Переворот

Bleach
Джен
В процессе
NC-17
Переворот
Wongola
автор
яцкари
бета
Tabia
гамма
Пэйринг и персонажи
Описание
Юграм Хашвальт однажды совершенно случайно находит сына Императора и теперь начинает планировать дворцовый переворот. Вот только, чем больше он узнает о правящей династии, тем чаще начинает задаваться вопросом: а не выбирает ли он между двух зол? - Выбери свой ад, Юго, - шепчут голоса его предков.
Примечания
М, работа может быть немного драматична, но я планирую ее как довольно мягкую историю. Также она пишется в формате "зарисовок", то есть глава разделена на небольшие части, однако здесь они чуть более обособлены друг от друга в отличие от Подснежников и чуть меньше, темп повествования быстрее, и поэтому я надеюсь с ней не затягивать и как можно быстрее закончить. Вообще это такой эксперимент, посмотрим как далеко я смогу зайти.
Посвящение
Tabia Яцкари Читателям Ичиго
Поделиться
Содержание Вперед

О занпакто (I) (Арка Занпакто)

Зангецу

      Воспоминания, конечно, были. Яркие, блекнущие в то же мгновение вспышки, сменяющиеся новыми, пока жидкая тьма, словно нефть после разлива в море, не накатывала ядовитой маслянистой волной, смывая все; пока проблески памяти не разгорались искрами света снова, чтобы быть погребенными под волной токсинов опять. По темной поверхности яда пробегали вспышки фиолетового сияния, и душу сковывал белоснежный костяной, кальциевый панцирь.       Сама суть смешивалась, скручивалась, сжималась и изворачивалась наизнанку: кровь, кости, сила, душа. Перемешанные и запутанные, вылепленные в форме сердца — куска плоти, нервно, не следуя никакому темпу или ритму бились они меж новых белоснежных ребер, сила реацу бежала по всему скелету: от кончиков чуть изогнутых острых рогов до тонких оснований ног, на которых теперь он балансировал.       Он? Кто он? Важно ли было это? Пепел прежней силы омывал его новое существование, его новые форму и бытие, и, купаясь в этом пепле, белоснежная броня чернела, оставляя только скелет лица, что белоснежную погребальную маску на мертвой плоти, да красный кусок живого мяса, бьющийся меж ребер. Все становилось таким бессмысленным и незначительным, и только голод и ярость да черный яд омывали его разум, нашептывая ему: — Взорвись, взорвись, взорвись, — губы невидимого собеседника растягивались в улыбке, — убей, — шептал инстинкт, — уничтожь, — искушал, — ярость! — ликовал он.       И он, вышедший на свободу, освобожденный от невидимых оков, сковывавших его после второго рождения, наконец радовался, готовый разгуляться и стереть перед собой все, что видел и чего не видел. Он был готов удовлетворить все свои желания и упиваться ими до бесконечности, обратить каждую из жалких гуляющих душ в пепел, насытиться и напиться ими, вдохнуть аромат праха и ощутить, как ярость и страх скатываются по его черным костям, словно капли воды.       Его существование в этой оболочке было недолгим. Разрушенная и раздробленная, обожженная, непригодная для существования по вине врагов; он избрал одного из них для того, чтобы поглотить его душу и продолжить пиршество во имя ярости и жажды, пульсирующих в его мертвой плоти.       Белоснежные челюсти погребальной маски сквозь марево черных клубов ядовитых паров впились в душу, наслаждаясь вкусом чистой живой силы, как кто-то еще с силой раздробил костяную поверхность, спутывая и окутывая его суть печатями, отрывая от долгожданного пира. — Эй, — раздался совсем рядом мужской голос, но обращаясь явно не к нему, — я пришел защитить тебя.       Девушка, чью душу он вот-вот готов был поглотить, подняла на мужчину в черно-белой форме растерянный взор, пока монстра сковывали.       Не навечно — знал он, прежде чем забыться подобием сна.

***

      Это было похоже на глоток свежего воздуха. Чистого, нежного, настолько пропитанного азотом и кислородом, что жгло легкие и кружилась голова, билось в груди не переставая сердце, заходясь в бешеном ритме, а кровь вскипала, словно была водой. Но ни сердца, ни легких, а уж тем более крови у него не было. Это было краткое мгновение пробуждения, такое яркое и впервые такое живое после его смерти, что оно поразило его раскаленной, зажженной стрелой, вонзилось в сознание, заставило «распахнуть веки» и всего на мгновение, на это короткое мгновение, миг, в который он пробудился, позволило лицезреть его рушащуюся темницу, осыпающиеся, словно песок, слои печатей, смешанных с его сутью, его душу, кровоточащую и терзаемую, разрываемую неведомой силой, и то, что осталось от него самого.       Это был конец.       Просто конец — и незнание того, что к нему привело.

