на двоих одна душа

Genshin Impact
Слэш
Завершён
NC-17
на двоих одна душа
muruchan
автор
Описание
Хэйдзо - скептик, не желающий как-то верить в "истинную силу любви между родственными душами". В мире "мечтателей" выбрал себе нарисовать на спине мишень изгоя, добровольно. Но все тут продолжается до поры до времени, пока щеку не обожжет словно пламенем, пока он не зацепится глазами за силуэт неподалеку, вызвавший внутри новое ощущение, отчего на подкорке сознания загудела сирена, что лучше туда не лезть
Примечания
Soulmate!AU; Modern!AU При первой встрече с родственной душой нестерпимо сильно хочется прикоснуться к ней, поцеловать ее в открытый участок тела, но если соулмейт целует любого другого человека вместо приятного покалывания ощущается лишь дикое жжение на месте поцелуя вперемешку с не самыми приятными эмоциями, которые тебе и не принадлежат
Посвящение
просто волшебная работа по одной из сцен: https://twitter.com/ArydArin/status/1579133428779606016?t=igvFwL1Ib_U6GGZw1PpWPg&s=19
Поделиться
Содержание Вперед

7 глава

– Я не врал, что умею кататься. – Каток показал другое, ты навернулся за пять минут столько раз, что я разучился считать, – Хэйдзо громко шикает, чистой от краски рукой дёргая Кадзуху за волосы, чтобы тот перестал елозить. – За ещё одно сказанное слово буду отрубать по пальцу. А если ещё раз дернешь, то сразу руку. Больно ж ведь. Кадзуха головой в протест мотыляет, чтобы сбросить с себя ладонь, едва ли не перепачкивая белые-белые волосы красным, превращая одну единственную красную прядь в эпицентр взрыва, который разбрызгал по остальной части волос кляксы - не смоются же ведь. - Могу поцеловать в макушку или подуть, чтобы дитятко не плакало. Сам себе хуже сделаешь, если краска окажется везде, - втирает аккуратно цвет в порядком выцветшую и отросшую прядь, перебирая через пальцы и все равно легко дергая на себя, когда Кадзуха вновь дергается каждый раз находя новую причину для того, чтобы растянуть пытку ядреным и тяжелым запахом краски - явно дешевой и явно по скидке по сроку годности - и болезненным тусклым светом в ванне, куда бы, по-хорошему, новую лампочку вкрутить, но тут настолько древние они, что найти схожие не вышло даже после прочистки всего города. - Ты уверен, что мы тебе волосы не спалим? Краска так вонять не должна. - Я уже ни в чем не уверен после сессии. Если не спалим, то неплохо. Если спалим, ну, в следующий раз будем брить налысо. Ты ведь не едешь на каникулы домой? - Не, не хочу как-то. Родители клевать мозг будут, что тут сдал не так, что там пропустил и не отработал вовремя и бла-бла-бла, - бросает кисточку в раковину и перчатку в мусорку, упираясь боком о стену. - Отвратительно получается. И я про твою ситуацию, а не про то, что за тихий ужас у меня на голове, – Хэйдзо улыбается и жмёт плечами, заглядывая в зеркало - на удивление не мытое ведь у Кадзухи времени в обрез, видно его в блоке лишь по ночам за кипой бумаг, с наушниками и настолько хмурым взглядом, что вот-вот прожжет журнал группы насквозь, сканируя количество пропусков его подопечных, если сразу не лабораторных крыс и мышей разной масти – и пересекаясь взглядом с впалыми алыми глазами с дергаными зрачками и жидкой усталостью на дне радужки. – Тебе бы поспать. День. А лучше два, – Кадзуха хихикает мило – у Хэйдзо от этого звука мурашки по коже и желудок сводит – и тоже смотрит в зеркало сфокусированно, а не вновь куда-то мимо, медленно погружаясь в себя, в свои проблемы и в свои обязанности, которые, если не уделять им свободное время, начнут превращаться в мерзкого вида галлюцинации - как декан или, того хуже, требовательная заместитель кафедры - и в нелицеприятного зрелища кошмары - у него это явно ожившие стопки тетрадей, зачетки одногруппников (или сокамерников) и долги по пропускам, которые только прибавляются в отдельной графе будто какой-то уникум их коллекционирует, желая разделить радость добычи с конкретно заебанным старостой. У Кадзухи в качестве трофея разве что покрасневшие склеры от жуткого недосыпа и темные лужи под веками под кодовым названия «стремные синяки под глазами, которые перекрыть сможет абсолютное ничего, только пластырь крепкого сна и марля мягкой постели». Хэйдзо кончиками пальцев - вновь дрожащих и вновь рьяно желающих прикоснуться, пропустить сквозь пальцы и зарыться пятерней в белые-белые пряди - касается распущенных волос, мягко ниспадающих по плечам, закрытых растянутой и выцвевшей футболкой – под которую бы пальцами тоже забраться и оставить красные пятна от давления и белые полосы от лёгких царапин. Становится проще, когда понимаешь, почему внутри бурлит и почему из кожи вон лезть хочется лишь бы дыханием ошпарить чужие скулы - извечно острые и определенно прохладные - и укусить, возможно даже больно до синяка и до тонкой струйки крови, за тонкую лебединую шею, которая, с последний месяц, чиста как белое полотно и как шершавый пергамент. Ничего. Ни ублюдского засоса, - фонариком мозолящего глаза - ни блядской отметки в виде слепка от зубов - красной тряпкой для быка и ярким светом фар ударяющего по мозжечку да побольнее - и ни единого намека хоть на что-то, отчего обычно у него самого кожа зудит, наливается кровью и зреет полноценным синяком и последующим ожогом, который он в будущем расцарапает до крови под ногтями и новой покупкой упаковки пластырей с котиками. Пусто. Пока на душе радость мешается с ликованием, а ранее мерзотный коктейль, состоящий из надежд и ожиданий, уже не кажется таким отвратительным на вкус и осадок на дне не выглядит взрывом атомным от химических реакций, а просто лишь не перемешанный сахар. Хэйдзо мелко вздрагивает, когда Кадзуха касается его запястья и улыбается уголками губ - устало и расслабленно, даже сонно. Пальцами нажимает на ссадины и гематомы от привычки тушить сигареты об себя, даже если Кадзуха двигает в его сторону - уткнувшись в учебник - пепельницу за мелочь из карманов в каком-то задрипанном метро. Слегка жмурится и ведет рукой в сторону, одновременно избегая касания и подталкиваясь ближе, чтобы больше, чаще и крепче. Вроде запястья да и руки в целом у Кадзухи тонкие, изящные, будто дамские или кукольные, а держит крепко и жмет с напором - Хэйдзо выдыхает через нос громко и шумно, взглядом дыру делает в чужом виске, наблюдая за сием действием через зеркало. - Я так мерзко выгляжу что ли? - Не сказал бы. Просто не помню, когда ты последний раз спал, - пальцами расчесывает белые пряди, собирает их в хвостик и обратно рассыпает только уже по спине, позволяя им касаться острых лопаток, четко выпирающих силуэтом из-под майки. И правду ведь пишут на форумах и в книжках, что в темноту и бездну смотреть опасно, потому что никто не может знать, кто посмотрит на тебя в ответ: то ли твое отражение, резонирующее в бездонном холоде; то ли лицо прокаженного, утопленника или висельника, с перекошенной рожей и чернющими глазами. На Хэйдзо посмотрят два горящих пламенем глаза, в которых не то, что проказу словить, утопиться и повеситься, так сразу спрыгнуть с обрыва в ледяную воду или разбиться об острые ребра айсбергов - все добровольно получится. Слегка тянет за волосы - до шумного вздоха от сидящего и колкого взгляда снизу вверх - и улыбается невинно и по-детски, сразу приглаживая и щелкая по носу. Когда живешь с кем-то дольше пары месяцев, то невольно подбираешь под себя чужие привычки и привыкаешь к чужой деятельности: Кадзуха перестал нос воротить от сигаретного дыма и стал вечно пихать локтем под ребро - притом больно и притом неожиданно; Хэйдзо перестал глаза закатывать от чтения наискучнейшей и тягомотной лекции вслух и стал вытягивать соседа из самобичевания по поводу пропущенной лекции и пряток от преподавателей по туалетам - чаще всего девичьим, что писки и визги на весь корпус - хлопком перед глазами и щелбану по носу. - Когда мы фильм смотрели..? - Ты отключился на три секунды - не считается, - Кадзуха лишь поднимает руки вверх, признавая свое поражение и складывая оружие - словесных перепалок им обоим хватило сполна, когда сидишь лицом к лицу с преподавателем, давишься словами и теряешься в бесконечной тираде, частенько сопровождающейся слюнями и унижениями, от злющего старика, который встал не с той ноги и вместо кофе заварил мышьяк. Хэйдзо смеется в себя и потягивается, одновременно хрустя всеми костями и ощущая, как нежное электричество быстро бежит зарядом вверх, приятно щекочет и блаженно расслабляет мышцы под напором. Или не электричество это, а просто Кадзуха его уже разглядывает не через призму зеркала с разбитым уголком, - бросаться баночками и скляночками с шампунем он больше не будет, честное слово - а вот так, вживую, четко и твердо; сводит с ума и доводит до ручки, желательно до той, которая мирно постукивает пальцами по раковине. Черт. Куки на его блеск в глазах, на его эфемерное и невидимое пуховое одеяло из чуткости, честности, принятия и нежности, накинутое ему аккурат на острые плечи – хмыкает и закатывает глаза в доверительном жесте, каждый раз похлопывая ладонью по плечу. Она утверждает, что «вы уже как неразлучники или как мыши-полевки – фиг оттащишь, потому что один умрет от одиночества, а второй впадет сначала в траур, а потом с крыши». Хэйдзо понимает, что этому есть внятное и понятное объяснение – и не одно, и не два. Это просто – дремотные вечера под тусклой лампой настольной, в ворохе из вырванных тетрадных листов в клетку и в груде брошенных и забытых учебниках (затерялась и философия, увязла в пыли и социология), а они ленивые, занеженные и пьяные; тюль задернуты, пыль все равно поднимается ввысь и мельтешит мошкорой, а они прячутся от зимней стужи и от колких шуток мороза, ноги переплетают на полу и шахматные фигуры теряют под кроватями, пока утром Тама не начнет с ними играться и бегать по полу быстрой белой кляксой; пол усыпан мандариновой кожурой и пустыми обертками из-под невкусных дешёвых конфет (от них почти не тошнит и голова кругом не идёт, цепляя к щиколоткам липкий страх и навязчивую череду воспоминаний), а они включают Битлз, на повтор ставят альбом за альбомом и засыпают едва ли не на полу, все также в беспорядке из сплетённых ног и скрещенных рук, с касаниями холодного белого света от гирлянд по щекам и дыхания горячего, спокойного и щекочущего скулы, покрытые лихорадочным пьяным румянцем. От прикосновения случайного тогда к гладкой коже, которая была скользкая и влажная из-за крема – ещё долго зудели руки и ещё долго ныли мизинцы отпечатками тактильными. Это странное удовольствие, растекшееся бензиновым пятном и масляными кляксами под кожей, когда под окнами студенческого городка взрывали петарды – приходилось чужие уши закрывать, ладошки прижимать к голове и едва ли не пищать от шелковистости белых-белых прядей - оказывается Кадзуха громких звуков не выносит и петард вообще боится. Прыгать в такси с разбега, когда оно уже сдвигается с места, визгливо сигналя устаканившийся пробке – мелочь по копейкам считать со всех карманов куртки и штанов, а потом водитель – махнув рукой угрюмо и хмыкнув криво – желал Нового года и говорил шлёпать отсюда куда подальше. Смеяться на фоне, когда по видеосвязи с родителями Кадзуха глаза закатывает и ручку грызет, слушая ссоры, что кто-то колбасу не теми квадратиками порезал и что уже воняет сожжённой курицей. В сказанную невпопад информацию с уст Кадзухи о том, что у него две матери, он отреагировал никак, потому что не верится и потому что как это так. В транслируемую по скайпу картинку с двумя прекрасными