
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Мысленно представляет, как будет выглядеть этот художник — как те художники, которых показывают в фильмах, в берете и грязном пиджаке, или как неприметный пожилой мужчина в очках и с подтяжками? Оба варианта, признаться честно, симпатии не вызывали, и снова захотелось помолиться — лишь бы не пришлось раздеваться перед пожилым мужчиной в очках и с подтяжками. «Лишь бы не дед в подтяжках» — думает, и замирает в удивлении, когда видит перед собой два больших глаза и копну кудрявых волос.
Примечания
AU, в котором Марк — широко известный в узких кругах художник, а Женя — обычный студент, которого в эту степь заносит по случайности. И он, в целом, оказывается совсем не против.
p.s. это реально слоуберн, осторожно!
персонажи выдуманы, совпадений не существует, герои — свободные люди. приятного чтения!
Посвящение
мастерская существует на самом деле и описана почти достоверно, истории из жизни и особенности быта, скажем так, списаны с реальной жизни реального художника, который позволил зайти в этот маленький мир и вдохновил этим на годы вперед.
за это и благодарность.
6/ солнце, вино и он потрясающий
03 августа 2024, 10:19
Брать себя в руки с утра всегда сложно, но Женя просыпается не по будильнику, даже раньше, чем планировал — и ожидания от очередного дня, как и от всех предыдущих, накрывают ещё с того момента, когда по глазам бьет с незашторенных окон.
Сбился со счета, пытаясь отслеживать, как давно они работают вместе — просто собирался утром, зная, что «смена» пройдет, как минимум, интересно — и от него снова будет пахнуть маслом и растворителем к вечеру. К запаху этому успел привыкнуть, не замечал практически. Гордился — считал, что прошел таким образом посвящение в круги любителей живописи.
Палящее солнце, вовсю раскаляющее воздух, само по себе намекало на удачный рабочий день — если не брать в расчет то, каким тяжелым в такую жару становилось существование само по себе. Помнил, что Марк про солнце говорил, и впервые, задумавшись заранее, даже написал ему, пока рылся в шкафу — порадовался, что погода подходящая, спросил, решив подойти ответственно, в чём стоит прийти — чтобы не усложнять тому задачу очередным неподходящим нарядом.
Ловит приходящие ответы не сразу, успевает трижды отвлечься, прежде чем застает уведомления:
NinetyNinth
«Белую»
«Но с такой жарой можешь и без неё»
«Я пойму»
От последних сообщений, дошедших ощутимо позже первого, Женя смеется сдавленно, радуясь, что Марк с этой шуткой застал его не в метро — краснеть на людях никогда не любил; зато теперь собирался ещё активнее, делая выводы, что настроение у «работодателя» игривое, а сам он, впервые за весь свой нескромный стаж, не будет саботировать работу цветом футболки.
За то время, что уходит на дорогу, успевает, по ощущениям, покрыться золотистой корочкой, и молится про себя, что Марк хоть как-то продумал спасение от духоты — кондиционер, конечно, он вряд ли имеет, исторический центр, как-никак, но в такой обстановке — хотя бы вентилятор. А лучше — два, и пару тазов, стоящих рядом, чтобы безжалостно обливаться в перерывах.
Не ошибается — слышит шум ещё с порога, и натыкается на обычный комнатный вентилятор, стоит только зайти; не скрывает радости и без смущения встает перед ним с чистым облегчением на лице — всё лучше, чем жар, идущий волнами от асфальта. Яркий естественный свет мастерскую золотит, в лучах становится видно редкую взвесь разгоняемой пыли; Женя слышит за спиной тихий, высокий смех, и не стесняется мысли о том, как ему нравится, когда Марк смеется — и как нравится, когда он улыбается. Борется с желанием обернуться, увидеть, как он выглядит прямо сейчас — хотя знает наверняка, что за сегодня ещё насмотрится; а если тот смеяться перестанет, Женя обязательно начнет придумывать самые глупые шутки, плохо танцевать и разыгрывать комедийные сценки, чтобы поднять тому настроение.
С ним очень хочется быть до наивности веселым.
— Остывай и за работу, — Марк приговаривает сквозь ту же улыбку, наверняка привычно-пристально рассматривая прохлаждающегося — буквально — Женю, копаясь где-то около холста. — Хочу попытаться закончить сегодня.
Эта фраза воодушевляет тоже — одно и то же положение успело наскучить, развлекал один только Марк, что не оставлял каждый рабочий день без чего-то нового — как минимум, без новых поводов привязаться к здешним стенам; зато вопрос того, как ему самому не надоедало возиться с одним и тем же сюжетом, оставался открытым. Затекшие руки, по глупости вальяжно уложенные в первый день работы, стали постоянным спутником нахождения здесь, так же, как и цепкий взгляд, изучающий с ног до головы, задерживающийся на глазах. От неловкости, правда, с которой Женя принимал это внимание первое время, не осталось ни следа — поднимал подбородок выше, глядя перед собой уверенно, смело, чувствуя, как уголки губ едва ощутимо приподнимаются.
А так — уже привычно. Всё здесь уже привычно.
