Простолюдинка и принцесса

The Elder Scrolls III: Morrowind The Elder Scrolls IV: Oblivion The Elder Scrolls V: Skyrim The Elder Scrolls — неигровые события
Джен
В процессе
R
Простолюдинка и принцесса
Hahasiah ange
автор
Mr Prophet
соавтор
Описание
Маша - обычная молодая женщина без особых качеств. С не особо счастливым детством она рано повзрослела и отрастила когти и клыки, которыми теперь пользуется, наживая себе репутацию стервы. И надо же было случиться, чтобы в самый неподходящий момент она превратилась в одночасье в попаданку в Скайрим, причём осознавая, что у её "персонажа" есть интересная история, которую ей предстоит узнать. Её даже в Хелген на казнь везёт сам Туллий, - а потом оказывается, что она - "почти" что дочь императора.
Примечания
"Жизнь - игра, Шекспир сказал, и люди в ней актёры!" А что, если в любом случае мы все играем только самих себя, даже если нас по какой-то необъяснимой причине начинают называть новым именем? За окном (не стеклопакетом, а тусклым слюдяным) совсем другая эпоха, даже другая реальность и другой мир, какая-то провинция Скайрим, - наверняка английская колония где-то на границе, только не с небом, - но почему же не покидает ощущение, что в любом случае времена не меняются, чтобы чего-то добиться - надо поработать, и прочие прописные истины, действительные и здесь, и там? У главной героини изменилось в жизни почти всё - и прежде всего судьба; раньше отца как такового не было, а с матерью не сложилось уже тогда, пока она была беременной главной героиней - а теперь, похоже, появилась возможность этот факт исправить. И не только этот, а вообще много чего. Она теперь дочь императора Сиродила, Тита Мида. Родители Маши в этой вселенной любят друг друга. У отца на все случаи жизни есть телохранители, - ну, или почти на все. А ничего, что в теле их дочери теперь какая-то попаданка, которая не может их любить, потому что просто с ними не знакома? Подростковый бунт и непослушание, скажете? Но Амалия-Мария уже давно выросла, да и в Средневековье подросткового возраста как такового нет. И если у тебя закалённый прошлой жизнью и не самый лучший в мире характер, попробуй, может, объяснить, в чём дело. Тем более, что ты уже давно выросла, - по меркам своего мира - и этого тоже.
Посвящение
Автору этой интересной заявки, всем, кому интересна Вселенная Древних Свитков и фанфики про них, а также всем, кто будет читать это произведение. Всем приятного прочтения!
Поделиться
Содержание Вперед

Глава 1. Работай над чужими ошибками и не допускай своих

      «Я убит подо Ржевом,       В безыменном болоте,       В пятой роте, на левом,       При жестоком налете.       Я не слышал разрыва,       Я не видел той вспышки, —       Точно в пропасть с обрыва —       И ни дна ни покрышки.       И во всем этом мире,       До конца его дней,       Ни петлички, ни лычки       С гимнастерки моей.»       А.Твардовский «Я убит подо Ржевом»

      Работай над чужими ошибками и не допускай своих. Не знаешь, как ошибки допускать? Ничего, тебе помогут и покажут… особенно если ты этого не хочешь.       Я сидела на кровати, стоящей около окна, скрестив руки на груди и закинув ногу на ногу. С этого места мне была видна вся квартира, вернее, всё, что в ней происходило, — а эта поза казалась мне особенно наглой. Мне уже давно надоело сидеть здесь, хотелось уйти или хотя бы поменять положение, — но мне казалось, что таким образом я бы признала своё поражение, подписала капитуляцию. А в нашей семье такого не прощают, как и многое другое. Интересно, каждая семья похожа по сути на волчью стаю — или только наша? Спрашивать я об этом, разумеется, не буду. Сама догадалась, узнаю, осмыслю — а потом решу, что мне с этим делать. Мне уже девять лет, я уже большая.       Сидеть уже надоело, хотя я таким образом, по сути, наказала сама себя. Сегодня меня никто наказывать ни за что не будет, — в стане врагов раскол, и мир в семье закончился. Мне это нравится.       Моя семья временами настораживала меня с раннего детства, хотя я безумно любила всех своих родных и близких; как впоследствие показала жизнь, с теми, кого я так сильно любила в детстве, впоследствие происходили самые неприятные дрязги. Ну… короче, если отбросить в стороны всякую сентиментальность и не ныть, потому что ной-не ной — всё равно не поможет — именно с теми, кого я сильнее всего любила в детстве, впоследствие был более болезненный и медленный раскол, ведущий к окончательному разрыву всяких отношений, и прежде всего любовно-родственных.       Разбитую посуду не склеишь, — да я и не хотела, ещё со времён беззубого и нежного детства показывая подлежащие искоренению качества, больше присущие не созидателю-хорошей девочке, а мастеру-ломастеру. Так меня раньше называли; таким же мастером я осталась навсегда. Без ложной скромности скажу, что я стала и всегда оставалось мастером своего мастерского дела.       