женщинами верилось тоже с тяжестью - они воспитали не менее прекрасного сына, у которого от любой пошлой шутки слетающей с губ щеки лихорадочно покрываются красным и крышка ноутбука также быстро оказывается закрыта и прижата учебником. Пока уже учебник - эта был точно сборник, тяжелый, один из трех томов - не летит в задыхающегося от смеха Хэйдзо, который едва ли под кровать не лезет за Тамой, которая там обычно ищет потерянные шахматные фигурки - коня и слона так и не нашли. - Если я закрываю глаза, то мне сразу чудится наш физрук, у которого я все еще не отработал все нормативы. - Я думал, что скажи Тарталье про то, что в табачке по скидке пивас, то он тебе за все курсы поставит зачет и ещё руки расцелует, – Кадзуха на это забавно кривится и смешно морщит нос, словно вот-вот чихнет и резко отворачивается обратно к зеркалу. Хэйдзо точно слышал отчетливый хруст шейных позвонков и тихий звон, когда свисающая вниз по плечу серьга стукнулась об златую цепочку – не факт, что она золотая, конечно, заказывал он ее вместе с серьгами через алик. - Это он у вас какой-то милый и добрый, а нас гоняет, как крыс подопытных: кто первый упадет во время марафона - того на убой, - встает с рассыпающейся в труху табуретки, которую Хэйдзо стащил у Итто - может поэтому и разваливается от этой громоздкой туши - и наклоняется над раковиной, смывая краску и пачкая воду и руки в красный. Слепой мышью голову щупает и ищет злополучную прядь среди остальной кутерьмы. - Дай помогу, а то забрызгаешь тут все и голову зря намочешь. - Какой ты добрый, чтоб ты мне так еще двери придерживал, когда я таскаюсь с кипой учебников, который весят как ты и я вместе взятые - цены бы тебе не было, – но ребрами ладоней упирается в шаткую конструкцию раковины, сдувая намокшую челку с глаз. И Хэйдзо едва ли не ловит приход, когда вновь касается подушечками кожи головы и ещё раз мозолистыми и грубыми ладонями чувствует, как скользят меж пальцев мокрые пряди. Все же не сожгли – кровь кипит также бурно и также ярко, как сюрреалистично светится в тусклом жёлтом свете красная прядь. Кажется, что мир рисует парад насмешек и глупых действий, когда выключает воду через минуту-две и ведёт мокрой ладонью к чужой шее, слегка пальцами сжимая и вызывая судорожный вдох. У него горячая кожа – это чувствовалось даже сквозь одежду, а про сейчас так вообще говорить нечего, когда под большим пальцем ускоренно и впопыхах бьётся сонная артерия и под остальными шея покрывается тонкой пленкой мурашек; она молочного цвета, мягкая и податливая – от лёгкого прикосновения синяки расцветают и, Хэйдзо уверен, укусы и кровоподтёки на ней ярче кажутся. Шрамы не портят, которые усеивают руки от самых запястий и до предплечий – Кадзуха их не стесняется, в майках ходит спокойно и трогать позволяет, потому что считает частью себя, пройденным испытанием и ачивкой за стойкость и пролитую в неравной борьбе кровь: с самим собой бороться невероятно сложно, но иногда это обязательный процесс, чтобы распрощаться с какой-то составляющей и сделать шаг вперёд, а не сто шагов назад вместе с новым порезом вдоль предплечья. Уголки губ поднимает в ехидной усмешке, отрывая мокрую ладонь от чужой шеи – Кадзуха сопротивления никакого не оказывал, потом лишь глазами зло зыркнул, жестом показал, чтобы рот у Хэйдзо оставался закрыт до того момента, пока не будет команды «голос»; и с каким-то ярым рвением вытирал голову полотенцем. – Чай хочу. Он у тебя вкусный, – Кадзуха бросает на него взгляд и оглядывает с головы до ног, бросая полотенце на плечи. – Да ты змей. – Ещё какой, – ведь не только привычки и повадки чужие на себя вешаешь со временем совместного проживания, – когда между кроватями два шага с половиной и когда один стол на двоих – но и знаешь как задобрить, какой комплимент больше понравится и какие слова подобрать для того, чтобы дернуть за определенные струны души. А она у Кадзухи капризна и пуглива, как маленький звереныш в чаще леса, к которому подступиться тяжело и выпутаться потом ещё сложнее. Ее интересно распутывать, пальцы в мозоли стирать и резаться подушечками пальцев об острые углы – главное, что изучает, а остальное не так уж и важно, раз въедливой мыслью не пробирается через черепную коробку. Такие мысли – липкие, прилипчивые и, как раз, въедливые – приходят по ночам, а степень их опошленности и мракобесия превышает норму. Ему Кадзухи наяву хватает, куда уж во сне - но и тут он лезет паразитом. Особенно так, где сердце тикало под чужими ладонями, – ну точно кукольные, потому что холодные, как фарфор, и хрупкие, как хрусталь, – касаниями под ребрами и шелушащимся пламенем проходились по плоскому животу прямиком к бедренным косточкам, ошпаривали кипяченой водой и прижигали подушечками пальцев до запаха жженой кожи. Где шепот - горячий и вкрадчивый, растекающийся топленым молоком, прилипающий расплавленным в карамель сахаром к коже - сладко щекотал уши, дыханием раздражал влажную кожу и хриплым смешком в район виска выбивал душу одним легким движением, разбивающим ребра и когтями выдирающим сердце. Где поцелуи - воздушные и мягкие, ощутимые ярко только с закрытыми глазами, когда чувство осязания обострялось и било тревогу - скользили по острым скулам и тонкой шее, слегка губами и зубами захватывая в довольной и мучительной пытке кожу - будто из тягучего сна перенесутся в реальность исчерченная и измазанная красными засосами шея и покрытые чернеющими синяками ключицы со следами от зубов. Каждое прикосновение едва ли не подбрасывало, но зато воздух выбивало на ура, перекрывая доступ к такому нужному кислороду, заставляя дышать только туалетной водой Кадзухи и впитанным мускусным ароматом от чужой кожи - настолько реалистичным и натуральным казалось, что будто и не сон. Созвездия родинок вспыхивали под умелыми танцующими пальцами, очерчивая выпирающие и режущие изнутри кожу ребра. Такие сны восьмым грехом должны стать обязательно, а Кадзуха - сразу девятым, чтоб уж наверняка. Улыбку - чеширскую, распаленную действиями и вкрадчивым шепотом, томную - он лишь слышал, но не видел, потому что глаза с самого начала держал закрытыми, как только откроет, то перед глазами пыльный потолок, небольшая трещина слева и развеселый паук, плетущий свою паутину. Так и есть. Стоило ему тогда резко открыть глаза и принять сидячее положение, в каком-то немом шоке оглядывая комнату и глотая кислород глубокими вдохами и короткими выдохами - больше поместится - то картинка мигом испарилась, оставив после себя зудящее чувство вдоль всего тела, запредельную температуру где-то в животе и абсолютное ничего в голове. Уничтоженным грузом свалился обратно на кровать, растирал до боли глаза, пересушенные усталостью, нервотрепкой и будто бы бессонной ночью. Кадзухе он еще с день в глаза не заглядывал, бегал в крысу по корпусам, когда случайно замечал знакомую макушку в толпе - Куки под руку и бежать в столовую прятаться под столом, сгорая от стыда и возрождаясь из пепла через пару мгновений, когда чувство яркого и незабываемого желания росло с убойной точностью вверх до самых небес. Позор и стыд. Он ему это никогда не расскажет. Пусть живет в далеком неведении, что Хэйдзо все также снится всякий бред, состоящий из вырвиглазных цветов, танцующего стриптиз Итто - упаси господь, дайте ему это из памяти стереть - и стремного клоуна с размазанным гримом по всей морде - у маленького Хэйдзо тогда ни то, что фобия развилась, а просто какой-то панический страх до тошноты и до хрипоты от визгливых криков. Из мыслей его вытягивает кружка с щекочущим нос паром и приятным ароматом - смаргивает с глаз всякие воспоминания и удручающие сознание сны. Кадзуха садится напротив и смотрит косым взглядом из-под опущенных белых ресниц, задумчиво вглядываясь то ли в две симметричные родинки, то ли в глаза - если второй вариант, то тогда крайне расфокусировано и буквально мимо. - Слушай, вот смотрю на тебя и никак спросить не могу. Ты вообще ешь? Живу с тобой почти полгода, а чтоб ты готовил что-то или просто ел хотя бы доширак какой-нибудь - не видел, - Хэйдзо слышит щелчок в голове в тот же момент, как Кадзуха перемешивает сахар в собственной кружке и вновь смотрит, отрываясь от уходящего вверх к потолку пара и от собственного отражения в кружке. Мышь не съест гору, укус комара не убьет льва, человеческий взгляд не уничтожит и не сожжёт дотла себе подобного – по крайней мере так думалось. Но Кадзуха смотрит так, что мысль одна – убьет, растерзает и выпотрошит, одним лишь взглядом добираясь до сути и выкапывая зарытую правду, где запах могильных плит и вялые, мертвые уже цветы около надгробий – они тоже пахнут мерзотно и выглядят соответствующе. Хэйдзо сглатывает и сжимает ладони, впиваясь ногтями в кожу, оставляя отчётливые следы «полумесяцы». Кислород застревает где-то на полпути к лёгким, встаёт перпендикулярно и душит, да так, что, кажется, бледнеет за считанные секунды до мертвенно-белого. По ощущениям было схоже с тем, когда ему сломал ребро какой-то старшекурсник - то ли он ему лицом смазливым не понравился, то ли просто день не задался. Консилиум в его блоке с Кадзухой - в котором прибавилось людей на целых Куки и Итто - принял своевременное и бескомпромиссное решение, что Итто по фотопортрету выбьет тому чмырю пару зубов, Куки даст Кадзухе пару эластичных бинтов, раз жертва противится скорой и госпитализации в больницу; на Кадзуху возложили самую сложную работу - следить. Правда, бинт не давал дышать, а ребро – лежать и спать. Пару ночей провел наполовину в бессознательном состоянии, злой и едва ли не хныкающий от желания и невозможности блаженно положить голову на перьевую подушку и уснуть, пока Кадзуха свое плечо ему не подставил – уснул младенческим сном, даже не смотря на недостаток кислорода из-за того злополучного бинта поперек груди. Сейчас в голове у него активизировались маньяки, люди с раздвоением личности и отпетые негодяи и твари с детскими лицами и животным оскалом - Хэйдзо последних боится больше всего. В каждой голове обитают свои покойники – необязательно мертвые и трупом холодящие землю. В каждом шкафу догнивают неупоминаемый скелет и неозвучиваемое воспоминание. Когда становится скучно, то вылазят и ковыляют мерзкой тенью и липкой лужей перед глазами, чтобы помнили и чтобы не забывали. Против таких никакие бабки-знахарки, никакие амулеты на серебряных цепочках и никакие обереги с ловцами-снов не помогут - хотя надо у Кадзухи спрашивать, у него такой имеется над кроватью. Они внутри, они в голове – тут только с самим собой разбираться, вычёркивать из мыслей то или иное, чтобы «тайное» не стало «явным». Такую пакость и гадость не задобрить – она настырная и зловонная, лишь бы укусить побольнее и тушу освежевать своего носителя. И приходит по первому звону и косвенному упоминанию - тварям не нужно второе приглашение, чтобы показаться и неприятно костлявыми пальцами схватить за горло и за щиколотки. Тут только один вариант – говорить. Да так, пока в горле не пересохнет и эпидермис не начнет слазить пластами. Потому что разговоры – обыденность и рутина; рутина – это что-то в районе нормы, а норма это то, к чему привыкаешь. И к боли привыкнуть можно, и с обидами примириться возможно, если переживаешь их с кем-то, доверяешь это кому-то, чтобы тот помог сжечь или утопить злополучный скелет, чьи кости исписанные воспоминаниями, мерзким смехом и болью. Но Хэйдзо не может разомкнуть губ, слога вымолвить и в звенящей черепной коробке составить хотя бы подобие на какое-то