Театр гоблина

Король и Шут (КиШ) Король и Шут (сериал)
Слэш
В процессе
NC-17
Театр гоблина
Navis
автор
Описание
Что за в мире животных он им устроил и почему на человеческом всё нельзя было порешать, если уж появились претензии и предложения — Андрей вообще без понятия, но безоговорочно включается в предложенную конъюнктуру. Как-то он уже шутил, что скоро они в цирке будут свои представления давать — оказалось не шутил, а предсказывал.
Примечания
Внезапно у автора завелся канал @Nafig_VisheSa
Поделиться
Содержание Вперед

Интерлюдия

«Идёт бычок, качается, вздыхает на ходу:

— Ох, доска кончается…

Сейчас я упаду…».

    Недолго длилось счастье, слишком скоро закончилась прогулка по доске под ногами приговорённого. Но жалок тот, кто смерти ждет, не смея умереть. А он её сколько кличет уже, безумец, и всё покрасивше вариант не подворачивается. А иногда просто уворачивается внаглую непрошенными мигалкой скорой и вдавленным поршнем нолаксоном.   Или не счастье это вовсе, а затишье — скучное такое, рядовое, как у всех. Штампованное на фабрике типа «Большевичка» по одному шаблону: шовчик к шовчику, петелька к петельке, ни сантиметра в сторону от трафарета. Вроде и втиснул себя в безликий костюмчик, вроде даже как по размеру взял, да только не сидит, сковывает при малейшем движении, натирает. Белая рубашечка, серые брючки и пиджачок — всё как положено, разве что без жилетки, зато с сандаликами. На себя смотреть ещё хуже, чем ощущать — тошно от одного взгляда, потому что видится кто-то другой, кем больше всего боялся стать, воочию наблюдая прототип.   Но до зелёной тоски правильная двойка после изодранного свитера и обожаемых кожаных штанов была просто необходима, чтобы элементарно не окочуриться от собачьего холода и гангрены. Отдирать от себя беспечный прикид, правда, пришлось едва ли не с мясом — вросшего в тело и пропитавшегося не только его выделениями, но и субстанциями окружающего пространства.   Воспоминания о простой хлопчатобумажной футболке и школьных штанах со стрелками (чуть позже с дырками скорее) от чего-то смущают и тянут неприятно в грудине. Наверно, потому что слишком легко и незаметно проебал то юное, трепетное. Первый и единственный принт, нарисованный акриловыми красками в знак единодушия, свободы и будущего.   Хуже всех, конечно, был периодически накинутый на голое тело затасканный халат, что держался лишь на костлявых плечах, да на честном слове. Вот до дрожи, честное слово, до колик, до звенящих в ушах бубенцов и размалёванной стрёмной харе, отпечатанной на сетчатке. Харя, что вместе с вонючим халатом за стенами гестапо осталась.   Круг в квадрат можно впихнуть, если с диаметром пошаманить, и то углы беспризорными останутся. А если вместо статичной понятной фигуры — метаморфоз перманентный — как его, спрашивается, в рамки втиснешь и за контур не выходить заставишь? Нехуй, потому что даже пытаться, из кошечки собачку не вылепишь при всём желании, а ебанутого в нормальность не затолкаешь — попробовали, теперь знаем.   Оно ж вроде хорошо, казалось, по началу шло: ровненько, правильно. Тихая гавань с пустующей уютной гостиницей «Кисловодская» на первой линии. Прекрасный выбор, для тех, кто решил закончить жизнь, вскрывшись от скуки. Вас ждут: однообразные виды, отсутствие привычных (ну или хоть каких-нибудь, боже ты мой) развлечений и до блевоты приевшееся меню. Для ускоренного эффекта также можно дозаказать удушающую заботу и полное отсутствие понимания эмоциональных потребностей нестандартных элементов — но это уже для особых ценителей.   Смерть Анфисы не режет по живому, не лишает разума от боли (чего он о ней не знает), не становится последней точкой для чего-то там. Только по башке как будто пыльным мешком пристукнули. Они к небытию сколько готовились — Фиска вот успела раньше, отмучилась.   