Там, где остальные, послушные и хорошие дети пугались, начинали просить прощения или хотя бы просто плакали, стремясь к взрослому будущему, где они будут делать всё для того, чтобы быть «хорошими» и чтобы их взамен на это (по)любили, — я замолкала, затаивалась и, очевидно, потихоньку копила злобу. В любом случае, взрослые потом любили в дело и не в дело рассказывать, якобы я бы ответ на какое-то замечание или наказание не плакала, а только затаивалась и внимательно пристально смотрела. Не знаю, что здесь такого интересного, смешного или просто умилительного.       Лично меня маленький ребёнок с таким поведением насторожил бы. Не в том плане, что он какой-то больной — а в том, насколько он может оказаться себе на уме. На момент событий, правда, ещё на уме маленьком и детском, но из которого уже сейчас ясно, что и у кого вырастет. Ну и, как следствие, недобрым по своей натуре, как ни гунди ему потом о всяком там всепрощении, христианском смирении, неудобном для своего «носителя», и помощи всем, кто в ней нуждается, но лично нас ни о чём не просит.       Что-то мне подсказывало, что злость и все её производные, — как фонетические (я всегда догадывалась, что хорошие маленькие девочки такие слова говорить не должны, а то они перестанут быть хорошими и их, как следствие, накажут), так и практически-прикладные, применимые на практике, — это не то, что хотели бы видеть окружающие меня взрослые, но что, тем не менее, поможет мне в жизни.       «Ишь ты какая! Нельзя так делать! Нельзя делать больно своей мамочке!» — когда-то давным-давно сказала мне мать, когда я, будучи ещё грудным младенцем, у которого резались первые зубки, а потому чесались дёсна, сосала грудь и укусила её за сосок.       И, не долго думая, моя мать шлёпнула младенца, — по её собственным рассказам, довольно ощутимо. На мне тогда был только тонкий марлевый подгузник, обёрнутый снаружи маленькой фланелевой пелёнкой, — дело было после купания, а у нас с матерью был уже в то время моцион. Впоследствие она так часто рассказывала и мне, и всем желающим услышать эту историю, что мне ещё с детства казалось, что я отлично помню, как тогда всё было. И я помню, как легко и приятно было моему тогда ещё маленькому и стройному телу с нежной бархатистой кожей, не требующей постоянного и каждодневного ухода, который почему-то никогда не оказывал на неё должного результата, — и как приятно было попке, аккуратно и любовно обёрнутой только кусочками ткани, прямо как у Евы в первое время после изгнания из Рая, когда приговор был уже озвучен, но погода в Раю и в его окрестностях ещё не испортилась.       В одежде тогда присутствовал минимализм, — ещё и потому, что друг друга первые люди всё-таки не стеснялись, а Бог, как ни крути, всё равно и так и так уже видел их голыми и со всех ракурсов. Так что это всё змей-гурман им всякую ерунду наплёл, первые люди к ней ещё не привыкли, — ни доверять чужим и первым встречным, ни скрывать что-то от того, кому ещё вчера могли рассказать всё, что угодно, хотя бы во время той самой дневной прогулки. И ещё, — я так и не поняла, откуда змей мог узнать хоть что-то про яблоко: змеи ведь яблоки не едят? Ага, а ещё они не разговаривают. Может, раньше они и разговаривали, и яблоки ели.        — Маша, ты меня слушаешь? Ты меня слышишь? Заяц, ты меня слышишь? СЛЫШИШЬ?! Да слышу, слышу… Мама, врачи говорят, что с детьми надо всё время разговаривать.       Сквозь обычную медицинскую марлечку я чувствую, как ненавязчиво и мягко прилегает к телу фланелька, которую моя мамочка всегда стирала только детским мылом — и только вручную. Лёгкое, словно летнее и полуденное тепло, приятно обволакивает эту самую младенческую попку, к тому же, как вскоре показала практика, охочую до всякого рода экспериментов, проверки границ допустимого и новых ощущений, поэтому когда во рту перекатывается и приятно елозит что-то большое, воздушное, как дуновение ветерка с кухни, нежное и сладкое, за чем-то идёт что-то другое, во что приятно утыкаться носом, я решаю проверить одну из своих только что появившихся догадок. То, что сейчас лежит у меня во рту, очень сладкое и вкусное; а что, если оно таковое на вкус и само по себе, независимо от того, что оно даёт?       Недолго думая, я решаю проверить свою догадку. Если мне повезёт, я смогу заполучить это самое нежное и мягкое насовсем, это было бы гораздо приятнее той гладкой и скользкой штуки, которую мне так часто суют в рот; мне было бы гораздо приятнее. Как я узнала гораздо позже, самые сильные мышцы в организме человека находятся в челюстях; моя мамочка заподозрила об этом гораздо раньше.       