На когда-нибудь

Ориджиналы
Джен
В процессе
R
На когда-нибудь
Июла
автор
Описание
Бутылка, брошенная в море: сквозь прозрачный бок виден свиток, который потихоньку растет - змеится дальше строчками, туже закручивает бумажный водоворот. Будем надеяться, однажды она доплывет - до заката и до суши.
Примечания
Донельзя забавная история: в 2020 я решила попробовать свои силы в райтобре 2019, сдулась за пару дней, отделавшись скандалом в унике, почти проспанной встречей и легким нервошалением. Но из хромого колченого упорства таки намереваюсь лет через десять "победить" все темы (мне было сорочье знамение!). Чихать огнем я хотела на то, что перевирается сама суть челленджа: испытание пулеметного строчения по ночам без редактуры и времени на раздумья для меня и впрямь может стать последним х) Обещаю вам охапку сказок разной огранки и пород. Когда-нибудь) Части будут сочиняться и выкладываться беспорядочно, как муза на душу положит: лучше хаос, чем стагнация, верно?) Первая и третья были написаны еще в 2020, вторая дремлет в черновиках, двадцать пятую я скроила сейчас, еще некоторое количество лежит в голове и тетради соображениями и пометками. Держим лапу на пульсе, терпеливо ждем. Категорически не обращаем внимания на метки! Все равно не поймете, к какому рассказу относится! И я, блин, не знаю, что важно, текст - это котел, куда побросал все, и оно неразделимо! А страшное будет мимоходом и намеками! Список тем взят из группы фикрайтерши, на Фикбуке известной как Рона: https://vk.com/wall-38056640_9264. Рона, добрый день! Спасибо, что зачем-то подписаны на меня, ваятеля-призрака х) Ваши работы стали моими первыми "шагами" на КФ, так что подобное внимание головокружительно лестно!
Посвящение
Посвящается и приносится в жертву писательскому богу. О Перьекрылый, будь благосклонен, сжалься, дозволь мне подбирать и расставлять слова без нынешних мук и сомнений, дай моей мысли литься свободно, охрани меня от Неписуя, болей в шее, спине и седалище!
Поделиться
Содержание Вперед

(25) Потеря

"Каким бы оно веками ни представало в поэмах, песнях и символах, сердце существа человеческого порой - и нередко - отнюдь нет тот орган, что сострадает, утешает и лелеет. Человеческое сердце пренебрегает всем, кроме вожделенного, - в этом его безумие. Люди смеются над слабостью и эгоистичностью плоти, но именно ей я доверяюсь всякий раз, вопреки сердечному голоду, и я знаю, о чем говорю. Сердце человека - убийца." ("Зеленоглазый мальчик" Питер Бигл)

      Тогда отец смерть как отодрал ее за уши, и, припав к матери, Дунька вдруг ощутила, что под щекой у ней вздрагивают два сердца.       Когда луна пошла на убыль, живот матери начал расти ей вспять.       Отец насупился и сплюнул. Ванька зыркнул на него волком: есть боль, большая, а сказать неможно – и беззубой злобной тенью выскользнул из избы. Старшая, Алена, белесая дебелая дурища, слезливо вылупилась, с влажным вдохом раззявила чавку и, грохнувшись об пол, заголосила: «Ой ма-а-а-ать...» У Дуньки разом заныли несчетные подзатыльники и тычки под ребрами, а из сердца забил ледяной ключ.       Ванька дюже часто и шибко получал от бати, чтобы, окромя него, кого еще ненавидеть. А вот Алена крепко помнила, как две ночи кряду мать плевалась криком и давила из себя Дуньку. Отец всегда был норовист, тяжел на руку и скор на поучение, но, говорят, в ту пору мать еще смеялась и коса у ней была угольная, с кулак толщиной. С банной лавки она встала такой, будто канула в прорубь и по весне ее на свет выскребло паводком. Последняя, Глашка, вывалилась из нее раньше сроку: ровно глухая, с пустыми глазюками и башкой, скрипуче лепечущая - полено поленом. Отец, по совету бабки Лукерьи, вдобавок сунул ее в печь да тотчас спужался, вынул. Алена, ясно, ругала Глашку пугалом и щипала за красные лапы и щеки, бугрящиеся ожогами, как чешуей, но не лютовала, боялась: а ну как все же явятся нечистые. Дуньку зато она гнобила с размаху, лупцевала от души и твердила, мол, батя тоже ее винит, оттого и цепляется до синяков. Досужие соседи, старухи и знахарки мололи: мать разрешилась под недоброй звездой, в лихой час, когда дитё оборачивается в утробе пиявкой и пьет из роженицы соки, потому-то нежити попозжей сподручно было умыкнуть у бессильной Глашку. Дунька не верила ни в свое дурное начатие, ни в лешачьего подменыша: измученная плоть матери не хотела больше, чтоб в ней вызревали дети.       