Изначальный же план совсем другой был: Миха точно знал, что сказку ей дарит, под руку ведёт свою королеву в царство безграничного удовольствия и воплотившихся снов. Если анализировать путь мировоззренческого, а не нечаянно подсевшего кайфарика, то он довольно предсказуем и пресен, как побелка на вкус. По началу кажется, что вот они — свобода и выход из рамок, пошли вы нахуй заскорузлые устои, традиционные ценности и пережитки топорного Совка. Даже кумары и ломки нескоро отбивают убеждение в собственной правоте и уникальности: я-то могу остановится, просто не хочу. Но когда осознаётся это «хочу», к нему уже насильно и безоговорочно цепляется «(молю) сдохнуть».   Как-то у Михи спор случился с одним завязавшим (впоследствии развязавшимся на этой же тусе и отъехавшим несколько позже), о культуре употребления. Втирали ему, что нельзя других ставить, даже если просят, тем более своих. Это же выбор, и он должен быть в собственных руках. Ну, морально-этическая сторона вопроса разрешается довольно просто, особенно, когда жахает настолько, что руки не то, что трясутся — скрючивает, аж пальцы не разжать. Как тут не поможешь. И уже плевать на сакральность процесса — вот это разделённое на двоих куда интимнее секса. Многие, кто ставил других потом перестают контактировать со своими подопечными: невозможно смотреть в лицо ответственности за не свой выбор. Что-что, а совесть даже у самого конченного торчка есть, пусть уродливая и коверканная.   Вот Фиску в свой мир грёз отвел, она теперь в нём и осела неподъёмной плитой, стала ещё одной нитью, которая вниз, к земле, сильнее тянет. Сама просила и после недолгих уговоров, он согласился. А с тем же Андрюхой всё наоборот было — это его убеждать пришлось, за руку тянуть в сказку. Но при этом ещё Миха сам колоть не стал, более опытного подтянул. То ли в торче был, что боялся промахнуться, то ли перестраховался: а вдруг и правда, как раньше не смогут и разойдутся? Хотя все наркоманы в какой-то момент суеверными параноиками становятся.   Анфиса была хороша тем, что вросла, переняла вкусы, обрела форму того, что нравилось, влилась полностью. Это её и сгубило. Ну и сам Миха. Ольга же прекрасно знала, что ему надо, но только на какой-то момент, в определённой форме. Успевать за динамикой трепыхающейся инфузории она не успевала, да и понятия не имела как это делать, кроме как держать себя в рамках хорошей жены. Не её вина, что Миха — акула, у него нет плавательного пузыря, чтобы замедлиться, без движения он тонет. Плавательным пузырём стал хмурый.   Настоящее успокоение и баланс давало только одно. И оно же приносило самую жуткую, выедающую боль на всех уровнях. Хуйню несут те, кто думают, что ставятся ради прихода и эйфории. Хотя размазать может так, что стонешь, как сука, от множественного оргазма. Да, круче хмурого ничего не въёбывает, но он, как катапульта — подбрасывает высоко, но закон тяготения не отменяет — падаешь под собственным весом обратно ещё быстрее, чем взлетел. Самое лучшее происходит после.   Дурацкое тело больше не беспокоит всякой ерундой, ничего не требует — словно становится одним большим языком, которому приятно щекочут вкусовые рецепторы тягучим и сладким. Больше нет необходимости чему-то соответствовать: чужим ожиданиям, собственным представлениям, всех любишь и одновременно на всех похуй. Больше не нужно пытаться быть принятым миром, мир — есть ты. Ебучая голова отключается, парализуя гарцевание мыслей, все самые страшные грехи забыты, все константы найдены, все орбиты встают на свои места. Под веками лучшее из лучших кино, светлое и волшебное — с эффектом передачи ощущений. Недолго, правда.   Расплата оказывается всеобъемлющей и хронической. Первый кумар с ознобом, соплями и сдавливающей виски тревогой и отчаянием, первая ломка — когда боли столько, что кажется, её просто-напросто невозможно выдержать человеческому телу. Но хуже всего чувствовать, что внутри будто бы что-то переломалось и рассыпалось. Словно душа, в которую не особо-то верил и ощущал раньше, тоже стала материальной, обрела нервные окончания, и её рвали зубастые пасти, валяли в грязи, и теперь она вся незаживающий, кровоточащий нарыв.   