Почему я тогда не заплакала? Наверное, сначала не было причины, потому что мне было уютно, хорошо, тепло и комфортно, сытно и вкусно. Потом — я так сильно удивилась новому, никогда раньше не испытанному ощущению, от которого, казалось, сжалось, обожгло, заколыхалось и заболело всё, — в ножках до колен и животик вокруг пупка, а не только сама попка. А потом уже было слишком поздно, и плакать было не из-за чего.       Я внимательно и пристально смотрела на свою маму, которая только что сделала что-то такое, чего раньше никогда не делала. Интересно, для чего это было нужно? Наверное, это было для моего блага, раз она это сделала. Я внимательно смотрела на неё неожиданно разумными взрослыми глазами — и пыталась понять, что это произошло и каково было его назначение. На какой-то короткий миг стало жалко, — не больно, и не себя, а только то, что я перед этим хотела отделить от того большого и мягкого, что закрывало обзор, чтобы была возможность всё время сосать это. А что, если я сейчас почувствовала то, что только что сделала сама?       «Замри, сожмись, осмысляй, запоминай, храни всё в себе, оно всё только твоё», — впервые прошептал мне мой будущий характер, пока ещё только на уровне инстинктов. Именно он и не позволил мне тогда заплакать, даже несмотря на то, что мне было всего несколько месяцев от роду. Должно быть, тогда я впервые почувствовала, что иногда могу не доверять своей матери, а чтобы снова поверить ей, мне нужно самой решить это — но в какой момент и почему я выросла потом недоверчивой? Замкнутой, закрытой, бессердечной, непослушной, грубой, даже не ведущей дневник, чтобы взрослые смогли там в моё отсутствие всласть покопаться — и такой упрямой, что до меня не мог пробиться даже частный психолог, к которому меня обманом отвели в подростковом возрасте, когда я этого не хотела сама?       Я бы ни за что не пошла к психологу, если бы меня об этом предупредили заранее, — вот поэтому взрослые меня и не предупредили. И я, наверное, к их великому сожалению, была уже не в том возрасте, когда меня ещё можно было хватать, тащить и держать, — причём исключительно для моего же блага. Я уже не помню, что именно и когда там происходило, — но не люблю толпу, толкучки и давки, мне не нравится, когда меня обнимают — а из объятий мне хочется вывернуться, как из клинча. Не удивлюсь, если бы выяснилось, что большую часть детства меня вообще продежали связанной где-то в подвале огромного родового замка. Подростковый своеобразный юмор, которым я пожадничала и ни с кем не поделилась.       «Замри, сожмись, осмысляй, запоминай, храни всё в себе, оно всё только твоё» — шепало внутри меня что-то, гораздо более сильное и умное и всегда бывшее гораздо старше, чем я, пока эти многочисленные умные взрослые пытались сначала подыскать ко мне ключ — а потом сдались и начали работать отмычками.       По крайней мере, они больше не скрывали от меня, что именно они делают. Я не сдавалась. Мне всё это было не нужно.       Заранее скажу — подступиться к нам не смог никто.        — Хорошо, давай тогда просто о чём-нибудь поговорим. — доверительно предложил мне «Айболит для больных на голову». — У нас с тобой всё равно ещё время есть, чуть меньше часа. Я вот на днях афишу увидел, скоро в кинотеатре будет фильм Х, и я не знаю, стоит ли мне идти на него или не стоит. А как тебе кажется?       «Замри, сожмись, осмысляй, запоминай, храни всё в себе, оно всё только твоё. — ободряюще шепнул кто-то у меня в голове А я не дам тебя в обиду. Я знаю, твои родители никогда не умели защищать тебя, а бабушка умерла, только чтобы не видеть тебя в твоё пятнадцатилетие, но у тебя всегда есть я. Помни об этом.»        — Не знаю, я с вами не знакома. — ответила малолетняя зараза, чинно сидевшая на диванчике, обтянутом искусственной светло-коричневой кожей. Потом я вспомнила о своей маме и о том, чему она меня учила, и решила как-то отдать долг и ей, и её хорошему воспитанию, которое она мне давала, но оно не прижилось — И я не должна разговаривать с чужими, мне так всегда мама говорила.       «Вот так-то, мамочка. Ты решила обманом привести меня к психологу, чтобы он взломал меня отмычками там, где вам самим это не удалось — а чтобы провалить его работу взломщика, я буду вести себя так, как ты меня всегда учила, мамочка. Не разговаривать с чужими, особенно с мужчинами, потому что они могут быть опасны. Что там было ещё? Ага… Сейчас он должен будет поговорить о внешности. Девочки ведь любят, когда их считают красивыми, даже если они на самом деле страшненькие, как я.»       