— Теперь моя очередь задавать вопрос, ладно? — Марк заговаривает, не отрываясь от работы, грубо затирая кисть тряпкой; Женя кивает расслабленно, следя за его руками — с пятнами бурой краски, тонкой ниткой, завязанной на запястье — как ни странно, раньше не замечал её. — Почему ты ни разу не заглянул в работу?
— Не знаю, — отвечает просто, вопросительно склоняя голову. — Она же не закончена.
— Я даже не думал, что такое бывает, — Марк посмеивается, делая шаг назад от мольберта, но подступает вперед сразу же, широкими движениями раскладывая краску. — Обычно все первым делом лезут за холст, уже после первого перерыва, а ты ни разу не подошел.
— Думал, что буду мешать работе. Получается, заглянуть можно? — спрашивает с нарастающим интересом — время как раз подходит к небольшому перерыву, не помешало бы и размять всё, что уже скрипит от усталости; они работали чуть меньше часа, и, в целом, пауза бы никак не выбила из условно-определенного графика.
Марк, ожидаемо, кивает — Женя, загораясь любопытством, поднимается чересчур резко, подходя ближе, в полушаге останавливаясь: складывается ощущение, что он в этой части мастерской ни разу не стоял — будто осознанно отгородил себя от неё, боясь, что может мешаться или навязываться; заглядывая в работу, едва ли не залезает в палитры, покрытые внушительным слоем масла — которое, как его предупредили, отстирывается с большим трудом, — и не сразу поднимает глаза, осматривая поначалу собственную фигуру, вполне достоверно изображенную; но в плечах, обозначенных обобщенными пятнами, сквозит характерность, силуэт кажется расплывчатым, растворяющимся в пятнах цветного покрывала. Замечает, как обобщенно написаны руки, они не закончены явно, но в мазках уже проглядываются объемы, грубо очерчены контуры запястий, свешенных со спинки.
Только сейчас смотрит в собственное лицо — выведенное куда детальнее, подробнее, с совсем броскими, открытыми цветами — и замирает, чувствуя на себе свой собственный взгляд. Глубокий, изучающий, чересчур прописанный, на контрасте со всей остальной плоскостью холста, узнаваемо подчеркнутыми веками, выставленными бликами в радужке — в своих же глазах считывает то ли беспокойство, то ли напряжение, настолько явное, что отвернуться никак не получается. Осторожно приближается, разбирая каждое пятнышко, каждый мазок, подложенный к другому — вблизи они кажутся случайными, абстрактными, но складываются, подобно мозаике, стоит только сделать шаг назад.
Какое-то время смотрит в работу, понимая, что ничего, кроме глаз, в ней так не привлекает внимание — но отступает, стараясь всё-таки обхватить всю плоскость холста; композиция кажется необычной — много пространства остается сверху, захватывая низы висящих на стенах холстов, мрачно, но достоверно изображен интерьер. Весь сюжет вызывает сразу тысячу мыслей, и самая громкая, навязчивая из них — в полотне, которое видит перед собой, прощупывается то, что испытывал за все дни работы. Это медленное погружение, похожее на утопление, слияние с тем, чем живут эти стены, захлестывающий интерес — и растворение в нем, подобно тому, как сливаются дрожащие контуры с фоном.
Лишенные чистоты цвета, рваность, сбитость в буграх краски, тревогу вызывают сами собой. То, как разложены пятна, даже пугает — но Женя поклясться может, что мало видел картин, завораживающих настолько. Его цепляет, эмоцию вызывает — и не потому, что на картине изображен он сам, нет. Здесь видит больше связи, истории, чем портрета — видит больше, чем изображение человека.
Перехватывает Маркову заинтересованность, коротко переводя на него взгляд — он не задает вопросов, будто не интересуется реакцией, но во всей напряженности рук, в лукавой, расслабленной улыбке чувствуется, как тот высматривает каждую перемену в мимике, как следит за Жениным впечатлением, прикладывая к губам черенок кисти.
— Очень красиво, — говорит тихо, коротко поглядывая на Марка. — И похоже.
— Вертикаль сюда хорошо вошла, хотя думал, когда начинал, что ошибаюсь. В следующий раз по-другому попробуем, засуну тебя под лампу, со светом поэкспериментируем.
Женя переводит взгляд с удивлением, поднимая брови — так быстро решилось, что будет следующий раз, так еще и без его согласия — хотя, говоря откровенно, он ни капли не против, что тут говорить; и в новой работе, знает заранее, будет выбирать позу поудобнее.
— Тебя очень приятно писать, — Марк говорит вполголоса, продолжая смотреть в работу. Тянется кистью, одним коротким движением поправляя густой мазок, чуть меняя тень, меняя то, как выглядит очерченная линия подбородка — Женя засматривается на эту магию, пропуская мимо ушей слова, обдумывая их с задержкой; так и не находит, что ответить, только глупо улыбается, не пытаясь скрыть смущение. — Кажешься очень мягким, а вокруг эта фактурная грязь. Ещё и солнце.