Лекарство есть — мозг помнит, как было хорошо, спокойно и не больно, где бестелесность ощущается свободой, а агонизирующее нутро убаюкано анестетиком. Но с каждым разом минут просветления становится меньше, чувство свободы и умиротворения отравляется тягостным возвращением в проклятущий мир. Приходится чаще, приходится больше, уже даже не для того, чтобы снова хорошо — хорошо, к сожалению, уже не бывает, только бы отсрочить пиздец, убежать от надвигающихся пыток. Смерть — не выбор, а единственный жизнеспособный план побега.   Ломка проходит, тело отпускает, но холод и внутренняя боль — на пожизненно подселённые соседи, которые сотворили из храма вшивенькую коммуналку. Миха и не знал, что так страдать может то, чего даже глазам не видно. Тонуть в неосязаемом вонючем болоте оказывается куда мучительнее, чем переламываться. Тут не про хорошо, тут хотя бы просто про никак. Изувеченное, измождённое, преданное и изменённое нутро ненавидит и голодно жрёт само себя. Не заснуть в этом холоде, не отключиться.   Простые изведанные ранее радости типа алкашки, тусовок, секса или элементарной коммуникации с близкими по духу (не по крови точно) людьми, которые прежде хоть как-то позволяли цепляться за мир и замедляться в моменте, теперь не радости, а пресная рутина. Только музыка всё ещё с ним, и он до сих пор способен её слышать и выплёскивать из себя. Но и она стал звучать тише, искажённо, с помехами.   Каждый последующий срыв — желание передышки, банальное избавление от того пиздеца, что творится в башке, заглушка для монстра, который прилип чёрной тенью к хребту. С появлением Ольги начинает казаться, что есть шанс пережить весь этот смрад после завязки, согреться и стать нормальным. С ней действительно становится проще, пока не приходит сводящее судорогой осознание: это временная мера, как затяжной кумар, когда перед ломкой тянет к теплу, хочется, чтобы приласкали и погладили, пока телу не жмёт собственная кожа.   Олькин островок безмятежности очень нужен, хотя бы для собственного успокоения — есть куда возвращаться. Но жить на нём постоянно оказалось просто невмоготу. При всей этой тихости, услужливости и спокойствии в голове медленно, но, верно, нарастал шум: сперва едва различимые вибрации, заставляющие встрепенуться, затем еле слышное шипение — с каждым разом всё громче, что даже стало возможно различать слова. Но лучше бы нет.   Уничижающее, едкое нашёптывание о том, кто он есть, заставляет волноваться вонючее болото и подниматься к горлу, выплёскиваясь изо рта. Миха сам себя ненавидит, знает наверняка как его ненавидят остальные — потому что: как такое любить? Временами очень хочется исчезнуть и пропасть. Временами тянет всех послать нахуй и показать, что это они все конченные и больные, а не он. А потом снова заходиться в припадке самоненависти — слабак, хуй бы с ним, если б только окружающим пиздел, так себе же оправдания с жаром праведника лепит.   Нестерпимо охота отдать контроль над собой кому-то, потому что у самого нет сил со всем справляться. И одновременно Миха вгрызётся в глотку только лишь за попытку. Олины мягкие лапки угрозы ограничения в себе не несут, что бы она и окружающие себе там не думали. Слишком кроткая, чтобы иметь реальный контроль, и недальновидная, раз поверила в схему, где домашний очаг с заботливой женой могут стать микстуркой от всех бед. Не с Михиным анамнезом, солнышко, он про микстурки побольше тебя знает.   Раздрай и сплошное противоречие в гнетущей, тёмной реальности. Вроде и чем заняться есть, и планов громадье, но за подъёмом всегда следует крутой спад, такой что, всё перечеркивает напрочь, такой, что просто: а нахуя всё это? Чем сильнее волнуется болото, тем крепчает ненависть к себе, хочется разрушить вообще всё к херам: разодрать собственную грудь в клочья, вспороть кожу и вывернуться наизнанку. Шрамы заживают, потому что такое облегчение не нравится другим, и его тоже отбирают. Ненависть смотрит на него изнутри, а потом отражается во взглядах остальных, смешиваясь с презрением.   