слово, которое отдаленно может существовать. Буквы путаются, ударения падают куда-то мимо - не в район выдуманного слова - и предложения не складываются, пока они не наполнены словосочетаниями. Лишь дышит тяжело и раздирает очередной заусениц, царапает ладонь тупыми ногтями и кусает нижнюю губу до осевшего привкуса крови на кончике языка - молчит все равно. Дергается всем телом и вскрикивает, выпрямляясь и едва не падая со стула, когда ладонь - ледяную, влажную и дрожащую, с усилием способную удерживать чайную ложечку - сжимают аккуратно, гладят подушечками пальцев костяшки и размазывают холодные капельки пота по коже. Кадзуха участливо вглядывается в глаза и нервно поджимает губы, своим мыслям кивая и успокаивающе улыбается. Становится чуть легче - говорить он явно не способен о себе и о своих проблемах. До стадии принятия существующих проблем и ускользающего прошлого - как у Кадзухи, который смирился и который стал жить дальше - ему очень далеко. - Друзья знают? - Хэйдзо выпускает из ладони слегка погнутую чайную ложку - они что из пластика сделаны - и чешет шею, следом вытирая рукавом кончик носа, с которого едва ли пот в чашку с чаем не падает. - Нет. - Хорошо. Родители, как понимаю, тоже нет? Хэйдзо невесело хмыкает и машинально сжимает чужую - определенно теплую и точно мягкую - ладонь сильнее, заползая пальцами под фенечку, похожую на ту, которая приятным ласковым касанием щекочет его кожу - спасательный круг и чувство безопасности в переплетении трех цветов. - Им похуй на меня и на мои проблемы тем более. - М-м, к психологу обращался? - Нет. Со мной все в порядке, - во взгляде у соседа читается печатными буквами, капсом и курсивом «идиот» - Первый показатель наличия травмы - это отрицание ее наличия. Уж мне поверь. - Я ничего не смогу рассказать и психологу тоже. Это…сложно, - Кадзуха улыбается так, что невольно расслабляется всем телом и наконец берет свободной рукой чашку, отпивая. Тепло. - Конечно сложно, я тоже так думал сначала, но, как видишь, я справился. И чем ты хуже меня? Ничем, правильно. Если боишься, то я договорюсь сам с тем психологом, с которым работал, назначу встречу и с тобой схожу. Идет? - парень мягко голову склоняет к плечу и едва не мурлычет маленьким пушистым белым котенком, когда замечает, что Хэйдзо начинает колебаться, нервно елозить и крутить в голове собственноручно шестеренки, который заели и громко барахлят. - У тебя вся неделя завалена с утра до ночи работой в старостате. - Один раз пропущу - с них не убудет. Да и Тома вышел с больничного недавно, поэтому если что прикроет. Так ты согласен или нет? И сказать «нет» на такой взгляд - переполненный нежностью, которая пятнами покрывает радужку, и блестящий желанием помочь, отблеском в зрачках странным искажалось его собственное удрученное и потерянное отражение - он не смог. Лишь вздохнул и крепче сжал теплую ладонь, сдерживая себя от порыва переплести пальцы, чтобы потом прижаться шероховатыми губами к мягкой коже на костяшках. Кивает слабо головой и взглядом бежит по чужому лицу, которого сразу касается слабая, но такая нужная улыбка, что кажется на секунду, - а может и вовсе это правда, неприметная и чистая - что пальцами касаются не ладони, а сразу самого сердца, уверенно рисуют на нем этюды и оставляют поцелуи подушечками. Это уже пахнет самым настоящим кошмаром - просыпаться вопреки всем законам ему не хочется.

***

Кадзухе напрасно думалось, что будет просто, что чужой побитый и растоптанный мозг сможет спокойно и легко принять информацию, когда страх перед прошлым слишком сильным и слишком свежим ощущается. Кадзухе глупо было считать и строить какие-то свои исходы ситуации, когда Хэйдзо вышел из кабинета, – ровным шагом и твердой постатью, громким гулом от кроссовок по начищенному до блеска полу и расфокусированным взглядом – но сразу после хлопка двери за спиной, едва не свалится на колени, булькая горлом и лихорадочно ища стену ладонью. Кадзухе странным казалось то, как быстро и резко он сократил между ними расстояние и подхватил под руками, оттащив обмякшее тело, сопящее носом громко и дышащее через рот надрывно, давясь беззвучно непролитыми слезами, которые лишь блестело на уголках зеленых глаз. Взглядом тот его обвел непонятным – сквозь пелену жуткого страха, охватившего с ног до головы, прозрачного ужаса, осадком сухим прилипшим к радужке, пробивалось удивление и читаемый вопрос «ты не ушел?» Кадзуха кротко улыбнулся и от глаз чужих – метких, коварных и сейчас выглядящих наверняка слишком пугающе и опасно для охваченного паникой человека - его спрятал, накинув поверх плеч собственное пальто. Хэйдзо категорически отказывался приближаться вновь к кабинету, из которого только вышел, умоляя увести хоть куда-нибудь, где тихо и где можно просто-напросто переваривать и подумать. Но и стальную хватку с плеч он тоже убирать не хотел, цеплялся негнущимися пальцами больно, точно царапая сквозь кофту, и удерживал себя в вертикальном положении на ватных ногах. Взглядов становилось больше – Хэйдзо ежился сильнее, прячась, прижимаясь и хрипя на грани нервного срыва, который точно накатит огромными пенящимися волнами за тот короткий период времени, как Кадзуха позволяет себе думать слишком долго и слишком много. Это было страшно. Кадзуха видел дважды, как Хэйдзо срывался, не прятался под едким сарказмом, грубыми шутками и нечитаемым взглядом, а выглядел маленьким и беззащитным, боясь смеси из шумящего в реальности окружающего мира, слоняющихся вокруг незнакомых людей – не знаешь ведь, есть ли у них заточка в кармане, нож за спиной или острые клыки во рту – и жестокой, мерзопакостной иллюзии прошлого, грызущей и обгладывающей едва не заживо. Сейчас было беспокойнее, потому что тогда то были на самом деле иллюзии, которые никто не ковырял, не лез в самую черепную коробку и с ювелирной точностью не сверлил то самое место, где все копится и кружится – зная Тигнари и его подход, то уж точно, вскружил он там всё так, что задуматься приходится и воротить самого себя обязательным считается. – Ты как? – ладонями зарывается в винного цвета волосы, убирает мокрую челку назад и рассматривает уставшее лицо, наблюдая как с кончика носа и с острого подбородка капают грузные капли морозной воды. Хэйдзо спустя мгновение фокусирует на нем взгляд и вытирает лицо рукавом, упираясь лбом в стену сзади. – Легче. Спасибо, – со следующим выдохом заходится рваным кашлем и мотает слегка головой в попытке убрать давящие прикосновения – Кадзуха аккуратно отрывает ладони и складывает их в замок, усаживаясь удобнее на пол в отвратительно белом туалете. Сюда притащить его было единственным более-менее разумным решением, потому что стоять под прицелом глаз врачей, медсестер и пациентов, которые с каждой секундой возвышались и становилось словно длиннее из-за своих белых халатов - пытка мерзкая и наказание невыполнимое. Кадзухе здесь самому некомфортно – ноги сами просились обратиться в бегство, без оглядки и без сожалений, спасая собственную тушу от злополучного места; но вес в руках и тяжёлое дыхание в шею не позволяло двинуться в сторону выхода, по встроенной функции прижимал парня ближе к себе, позволяя цепляться, шарить носом по ворсу свитера и дышать под тихий счёт около уха. – Не благодари. Я не мог тебя в таком состоянии кинуть на пол, как игрушку. Хэйдзо хмыкает и достает из кармана пачку сигарет, крутя в ладони зажигалку и оглядывая мутным взглядом помещение на наличие противопожарной системы. Со включенным ярко белым светом - разъедающим усталые покрасневшие склеры и выделяющим лежащие под веками красноречивые и яркие синяки - он кажется совсем бледным с несуразно синими венами под тонкой кожей и красными губами, едва не кровоточащими, но точно ноющими от усеянных мелких ранок. Он ничего не говорит: закуривает и нечитаемым взглядом рассматривает собственные кроссовки, ковыряя пальцем отваливающуюся подошву и дергая за грязные шнурки - криво и ломано усмехается на мысли, что раньше они были белые. Кадзуха же остается просто наблюдать, чтобы тот не придумал какую-нибудь невменяемую идею вроде спрыгнуть из окна, раздробить череп о стену, превращая все внутри в кашу, а нежную кожу на лбу в кровавые ошметки; на крайний случай не вырубить себя к черту одним четким ударом виском об раковину - наличие зеркала так вообще не кстати, с ним имеется еще плюс пару вариантов самобичевания. Но тот лишь сидит недвижимой статуей - тоже мраморно-белый, с резными острыми линиями скул и выглядывающих из-под огромной кофты заостренных костлявых плеч; тоже не дышит и не подает никаких признаков жизни, даже моргать забывает. Сигарета лишь мнется в руке и облизывает пальцы огнем, чтобы тут же потухнуть - только в этот момент Хэйдзо моргает и трепыхается, трет пальцы друг о друга, смазывая образовавшийся ожог и доставая новую сигарету. Вновь закуривает. Опять получает ожог поверх старого - растирает и его, собирая пальцами обожженную кожу и слизывая кровь. Снова шикает и достает новую. Кадзухе конкретно надоело наблюдать за этим самоистезанием собственного тела, дожидается повтора этого замкнутого круга действий из закурить-обжечься-вздохнуть-достать и сначала легким движением - едва позволяя себе пальцами коснуться - останавливает чужую руку на пути к лежащей на коленях пачке сигарет. Хэйдзо недоумевающе поднимает на него взгляд и поднимает одну бровь с немым вопросом, - по странному искривленному выражению губ на секунду кажется, что тот вообще забыл о том, что тут есть кто-то помимо его самого - но руку не выдергивает и лишь смотрит странно, медленно выползая из построенного в секунды снежного замка подобно испуганному маленькому лесному зверьку, перед которым недавно пролетела фура, едва не похоронив его под огромными колесами. - Перестань, пожалуйста. – Ты и правда слишком сердобольный, - голос у него совсем прокуренный и посаженный от немых криков и вдавленных внутрь слез, а ладонь грубая с небольшими ожогами, которые тот не успел раздереть и разорвать, и с кровоточащими глубокими ранками совсем рядом. Он все еще слишком белым кажется, пока внутри язвой ползет черный смог и грызет до неузнаваемости. – Не для всех. – Только для тех, что выглядят хуже покойников, да? - Кадзуха не реагирует на попытку Хэйдзо задеть или зацепить, клыками впиться в кожу и ядом прыснуть в таком количестве, чтобы донельзя спокойный и расценивающий ситуацию парень гаркнул в ответ, завязал ссору и выбросил из голову идею тупую и напрасную - помогать тут нечему, все уже потеряно, закопано приблизительно на уровне гробов, а может и глубже. Мелко дрожит от того, что взгляд у Кадзухи слишком похож на взгляд психолога, который сумел его разговорить, вытягивать крупицами правду, умело и кротко улыбаясь, кивая каждому слову до того самого момента, пока предложениями несуразным и несочетаемым бредом не полились изо рта - некоторые события он явно говорил в неверном порядке, осекаясь и возвращаясь с трудом к той же мысли; в диком желании впопыхах высказаться глотал окончания и сжевывал целые слова, будто бы тщетно пытаясь закрыться в тот момент, когда закрываться и прятаться нет за чем. В глазах спустя пару секунд мелькает понимание сказанного - Хэйдзо сжимает губы и отводит взгляд в пол, аккуратно отталкивая ладонь от себя и прижимая колени к груди, пока тошнота противно жжет желчью горло от отвращения к самому себе и к своему мерзотному поведению. Но липкое слово «прости» не дают сказать вслух, мгновенно перебивая, когда губы вновь размыкаются, почти