Женя кивает, замечая, как густо выложен свет, как глубоко уходят тени — от солнца, написанного его рукой, можно почувствовать тепло. Понимая, что пора продолжать, возвращается обратно медленным шагом, привычно опускаясь на диван, укладывая руки в то же положение, что и на холсте — Марк следит за этим пристально, бродит взглядом по нему, изредка поглядывая на мольберт. Женя же продолжает выполнять указание, не теряя прямого зрительного контакта, на уме всё ещё держа грубые, обобщенные мазки; впитывает в себя весь этот странный, закрытый, абсолютно оторванный от окружающей среды мир — или мир этот, понемногу, неторопливо, впитывает Женю в себя.
От увиденной работы всё немного сбивается, и в расслабленных, стройных мыслях расходится звон. Он тут — в тишине и запахе старости, где всё забито полотнами, разит растворителем и подсыхающей краской; он спрятан где-то в переулках исторического города, спрятан от посторонних глаз, шума, яркости и блеска — чувствует себя человеком, оказавшимся в другом времени, среди шепота и речей между строк, где все вокруг, отстраненные, возможно, действительно безумные — думают другими категориями, видят всё иначе.
Марк — ярчайший тому пример, «с приколом», надышавшийся едкой краски с детства, отражающий эти тихие переулки, разговоры вполголоса в выставочных залах и широкие мазки по тяжелым холстам. Если он и правда видит всё вокруг так, как отражают это его работы, Жене искренне становится боязно — в этом есть красота, но красота другая, болезненная и напряженная, с въедливым ощущением безнадеги.
— Мне пару раз прилетало за технику, — голос совсем спокойный, чувствуется, как размышления идут поверх разговора, — Для академистов я хер с горы, а для авангардистов — образец банальности. Нет, мне, конечно, устное и письменное одобрение всех вокруг не слишком нужно, но это забавно, что всё-таки получилось провалиться в щель между двумя категориями. Ни к одним не попал, ни к другим.
— А из галереи художники? Они кто? — Женя спрашивает просто, смутно вспоминая день открытия — там было всё что угодно, хотя Марк, даже исключая желание ему польстить, среди прочих полотен держался особняком.
— Не-не, это к нашим отношения не имеет. Они? Если хочешь, я познакомлю тебя со всеми — задашь этот вопрос по очереди и получишь настолько развернутые ответы, что по "Прощанию" получится выдать неплохую исследовательскую работу. Самоопределение, будь оно неладно — дело каждого.
— Ну, ты — кто? — спрашивает в лоб, вопросительно болтая руками — и замечает, как Марк смеется тихо, скрываясь за холстом.
— Я — человек, — отзывается шутливо, возясь с палитрой, — Не знаю, Жень. Меня больше всего вдохновляли импрессионисты, но это... всё-таки немного про другое. Современный импрессионизм — возможно, но если ты глянешь, что за него выдают — это звенящая пошлость. Лучше походить без ярлыка, в общем, чем пытаться вогнать себя в подходящую форму.
Всё, что он говорит, Женя понимает через раз, багаж знаний, оставленный уроками ИЗО в школе, оставляет желать лучшего — и примеров перед глазами не видит, и не всегда сращивает, что именно Марк имеет ввиду; но искренне старается понять, и искренне интересуется — даже если по-прежнему кажется, будто всё вокруг — не по-настоящему и не всерьёз.
— Почему ты улыбаешься? — Марк спрашивает тихо, склоняя голову, поправляется сразу: — Я, если что, просто интересуюсь, это не претензия. Ну, думаешь о чем-то?
— Мне очень нравится, — Женя отвечает невпопад, едва ли не запинаясь; не отрывает глаз от рук, сжимающих инструменты, коротких переступающих шагов, когда тот оценивает работу. — От этого улыбаюсь.
На уме больше нет ничего, кроме странного чувства восторга. Быть причастным, видеть так близко, получать ответы — всё манит, всё будоражит, и Марк, раздраженно снимающий фартук через голову — смысла в нём все равно нет, а жарко по-прежнему невыносимо, — будоражит тоже.
Женя осекается поздно — видит, как внимательные глаза к нему возвращаются, как в них загорается очевидный вопрос, ответ на который, по правде, не так просто сформулировать.
Он молчит какое-то время, ожидая продолжения, и, не выдержав, спрашивает сам:
— Что именно?
— Ну. Всё, — теряется; ведение подобного разговора осложняет то, что нужно продолжать смотреть в глаза, хотя он, конечно, мог бы плюнуть и отвернуться. Но зачем-то напоминает себе о том, что «работает», будто намеренно выкручивая ситуацию до предела, провоцируя, распаляя. — Мастерская, запах масла, картины вокруг. Эти окна. То, как ты говоришь.
Делает паузу, чувствуя кожей, как Марк, привалившийся к тумбе на том конце комнаты, смотрит безотрывно.
— То, как ты смотришь. Ты.
Как в холодную воду — резко и не задумываясь.
Видя, благодаря своей смелости, как меняется тот в лице, как расширяются глаза на доли секунд, как в растерянности поджимаются губы, как крепче сжимают кисть пальцы — всё это видит, считывает, думает — каждая деталь тоже нравится.