***

      Сознание, неясное и мутное, медленно обретало свои границы, свои черты и свои особенности. Понимание того, что он есть, росло с каждым годом, потому что существо, чьим продолжением он являлся, обязывало создать такие творения, как он. Он не был отдельной личностью, не было своих воспоминаний; он был частью и отражением мыслей и желаний существа — человека, его силы, инстинктов, пока еще спящих глубоко внутри, но однажды обязательно пробудившихся бы.       Кажется, когда его смертному было девять лет, произошел один из самых яростных толчков силы и развития, и он осознал себя, как белоснежного ребенка, закутанного в белоснежные одежды и стоящего на небоскребе, висящем посреди небес.       Он осознал, что он длань силы.       Меч.       Ярость будущей битвы, предвкушение и радость захлестнули его с головой — остатки каких-то печатей, выжженных в его сути, сильно дернули на себя, когда на его плечо опустилась сильная, чужая рука, которой было не место в этом мире, мире, где должен был быть только он, он и Король и… — Ты мешаешь, — раздался холодный голос, — спешишь, — мужчина поднял бордовые очи, — привлекаешь внимание, — Яхве закончил: — подвергаешь нашего подопечного опасности. — Нет! — закричал он, — это ты мешаешь! — металлически зазвенел Зангецу. — Спи пока, — оборвал мужчина.       Снова все погасло. — Чужак, — напоследок выплюнул маленький Ховайто.

***

      Незнакомый голос, голубой пронзительный, яркий свет, чужая ледяная сила, лунное сияние, небоскребы, кровь и меч, воткнутый в живот, очки и сакура, рана в солнечном сплетении, боль и вытекающая, пропадающая сила. Звон рушащихся печатей, въевшихся в его суть, и свобода, порванная цепь жизни и, наверное, смерть.       Все похоже на ворох запутавшихся и несвязных событий, когда он снова просыпается. Его смертный мертв, но душа Короля упорно цепляется за силу, и, когда одолженной не остается, он сам взывает к собственной, пробуждая ее.       Его Королю пятнадцать, и он уже такой упрямый и яростный. Зангецу — настоящее и верное продолжение его. Меч, сокрушающий и отравляющий все на пути своего шинигами.       Это ликование и яростный счастливый рев, волна реацу, бегущая по венам, и белая погребальная костяная маска на лице, когда мальчик — рыжеволосый, его цветное отражение (или же это он — обесцвеченное его), дотрагивается кончиками пальцев до глади океана собственных сил, останавливая эрозию звеньев души.       Рябь — даже не волна, а едва заметная рябь бежит по океану, не превращаясь в волну, но пробегает по всей поверхности, как опять он видит тот багровых взор перед собой. Чужая рука, снова холодный голос и его сила снова! Снова! Исчезающая и засыпающая… почти. Он не сдается. — Это я, — голос Яхве среди небоскребов, осыпающихся коробками с мечами, звенит в небесах, что колокол, триумфально возвещающий о победе, — Зангецу.       А в мире мертвых, когда незнакомое, но такое родное чувство терзает его суть, когда призраки живых душ и боги смерти окружают их со всех сторон, когда Ичиго, Король, готов умереть сам, но получить еще больше силы, когда он осознает свои инстинкты, когда первые искры света сменяются черной, матовой, тягучей мглой и темная, что нефть, реацу просачивается в мир живых, похожая так на реацу Яхве, но мерцающая туманом ядовитого марева, осознание и ядовитая усмешка пробегают по губам Ховайто.       Небо рукой не закроешь.       Он распахивает глаза, борясь с сонливостью и остатками ограничений, с силой опирается на руки, с трудом держащие уже меч банкая среди небоскрёбов. — Да ты никак с ума сошел, — он смеется, — папаша. — Голос его грохочет металлом и ревом тысячи гиллианов и неупокоенных голодных яростных душ. — Все еще сдерживаешь нас? Мы так не договаривались…

***

      Ичиго умирал. Не медленно и мучительно, а здесь и сейчас, почти мгновенно; его плоть остывала, а кровь огромной лужей разлилась под его неподвижным телом. Ховайто просто смотрел. Незримым призраком он присел, наклонил голову и положил лоб прямо на лоб Ичиго, тихо прошелестел: — «Отец», да? — Скрежетом металла раздался вокруг его яростный, скорбящий крик: — Вот на что способен этот кусок мусора, Король! Он до сих пор помнил, как они встретились, как пропитан был этот миг недоверием и настороженностью, искажен предательством, потому что Ичиго уже познакомился с другим «Зангецу»; и как развеялись все тревоги, когда он услышал фальшиво-уверенное «Ну привет!» в мире, полном стеклянных небоскребов. И Ховайто был счастлив, потому что, несмотря на неприязнь к пустым, меч был принят. «Ты — моя часть души», — сказал Ичиго. И все было решено. — Он жив! — отозвался квинси. — Основная часть души могла заметить его. — Закрой пасть! — рявкнул он, и огненно-красный, обжигающий образ реацу взвился вокруг подростка.       Белые кости и белая погребальная маска, холодная и голодная ядовитая сила и всесокрушающая мощь, шепот инстинктов и смерть врагам. Пока Улькиорра медленно умирал, сила занпакто исцеляла раны своего шинигами. Когда пустой поднимался снова и пытался исцелить себя сам, чтобы броситься на подростка, Зангецу с силой впивался в него пропитанной ужасом и пеплом тысячи душ реацу, чтобы тот больше не поднялся снова. — Тоже мне родитель, — губы Ховайто сложились в оскал.