Раскурочить себя физически недостаточно, надо высвободиться, выблевать едкую муть, открыть, наконец, всем глаза на то, что от него осталось. И до скулежа страшно, что это действительно произойдет — хуй вам, чем громче бурление болота, тем сильнее желание его скрыть. Вскрыться самому будто в покере, чтобы потом вскрыться, как и положено таким, как он? Хотя игла, конечно, предпочтительней. Миха сам не знает, как до сих пор держится, наверно, благодаря мысли, что после большого перерыва накроет посильнее и слаще, хотя вряд ли как в первые разы. Ну и за счёт чего полегче и повеселей.   Внутри как будто что-то гниёт, не только тело, которое сбоит и живёт хер знает за счёт каких скрытых ресурсов. Разлагается сама суть, ядро, а может и мозг — уже непонятно что там и за что отвечает. Алкашка помогает сдержать желание обнажиться полностью, позволяя незаметно сплёвывать гной и сукровицу. Миха ни за что не признается что там у него внутри, лучше пусть вылезет наружу привычными замашками. Пусть ненавидят, пусть, так хотя бы будет за что, потому что уничтожить всё вокруг хочется не меньше, чем себя.   В своём стылом ознобе можно было бы примоститься к Андрею, тем более тот не раз уже, сам того не зная, согревал и вытягивал. Даже сейчас, несмотря на льющуюся из Михи погань, нашёл в себе силы потянуться и попробовать как прежде: «Ну чего не так? Давай порешаем, давай помогу». Только по протянутой руке помощи ударяют наотмашь — если уж ломать и говном всё измазывать, так до конца.   Андрей, он светлый сам по себе и цельный. Да, творческий и с припиздоном, но с обаятельным, незлым и не разрушающим всё вокруг. В самом начале Миха действительно между ними то ли родство разумов, то ли ещё какую поебень почувствовал: ну вот близкий он, свой-пресвой. Даже ебучее ширево не смогло их окончательно развести. Крыша у Михи уехала и под неё другим лезть было травмоопасно, а Андрей не ссал, всё равно влезал, и носом не воротил. Потом правда только на крыльцо стал наведываться, дальше его перестали пускать, да и сам он не горел особым желанием — не пацанята уже, чтоб настолько нежной дружбы держаться. Для совместной работы и этого хватит.  Давно ли только их мир стал этим затхлым, забивающим глотку, занятием? Хуже только трудовая деятельность и служба, ей-богу.   На фоне Андрея всё больше видится собственная ущербность, ощущается неподъёмной тяжестью, давит, заставляя взвиваться ебанутой чайкой, истерически хлопая крыльями. Какого хера, вместе начинали, были на одной волне, одном уровне — Миха даже повыше, чё таиться-то, по первости Андрей только стихами и вытягивал, на концертах в невминозе по сцене валялся, ещё напоминать приходилось, чтобы пел. Каждый раз трясся перед выходом, пока не попривык. А теперь в нём уверенности на Юбилейный хватит с лишком, воистину Княжеского спокойствия — ещё настолько же, и ёбанного достоинства на роту подвальных торчков Дыбенко, которых даже Миха тихо презирал, хотя к своему опустившемуся собрату всегда сопереживания больше, чем к кому-либо. Идеи у них, блин, нет, запала.   Мало ему внутреннего брожения мути, так ещё и Андрей этот, Князь, блядь, светлый глазные яблоки выжигает. Миха из себя последнее выжмет, до краёв выкрутит, но не позволит светлыми лучами затмить. На сцене лучше всего выходит — на ней, он всё ещё как рыба в воде, и талант никуда не делся. Где-то краем сознания, понимает, конечно, что Князь не причём, не его вина, что Миха такой покоцанный и полуразлагающийся но ненависть жжёт слишком сильно, чтоб отказаться от возможности перенаправить её в другое русло.   По логике и по уму надо бы отойти, разойтись хотя бы на время, раз так мучительно рядом. Но логика проебалась ещё на уравнениях в пятом классе, как буквы с числами перемешались, а ума, со слов бати, отродясь не водилось. Да и как бы ни было, Андрей — остов, если не группы (на смертном одре можно будет признаться), так самого Михи точно. Он на него с первого знакомства вешал(ся) всё, что у самого было: и неугомонное ребячество, и незрелую нежность, и горечь несправедливости. Как ёлку новогоднюю украшал. Сейчас тоже навешивает, душит даже, хуйнёй, которую сам в себя впустил и выкормил.   Но расцепляться нельзя, Миха точно знает, что нельзя, хоть и не знает, что тогда случится, но точно что-то непоправимое и страшное. Не смерть — эту он ждать почти заебался, что-то гораздо худшее, а что — выдумать не может. Но нельзя.   