что шикая и пальцем пригрожая: – Только для тех, кто мне дорог, – Кадзуха вновь улыбается и вновь щекотно пробегается пальцами по макушке, давит слегка в темечко, – едва не мурлычет котёнком и не ластится щеночком под приятными касаниями – заставляя приподнять голову и встретиться взглядами. В мыслях удивляется тому, как Кадзуха за своей душой, которая пережила штормы и сумела сопротивляться долго и упорно нежданным бедствиям, все же способен с бережной заботливостью и с тщательной нежностью относиться к дорогим - Хэйдзо хмурится и чувствует, как к щекам кровь приливает, мазками разрисовывая скулы в розовый поверх белого - людям. Это верный признак истинно прекрасного сердца и действительно сильного духа, пережившего разные апокалипсисы и катаклизмы. Тошнить перестает. Хэйдзо глупо моргает и утыкается носом в колени, улыбаясь слегка и прикрывая блаженно глаза, когда слегка перебирают волосы и массирают слабо пальцами кожу головы. Касания просачиваются куда-то под кожу, оседают там приятной истомой и после будто целуют там, где болит, где ноет и где обжигает болезненно. Он никогда себя не считал романтиком, - мелодрамы вызывали зевоту, лобызающиеся парочки на улице доводили до нервного тика и сопливые цитаты в пабликах, возникающих перед самым носом в ленте, разве что тошнотой под самое ребро больно били - но сейчас кровь кипит, глаз отвести сложно и из головы выкинуть всякое, что косвенно и опосредованно связано с Кадзухой - невозможно. От одного его взгляда на самом деле становится легче - вместо льдин и дремучих лесов расцветает живое что-то; и родниками трепещет пульс, унося прочь страх и боль, словно лечит и зализывает раны, крепко перетягивая ноющие раны и заклеивая пластырями ободранные коленки. Звучит как катастрофа, как полетевшие к чертям постулаты и как гроза в начале мая; на деле смирись - на душе сладко и трепетно станет, потому что любить кого-то ощущение странное, но доставляет тупое чувство удовольствия и обретает смысл фраза «горы свернуть». – Кадзу, давай выключим телефоны или выбросим их к черту вообще – не важно – и сбежим куда-нибудь. На окраину там, в заброшке посидим. – Это вопрос? – Хэйдзо на это лениво отрывает взгляд от созерцания облупившейся штукатурки на потолке и кривит губы в подобии улыбки. – Это утверждение. Мне нужно разгрузить мозг. А в одиночестве я скорее утоплюсь в проруби, или спрыгну с крыши, или повешусь на электропроводах, или на каких-нибудь гопников наткнусь – я ж мелкий, меня отпиздят и не заметят. Понял сколько опасностей меня ждёт без тебя? Кадзуха нервно ерзает и ощущает под кожей мерзкое шевеление, чувствует по тому, как начинают давить сухожилия и наиболее крепкие жилы – трус внутри мечется, кричит и дерет стены; теряется в странной суматохе еще с того момента, как лжец растворился в воздухе сразу после обещания «говорить» и «быть честным в первую очередь с самим собой». Сглатывает и вглядывается в радужку зелёную напротив, моргает два раза и набирает побольше воздуха в лёгкие. Кадзуха все ещё не любит покидать зоны комфорта, воссозданные из крови и пота, прошедшие огонь, воду и медные трубы. – Хорошо, пойдем. Трусу внутри пора умереть следом за лжецом. Приятный блеск в оливковых глазах подтверждает это - искрит слабо и улыбается незаметным для невооруженных глаз светом, распространяя тепло по венам и сжигая внутренние органы. Оно того стоит.

***

- Я вот все спросить хотел.., - пинает носком кроссовка недавно выпавший снег и едва ли не поскальзывается на скрытом под ним льду - бдительность в нем отключена, как и инстинкт сохранения собственной задницы от получения болезненных синяков. Кадзуха оглядывается на него и выдыхает спертый горячий воздух из легких, в то же мгновение превращая его в густые пары дыма, уходящие куда-то наверх, блеском отсвечивая в свете старых фонарных столбов с линией электропередач. - Да? - Мне интересно стало, ты рассказывал про ту теорию, которую, ну, тот парень придумал как-то, что у человека есть крылья, да. А ты их видишь? - Кадзуха недоумевающе поднимает белые брови вверх, в глазах плещется и пенится волнами немой вопрос, который спустя несколько секунд - по ощущению очень уж долгих и томительных, что Хэйдзо невольно губу прикусывает и глаза отводит в примятый под ногами снег - превращается в тихий и прочный, непроницаемый точно, барьер из тонкой уверенности и мягкой заинтересованности. Кадзуха аккуратно приподнимает уголки губ, щурится так - нежно и ласково, на фоне тусклого холодного света так вообще солнечным зайчиком кажется в трещине между стеной и печкой в бабушкином доме и слабым, не колючим поцелуем ветра вдоль скул зимним февральским утром. Рисует на лице мимические морщинки, режет щеки милыми ямочками и тихонько так - звенит и дребезжит колокольчиком, тихим перезвоном все той же сережки на левом ухе - смеется. Пальцы мелко подрагивают и сжимаются, впиваясь ногтями в податливую плоть ладоней - это уж точно предел; предел того, когда сознание еще может сопротивляться и избегать последнюю стадию принятия неизбежного - просто взять и принять, даже если устало и удрученно сдаться. Следы от ботинок на сердце, запутавшийся в белых волосах ветер и прилипший к ним запах грецких орехов и меда, сезон ливней, октябрь и апрель, когда тепло, но не слишком; стихи на листке в клетку и тихий голос в глухом и трещащем динамике телефона - дом для него. В свой новострой в другом городе возвращаться оттого и не хочется, где родители у которых взгляд острее любых лезвий и слова ядам пропитаны, что и обыденное «привет» слышится с оттенком презрения и отчаянной ненависти к собственному ребенку. Бежать хочется лишь в ставшим родным блок - падать плашмя звездочкой на чужую кровать, ударяясь больно затылком об стену и придавливать весом спящее тело к твердому матрасу, звонко смеясь под бубнеж Кадзухи, который с усилием сонно переворачивается и утягивает его под одеяло. Дом нужно находить - это не всегда место, где родился и воспитывался, где поили и кормили, где одевали и обеспечивали; в том самом доме может быть сыро и мокро, ярко и пестро, вычурно и броско - главное, что так, как того требует крохотная, в ладошку влезающая, душа. Хэйдзо ловил себя на мысли эдакой уже давно, но сам нос воротил и прятался под одеялом, словно боялся черта из табакерки или бабайку под кроватью; отдергивал от той самой последней стадии «принятие» очень долго и очень упорно. Устал. Он любит. И дом он нашел в человеке, у которого подснежники между ребер и лихорадочный блеск в глазах. - Вижу. У тебя они есть, - Кадзуха отворачивается и шагает впереди него, ловя снежинки подушечками и играясь с ветром, который скользить меж пальцем ловким и преданным другом. Не дергается и не оборачивается, когда Хэйдзо сравнивается с ним и рассматривает точеный профиль - воздух пропитанный доверием и беззаботной радостью. - Серьезно? - Конечно, - поворачивается к нему лицом и слабо кивает своим собственным мыслям, изучает с пару секунд что-то за спиной и слегка голову склоняет набок, прикусывая язык и хмуря брови - Правда довольно слабые. Вон правое едва целое, сыпится перьями и обглоданное - честно, не очень выглядит. А левое вполне себе целое, если не считать, что тоже нескольких перышек не хватает. Будто силой выдирали на самом деле. Хэйдзо сглатывает колючий ком в горле и настырно качает головой, разбрасывая пряди в разные стороны и сметая осевший снег с макушки; от освеживщихся посредством диалога с психотерапевтом воспоминаний все еще кости ломает, коленки выкручивает и пустота звенит и ноет в черепной коробке. - Хорошо, даже если так, то…чьи у меня крылья получается? - Сойки, - парень вновь мило нос морщит и смеется, когда находит на дне зеленой радужки проявляющийся пятнами вопрос, ответы на которой он сам не найдет даже если очень сильно захочется. Несмотря на неозвученные слова, которые тем самым комом встали поперек горла и грудой камней в легких, искореняя такую функцию как дыхание совсем - в голове было пусто, или, скорее, мозг стал одной огромной анестезированной раной, в котором надоедливой пластинкой и яркой неоновой вывеской лишь одна мысль вертится, крутится - особенно назойливая и невероятно въедливая. Хэйдзо достает руку из кармана и засовывает в чужой, нащупывая там холодную ладонь и слегка подрагивающие пальцы - делят одну головную боль на двоих и переживают одну проблему, которая клокочет и которая бурлит. Они непостоянные, глупые существа с плохими воспоминаниями, большим даром самоуничтожения и с огромным свежим синяком где-то на уровне груди - в один момент друг друга придушат за какую-то глупость, в следующий раз, один за другого встанет горой и лезвием ножа защекочет шею чужака. Кадзуха поворачивает голову в его сторону и сдувает лезущую прядь в лицо - мало чем помогает, в то же мгновение она вновь возвращается белым пятном на бледное лицо. Самая отвратительная и нерешаемая дилемма - дилемма между сердцем и разумом. Если обычно разум и здравый смысл, понимание ситуации и желание осознание постичь в немыслимых чертогах побеждают в гонке, то, когда Кадзуха мягко переплетает пальцы - ослушаться разум становится необходимой мерой. - Как я понимаю, то у всего точно есть какой-то невероятный символизм? - откашливается куда-то в локоть и сосредотачивает взгляд - через слезящиеся от колкого холода глаза, шутливые укусы мороза по румяным щекам и резко поднявшееся артериальное давление. Кадзуха на пару мгновений замолкает и размеренным шагом плетется вперед, скрипя снегом и мешая горячее дыханием с холодным ветром и летающими в воздухе снежинками. - Возможно. В символике птиц я очень плох - мне больше по душе язык цветов. Но, если не ошибаюсь и не путаю с каким-нибудь какаду, то сойка это, м-м, преданность? Любознательность? В общем и целом, ты похож на сойку - она тоже маленькая и тоже капризная. Возмущенный вдох мешается с тихим смешком и с уже въевшимся в подкорку мозга скрипом снега под подошвами - такие же следы Кадзуха точно и ясно оставляет у него на сердце, пока не то, чтобы топчется, скорее просто протаптывает аккуратно себе личную тропинку. Нежно и трепетно под кожу лезет, иголки вгоняет куда-то в левое предсердие и влюбляет так, что отделаться не получается, потому что беспрекословно подчиняться приходится и слова вымолвить не получается - невозможно это с заплетающимся языком и с замутненным сознанием. Такое обычно бывает, когда пьян, а на утро это уходит, уступая место похмелью и жуткой боли в висках. Смешно то, что да, пить он не умеет, уносит его восвояси с одной банки пива; он не алкоголик и не гипертоник, помешанный на спиртном, у которого вместо стакана воды на тумбочке бутылка водки. Там скорее вещество из шести букв, которое начинается на Л и заканчивается мягким знаком. Подумать страшно, а произносить так тем более. - Ах так, значит я маленький и капризный? - Разве нет? Еще неправильно выразился, не просто сойка, а голубая сойка, - Хэйдзо мгновенно пихает локтем шутника-юмориста под ребро и носком подбивает по чужой подошве, заставляя Кадзуху и поперхнуться последующими словами, и споткнуться о собственную ногу. Потом лишь задорно фыркнул и заправил волосы за уши - Хэйдзо необязательно видеть, что Кадзуха улыбается, потому что его достаточно либо услышать, либо почувствовать - все становится сразу ясно. И тут тоже - звезды заискрили ярче, снег заскрипел отчетливее и сердцебиение в висках заколотило громче - значит улыбается. А в совокупности это звучит как беда с Кадзухой в центре.