Новый червяк доконает ее и заест – это всякий смекал.       Отец не мог не трогать: горькая их недоля нещадно много гнула его к земле, и от права своего – пусть малого, но бесспорного – он ни за что бы не отступил. А верткую каргу с масляным голосом и лисьей рожей никто в здравом уме не пустит на порог. Не спасет: искромсает, зарежет, сгубит, так еще и ограбит, заломив цену, а заартачишься – себя покрыв, ославит на всю деревню, чтоб прямая дорога на кол.       Некуда деться.       Ванька и Алена хороводили на цыпочках, почернев точно пни от пожарища: опосля Глашки понимали, что пискля может сброситься в любой миг. Батя матери сторонился, сбычившись, таращился в стену и каждое слово швырял ей наотмашь через плечо, с охотой то и дело замахивался на Дуньку. Мать, зная, что брюхатую не ударят, заслоняла ее сизоватой рукой. Сплошь и рядом снежно бледнела, роняла голову и, уткнув подбородок в грудь, встревоженно вслушивалась. Все затаивались вослед, ровно надеясь, что червяк обманется тишиной и сгинет восвояси. Токмо чудовищная "подброшенка" счастливо копошилась в углу.       Немудрено, что батя запряг кобылу и, наобещав раздобыть в городе умелую повитуху, поперся прямехонько в корчму.       Дунька плотно затворила за ним дверь, погодила, покуда ветер не заструит серую пыль, обращая дорогу в реку, и пустила отцу вдогон воронье перо, клок волчьей шерсти да репьи – пьяную драку, мутный непробудный сон до полудня да ломоту, чтоб валялся себе в стогу, охал, кривился и в обратный путь не спешил. Поклонившись до земли голодному туману, она откупилась распоротой голубицей и, сторожась, собрала в глиняную плошку вечерние росы с рдяных маков. Хмурясь, с тщанием омыла длани в студеном ручье – покойницко-хладный туман лукаво навалился на плечи, сыро поцеловал под колени. Ноги тотчас онемели, налились слабостью, и Дунька чуть не рухнула плашмя в воду, насквозь своего отражения.       Шмыгнув в сени, до дрожи озябшая, босая, она что есть мочи зажмурилась: повсюду, куда ни глянь горели алые цветки с паучье-многоногими середками. Мать стояла как вкопанная у окна, накрыв ладонями тугое пузо. Весь левый бок у ней запятнал закат, а прозрачные глаза круглились в оцепенелом ужасе. Видать, ушла внутрь, в поскребывания червяка, а память подкралась да огрела с налету: жгучая багряная рванина меж ног, черти с калеными молотами, плавящие хребет, закопчённый потолок точь в точь крышка гроба, и жадный сип обдерихи блазнится в любом шорохе – скоро, снова! И колокола поют точно не к заутрене, а за упокой... Родненькие, сжальтесь! Бесы клятые кости дробят, в жилы гвозди вгоняют, из топленого хребта шпили тянут, капище себе куют! Закопайте в стылую землю – все лучше, чем муку эту терпеть! Господи, что ж за судьбина такая, ежели жизни не хочется!..       У Дуньки сердце стиснулось до треска. Под локоть ухватила, к скамье подвела – плетется шаг в шаг, словно маленькая. Ворочалась, пристраивалась: брюхо как разбухший клещ. Дунька воды ей поднесла – маковая отрава не пахуча, незрима. Примостилась рядом, задышала в эхо – шершавые кроткие руки нащупали, осенили. Мать-то обиды на нее не держала, взглядом косым не полоснула ни разу: верно, чрево свое понимала лучше прочих. Привечала втихомолку, чтобы поперек горла кому не встать: невзначай, еле-еле, вроде тень погладила. Отмалчивалась столько же, будто теперича, четырежды дав миру урожай сосунов, стереглась хоть чих из себя выпустить. А тут прошелестела:       - Не боися... Все будет ладно...       