Подсознательно, где-то на глубине инстинктов, Миха ждал от Андрея более активной реакции, нежели просто пустой трёп. Разошёлся на все лады, не особо даже понимая, нахера, как обычно несло без сопротивления. Когда тот попёр с очевидным намерением вручить пиздюлей, прям прижало их принять, но посопротивляться пришлось для виду. Почему-то подумалось, что, если не целебным, то перекрывающим внутрянку эффектом удастся вмазаться и попуститься. Именно Андреевским пиздюлями — персональными и болезненно милосердными.   И охуевает от того, что получает. Не от самих действий, хотя и от них тоже, но как-то ненатурально и на периферии — если бы у выбитых армейской бляшкой убеждений была своя сердечно-сосудистая система, то её бы, несомненно, разобрал инфаркт.   Миха не понаслышке знает об иных мирах, интеграции в сложные материи, кривых пространства и потусторонних измерениях. Словами хуй пояснит — в буквы такое и не сложишь особо, так что только принимать на веру, товарищи. И несмотря на такой необъятный багаж знаний и опыта, он в душе не ебёт как они доходят до чего дошли и как это называется. Но по-честному продолжает сопротивляется с переменным успехом.      Оно не похоже на опиоидную эйфорию, кислотные галюны или сонливо-ватное эхо фармы — ничего общего с наркотой, и одновременно схоже с ней по всем пунктам. Это не фаза ноль, где ты чист и невинен — даже не как младенец, как эмбрион. Незнакомое, непривычное, но такое патологически естественное, ненормально адекватное и чокнуто-безупречное состояние.   Как будто бы не нужно больше вырубать сознание, чтобы не чувствовать, отрезать себя от мира или мир от себя, отлетать в другой, прикрываться лоскутами раздербаненной личности, скрывая собственное болото. Как будто бы это самое болото и нет нужды скрывать, оно просто есть; как будто бы все грехи отпущены, а он сам тоже цельный, не починенный и восстановленный, а именно в том виде, в котором есть — подходящий, принятый. Как будто бы больше не больно. Как будто нет больше холода.   Побывав столько раз на грани, и даже временно за гранью, преисполниться от лёгкой асфиксии — пошло, дико, бля, да никогда больше — делай так всегда. Но горячая рука на горле и там, внизу, входят в неебический синхрон и по ходу Миха ненамеренно обнаруживает ещё один действенный способ отхода в иной (тот самый) мир — через расщепление на молекулы.   Стыд за то, что Андрей оказался на две головы выше и сильнее, а главное, за то, что он увидел, насколько такое положение дел (и тел) прошивает, присутствует лишь поверхностно. Миха знает — это не тот сжимающий диафрагму спазм, когда исчезнуть хочется больше, чем вздохнуть. Полёт начинается с падения, а Михино равновесие, видимо, с твёрдых горячих Андреевских рук на выпуклостях мужественности — адамовом яблоке и его же причиндале. И он не будет себя сжирать и ненавидеть за происходящее сейчас, за это — точно нет.   Андрей ликует, глядя в глаза, он раскалён и заведён, как под стимуляторами, ему, очевидно, тоже заебись и, возможно, также не будет стыдно. У них разные заряды и настрой, противоположный торч: один на быстром, другой на медленном, но они парадоксально умудряются вливаться в одну частоту. Миха борется по большей части потому, что противостояние нужно именно Андрею, ну и из-за собственной привычки ни в чём не уступать в любых обстоятельствах.   Физическое удовольствие почти не воспринимается, потому что охуительно совершенно на другом уровне, там, где физиология вообще бессмысленна. И безжалостна — потому что ноги нихуя не держат, подгибаются и разъезжаются, суки.   Возвращение поехавших к ебеням ориентиров на место, становится такой же потребностью, как и восстановление собственной целостности, потому что на девятом-десятом выдохе по пояснице ползут мерзкие мурашки. Ещё не страх, но, если затормозить — очень даже. Рука двигается рвано, и сама по себе, будто вторя Михиному мысленному заговору на восстановление мирового баланса.   Андрей закрывает глаза. По его лицу проходит судорога. Холод не приходит. Тепло.
Вперед