Видит, как напряженно тот думает, разминая ладони, как, по-видимому, решается, набираясь смелости — у Марка во взгляде, кажется, тоже виднеется дрожь. Видит, как тот откладывает кисть куда придется, не обращая внимание на то, как она скатывается к краю, падая на пол с тихим стуком.
Шатко подходит ближе, расстояние, выверенное отставленным мольбертом, растаптывая; будто сомневаясь, останавливается совсем рядом, осторожно, словно боясь сделать что-то не так — Марка видеть вплотную непривычно, и Женя продолжает смотреть в глаза, уже задрав голову, замирает в напряжении, не догадываясь, что будет дальше; а тот по-прежнему выдерживает мнимые полметра между ними, но неожиданно, совсем неуверенно, будто боясь получить резкий отказ, касается линии подбородка, мягко и бережно.
Женя, взволнованный искренне, всё происходящее пускает на самотек — молча, пристально следя за каждым движением, чувствуя легкое прикосновение. Оно короткое, бережное, выдержанное и настоявшееся, оттянутое до предела — и то, сколько в жесте трепета, пробирает до мурашек.
— Не могу отделаться от ощущения, что к тебе нельзя прикасаться. Из-за работы, из-за границ, из-за того, что ты кажешься ненастоящим. Хрупким, — заговаривает вполголоса, продолжая смотреть без отрыва — сейчас, когда всё вокруг заходится тремором волнения, Марков голос тоже кажется сбитым.
Не задумываясь, Женя наклоняет голову, щекой упираясь в ладонь, прижимаясь осторожно — смотреть в глаза уже сейчас кажется невозможным. У самого Жени — и в голове, и в мимике наверняка полный бардак. У него на уме всего-ничего — касаться чуть чаще, и увидеть улыбку, которая представляется так явственно, когда слышится тихий, мягкий смешок.
Поднимает взгляд всё-таки, перехватывая в ответном патоку — и прикрывает глаза, чувствуя, как лба осторожно касаются сухие губы. Марк зарывается носом в волосы, растрепавшиеся совсем, выдыхая шумно, горячо; в его действиях — плавных, взволнованных — определенно есть слова, но их не разобрать сейчас, и в них вряд ли хоть когда-то получится разобраться; но это ощущается, ощущается кожей, как они продолжают говорить, не произнося вслух ни слова.
Ладонь, лежащая на щеке, придерживает ласково, Марк наклоняется — это узнается по выдохам, касающимся кожи, по тому, как становится гуще воздух вокруг; он, замирая на доли секунд, будто дает последний шанс передумать — и всё-таки целует робко, неожиданно, хотя сближение ощущалось так явно — останавливается, прижимаясь губами к губам, будто отсчитывая секунды, перекрывая дыхание.
Мягко, медленно и целомудренно, без единого лишнего движения, будто давая привыкнуть; они не прикасались друг к другу всё это время, так долго выдерживали границы, рамки, условия, зоны комфорта, что теперь, когда часть из этих ограничений рухнула наконец-то, этот контакт, вымеренный и выжданный, выбивал весь кислород из легких.
Женя, с рваным вдохом протягивая руки, перехватывает напряженную шею, притягивая к себе — вынуждая сильнее вжаться губами в губы. Первым смелеет, прихватывая нижнюю, утягивая глубже, сжимая ладони на горячей коже, чувствуя, как шкалят все возможные показатели — слишком тесно и близко, дорвавшись после долгого, изнуряющего терпения, набираясь смелости, сбрасывая стеснение, плещущееся в остатке.
Марк тихо мычит в ответ, упираясь свободной рукой в спинку, игнорируя скрип. От того, как в духоте мастерской резко становится ещё тяжелее дышать, от того, как ощущается тепло тела, оказавшегося так близко, от того, как вторая его рука ложится на ребра, оглаживая сквозь ткань футболки, сминающуюся под пальцами, — всё кажется ненастоящим, слишком отчаянно-долгожданным, чтобы быть взаправду. Каждое касание, от почти детской робости становящееся всё резче, отзывается остро, до ломоты, вынуждая прогибаться в спине от непонятного, захлестывающего желания большего — хотя они сейчас, отрываясь друг от друга лишь на доли секунд, отведенные под вдохи, достигли всех возможных пределов.
Тяжело, сбито переводя дух, отстраняется — Марк, видимо, не выдерживая, осторожно подтягивает, прося встать; Женя только послушно поднимается, и сразу же, стоит только выпрямиться, сгребает того в объятия, не задумываясь. Изо всех сил прижимая к себе, будто то никчемное расстояние, оставшееся между ними, стараясь свести к нулю, вывести в минус — в этом, и в том, как Марк, тяжело дыша, прижимает в ответ, утыкаясь в плечо, надрыва становится только больше. Ладони, оглаживающие спину, молчаливые касания, тихие, небрежные поцелуи, остающиеся на плечах, шее, скулах — всё это, в виде крохотных шагов навстречу, пропитано щемящей, пробирающей тоской, затапливающей, сбивающей с толку нежностью, ждавшей только повода, чтобы дать ей выход.