***

Заброшка собой представляла безобразия строение, состоящее из стен облупленных и обшкрябанных то ли уличными котейками, то ли драками меж собаками; и из осыпающейся штукатурки, которая вторым слоем и третьим колючим - неприятным и колючим на ощупь - одеялом покрывала недавно выпавший снег. Раньше вроде бы школа - сейчас блеклое пятно и нелицеприятный объект, освещенный тусклым светом редких уличных фонарей, в свете которых беснуется мошкара и кружат снежинки. Не розовые рассветы сквозь застиранные занавески для первой смены и не алые закаты, скатывающиеся пенистыми волнами по узким переходам лестничных маршей. Не мел, елозящий по зеленой доске с отвратительным свистящим звуком и не замусоренные парты, на которых можно найти и царапины от циркуля с уроков геометрии и записи столетней давности: кто лох, кто мудень, кого любит тот футболист и какая на самом деле математичка тварь за внезапную контрольную. Лишь блохастые собаки, спящие под скамейками на бывшем стадионе - зарос жутко и выглядит также нелицеприятно, как и все вокруг. Ржавые трубы, перекрещивающиеся и свивающиеся в спирали под треснувшей кожей стен; хлипкие двери со скрипучими петлями, которые и открыть удается далеко не с первого раза - Кадзуха всем весом наваливался раза два, пока та не поддалась и своим звуком не перебудила половину живности, снующей голодными тенями по периметру. Хэйдзо головой водит по сторонам, переступая битые бутылки и перепрыгивая через определенно не внушающие доверие трещины в полу - зеркалит движения Кадзухи, если быть точным, потому ступает по его следам. Кривится и трет нос рукавом куртки, потому что запах специфический из-за вечного пребывания тут животных и, видимо, разного рода бездомных, наркоманов и алкашей, коим лишь бы где-то согреться - даже среди ржавых труб будет неплохо. От атмосферы школы тут одно лишь название - нет тут звенящего смеха в коридорах, нет тут громких перебежек из одного кабинета в другой, нет тут раздевалок с неровными рядами детских ботинок со скошенными носами и грязными подошвами. Атмосфера кажется душной и зловонной, давящей со всех углов и терроризирующей его изнутри, заставляя метаться взглядом по острым углам и ловить лицом блики от битого стекла - сжимает пальцами, резко окоченевшими и едва ли способными на хоть какое-то движение будто мгновенно сухожилия приросли к тканям и отсоединились от каналов, рукав чужого пальто и семенит мелкими шагами, чтобы быстрее сравняться. Место это - мальчик, убегающий в пустоту коридоров, потерянный в этих углах острых и узких лестничных маршей. Место, в котором для посвящения нужно обязательно навернуться на мокрых ступеньках, разбиться об острые углы до крови и потеряться в пустоте и кромешной тишине коридоров. И мальчик этот - чудо чудесное, засыпающий на уроках, пятнистый от синяков, провонявшийся сигаретами - хотя сам не курит - состоящий из множества кличек и имеющий составленную окружающими автобиографию из слухов, сплетен и чудных надписей на дверях в туалете на верхних этажах, куда редко заглядывают учителя и уборщицы. Он все так же боролся с прошлым - грубыми шутками, черным юмором, едким сарказмом и пластырями на руках, перекрывающими тонкие линии шрамов и гематом. Но все это - забитое, загнанное внутрь, заколоченное трухлявыми досками и замуровано оранжевыми кирпичами - жило в нем и дышало его воздухом. Мешалось. - Аккуратней, на стекло не наступи или еще во что не вступи тоже, - Хэйдзо моргает два раза: первым смахивает с глаз паутинку из опоясывающих тело страхов и воспоминаний, которые лезут-лезут-лезут, а потом душат-душат-душат нещадно и бескомпромиссно; вторым напоминает и отпечатывает под веками то, что он именно в моменте сейчас, а не в моменте прошлое. А еще, чтобы запечатлеть в моменте счастливого - из ассоциаций и мифов сложенного: весенние и осенние месяцы напополам, полуночные часы, вера в судьбу и сказки, молочный улун в двенадцать ночи, кончики пальцев, запачканные в чернилах - Кадзуху, который тоже смотрит. - Какой ты заботливый. Кадзуха смеется тихо - перезвоном колокольчиков и шепотом морского ветра - и улыбается по-домашнему. В три шага - один из которых полупрыжок, а второй встреча кроссовка с камнем - оказывается рядом. Он впитывал в себя спокойствие и доброту, он заключал в круг чистоты, сквозь который не попадут руки тех, кто путают душу и сводят с ума. Неуверенное чутье медленно, но верно трансформируется в твердое и непоколебимое знание - уже не просто мог меж ресниц застрявший и трещащий нежным электричеством в свете тусклой лампы; и не просто покалывание на кончиках пальцев, переходящее в настоящую ломку похуже наркотической во всем теле. Он знает, что он чувствует. А отрицать ему - быть откровенным - надоело. Глупо голову склоняет к плечу и глазами сверлит настойчиво и упрямо чужое лицо: оно почти не отличалось цветом от волос, лишь алые глаза в белых ресницах выдавали в нем какое-то родство с лунным кроликом - тоже белый-белый, тоже пушистый и тоже взгляд пустой и въедливый керосиновым пятном в склеру и масляными потеками под кожу. Кадзуха чувствует, поэтому улыбается уголками губ и щурится забавно. Дерьмо. – Станцуем? – четко и прямо говорит, облизывая затем обветренные губы, усугубляя ситуацию. Чего? – Что? Кадзуха вновь игриво хихикает и ребячливо морщит нос, рисуя на щеках шрамы-ямочки и брызгая краской в глаза, оставляя кляксы-огоньки. - Да так, не лучшее место, чтобы заниматься самокопанием. Я чувствую, когда ты это начинаешь делать. Не забывай, кто мы друг другу. - Друзья? - Это тоже. Рта открыть он не успевает, когда тянут вперед за руки и когда улыбаются так, что внутри сердце громко ударяется об каркас из ребер, кровоточит сильнее и с громким мокрым от крови хлопаньем падает в самые ноги - не умеют обычные люди так улыбаться. У них такие улыбки уже давно изжили свое, атрофированы и вышли из повседневного обихода - у всех они кривые, ломанные и с острыми клыками, настороженные и злые, больше похожие на оскалы; и глаза у них сверкают всегда так, как горят сигнальные огни и как пылают пожары в густых лесах - опасно и кромешно ожесточенно. Кадзуха оттого и человеком не кажется - может дух лесной какой, может просто звезда упавшая с неба и затерявшаяся в толпе, истончив свой блеск в атмосфере и слившись с остальными; может просто не такой как все и этим гордится, пока Хэйдзо боится и прячется за мутными стеклами снятого малолетками окна. Улыбка эта говорит многое, при этом умалчивая все остальное - в них случайно катарсис найдется, очистит от самых костей до эпидермиса, на себя набрасывая толстый слой из грязи и гадости прилипчивой и в кожу впитываемой; в них любовь слаще карамельной патоки и мягче пухового одеяла, в руках растекается шелком, на языке щекочет чувствительные рецепторы, вниз по горлу стекаясь ощущениями в сердце, медленно исследуя предсердия – приятной болью ударяет в правое; в них тепло постели зимним утром и тайна долгих объятий, в которых тонешь, в которых находишь опору и желание продолжать двигаться, когда ноги вросли, когда слезы пеленой стелят глаза и когда руки чужие душат до нехватки кислорода в лёгких. Странный. Непонятный. Не такой. По сравнению с ним, Хэйдзо – такой. Углы острые и зазубренные сточит водой - плавным движением разворачивает его и делает шаг назад, заставляя крепче ухватиться за чужое плечо да сжать в мертвой хватке пальто. Тревогу и страхи смахнет ветром, в котором крутятся в таком же танце снежинки резные и абсолютно разные - Хэйдзо тихо взвизгивает себе под нос, когда тянут ближе на себя, едва ли лицо не пряча ему в шею, щекотно и приятно пока тепло опаляет внутренние органы и разжижает застывшую ранее кровь. Окоченевшие пальцы и дрожащие темные редкие ресницы согреет тихим напевом какой-то сумбурной песней, чьи мотивы Хэйдзо не знает - Кадзуха тихо хихикает и делает шаг направо и ведет носком полукруг, утягивая его за собой; Хэйдзо танцевать не умеет, оттого почти спотыкается о какой-то камень - или о чьи-то ноги - и хватается еще крепче за плечи и за ладонь. Главное не забывать дышать. Не забывать дышать. Не забывать…что? - Не улыбайся так! В танцах я ужасен, - за улыбочки и за глухие смешки почти около самого уха Кадзуха поплатился хмурым взглядом и намеренной контратакой, которая обвенчалась визгливым писком и грязными кроссовками. - В придумывании мести - тоже. Расслабься просто, у тебя и плечи напряженные и ноги почти с мертвой точки не двигаются. Я буду куклу за собой таскаю. - Романтика всегда мучительна. - Да ну? Резкий поворот вынуждает прижаться спиной к чужой груди и едва ли не захлебнуться собственной слюной, а затем не подавиться выбитым кашлем, состоящим из тонкого сарказма и из метких слов, которыми хоть бумагу режь, хоть ножи затачивай - на наждачную бумагу схожи или сразу на бритвенные лезвия - странно, больно и неожиданно. Он ощущает чужое сердцебиение, которое грохотом тысячи наковальней и набатом церковных колоколов отдает вдоль его тела электрическим зарядом, вынуждая колени едва ли не подкоситься; дыхание чужое в район шеи пускает в пляс мурашки по покрытой испариной кожи - то ли от предвкушения, то ли от невероятной близости. Хэйдзо глаза опустить боится, – глядит испепеляюще в окно и изучают заснеженную улицу, плавающие в воздухе снежинки и искрящиеся в пробившемся из-за грузных туч лунном свете ягоды рябины – потому что ощущает всеми клеточками своего тела, даже сквозь куртку и слои одежды, как обжигает, как крепко держит и как совсем слабо гладят тонкие пальцы под самыми ребрами. Кадзуха возвращает его в мир невесомым движением вверх – а лучше бы болезненным тычком под ребра или неприятным пинком под тощую задницу, чтоб синяк и чтоб гематома – пальцами, скользит ими под расстегнутую куртку и пересчитывает сквозь колючую вязь свитера ребра. Ещё чуть-чуть и Хэйдзо точно останется без них, а ещё без сердца и без лёгких – кому они вообще нужны, мертвому от передозировки прикосновений ласковых и сердцебиения дребезжащего в грудной клетке, бьющегося в агонии, как вольная птица в золотой клетке – точно не пригодится. Язык немеет, сказать что-то хочется – аж до дрожи, аж до цепкой хватки за чужое запястье и аж до мелкой трясучки в коленях. – Это на танец мало чем похоже уже. Не то. – М? Ты ведь плох в танцах, тебе-то откуда знать? – вновь поворот, Хэйдзо прячет глаза куда-то в район чужой открытой шеи, изучает пристально выпирающий кадык и едва заметную бьющуюся сонную артерию – нервно облизывает губы и прикусывает нижнюю. Ощущает себя странно пьяным и невероятно разомлевшим, податливым, будто