Дунька сжалась, пискнула, задохшись: «Мамка!», вцепилась, замерла и не шелохнулась, покуда дремотный дурман, подступив пядь за пядью, не разлился и не смыл мать в забытье.       Дунька выпросталась из ее хилых объятий, села. Тишину просеяла, взвесила, в темноту в закоулках зыркнула, проткнула – темнота сдулась, съежилась: пусто. Ваньки с Аленой не случилось – и ладно. Глашка струхнет до трясучки, заорет – сбегутся. А знать да видеть им ни к чему.       Может, правы ядоязыкие кумушки, и в утробе Дунька впрямь взяла у матери без меры... Вот сейчас – веки замкнула, к пузу ухом приникла, пятерней запечатала, осязает, ведает: из глуби окаянная сопля в ответ прильнула, ухнула радушно – безротая, безногая, любопытная, чуткая, еще ни сын, ни дочь. Ловит, вбирает касания и колыхания наружи, очертания угадывает – сестрину шею, затылок, стан... Ох и неймется ей разворотить-отворить свою люльку, самой кожей одеться, легкими раскрылатиться, ребрами упрочниться, лик да звук обрести! Как плесень, тело материно пронизывает...       Дунька подобралась, выцедила: «Пошло прочь!» - и ну рвать красные жгутики! Простого проще: разлезаются под пальцами нитью прелой! Сопля опешила, расплылась, заревела шатуна-медведя жутче, а Дунька знай выводит ей наперекор без запинки и роздыху: «Вон-вон-вон-вон...» Есть поди слова могучие, что скоблят ножа чище, да кто б их подарил?! Подмоги как в болоте: все шип гадючий да лясы лягушачьи! Ежли скрещенные пруты охраняют, чем заговор ейный хлипче? Вон и корни-щупы уж все напрочь выдрала – впору приниматься за тулово, шмат студенистый. Мать голову на сторону закатила, чело потом мозглым заволоклось – блещет тускло, гнилушкой с топи. Морщин – как стежков в узоре, измята-измаяна... Но как ни винись, не вывернися наизнанку: не вернешь ненароком уворованное...       Дунька за склизкий край цапнула – сопля на ощупь все равно что мясо улиточье. Дунька уперлась, тащит, треплет – сама себе псиной свирепой мнится. «Вон-вон-вон-вон...» Глотку уж сводит, заклятье ущербное сечется, истирается. От воя надсадного медный звон под темечком стоит, уши распирает, мочи нет, уж и не знаешь, на каком ты свете, стены по вискам колотят, лавка щепой щерится, разверзается, вот-вот грянуться ей кубарем, чертям на рога! Ноги обдало вдруг холодом, подол намок, сарафан матери бедра облепил, побурел. Дунька рывком прочухалась, поднатужилась отчаянно, налегла – кромка плода повисла, завяла в потрох дряблый: не прирасти.       Осталось - словно место, которым трутник-гриб к коре прилаживается. Схрустнешь – подохнет без соков древесных. Дунька, одурев и надрываясь, кинулась. «Вон-вон-вон-вон...» Сопля – недотварь: жизни, как все, истово алчет, а защищаться – царапаться, кусаться, лягаться – нечем. Но тут все ж таки под конец распласталась, стянулась вся в сердцевину, впилась. От боли безумная, сувеченная так, что уж спасать подло: выйдет уродище – волк несытый отпрянет. Держится мертво – витязю не одолеть. Дунька так и эдак бьется, вперед-назад шатается, затылок о бревна расшибла. Мать в сне наведенном волнуется, бедрами качает, кровью меж них хлюпает. По избе вонь бойни ползет. Глашка в углу своем примолкла, выпучилась, вот-вот крик подымет, сестру с братом накличет! Заговор убогий Дуньке – удавка. До донышка нутро вычерпала, кажись, уже кишки выскребла, переплющила: нету больше воздуха, чтоб заклятье петь! Грудь огонь белый точит. Вертится все окрест, дымом мерцающим свивается, растворяется она в чаду...       Как ладони подставляют бездумно, падая кувырком, рявкнула Дунька бешено: «УБИРАЙСЯ» - и-и-и, со всей яростной любовью, вроде стрелу из горла достать...       Последыш заорал-зарыдал – обиженно, жалобно, как мог бы у нее, сестры, на руках: еще не обмытый, новорожденный...       Мать запрокинулась, содрогнулась и, пробуждаясь, вместе со зверским воплем исторгла алый мясной ком.
Вперед