У них разница в росте-то небольшая, но для того, чтобы оставить короткий поцелуй в уголке губ, приходится наклоняться. Женя в глаза заглядывает коротко, чуть отстраняясь — темно-серые, с полуопущенными веками, с немым вопросом, видимым еле-еле. Каждый Марков жест — мягкий, открытый, преданный будто, но во взгляде — по-прежнему камнем висит тоска, та самая призма, сквозь которую он, видимо, и смотрит на мир. Её замечать по-своему болезненно, это кажется неправильным — даже улыбка, расслабленная и искренняя, не маскирует эту пелену.
Женя тянется к губам, будто убеждаясь, что теперь можно, и пытаясь, запечатывая в жесты, передать тому хоть каплю заботы — теперь в кудрявые волосы, спутанные и мягкие, наверняка где-то испачканные краской, можно запустить пальцы, можно прижаться щекой к щеке, обнимая крепче, с простым желанием продолжать быть так близко, как это возможно; чувствует, как руки на спине прижимают крепче, быстро, мерно стучит сердце, ритм прощупывается даже так, когда ладонь опускается на напряженную грудь.
Оба, оказавшись напротив, ожиданий не строили, планов — тоже, но в тот же момент, когда раздалась робкая просьба о взгляде, ветер переменился, шансов на другие варианты не осталось. В тот момент ясно стало, что притянет, повяжет, цепями и лентами — крепко-накрепко, одним моментом. Притянуло. Повязало.
— Знаешь, когда я понял, что дела плохи? — Марк говорит в губы, заполняя паузы, повисающие между словами, короткими поцелуями, поправляя Женину челку, забавно спавшую на глаза. — Когда ты улыбался. Здесь было много натурщиков, самых разных, и обычно, когда они начинали улыбаться, я просил перестать — знал, что не смогут держать мимику долго, она вымученной станет всё равно, начинали всегда на нейтральном выражении. Это даже раздражало, если честно, когда люди часто улыбались.
Женя кивает коротко, показывая, что слушает — не перестает осторожно, мягко касаться рук, придерживающих его талию, дотрагиваться до ребер, беспорядочно вздымающихся от тяжелого, прерывистого дыхания.
— Когда ты улыбался, мне казалось, что лучше я возьму мастихин и сниму спокойное выражение лица к чертям, подчистую, чтобы написать поверх именно эту улыбку. Только бы ты не переставал быть таким — когда ты улыбаешься, мне начинает казаться, что всё хорошо. Лучше будут перерывы каждые десять минут, лицевая гимнастика, а я буду травить старперские анекдоты и распечатывать мемы, показывая их в неожиданный момент — лишь бы ты не переставал быть таким.
— Тебе не надо для этого рассказывать анекдоты, — Женя отвечает тихо, прижимая крепче к себе — слышать всё это странно, не принимается за реальность до конца, и только тепло под руками, шепот за ухом держат за руку, не давая потеряться в рассыпающихся мыслях.
— Хочешь сказать, что я выгляжу достаточно комично и так?
— Я улыбаюсь от того, что мне хорошо. Мне здесь хорошо, — бормочет тихо, касаясь кончиком носа его — легонько, по-кошачьи, оставаясь совсем близко. Впитывая каждую секунду накатывающего сумасшествия, ощущавшегося от неловких, первых объятий, вдыхая запах — здесь и какой-то совсем странный парфюм, похожий то ли на сандал, то ли на табак, и привычный душок растворителя, и тонкий, едва уловимый кофе, знакомый до истомы.
Каждая секунда по эмоциям — за час, а каждый час — за секунду по времени. Сколько они стоят так — и представления нет, все датчики и показатели сбоят, пока объятия не разрываются, пока тянет снова целовать — долго, вдумчиво, вырвав свою удачу.
В тишине мастерской, разбавляемой только тяжелым, всё ещё сбитым дыханием, мерным шумом вентилятора, гоняющего воздух, неожиданно резко раздается щелчок.
Марк выглядывает из-за Жениной спины в секунду, напрягаясь всем телом, и резко, как от удара, отшатывается в сторону, запинаясь об рейку, лежащую на полу. Женя, не ожидавший этого, в ту же секунду оборачивается, следует его испуганному взгляду — смотрит туда, где виднеется входная дверь, и в проеме, уже готовясь разворачиваться, мелькает опешивший, побледневший от шока Самарин.
Отмирая, Марк срывается с места, зовет его по имени, но Саша, сбитый с толку, начинает закрывать дверь — Женя, растерянный и покрасневший, с накатывающим ужасом наблюдает, как Марк, переходя на бег, вылетает за ним, исчезая из виду — и из-за двери, не закрывшейся до конца, доносятся неразличимые голоса.
Они стихают быстро — пока пульс заходится в диком ритме, проходит всего-то с полминуты. Марк со спутанным шагом молча возвращается в мастерскую, с грохотом захлопывая за собой, на дверь не оборачиваясь, бросая на Женю один только короткий взгляд — в нем снова никаких определенных эмоций, кроме фона той же серости за полной, безнадежной растерянностью. Остается только опуститься на диван, продолжая наблюдать за ним, медленно, потерянно проходящим к стулу и падающим в него с абсолютно отсутствующим видом.