Я с детства была крепким орешком; вполне возможно, будь я другой, я бы попросту сломалась. Но я не сломалась, потому что не знала, как это делается — и спросить было не у кого. Оценил мою болтливую несговорчивость и найденнй родителями психолог, — дяденька с большим и добрым лицом, смешливыми полными губами и улыбкой, как Доцент из старого советского фильма. Какая-то часть меня в этот момент хотела соскочить с дивана, броситься к нему, обнять и рассказать про всё-всё… Но другая, должно быть, самая главная и тяжёлая на подъём, осталась сидеть.        — Машенька, у тебя такие красивые волосы… — фальшивым голосом говорил «Айболит», который уже не был похож на доброго Доцента, а скорее уж на злого клоуна — Ты и красавица, и умница… У меня дочь примерно твоих лет, только она не слушает, когда я говорю ей, что она красивая. Она всё время крутится перед зеркалом, выискивает в себе какие-то недостатки, а когда я ей говорю, что она красивая, она мне не верит. Говорит, что я всё выдумываю.       Нет, мне никто и никогда не говорил, что я красивая. Взрослые читали, что внешность — это не самое главное, а зеркало говорило мне, что я дурнушка. Рыжие волосы, жёсткие, как проволока, пружинами торчали над головой и очень плохо отрастали, когда мама сначала стригла мне колтуны, — а потом, увидев результат своих трудов и в который раз убедившись, что у меня не волосы, а наказание, стригла меня так коротко, что со спины я была похожа на мальчика. Зато то, что оставалось на голове, могло только протестующе и слабо кучерявиться, — а спутаться уже не могло.       В этом была вся моя мама, и в такие минуты я просто гордилась ей: никогда не пасовать перед проблемами, если надо — резать по живому, и никогда не отступать. Когда-то давным-давно она хотела выучиться на хирурга, но моя бабушка ей не дала. И мама стала хирургом по жизни, оперируя словами, как скальпелем, причём всегда без наркоза — а в повседневной жизни не умея даже поцеловать ребёнку разбитую коленку. Но хирурги так и не делают. Их роль — делать больно ради последующего блага, и спасать, а не сюсюкаться. И потом… если с тобой что-то случилось, разве не ты сам в этом виноват?       К рыжим жёстким волосам, больше всего похожим на осенние заросли сорняка, шло узкое, как лезвие ножа, тонкое бледное лицо загореть я никогда не могла, и даже после летних каникул я выглядела так, будто вышла из какого-то подземелья. Красивыми во мне с огромной натяжкой можно было назваь разве что глаза. Широко распахнутые, выразительные и большие, с длинными и густыми ресницами… а вот цвет глаз уже подвёл, как и всё остальное: какой-то грязный рыже-зелёный цвет, который проще описать целым словосочетанием, но уж точно не одним словом.       Длинный нос, как у грустного и злобного Буратино, не давал моим сверстникам над этим самым носом смеяться, а рот у меня был как у папы: большой, даже длинный, с искривлёнными в вечной гримасе тонкими и словно пресыщенными ярко-красными и влажно блестевшими губами, хотя я их никогда не облизывала. С такими губами никакая помада не нужна, — и такой пошлый рот никогда не даст никому поверить в чистоту моих намерений, даже если они у меня и были. Картину дополняли плоские узкие бёдра, длинные худые руки и короткие кривые ноги, сильные и мускулистые, — даром что не волосатые.       «Интересно, когда у тебя родилась дочь? — подумала я — Мне кажется, ты только что родил её сам, в этом воняющем лекарствами и дезинфекцией кабинете, между стопками досье и бумаг, а теперь придумываешь своей тульпе женского рода какие-то человеческие переживания, чтобы почувствовать, что она всё-таки есть и она жива.»        — Скажите своей дочери, что внешность — не главное. — на минуту я осеклась, понимая, что сейчас меня заведут в дебри душеспасительных разговоров и начнут лечить, форматировать заново, чинить и спасать, причём без моего желания, — но исключительно с моей подачи — И что все женщины красивы сами по себе, нам нечего менять в себе, и… И нужно просто вести здоровый образ жизни и хорошо учиться. — добавила я, глядя на ошарашенного «Доцента-Айболита». Я осознавала своё невежество в очень многих вопросах и науках и понимала, что мне не под силу обдурить психолога, — если я сделаю хоть шаг в ту сторону, где он будет чувствовать себя, как рыба в воде, а я тут же завязну, как муха в меду, или в дерьме, кому как больше нравится. А я твёрдо решила не поддаваться и не разговаривать, используя давно отработанный приём «говори много — но не говори ничего».       Нет, меня не заперли в «оздоровительном месте» в комнате на несколько человек и с решётками на окнах, и я потом продолжила ходить в школу, как ни в чём не бывало и вела себя, как будто ничего не случилось — а я для себя твёрдо усвоила, что что бы ни случилось, для меня не случилось ровным счётом ничего. И что если я сама верю во что-то — другие тоже обязательно поверят в это, пусть даже я и поверила в откровенную лажу.       