весь день провел на солнцепеке или в обжигающе горячей ванне - после такой лишь ожоги третьей степени и кожа лоскутами слазит, будто был до этого был покрыт хитиновым панцирем или был облеплен чувствами и эмоциями разного сорта паршивости, которые стали за прошествие времени считаться второй кожей и третьим домом. Кадзуха мягко и уверенно ведет его за собой, тянет за талию и сжимает чуть сильнее длинными пальцами куртку, щекочет горячим дыханием лицо и топит взглядом в непроглядной пучине. Даже если цвет глаз у того ярко алый при свете дня и темно-бордовый, багряный в темени ночи - Хэйдзо заметил это отличие, когда тот лежал рядом и разглядывал трещинки на белом потолке, что-то напевая под нос и улыбаясь глупо-глупо, но именно так, что в груди щемит - его сравнивать с кровавым озером или с зловонным полем боя, где трупов больше, чем живых, едва стоящих на ногах - не хочется. Скорее, маковое поле - душистое, невероятным пятном распластанное на земном шаре, вот именно таким, где нога человека не ступает, где дышать слишком глубоко - грех; где говорить слишком громко - преступление. А у Хэйдзо грехов за душой столько, что до вознаграждения ему как до Антарктики без ног и без рук ползком. Рука сжимает чужую ладонь чуть сильнее, шаг вперед, шаг в сторону и вновь поворот - голова кружится и пальцы немеют. Это тоже преступление. За такое сразу дорога лепестками роз и ветками терновника проложена к виселице или к гильотине - на вкус и цвет подбирается казнь за касания к святыне. Поворот — и они расходятся, только руки остаются сцепленными, Хэйдзо чувствует расползающуюся вдоль тела странную тяжесть и сильное притяжение, которое резко возросло и врезалось об потолок, рассыпав штукатурку по полу – сокращает расстояние и укладывает ладонь обратно на чужое плечо. Шаг в сторону — синхронно, полный квадрат с оборотами. Он теряется окончательно, когда ловит взгляд на себе и когда кротким дыханием в самое ухо щекочут кожу, заставляя вздрогнуть и прикрыть блаженно глаза. Дурно пьян и глупо влюблен. Следовать за Кадзухой шаг за шагом, вдох за вдохом, взгляд за взглядом – слишком натуралистично и слишком нормально, будто так и должно быть, будто на самом деле существует та самая невидимая красная ниточка, которая узлом затягивается на мизинцах (оттого они и жгут будто бы сильнее остальных пальцев на шероховатой и влажной ладони). Танец вяжет из людей единое целое, сплетает их в беспорядок из рук и ног, из сердцебиений рокочущих в грудных клетках, едва ли не разбивающих ребра – те кости самые хрупкие и легко ломающиеся, Кадзуха одним лишь присутствует своим норовит их сломать и вырвать к черту - и из взглядов, мешанины из ярко-зеленого и сюрреалистично алого, которые ассоциируются с всепожирающим пожаром вечнозеленого леса, когда верхушки деревьев поедают языки пламени, захватывают их целиком и тянут вниз, превращая в горстку пепла и в жменю трухи с редкими иголками от ели и сосны. А Хэйдзо ведь и против не будет. Сам же ладони чужие – грубые, но мягкие, слегка шелушащиеся, которые до трепета хочется изучать пальцами и губами касаться нуждой необходимой оказывается, почти также как кислород, поглощаемый в огромных количествах ежечасно – положит к себе на грудь, пересчитает ребра и покажет с каких именно будет лучше начать: за какое поддеть, а за какое дернуть да посильней. Сразу и мгновенно нутро раскроет, покажет рьяно бьющееся сердце, которое тоскует и которое жаждет любви страстной, но кроткой; ласки по-матерински теплой, но до одури опьянеющей и охватывающей всполохами желания и жажды до прикосновений и поцелуев по всему телу; и заботы трепетной, но неустанной, когда присутствие человека считается необходимой составляющей всей жизни - все еще как тот же кислород и та же вода - без которого случится внутреннее кровотечение, инфаркт на основе сердечной недостаточности и режущая горло астма. Расходятся снова и снова сходятся — ближе, чем вначале, что вновь коленки подкашиваются и дыхание чужое кажется слишком близким, слишком манящим и слишком желанным. Возможно, ближе, чем позволено – Хэйдзо уже почти всё равно. Кадзуха обхватывает его крепче и поднимает над землёй, кружа и улыбаясь так задорно и игриво, глазами-фонариками продолжая блестеть и искрить, ток электрический пуская по венам. Теперь серьезно под ногами земли не существует - вся опора находится в крепких, сомкнутых на пояснице руках, которые в себя вобрали не только возможность крепко стоять на своих двух, но и вероятность того, что у Хэйдзо получится более менее ясно мыслить и осуществлять хоть какие-то логические цепочки - он полностью перестал понимать Кадзуху, который с каждой секундой перекручивают почти сложенный кубик-рубик, разбрасывает сложенный пазл - без нескольких деталек правда - по разным уголкам планеты и ломает на части пробковую доску с заметками, фотографиями и личными записями. Они были обязаны помочь развернуть его как подарок в оберточной бумаге, раскрыть податливо аккуратным разрезом грудную клетку - Хэйдзо тоже хочет увидеть его сердце и пересчитать пальцами гладкие ребра - и изучить все досконально в несколько подходов, чтобы наслаждаться разгаданной тайной и скрытой правдой. Кадзуха только поддаваться не намерен, вновь ведет себя не так, вновь меняет температуру внутри собственного тела, опаляя и раскаляя кожу до невероятных температур - ощущается, будто его облили керосином и подожгли. Хэйдзо сглатывает громко и взглядом пытается зацепиться за что угодно на бледном лице: щеки покрасневшие, ресницы белые-белые, трепещущие из-за проворного ветра или бледные веснушки на носу, которые сейчас едва можно разглядеть - разницы никакой, лишь бы не скользить глазами по губам, искривленным в улыбке предельно нежной, и по багряным огням в обрамлении тех самых белых-белых ресниц. Потому что полностью потеряется в первую очередь в себе, а потом уже в Кадзухе - из себя и своего вязкого сознания он выбираться научился различными способами, которые отличаются уровнями кровопотери и категориями самобичевания. Из Кадзухи он выхода не найдет, как бы не хотелось и как бы не звал о помощи - губы в крике не разомкнутся и ноги не сдвинутся с места, чтобы искать тот самый выход и чтобы пытаться сбежать из цепкой хватки. – Ты лёгкий. – Я..а, м, что? Кадзуха едва ли не мурлычет и прижимает ближе – Хэйдзо лишь крепче цепляется за плечи острые ладонями мокрыми то ли от пота по причине нервного перенапряжения или невероятного предвкушения, - это диагноз, это реабилитация и это тяжелые медицинские препараты не помогут - то ли от тепла, которое источает Кадзуха в лошадиных дозах: к такому льнуть хочется, греться в бегающих по стенам и полу солнечных зайчиках проворных и быстрых; кутаться в этом одеяле, сотканном из дыхания щекочущего сейчас губы и щеки и из парящего прикосновения лба ко лбу. Хэйдзо с огромным усилием отрывает ладони от плеч, скользит ими выше и кладет на покрасневшие щеки. Кадзуха заметно вздрагивает, но ничего не говорит – смотрит-смотрит и дышит-дышит, продолжая в пагубной привычке облизывать губы. Хэйдзо губы смыкает и сжимает в тонкую полоску, когда мысль наконец сформированная в плавающем сознании начинает пробиваться сквозь толщу грубого и плотного вакуума, мигать неоновой вывеской в людном месте, привлекая внимание и крича о своем существовании всему живому. Хочется поцеловать, желательно не последний раз, но так, чтобы было больно и чтобы легкие жгло нестерпимо от недостатка кислорода, чтобы кончики пальцев ныли от крепкой хватки в волосах цвета белого золота и на ощупь мягче дорогих шелков черноморских и чтобы под плотно сжатыми веками образ чужой запечатлелся и остался навеки не сказкой и небылицей, как во снах, которые преследовать начали постоянно, а как реальность - ощущение губ на губах и кожа к коже. Хочется кричать в молчании, улыбаться в слезах, горевать в истинной радости. – Пушинка, говорю. – Долго держать будешь - надорвешься все равно, – большими пальцами гладит под глазами чувствительную кожу, слегка давит и слегка оттягивает, когда Кадзуха морщится и с лёгким придыханием мычит, глаза прикрывая и пряча дернувшийся к приоткрытым вновь губам зрачок. Абсурд. – Может быть, – хрипотца слышна, она сводит судорогой руки и лезет проворной змеёй сразу под кожу, меж ребер лавирует и кусает в правое предсердие, прыская ядом. – Если надорвусь, то ты будешь за мной ухаживать, чем не радость? Жду поцелуи в лоб и сказку про «Красную шапочку» перед сном. – Не много ли хочешь? – Это я ещё только начал перечислять. Мне продолжить или ты понял суть? - Я понял, что ты хочешь надорваться, - Хэйдзо губы кривит в ломанной усмешке и слегка дергает ступнями, потому что таким образом висеть совсем неудобно. Но это меньшее, что может напрягать и сводить мышцы во всем теле в ощутимой судороге - старается дышать глубже, хотя это лишь какие-то тщетные и глупые попытки наполнить легкие таким желанным кислородом, потому что получается откровенно плохо и не откровенно никак не может увенчаться успехом. Как будто разучился дышать как только намеренно пересекся глазами и случайно - а может и нет - ладонью зарылся в платинового цвета волосы, пропуская пряди сквозь дрожащие и ноющие пальцы. Как будто воздух стал проходить куда-то мимо, словно в легких сквозное ранение - в напрасных попытках лишь искусственно натягивает кожу на груди, царапает ее острыми ребрами - ощущение это обжигало изнутри и искусно душило, а мысленная пощечина по холодным щекам отнюдь не отрезвляет. Всеми силами старается не дышать лишний раз и экономить оставшийся вокруг кислород, который они сейчас делят на двоих, потому что складывается ощущение, что следующий вдох может быть предсмертным, а выдох - посмертным с жирной точкой в конце. Скорее всего, даже не точкой, а простой кривой и косой кляксой на листики в клеточку с бледными полями и кривой красной полосой. Кадзуха красноречиво молчит и многозначительно прижимает его крепче к себе, слегка склоняя голову набок и разбрасывая выбившиеся из неряшливого хвоста пряди по лбу и плечам - смотреть в глаза ему становится просто невыносимой пыткой, пока на дне радужки видит плескающейся океан из заботы с редкими пенистыми волнами ласки и выделяющимся лазурным сиянием любви на поверхности. Все то, что Хэйдзо ищет покоится в чужих глазах, закрыто на четыре замка, скреплено намертво тремя печатями и придавлено грузом двух амбарных замков. А смотреть на то, до чего дотянуться не можешь и от чего нет у него ни ключей, ни заклинаний, ни сил для того, чтобы отпереть - банально больно. Взгляд