Духота напоминает о себе, становится неприятной, загустевшей — ладони, вспотевшие от волнения, кажутся липкими, тишина вокруг, вставшая колом — вязкой. От того, как разом опрокинуло из полного спокойствия, нервы никак не успокаиваются, остается мандраж, от которого хочется отряхнуться.
— Блядство, — Марк говорит резко, закрывая лицо ладонями. — Просто ебаное блядство.
— Это тот художник с выставки? — Женя уточняет тихо, растерянно растирая руки на коленях. Что делать дальше — не имел ни малейшего понятия, и от вида Марка, напуганного и сбитого с толку, чувствовал всю тяжесть ситуации даже без подробностей. — Что это было?
— Да, — отзывается тихо, откидывая голову в потолок. — Саша Самарин. По совместительству — мой близкий друг. И блюститель традиционных ценностей.
Женя, слыша это, вытягивается от удивления — теперь всё стало ещё яснее, и доли секунд занимает простое вычисление — они-то работают вместе, а значит, работают в одном коллективе.
— Я думал, среди художников нет гомофобов.
— Везде есть. Тут чуть меньше, конечно, чем среди операторов станков на заводе, но есть. Саша вообще… старая школа. Блядство, — выдыхает, снова потирая лоб. — Именно этого я и боялся. Что если кто-то узнает… Сам понимаешь. Я сказал, что испугался, когда ты спросил, помнишь? Вот. Вот этого я испугался.
— Он пришел без предупреждения, — Женя пожимает плечами, пытаясь найти, что сказать — слов, способных сгладить ситуацию, ожидаемо, оказывается не так много. Осознание ситуации не докатывает, только не по себе от повисшего в воздухе напряжения. — И вообще, может, ему показалось? Ну, ничего же такого он не увидел.
— Саня приходит так иногда, очень редко. Это я, конченный идиот, не додумался закрыть на щеколду, — Марк закашливается, раскачиваясь на стуле нервно, продолжает на выдохе: — Не, Жень, он всё увидел. И натурально охренел.
— Буквально натурально, — бормочет тихо, с сочувствием глядя на бледного Марка. У того в глазах, по ощущениям, прокручивается вся жизнь. — Зато точно будет стучать в следующий раз.
— Не уверен, что следующий раз будет.
Марк, выдыхая с надрывом, поднимается на ноги, проходя к дивану — заваливается рядом под скрип пружин, касаясь бедром Жениного, и откидывается на спинку, смиренно глядя в высокий потолок. Когда Женя, не придумывая лучшего жеста поддержки, кладет руку на его колено, чуть сжимая, тот дергается от неожиданности — смотрит коротко, удивленно, но улыбается слабо, расслабляясь и заваливаясь на его плечо.
— Прости, что я так от тебя отлетел, — бормочет вполголоса, притираясь виском к плечу. — Надеялся, что успею, чтобы он не увидел.
— Всё нормально. Не знаю, по-моему, если это твой близкий друг — всё должно быть в порядке. Не хочется верить, что люди могут… ну, так поступать. По таким причинам.
— Я не знаю, Женя, — проговаривает, пусто глядя перед собой. — Я боялся именно этого. Я просто... Столько лет с важным видом кивал, когда он рассуждал о том, как это нездорово и неправильно, и в итоге — понятия не имею, как смотреть ему в глаза теперь. Тем более, если встретимся в галерее.
— Ты говорил про то, что безвыходных ситуаций не бывает, да? — спрашивает тихо, неуверенно перехватывая Маркову ладонь, сжимая в своей — горячая и влажная, напряженная. Держаться за руки, оказывается, действительно приятно, неожиданно нравится — Женя никогда и ни с кем так не делал, и теперь узнал, как медитативно-приятно переплетать пальцы, разминать их неспешно, отвлекаясь от волнения. В этом и правда есть что-то особое.
— Знаю. Не думал, правда, что придется проверять эту теорию на практике так скоро, — улыбается слабо, руку, сжатую в Жениной, приподнимая и опуская, будто рассматривая; снова вздыхает красноречиво, но почти расслабленно. — Задумался на секунду, что лучше — разочарованный взгляд Сани или твое отсутствие. И понял, кажется, что баланс соблюден. За всё хорошее чем-то приходится платить.
Женя слов не находит, только кивает, хотя знает, что Марк на него не смотрит; но кивок он точно словит, потому что сидит совсем близко, и движение почувствует не глядя.
— Похрен. Абсолютно плевать. Выплывем как-нибудь, — тот договаривает, прикрывая глаза.
— Говно не тонет, — Женя отзывается тихо, стараясь вложить в улыбку как можно больше поддержки — и выдыхает облегченно, замечая краем глаза, как Марк вновь слабо улыбается в ответ.
— Хотя я, как ни странно, блядь, столько раз чуть не потонул. Короче, как-то раз, когда были на выезде...
Одно к другому, цвет к цвету, форму четче. Тут нужно похолоднее — а здесь этот жёлтый кажется тошнотворным. Краска мажется будто сама собой, неподконтрольно, мешается не так, как надо, чистый, без примесей — не к месту; с композицией изначально провал — рассыпается, и ещё один слой безжалостно снимается, с очередной попыткой начать заново. Злит только, что такое количество материала уходит впустую, и холст, спустя ещё пару неудачных попыток, точно придет в негодность. Марк, на нарастающем раздражении, наточенным от времени мастихином его попросту перережет.