Всё и для всех было хорошо и я не сдалась, — скорее уж по привычке, чем чтобы защититься и отгородиться от кого-то. Даже когда ушёл мой отец.       В первый раз — и мне до, после и во время ухода, — словно отец был своего рода кометой Галлилея, долго улетавшей по небосводу, — говорили, что это из-за меня. Не знаешь, кто виноват во всём — обвини кошку ребёнка. С тех пор я не люблю и ненавижу мужскую истерику, а отец с его отвратительным писклявым голосом и его манерой устраивать скандалы казался мне никем иным, как просто истеричкой.        — Я не могу с тобой больше! Каждый день одно и то же, когда оно закончится? Мне надоело уже! На-до-е-ло! — истошно пищал отец, как мышь, попавшая в крысоловку и разрубленная опустившейся пружиной почти надвое — Все женщины как женщины, а ты только критиковать и умеешь, что для тебя ни сделай!        — Ну да, конечно. — спокойно и холодно отвечала мама. Я её за это уважала и в эти моменты она была для меня самой справедливой и самой лучшей, и мне кажется, что даже если бы она сейчас подошла к отцу, убила бы его, а потом хладнокровно спрятала труп, я бы всё равно в ней не разочаровалась — Вот к ним и иди, поплачься им, мамочка-то твоя умерла, как я могла забыть. А так они тебе вместо меня будут и вместо неё. Ботинки без моей помощи наденешь или тебе помочь? Добрые люди ведь должны ухаживать за сирыми и убогими?       Даже когда умерла бабушка.       Я хорошо помню тот день, — она проснулась рано утром, как обычно, испекла блинчики, поругалась с моей матерью, после чего они снова помирились для того, чтобы вместе поругать меня, приговаривая, что «что это за ребёнок, и кем она только вырастет, ума не приложу», «она сейчас всё молчит и мотает на ус, вот увидите, она ещё всех из дома выгонит, когда ей исполнится пятнадцать!», — а потом, видя, что потенциальная жертва не сопротивляется, не оправдывается, не плачет, а просто сидит, внимательно и заинтересованно слушает и молчит, мама ушла на кухню, говорить с подругой по телефону, о мужиках, которые «все козлы». А бабушка подумала-подумала, — а потом махнула рукой, сняла фартук, ушла в комнату, легла на кровать и почти сразу же умерла. Очевидно, подумала о том, сколько мне лет — и вспомнила, что вообще-то через неделю мне исполнится пятнадцать. Вот и умерла на всякий случай. От греха подальше.       Я никому не показывала, что, несмотря ни на что, всё-таки была потрясена её смертью. Но в глубине души я чувствовала, что она скоро умрёт.       Взрослые любят уходить после особенно сильного скандала и выяснения отношений.       Отец ушёл, — и когда я увидела его в следующий раз, он шёл по улице с какой-то незнакомой женщиной, они о чём-то разговаривали и вели за руку мальчишку лет трёх-четырёх. Я тогда так удивилась, что даже не поздоровалась, и просто молча стояла столбом.        — Какая ты плохая девочка! — укоризненно, словно злопамятный и обиженный большой ребёнок, сказал мне папочка вместо приветствия — Только посмотри, что ты наделала. — сказал он, будто обвинял меня в том, что шёл по улице в компании незнакомой женщины и какого-то странного чужого ребёнка, больше всего похожего на дешёвую ростовую куклу, и ему этот факт абсолютно не нравился — Я ведь тогда из-за тебя ушёл. Вот, Катя, посмотри, — сказал он, обращаясь к мальчику, — это моя дочка, Маша. А ты ведь не будешь такой плохой девочкой, когда подрастёшь? Ты ведь не будешь нас разочаровывать, не так ли?        — Машка-какашка! Машка-замарашка! — с готовностью завопил «мальчик Катя» на всю округу, подпрыгивая на месте и показывая мне язык.       Катя находилась ещё в том возрасте, когда у ребёнка нет никого, кроме его родителей — и тех взрослых, вокруг которых крутится его мир. Катя просто представила себе, что она сама может оказаться на моём месте, а потому сразу дала понять этим самым взрослым, что она папина и мамина хорошая девочка, а не какая-то там Маша, которая другая, чужая, не папина девочка и плохая.       Она представила себе, как это она стоит на моём месте, — одинокая, плохая и чужая, маленькая девочка в чужом и нелепом выросшем теле, и у её больше никого нет и она даже не знает, куда идти. Против меня она не имела ровным счётом ничего. Просто она осозавала своё место заложника в мире больших и сильных взрослых, и выполняла то, что приказывал террорист хотел увидеть самый главный в её жизни и любимый взрослый человек. А её папа с мамой считали меня плохой.       Да уж. Вот и поговорили.       Они уходили, о чём-то разговаривая, мимо меня, туда, где меня никто не ждал и где я никогда не была. И папа и мама по-прежнему держали маленькую Катю за руки. А я просто стояла на месте и молча смотрела им вслед. Что это только что сейчас было? Может, папа просто понял, что давно меня не видел, и решил таким образом нагнать упущенный воспитательный процесс?       «Замри, сожмись, осмысляй, запоминай, храни всё в себе, оно всё только твоё.» Я никому и ничего не скажу. Вернусь домой — и всё обдумаю.       А пока мне кажется, будто у меня в груди лежит огромная и тяжёлая глыба льда. Может, она растает на Солнце, может, можно взять маленький перочинный ножик и попробовать вырезать из неё человечков, наподобие деда Мороза и Снегурочки, а потом она и сама растает. Но об этом я подумаю потом, сейчас мне слишком холодно и тяжело. Интересно, почему? Сейчас ведь на улице жаркий июльский день.        — Маша, а ты видела сегодня отца? — спросила меня мама. когда я вернулась домой и уже было подумала, что никто и ни о чём не догадается. — Куда вы с ним ходили?        — Видела… — ответила я, вспоминая эту встречу и неожиданно реализовывая, до какой же всё-таки степени всё это было странно.       Ну, и ещё то, что мне совершенно не хочется никому жаловаться на отца, незнакомую женщину рядом с ним, и ещё меньше — на маленькую девочку, которая была похожа на мальчика. Помню, я ещё удивилась тому, что у моего отца, оказывается, могли быть дети. Насколько мне было известно, никаких братьев и сестёр у меня никогда не было, хотя мои родители прожили в браке около двадцати лет. Я знала из школьных учебников и рассказов своих друзей, как и в результате чего могут получиться дети — и мне почему-то казалось, что моя папа слишком серьёзный для такого. Те видео, которые я смотрела втайне ото всех, тоже лишний раз убеждали меня в том, что мои родители слишком занятые и серьёзные для этого всего.       Длительный отрыв от собственного отца и развитый не по годам насмешливый и циничный аналитический ум сделали своё дело: я воспринимала отца не только — или не столько, сколько своего папу, — сколько как мужчину. И как мужчину я совершенно не могла представить его в одной постели с какой-то женщиной, в том числе (или тем более) с чужой. Я не могла не видеть, что у моего отца женская фигура, — узкие плечи и широкий зад, а заброшенные усиленные тренеровки далёкой молодости, смешившиеся нежной и робкой любовью к пенным напиткам заменили некогда крепкие грудные мышцы на какое-то подобие женской груди, по размеру как у девушки-подростка.       У нас с отцом были почти одинаковые груди, второго размера, если судить по тому, что я увидела через ткань, и от этого стало как-то противно. Большой рот с искривлёнными тонкими губами, словно сложенными в какую-то гримасу, маленький вздёрнутый нос картошкой и глубоко посаженные поросячьи глазки — нет, я никогда в жизни не легла бы в постель с таким мужчиной, как мой отец.       Должно быть, моя мать только один раз попробовала, когда забеременела мной, — и ей настолько сильно не понравилось, что больше детей у них не было. И они жили долго и не сказать, чтобы счастливо, решив для себя, что и помимо постели есть много других увлекательных и интересных вещей. А потом они ругались несколько лет, и в конце-концов развелись. Потому что ничто на свете не заменит радость и удовольствие от секса, — даже радость от ругани и упоительного обвинения друг друга во всех грехах, в том числе и обвинения тогда ещё маленького ребёнка.        — Ну, и как всё прошло? — спросила мама, замешивая тесто для пирогов. Начинка уже была готова, и по кухне плыл восхитительный запах. Пироги с картошкой, пироги с грибами, различные сладкие пироги и отдельно — пироги со щавелем. Щавель, как и все остальные ягоды, плоды и овощи, мы выращивали на нашем огромном участке, утопающем в зелени, на другом берегу Цны. Весной мы с ней возились в разбухшем от талой воды щедром чернозёме Тамбовщины, — а летом пропалывали. окучивали и снова сажали, временами даже досаживали, словно брали пассажиров, ждущих на остановке. А в конце зимы я стояла около покосившегося плетня нашего палисадника, и терпеливо ждала, когда начнётся ледоход.       Моя мама любила нашу дачу, наш сад и всё живое. Причём к живому предъявлялись требования — расти в земле и обязательно иметь хоть какой стебель и подземные корни. Я любила Цну и копаться в земле. Так что, наверное, можно сказать, что таким образом мы с мамой нежно и трогательно любили друг друга.        — Я встретила папу совершенно случайно, он шёл по Красноармейской улице от пекарни с какой-то женщиной. И у них была маленькая девочка, очень на мальчика похожая. Папа сказал, что я очень плохая и что он ушёл от нас из-за меня, и они ушли. — сказала я правду.        — И всё? — удивлённо спросила мама, перемешивая начинку — Нет, ну что за козёл. Я его просила проверить твои школьные знания, подсказать тебе, куда после школы поступать, потому что ты вообще никуда и ничего не хочешь, в кафе тебя сводить. А он что?       «Надеюсь, я была с ней не слишком эмоциональной и откровенной. И я и правда сказала только голые факты, лишённые даже тени какого бы то ни было личного чувства и отношения. Наверное, я одна из последних выживших вулканцев, потому что у меня тоже нет никаких эмоций. Они могли бы мной гордиться. Вот только логики у меня тоже особенно нет.»        — Нет, ну что за мужики пошли. — с досадой сказала мама, перемешивая тесто — Как дети малые. Нет, ещё хуже. Всё нужно самой делать, в этом я уже давно убедилась. Ни на что не годны. Ни-на-что. Ничего, Маша, мы с тобой потом сами поговорим.       И всё.       А чего вы, собственно, ещё хотели?       Может, хорошо и так?       Маленькую, а потом и подрастающую, да и подросшую Машу ругали за провинности одновременно все взрослые, находившиеся рядом с ней, — очевидно, чтобы враг знал, что он совсем один и что на его стороне никого нет. Меня ругали — а я сжимала зубы и зло смотрела, не отрываясь, словно чтобы запомнить, как выглядит изменившееся и вроде бы родное лицо, в одно мгновение ставшее злым и чужим. Всё больше утверждаясь в мысли, что таким, как они, я не хочу нравиться — и что возврата уже не будет. Что, правда, могли тогда сделать детские запомненные обиды и детская злопамятность?       … Но в тот день, когда мне совершенно не символично исполнилось семнадцать с половиной, я ушла жить к мужчине, который был намного старше меня и который уже годился мне в отцы, причём во взрослые и не такие уж и молодые отцы. Нет, он не обижал меня, — уже хотя бы потому, что к тому времени я сама уже могла обидеть кого угодно, но не делала этого. Или старалась не делать. Моршанск — маленький город, здесь многие друг друга знают, а мне не хотелось, чтобы меня кто-то знал.       Мой мужчина учил меня всему, что знал и умел сам, и не стесняясь в выражениях объяснял мне, что со мной произойдёт, например, прямо сейчас, если я не буду ничего делать и не стану стараться. Должно быть, он и правда желал мне добра, потому что за те два года, которые мы провели вместе, он успел научить меня всему. А потом его убили. Я не знаю, куда он шёл или откуда возвращался глубокой ночью, потом что его нашли в самом отдалённом районе, откуда отходят автобусы, идущие в сторону пригородных деревень. В ту ночь я скандалила с соседями, которые вызвали полицию, потому что мы громко включили музыку, так что алиби у меня было, соседи и вызванные полицейские не дадут соврать.       Я только было начала раздумывать, как жить дальше и какой надо будет казаться перед самой собой, как вдруг у меня завелась сестра. Просто пришла в один прекрасный день и стала жить. Я открыла дверь и сразу же увидела её. И мы с ней узнали друг друга.        — Мальчик Катя! Тебя родители всё ещё любят? Ты была хорошей девочкой? А ну отвечай!        — Машка-какашка! А ты совсем не изменилась! Машка-замарашка, как есть.       Вот и поговорили две сестрички. Вот и встретились спустя чуть больше десяти лет.       И мы с Катей и правда поговорили. И говорили ещё много-много дней и ночей, и вместе смеялись, искали работу и нашли, и отпраздновали и первое трудоустройство, и первую зарплату, и за всеми этими взрывами смеха, бессонными летними ночами и пустыми бутылками и полными пепельницами мы не заметили, как моей сестре исполнилось восемнадцать. Мы посмотрели друг на друга — и поняли, что думаем об одном и том же. И нам не хватало пустых пепельниц и полных бутылок вина, чтобы обсудить это всё.       А за окном был дикий и старый сад, и шумели деревья, и совсем близко кричали совы. Давно уже выветрился алкоголь и сигаретный дым, и на донышке осталась только истина. Она была влажная отчего-то… возможно, от дождя? Неужели ночью прошёл дождь, а мы и не заметили? И был наш старый дом, снятый нами на Красноармейской улице за сущие символические копейки, с высокими кривыми стенами и покрытый старыми весёленькими обоями, напоминавшими чем-то добрую старушку в маразме, которая принимает всех молодых, пришедших в её дом, за своих любимых и долгожданных внуков, которые наконец-то вернулись. И даже цвет обоев был жёлтеньким, как старческая здоровая кожа, и покрытые мелими цветочками, как лучиками от старческой добродушной улыбки.       Дом, как ни крути, был огромным. Наше главное обязательство перед хозяйкой, — маленькой и большеглазой то ли пугливой, то ли испуганной молодой женщиной, было не столько платить за проживание, сколько просто поддерживать этот дом. «Всё равно он ваш потом будет. Нам-то он ни к чему. И сын вот вырос, а ему этот дом не нужен, в большой город переехал.»       