мечется из угла в угол в излюбленной уже манере захватить в узкий фокус свое внимание хоть на какой-нибудь материальный предмет: будь то кучка мусора из строительного материала в правом верхнем углу комнату, будь то крыса, смотрящая глазами-бусинками на него из правого нижнего, будь то уродливое подбитое и снятое окно в левом верхнем или будь то груда осколков от бутылок алкоголя и пачек сигарет с окурками в левом нижнем. Лишь бы только выбить из головы наотмашь всю дурь, звон чужого дыхание в самые губы и гул собственного сердцебиения в ушах, тарабанящего похоронный марш в его честь. Кадзуха хмурится и щурится, морщит нос и взглядом подбивает все слова, прилипшие толстым слоем к горлу, под бок, пока те не ухают с тихим шлепком куда-то вниз - явно в бездну. То ли злится, то ли просто остается чем-то недоволен. Дышать и думать становится легче, когда под ногами ощущает пол и когда кислород вокруг принадлежит одному ему - не перегретый чужим теплом и не наэлектризован бегающим током вдоль белых ресниц. - М-м, нет, ты не понял, к моему сожалению. - А может к счастью? Оно тебе не надо. - Не уверен, что мы говорим об одном и том же. - Говорим может и о разном, но думаем уж наверняка про тоже самое, - Кадзуха улыбается уголками губ и прикрывает глаза, удовлетворенно хмыкает и убирает выбившиеся пряди за уши. А Хэйдзо понимает простую и лежащую на поверхности правду - словами они говорить не хотят и не захотят до того момента, пока кто-то не окажется при смерти. Глаза к потолку - пыльному и в трещинах по прошествию времени и ветхости здание в целом, которое едва ли не косится на бок и почти что скрипит от любого вдоха неосторожного и от каждого второго выдоха сквозь сжатые зубы - закатывает и разворачивается на носках, вытирая рукавом нос - холодно, аж коленки скрипят и глаза слезятся. До этого как-то теплее было. - Думать - это одно, говорить уже совсем другое. - Ты поговорить об этом что ли хочешь? - поворачивается обратно к Кадзухе, который смотрит куда-то мимо, куда-то сквозь него и сквозь стены, разглядывая ложащийся пластами снег и живность, оставляющую мгновенно следы поверх. - А ты? - Я первый спросил, а ты всегда первый избегаешь ответов. - Не замечал за собой такой пагубной привычки. А что ты хочешь тогда от меня услышать? Хэйдзо прикусывает щеку со внутренней стороны, пробуя вновь и вновь металлический вкус на кончике языка и проходясь им по кромке зубов. Правда также больно кусается, схоже оставляет кровавые дорожки и идентично кормит надеждами, смешанными с предположениями и облепленными ложными ожиданиями - в правде столько же истины сколько и во лжи, главное правильно подать. И Кадзуха то ли правду странно и панически избегает, лавируя и прячась от нее; то ли тоже во лжи видит больше истины, которая ложится мертвым пластом и не так больно кусается. Боль никто не любит. - Правду? - Рано, – Хэйдзо цокает языком и почти шипит озверевшей в мгновение домашней кошкой, свирипея и щетинясь, выставляя клыки и становясь в защитную позу. Его бесят и раздражают эти качели, в которых Кадзуха едва ли толкает, а потом ногой пинает так, что можно улететь в кусты через забор; почти целует, когда дыханием сбивчивым щекочет лицо и опаляет холодные щеки, а потом кусает со всей силы, впивается когтями и на части разрывает противоречиями и недомолвками, которые выводят из хрупкого равновесия и добивают ногами нервную систему, которая просто… Хочет, чтобы любили. Но злость и обида питается правдой открытой и скрытой в том числе, как человек вдыхает кислород, воспроизводя раз за разом акты дыхания, пока горло не пережмут длинными пальцами, впиваясь ногтями в кадык, и пока легкие не достанут из костлявого тела - Хэйдзо уже позволил Кадзухе это сделать сотни раз. И эту сотню раз пережил как первый: принял, разрешил, пожалел, оттолкнул и по новой, по зацикленному кругу и по заевшей пластинке, пока не надоест. И он поэтому злится – все ещё сначала на себя, потом на Кадзуху, а потом на весь мир целиком. - А потом будет блять поздно. Какой повод молчать? - Ты - один сплошной повод. И я не хочу больше врать, – взгляд притупляет, когда наконец сосредотачивает его на Хэйдзо – растерянном, озлобленном и выражающим буквально всем своим существованием сейчас миллион вопросов, среди которых лишь «почему и когда» в разных интерпретациях и с разным количеством матов и вложенных эмоций – и когда выдыхает пар в ладони, растирая их до легкого шелушения омертвевшей покрасневшей кожи. – Тебе уж точно. Кадзуха вновь в глупой и детской привычке склоняет по-птичьи голову к плечу, улыбается аккуратной улыбкой уголками губ и глазами блестит. Хэйдзо обещание в голове прокручивает данное самому себе – глупо и бездумно в ещё одну бессонную темную ночь, когда на соседней кровати было пусто, когда ожоги покрывали и наслаивались друг на друга, когда боль уже чувствовалась отдушиной в беспросветной агонии и невообразимых муках и когда стало слишком тяжело. «клянусь, покончу с этим. забуду, выкину нахуй и пропаду. не вернусь. ни разу». Ожоги зажили давно, заросли новой кожей и потерялись во времени в ожидании новых, которые будут еще более ужасными, неприятными и липкими в своей мерзости. Новых не появлялось. А он уходить передумал, забывать не получалось – притулился рядом, прижался боком к тёплому телу и окутал себя наркотиком, который найти сложнее всего и который курить невозможно, потому что валюты такой не существует. Имя ему – нежность, которая плещется далеко не всегда в чужих глазах и далеко не к каждому обращена взором из-под прикрытых век и расширенных зрачков – любование очей и прелесть невиданная, к которой Хэйдзо прикасаться боится, потому что спугнуть легко плещущееся чувство и потому что сам боится того, что ему принадлежит лишь так, формально. Дыхание его - медленное, глубокое и шумное - касается даже с этого расстояния, щекочет слегка, вызывает непонятную дрожь на кончиках пальцев и странное покалывание на обветренных губах - проходится по ним языком и выдыхает слишком громко. Взгляд его - пробивающий всякие барьеры, пенящийся в омытой крови воде и сияющий в прикосновения лунного свечения слишком ярко, слишком въедливо - кажется взволнованным, потешным и милым, пока у Хэйдзо явные проблемы с головой и сбой внутри материнской платы. Губы слегка размыкает с отчетливым звуком в полной тишине, если не считать редкое гудение машин на трассе неподалеку и звонко отбивающего предсмертный хор сердца, пытаясь разрушить каркас из ребер - смыкает обратно и отводит взгляд к фонарным столбам у дороги. На кончиках пальцев копится странное желание - они дрожат, они покрываются толстой коркой инея, они электризуются, что нежное и приятное электричество скользит вдоль каждого, оставаясь манящим и томным осадком где-то в районе костяшек и опоясывая аккуратно тонкие запястья. Ладони жутко потеют, в куртке жарко и в голове пустыни просторы с единственным скучающим и одиноким перекати-поле; дыхание в грудной клетке застревает, давит и ломает ребра вместо беснующегося сердца - лучше бы он никогда не влюблялся в него, не выслушивал, не соглашался с любым слетевшим с его уст словом и не предлагал никакой глупости из ряда вон выходящего. Луна дарит им мягкий бледный свет, который криво, но отскакивает от разбитого окна за спиной, лижет быстрым касанием бледное лицо Кадзухи, проходится жестким и холодным ветром по легкой улыбке на его лице - Хэйдзо окончательно теряется и лишь молиться, чтобы этот полумесяц скрыл предательски проявившейся на лице румянец, который уже пятнами пополз вверх к ушам и вниз к плечам. Мгновенно весь спектр оставшегося внимания - хотя его осталось буквально крохи, Кадзуха его будто поглощает вместо воздуха, когда просто смотрит и безмятежно дышит - переводит на собственные ладони, сжимает те с силой в кулак, впиваясь посильнее тупыми ногтями и оставляя отчетливые следы красные. Должно помочь отрезвить резко взбунтовавшееся сознание, жадное до внимания и ненасытное до ласки желание. Прикасаться так же ласково, так же нежно чужого лица, как это делает лунный свет - скользит и целует холодным блеском, выделяя из всеобщей картины два горящих алым фонарика глаза; целовать в те же места, губами собирать остатки того самого блеска на острых скулах и на подбородке, сцеловывать нежность электричества, струящегося меж белых ресниц - до смешного бережно и заботливо; обнимать как в последний раз, наконец получить желаемое согласие в черных зрачках и сцепить сразу же ладони за чужой спиной, дышать чужим одеколоном и, видимо, с рождения впаянным ароматом топленого молока и грецких орехов; говорить всякий отчаянный бред в губы, боясь прикоснуться, потому что в мыслях даже нет ни единого образа или воспроизведенной в картинку мечты, как касается этих губ, даже если невинно и по-детски, не углубляя – только лишь мысль о таком пускает вдоль позвоночника электрический ток, который, видимо, спрыгнул с белых ресниц. Это все кажется невозможно странно. И слишком похоже на правду. Любовь не значит необъятная страсть, неукротимое желание содрать одежду едва ли не с кожей и стенаться по простыням в поисках разбрызганной и рассыпанной под телами похоти и разврата в чистом их проявлении - концентрированном и душном. Эти желания давно искажены и опошлены до одурения окружающим миром и населяющими его существами - то ли люди, то ли по сути своей животные. Он этого не хочет. В поле зрения побитых ладоней попадаются чужие, – все такие же грубые, но мягкие – которыми аккуратно сжимают его, мягко гладят большими пальцами сухие от мороза костяшки и растирают кожу до отчетливых красных пятен и лёгкого шелушения отслоившихся пластов кожи. – Всё хорошо? Ты затих. Все не хорошо. Точнее, все настолько хорошо, – внутри греет, внутри плещется незримое и несоизмеримое чувство нежности и желания сказать и внутри все это пульсирует, жжет и обжигает следом – что даже на мгновение становится чудовищно плохо. И когда Кадзуха смотрит на него глазами лунного кролика - въедливыми, острыми и до невозможного алыми - вытаскивает из него душу, тащит то ли грубой хваткой за волосы, то ли касаясь пальцами аккуратно исчерченных запястий - становится только хуже. Хэйдзо лишь головой как заведенный кивает и губу прикусывает - ощущение чужих ладоней поверх все еще слишком странным кажется, абсурдно ощущаются совершенно и устрашающе притягательно. И этот взгляд он тоже считает странным, абсурдным и притягательным до такой степени, что переводит взгляд - обычный, простой, совсем не выделяющийся - тому за спину. А там блестит и глаза режет