Стук в дверь заставляет вздрогнуть, шаркая кистью от неожиданности. Время позднее, давно за полночь, Женя уехал ещё часа три назад, вряд ли бы стал возвращаться без предупреждения — не в его духе. От входной двери ассоциации неприятные, тянет холодом, и тот факт, что на часах первый час, тревогу только множит — открывать не хочется. Но стук не прекращается, преодолевать себя приходится, откладывая кисть; этюды этим вечером всё-таки разгромно не пошли.
— Кто? — спрашивает раздраженно, подходя ближе, выглядывая в бесполезный глазок — там всё равно темнота. На вопрос отвечают — и по голосу, басисто раздавшемуся с той стороны, пришедший узнается сразу же. Марк, прижавшийся к двери, тратит доли секунд на то, чтобы вдохнуть и выдохнуть, готовясь ко всему — и открывает с недоверием, чувствуя, как кровь в жилах начинает разгоняться.
Перед входом, привалившись плечом к стене, вальяжно стоит Саша, сжимающий в руке бутылку вина.
— Пустишь? — не дожидаясь ответа, сам проходит внутрь, когда Марк неуверенно делает шаг в сторону; на ходу разуваясь, не боясь краски, оглядывается по сторонам, будто проверяя, нет ли в мастерской ещё кого-то, и по-хозяйски проходит к стулу, падая на него устало, с тяжелым выдохом.
То, что он чувствует себя как дома, вполне обоснованно — провел здесь достаточно времени за работой и отдыхом, знал каждый угол, помогал прибивать новые стеллажи и раскидывать по стенам холсты; если начать вспоминать все вечера, что они делили в мастерской, можно трижды сбиться со счета. Он тянется за недавно помытыми кружками, сразу открывая бутылку и начиная разливать — явно не намерен тратить время попусту; не кажется ни веселым, ни злым, ни грустным — какой-то никакой, молча избегающий взгляда.
— Ты поговорить пришел? — Марк первым прерывает тишину, забирая из его рук кружку с красным сухим. Терпеть его не мог — но всегда пил с Сашей за компанию, потому что по первости не умел отказывать.
— Именно, — прикладывается к кружке, осушая, кажется, половину разом, и морщится. — И после таких новостей надо хорошенько выпить.
— Как скажешь, — жмет плечами, не скрывая того, что сам настроен враждебно — и отпивает осторожно, небольшим глотком. Надеется про себя, что Самарин не задумал его отравить — и надеется, что где-нибудь за пазухой он не прячет топор.
— Марк, ты мне ведь всю жизнь как младший брат.
Ответить ему нечего. Хочется сморщиться, отмахнуться, но не выходит — это ведь чистая правда. Саша, став одним из первых творческих наставников, Марка буквально вырастил; был тем художником, что впервые показал изнанку, пуская к себе в мастерскую, приглашая на пленэры и выезды, отдавая ненужные холсты, в годы учебы снабжая маслом, когда у того совсем не хватало денег.
Они знакомы лет десять, с детства — и первое время, когда весь этот запутанный, по-своему сложный путь начинался, Самарин его вел за собой, не давая потеряться. Был ориентиром, даже опорой — особенно тогда, когда в мастерской, сейчас — Марка, тогда — дедушкиной, начала копиться и оседать пыль.
— Как так-то, Марк? — спрашивает зачем-то, с пустым осуждением в голосе. Снова налегает на вино, сразу же подливая себе — предлагает и Марку, но тот только мотает головой, отказываясь. — Я реально думал, что ты нормальный.
Откидывается на стуле, глядя по сторонам с явным недовольством, на собеседника, разговор с которым, правда, больше походил на монолог, стараясь не смотреть. Только крутил в руках кружку, притопывая ногой без ритма, и продолжал сверлить взглядом половицы.
— Блядь, я просто не могу поверить, — морщится, запивая, руки сжимая ещё крепче: — Ты и… ну, это… Ой, блядь.
— Мерзко? — Марк спрашивает прямо, не выдержав — не отводя взгляд ни на секунду, скрестив руки на груди, защищаясь неосознанно. Страх отступил — страх сдавливал в тот момент, когда Саша зашел в мастерскую, увидев их, в тот момент, когда он бежал по ступеням, бросая, что не хочет разговаривать; сейчас на его место встало совсем другое ощущение, вполне объяснимое — в борьбе за то, чтобы быть тем, кем являешься, на помощь приходит чистая, незамутненная, неконтролируемая злоба. Зарождающаяся и множащаяся с каждой минутой, сама собой.
— Да в том и дело, — у него в голосе ответного раздражения нет, только какое-то перманентное возмущение. Отворачивается, будто подбирая слова: — Отвращение? У меня оно и есть, и нет. Оно есть, но я не могу к тебе его испытывать. А та твоя, Сашка? С ней что было-то тогда?
— Бывает и такое, — вино на языке горчит, кислое до того, что ведет скулы. — Работаю на два фронта.