И мы старались. Мы поддерживали старый дом, оказавшийся не только огромным, но и неожиданно крепким, как могли. И когда он сотрясался от громкой музыки и раскатов дурного молодого смеха, нам казалось, что он смеётся вместе с нами. А смех всегда продлевает жизнь, — даже если ты и просто старый дом, давным-давно ставший ненужным своим хозяевам.       Когда нам с сестрой было нечем заняться, мы с ней играли в «Скайрим». Почему-то в основном по ночам, когда впереди были выходные, — а в будние дни мы с ней работали. А потом обсуждали всё-всё: и сюжет, и персонажей, и наших героев, и наши вкусы и предпочтения. А потом ложились спать, даже не выключив компьютер, где на загрузочном жкране по-прежнему оставался логотип компании Bethesda.        — Кать, я люблю тебя. — неожиданно для самой себя сказала я, когда мы с сестрой уже легли спать на двух высоких кроватях с проволочными сетками и металлическими шишечками на решётчатых спинках.        — Ну и дура. Я уже сплю. — ответила темнота.        — Нет, я серьёзно. Скажи, а ты меня любишь?        — Ты, что, хочешь со мной в храм Мары пойти? — удивилась сестра. У тебя в Скайриме вроде бы уже один претендент был, что, передумала уже?        — Да ну тебя. Я серьёзно.        — Спи давай. Завтра отвечу.       Но завтра она уже не успела.       Я проснулась утром гораздо раньше Кати, у которой был выходной день, и отправилась на работу. Вот за что я не люблю понедельники, — так это за то, что на работу надо было ехать первым автобусом. Все хотят спать, — и редкие пассажиры, и даже борющийся с зевотой водитель, а не только я. Моя остановка всё равно последняя, так что не просплю. И работа рядом с депо, так что даже если потом водитель меня не заметит, всё равно ничего страшного не произойдёт.       Меня плавно качало, словно в люльке, и я не заметила, как начала проваливаться в сон. Какой-то странный, скрежещущий звук, словно кто-то решил побить один кусок металла о другой; меня плавно тряхнуло и, так и не проснувшись, я начала падать куда-то вниз. То, на что я упала, оказалось неожиданно мягким. Ладно, потом посмотрю, на что я там такое завалилась, вроде бы в такую рань у меня не было никаких попутчиков. Вот кто-то мягко усаживает меня, осторожно придерживая, и я прижимаюсь к нему — или просто завалилась на спинку сиденья? Потом, всё потом. Мне ещё предстоит длинный рабочий день, а пока есть возможность поспать — я буду спать, свою конечную остановку я всё равно не просплю.       Разбитый и смятый, как гармошка, автобус, лежал на боку, напоминая раздавленного дождевого червя, и из-за поднимающегося вверх столба оранжевого пламени никто не мог подойти к нему ближе. Уже сейчас было ясно, что выживших в аварии нет.       Лошадь ступала по замёрзшей земле медленно и аккуратно, словно чувствуя, куда она идёт и в какой процессии она участвует. Это была похоронная процессия будущих мертвецов, — пока ещё живых, которых этим утром везли на казнь. От каждого шага лошади бесчувственное тело, поддерживаемое крепким мужчиной средних лет, покачивалось, словно соломенная кукла.        — Интересно, когда же она проснётся? — спрашивал мужчина в богатой броне сам себя — Мне кажется, что на самом деле она просто спит. Интересно, как она оказалась там, около Чёрного Брода? Как вообще могла оказаться там одна, среди мятежников и врагов Империи?       Автобус всё не останавливался, и в конце-концов я проснулась сама. Мутило, и кружилась голова; но я не могла не заметить, что за то время, пока я дремала по дороге на свою работу, произошли некоторые изменения. Я сидела на… так. Стоп. Я сидела на… лошади? Но откуда? В Моршанске ведь нет лошадей!       Откуда-то сбоку сквозь густой хвойный лес пробился весёлый лучик Солнца и попал мне в глаза. Так, хвойные леса — это где-то за городом, решила я. Правда, меня несколько смутил тот факт, что сейчас на дворе была зима, хотя я твёрдо помнила, что должно было быть лето. Неужели я так напилась накануне? Нет, я точно не могла пить, потому что мы с сестрой играли в Скайрим. Тогда… а что тогда, собственно?        — Слава Восьми, ты очнулась! — сказал мне странный военный, бережно придерживающий меня то ли за талию, то ли вообще за всю верхнюю часть тела. Поэтому, наверное, мне не было холодно, — а вот подозрительно голые ноги, свисающие с седла, сразу же напомнили о себе пробежавшими по ним мурашками, быстрыми и крепкими, как тот вышибала из ночной дискотеки, где к нам с Катей на днях решил пристать какой-то хмырь, решивший, что если две девушки пришли в такое заведение — то только для того, чтобы с ним встретиться. И такая мелочь, как наше мнение по этому поводу, он просто не учитывал. А вот это было уже зря.       — Генерал Туллий, мы скоро подъезжаем! — гаркнул какой-то вояка справа от нас.       Так я поняла, что каким-то образом попала в Скайрим. Более того — что отказы от такого приглашения не принимались.
Вперед