снятое малолетками окно, выцарапанное и корявое, трухлявое даже. Давало ощущение что их тут трое: он, его смущенное донельзя отражение - неправильное - и Кадзуха. В отражениях вообще никогда ничего правильного нет, оно искажает и ломает суть и смысл; на деле все оказывается проще – Кадзуха его не видит таковым, потому что не улыбался бы так глупо и не сделал бы пару мелких шагов навстречу к нему, собирая каждым шагом остатки кислорода и крепче сжимая ладони. Что-то вроде ангела, только отождествленный тяготами и мирской жизнью, уже не такой услужливый и послушный, не такой вылизанный и слаженный – поломанным слегка кажется, но не таким как он. Стекло показывает, стекло говорит – Хэйдзо заломан, переломан и едва сложен наспех; Кадзуха склеен, запаян и забит гвоздями с помощью своих и чужих рук. – Все хорошо, честно. – Твоему «честно» я не верю, – Хэйдзо делает шаг назад, когда к нему делают два шага навстречу. Нервный смешок тонет в чужом дыхании, когда даже глаз оторвать теперь не получается от чужого лица и когда сердце заходится в предсмертной агонии, в искривленном пространстве стекла оно неизменчиво и глухо, будто мертво и тупо – поэтому тот он за стеклом неправильный. За отражением сидит кто-то побитый, загнанный, в слезах и соплях с фоном явно школьного туалета – отвратительно и мерзко. Вздрагивает всем телом, когда спиной встречается со стеной, и испариной холодной покрывается от макушки до пят, когда пересекается взглядами с Кадзухой – все ещё ломанно-резанно и колото-истерзанно улыбается едва ли не кровоточащими из-за мелких ранок губами и шумно дышит, будто в глотке застрял колючий ком, груда камней с острыми краями и осколки от ледников Арктики, которые на зло не тают и лишь больно режут, не позволяя сглотнуть. Кадзуха затаенно дышит ему в губы – приручает и его, и его страхи, берет под контроль и сжимает в ладонях, пальцами давит и оставляет метки. И Хэйдзо не против льнет и млеет в руках, дышит слегка загнанно и сбивчиво, грудью жмется к чужой и ломает четвертую стену, а следом пятую и шестую. – Скажи… – Рано. Хэйдзо мычит и едва ли не всхлипывает от досады, закусывая нижнюю губу и ударяясь слабо затылком о стену. Услышать желанную правду подобно тому, как зависимый хватается за наркотики, с рук вырывая, давясь и зверяя, когда пытаются отобрать. Правда - наркотик, который, если снизить дозу, разобьет в хлам упоенный и зависимый от него организм, снизит общую функциональность и подвижность внутри и снаружи тела, раздербанит все пять чувств, которые привиты человеку с рождения, и растопчет всякую человечность ногами. А если его вовсе убрать из рациона введения ежедневного внутримышечно или внутривенно - пичкать ложью и смрадом, который только может срываться с уст человека якобы близкого и якобы родного - просто зачахнет, а после тело рассыпется в труху, щепки и прах, который ветер любезно унесет на тысячи километров вдаль, прилипая к случайному прохожему банным листом. Хэйдзо - зависимый до самого мозга костей, но Кадзуха - нет. – А у стены зажимать в самый раз? – От тебя слишком много вопросов. – Потому что от тебя слишком мало ответов, - Хэйдзо лишь улыбается, отражая чужую ухмылку на своем лице и умело - на удивление, если не считать мелкую дрожь бегающую проворно вдоль спины, слой холодного пота, прилипшего к коже намертво и крепко стиснутых зубов, что вот-вот эмаль покрошится или сразу зубы выпадут - игнорирует изучающий взгляд, который липнет похуже любой другой гадости, под одежду и кожу лезет, вбивает четким движением кол прямо в сердце и точным выстрелом ребра ломает. - И не смотри на меня так. - Так - это как? - эмаль сейчас точно покрошится, а ребра точно будут сломаны, потому что Хэйдзо слышит по голосу и ползущей вверх улыбке, что его натурально дразнят и аккуратно выуживают похороненные специально поглубже желания и грезы, да вот только он зависим не только от правды. Губу нижнюю кусает почти до крови и мгновенно зализывает - это проблема. Тут нет меньшей и большей из зол, тут только пиздец и полный пиздец. Ему срочно нужно заземлиться, вернуть себя с небес на землю, потому что мечтает он слишком много и придумывает себе того, чего у него нет. И не факт, что будет. Он - сплошной комок эмоций, сформированных рефлексов и реакций на грани физиологии, которая верещит и которая маршрут движений строит без его ведома и без его согласия - руками ползет по чужой спине, через пальто и слой одежды ощущает, как напрягаются мышцы и как Кадзуха выпрямляется, затаивая дыхание. Но молчит - смотрит и дышит в губы - отвратительно и вязко клеит на него эту липкую тишину, которая не говорит ни «да», ни «нет», а тоже просто сверлит и тяготит одним своим присутствием. А у него все внутри бурлит-бурлит-бурлит и жжет-жжет-жжет до отчетливых ожогов и болезненных волдырей - чужие ладони на боках, сжимающие с напором куртку, легче вообще не делают, только сильнее душат. Это сводит с ума. Это сбивает с толку. Он знает, что Кадзуха тоже понимает, на что это все у них тянет - дружбой все происходящее уже называть смешно; они загнали друг друга в созданные рамки собственной игры, пока один хочет из нее поскорее сбежать и сполна ощутить на холодных губах тепло чужих; второй - странный, потому что отталкивать в тщетных попытках старается, но подается вперед и носом по острым скулам проводит, выдыхая сдавленно и сипло в самое ухо - ноги подкашиваются и руки впиваются в бежевое пальто крепче. И Кадзуха все еще не против. Ладонью тянется к бледному - луна все еще целует скулы холодно и оставляет звезд блеск по щекам вместо веснушек - лицу, проводит большим пальцем по нижней губе и тяжело выдыхает сквозь сомкнутые губы и стиснутые зубы. Губы у Кадзухи шероховатые, искусанные вдоль и поперек и холодные - облизывает собственные в сотый раз и рукой ведет по щеке в сторону, зарываясь в волосы и массируя длинными пальцами затылок. Кадзуха мычит и довольно выдыхает, прикрывая глаза и поглядывая за дальнейшими действиями из-под опущенных век. От этого в груди спотыкалось сердце, тыкалось в ребра, как недобитая собака, требующая ласки и бережных прикосновений. Луне не понаслышке начинает завидовать, – она воровка и она лиса - потому что ей спрашивать разрешения не нужно, чтобы холодом и мраком своим прикасаться к Кадзухе, который лишь краше становится от ее настырной серебряной любви: в ресницах то самое серебро застыло, по скулам течет млечный путь и веснушки будто и правда стали скопищем маленьких светил. Хэйдзо сглатывает шумно, приближается к чужому лицу – сопротивления все ещё тот не оказывает, лишь дышит тяжело – и целует в скулы, вздрагивая всем телом, когда Кадзуха дёргается и когда разряд тока проходит вдоль позвоночника к кончикам пальцев. Это ощущение – хрупкое, странное и невероятное – ломает его окончательно красочно и изящно: сцеловывает веснушки-звездочки на щеках и переносице, лижет вдоль острых скул вновь, пробуя на вкус солёность кожи – и то, как на язык ложится млечный путь – и кончиками пальцев касается дрожащих ресниц. Безумие – чистое и концентрированное. Истоки оно свое берет в Кадзухе – никак иначе. От такого фейерверка и калейдоскопа эмоций и чувств накрывает втройне. Хочет глушить теперь себя и свои угрызения совести, свои воспоминания зловонные и мерзопакостные и свои проблемы, гудящие и зудящие именно в Кадзухе: целовать, обнимать и ощущать. Он – ожоги на бледной коже, исчерченной шрамами на руках и ногах. Он – яд на губах, который кричит и предупреждает лёгким блеском, что нельзя и что не трогай. Хэйдзо все равно. Хэйдзо уже сдался и потерялся в Кадзухе. Если не целиком, так полностью. Тянется-тянется-тянется. Сцепляет крепко ладони за лебединой шеей и ударяется слабо лбом о лоб. Но губы оказались лишь коварной приманкой, на которую легко клюнуть и просто остаться в дураках. Как ошпаренный отстраняется и глупо моргает несколько раз, убирая с глаз полностью пелену из томного взгляда напротив, ощущения холодной кожи под губами - не менее холодными, но на секунду будто бы согрелись морозом на мороз отвечая – и тяжёлого спертого воздуха вокруг. Кадзуха смотрит на него почти также, если исключать сожаление вместо ласки и плещущееся жидким азотом и ртутью извинение, когда убирает ото рта ладонь, на которой тонкой пленкой влажный след от губ – от его губ, Хэйдзо нервно поджимает их и взгляд в пол уводит да побыстрее. Отвратительно. - Опять мошка только уже на губах? - Нет, я хотел тебя поцеловать, - улыбается натянуто и ведет плечами так, словно ничего не произошло, словно совсем не обидно, что вместо губ поцеловал мгновенно подставленную ладонь; отнюдь не грустно, словно сердце мгновенно не ухнуло куда-то в ноги, собирая грязь и пыль. Гребенная фенечка сдавливает запястье сильно, буквально пережимает весь кровоток и закупоривает вены. Выкинуть бы ее, да рука не поднимается. Кадзуха моргнул два раза и губы сжал в тонкую полоску, отходя на два шага назад - Хэйдзо с трудом себя отдернул, чтобы не сделать шаг вперед, навстречу. Это конечная, это тупик и это мертвая зона - поднял в какой-то момент глаза видимо не под тем углом, глянул в чужие как-то иначе и отдернуть себя не успел от осознания, что это все. Он точно влюбился. Придурок в еще большего придурка. Ирония, не иначе. - Нам пора, а то не пустят в общежитие. Пойдем, – и больше ничего. Кадзуха предпочел притвориться, словно это ничего не значило и словно это временное помутнение. Хэйдзо бы тоже так хотел, но не выходит, как бы не уговаривал себя и как бы не корил себя за излишнюю сентиментальность, которой места нет. Колючее чувство в горле дерет и провоцирует надрывный кашель - так организм пытается скрыть и подавить резко пришедшие слезы, которых никто не просил приходить. Ему не грустно, ему плакать не хочется и ему делать тут нечего. Хэйдзо собирает уверенность и гордость по углам и соскребает остатки выброшенного желания со стен, молча кивает и прячет в этот раз руки в карманах под пристальным взглядом проходит мимо и исчезает за поворотом. Глаза в небо поднимает и достает сигареты из кармана, закуривая. Небо сегодня - это кладбище из звёзд, а Кадзуха в этом кладбище – мертвец, пока Хэйдзо – сторож. И правда, иронично получается, когда недокуренная сигарета в снегу оказывается, а пальцами вновь растирает ожог поверх оставленных ранее - зализывает раны самостоятельно, скрипя снегом и пряча покрасневший нос в вороте куртки. Глаза слезятся и в горле неприятно клокочет - давится всхлипом и мотает остервенело головой, натягивая капюшон на голову. Наверное, просто устал. Спать хочется...
Вперед