— Значит не совсем потерянный, — Саша хмыкает, переваривая новую для себя информацию — шутка в разговор ложится не слишком удачно, Марк снова хмурится, молча представляя, куда заведет неторопливое обсуждение — и что нового он про себя услышит.
Но Саша не торопится, только вздыхает опять, разворачиваясь к высокому окну. Высматривает что-то в доме напротив, паузу, повисшую в мастеской, растягивая до предела.
— Одного не понимаю, почему ты не сказал раньше? — тот заговаривает, когда Марк, устав от стояния на одном месте, опускается на скрипящий диван. От того, как наивно звучит этот вопрос, хочется то ли рассмеяться, то ли заплакать — будто видели они происходящее с разных планет.
— Ты только что сказал «потерянный», Сань, — все усилия прикладывает, обрекая тысячу колких слов, разом появившихся на языке, в сдержанное пояснение. — Как ты думаешь?
— Да я столько всего наговорил, — он отзывается неожиданно-разочарованно, поднимая глаза. — Мы столько раз эту тему обсуждали. Я ведь и подумать не мог, что ты такой.
Марку снова ответить нечего — он с этой мыслью свыкся, привык пропускать мимо себя всё, что озвучивалось, когда разговоры заходили в эту степь; это стало обыденным, уже не обращал внимания, хотя задевало, конечно — но других вариантов и так не виделось. Пытался поначалу вступать в дискуссию, приводить аргументы, что-то объяснять и доказывать — но Саша ко всем его доводам никогда не прислушивался, а к самому главному из них, козырю в рукаве, Марк никогда не нашел бы смелости обратиться. Инстинкт самосохранения бы не позволил.
Доверия не было.
— Прости, — Саша говорит вдруг, отставляя кружку. — Я и подумать не мог.
Марк теряется от неожиданности, молча глядя в ответ. Был готов ко многому, был настроен терять, принимать осуждение, слушать нравоучения и язвительные замечания — но меньше всего ожидал пробивающейся в Сашиных глазах вины, когда тот, закусывая губу, продолжает подбирать слова.
— Я, может, где-то не прав был, потому что думал раньше, что с геями не общался. А теперь оказалось, что общался.
— Я не гей. Бисексуал. Просто к сведению, — вздыхает тяжело, заламывая пальцы, отворачиваясь куда-то вглубь комнаты. — Сань, только прошу тебя, оставь это между нами. Особенно Дима об этом знать не должен, я знаю, что ты к нему с этой новостью придешь в первую очередь.
— Да мне вообще не до Димаса, Марик. У меня, знаешь, мир пошатнулся.
Смотрит открыто, с прежним сквозящим возмущением — но точно без злобы, без разочарования и без презрения. Видеть спокойствие вместо ненависти — уже успокаивает. И на Марков кивок, сдержанный и понимающий, он, кажется, совсем смиряется.
Молчит какое-то время, давая, видимо, обоим привыкнуть к новым условиям: Марку — к отсутствию большого и давящего годами секрета, а Саше — к перевернутому мировосприятию. Только и остается, что допивать молча, поглядывая друг на друга — будто и не произошло ничего, и произошло только что очень многое.
Удивительно, как много лет они провели вместе, но, как выяснилось, за всё это время и не приблизились к той точке открытости, что установилась сейчас. Это пугает, это неприятно — как и любые резкие изменения, ударяющие под дых, как все ситуации, где приходится заново принимать себя; поговорить обо всем этом прямо, не избегая определений и подробностей, получится явно не скоро; но, когда Саша поднимается, идя навстречу, осознание заседает напрочь — рано или поздно всё выровняется.
— Иди сюда, — он подходит, широко расставляя руки — Марк сводит брови в непонимании сначала, но, понимая намерения, охотно встает, подходя ближе — и попадает в крепкие, до боли в ребрах тугие объятия.
Приходится отзываться сдавленно, что всё в порядке, посмеиваясь от того, как эта сцена должна выглядеть со стороны — но он Сашу обнимает в ответ, мысленно выдыхая, убеждаясь снова — он принял. Стержень, поддерживающий в жизни равновесие, пошатнулся, но всё-таки устоял.
— Ты знаешь, что мне это всё не нравится, — говорит сверху, не размыкая объятия. — Ну, правда. Ненормально это, неправильно. Но мне за тебя не решать.
Марк кивает ему в плечо, принимая не слишком трезвую Самаринскую заботу; как ни крути, за долгие годы он ему стал ближе, чем многие родственники, так много всего делили на двоих, заседая в подсобках и мастерских, что дружбу, ставшую братской любовью, не вышло бы вынести за скобки; за всё, что сделал ему Саша, и даже за то, как прошел этот разговор, он слишком многим ему обязан. Чувствует, как треплют по волосам по-отечески, отходит осторожно, натыкаясь на спокойный, заинтересованный взгляд.
— А что за пацан-то? Я его знаю?
— Не думаю, — отзывается коротко, чувствуя, как от одной мысли рассказать о Жене начинает краснеть. Но поднимает глаза уверенно, смело — смелее, чем мог бы. — Это Женя, вы не знакомы. И он потрясающий.