«Зангецу»

      Одна душа умирает. Пепел стелется по земле, мешается с пылью и песком, с камнями, ободранными лохмотьями от одежды, вспыхивает искрами от пламени — кружащего вокруг пылающего моря огня, горячего, раскаленного и заставляющего земную твердь трескаться от температуры. Клубы черного густого дыма, не пушистого, что облака, а тяжелого, грузно поднимаются вверх, но так и норовят обратно медленно опуститься к земле. Свистящие, звонкие взмахи клинков разгоняют их, гремит битва, и уже новые клубы вьются в вышину ночного неба.       Небеса в этот день не освещают звезды — боги наверху закрывают глаза на дела богов внизу, отворачиваются, прячут взор и укрываются тучами, темными, немыми и плотными. Оставляя мольбы без ответа. Тишина наверху, но гром внизу.       Бой не на жизнь, а на смерть. Громкий, отчаянный, яростный диалог двух клинков: серебряная, объятая синей реацу сталь встречается с таким же серебром, окутанным багровым пламенем. Вспышка, звон, дрожь воздуха, ударная волна, и наконец клинок попадает прямо в цель. Раздается крик, тихий, сквозь стиснутые зубы; алые капли, сверкающие синевой силы, падают на землю, разбиваются о нее, что плоды граната, и рассыпаются. Сверкает голубая кровь в темноте светом тысячи сапфиров и опускает клинок враг. Льется королевская кровь. Но клинок врага снова поднимается и гремит над полем боя победный крик, и угасает вопль поражения.       Серый пепел окрашивается в алый с голубыми звездами-искрами среди него, сияющими, словно маленькие луны, и бушует среди него негаснущее немилосердное пламя. Королевская кровь смешивается с обычной, льются ее реки. Император мертв. Слуги Короля ликуют. Одна вселенная живет, пока другая умирает.       Император мертв, да здравствует…       Одна душа умирает, но все же…       Живет.

***

      Смешиваясь с пеплом, разлетается под гнетом времени плоть, превращаясь в прах, и вопреки нему снова восстает. Душа, сожженная заживо, погубленная и безумная, возвращается в мир живых, не целиком и приходит к ней сила.       Император мертв, да здравствует… Император.       И пока один безумец заново проживает тысячелетие, завоевывая построенную же им самим империю, часть его души, под конец этого срока, когда последние песчинки разбиваются о твердь временного потока, осознает себя, обретает разум и облик, силу, и понимает, что существует.       Хотя не должен.       Одежды развеваются на ветру. Черный, белый, бордовый, его образ плывет, подстраивается, собирается и пылает силой, своей, чужой — он душа, часть души, он часть силы неполной, но существующей. Плащ багровой и засохшей крови, что души, умершие за него и из-за него, желание отца и ненависти. Белый воротник растворяется частицами на ветру.       И он здесь в реальности и нет.       Осознает, что стоит в перевернутом мире, на перевернутом здании — небольшом домике, традиционном японском; небо, насыщенное, синее, сверкает над головой и светит ярко, слепя глаза, золотое солнце. Мягкие облака проплывают по небу, свет звезды пронзает их и рассеивается, освещая домишко, землю под ним и небольшой город — нецелый, расплывчатый: кажется, что мир ограничивается только парой домов и этим бесконечным горизонтом.       Ребенком, одетым во все белое, с белоснежной кожей, волосами и черными глазами с золотыми радужками. Пустым. Ядовитая реацу клубами расходится во все стороны от него, взгляд полон ярости и гнева, однако они почему-то нацелены не на него, а с неба начинают тем временем падать тяжелые капли дождя. Холодные, редкие, одинокие, кажется, что они пронзают, как клинки, насквозь. — И снова дождь, — звенит металлом голос.       Ощущения вокруг — одиночество, страх и боль. Серый — голубой мгновенно исчезает с небес, как и яркий свет солнца. Они остаются в полумраке, и только светятся золотом глаза пустого, с которым… связана его собственная сила. Ощущение внутри — ужас. Он часть чьей-то души, он часть чьей-то силы и он — меч. И его не слышно. На секунду внутри бьется вопрос, полный отвращения: «Шинигами?»       Но нет. Не шинигами, не совсем шинигами, не совсем и квинси и не совсем пустой. Одна кровь бежит по венам этого ребенка, но душа особенная, другая. Порождение не крови, а силы.       Дождь усиливается, и пустой зябко поводит плечами. Пустой часть силы дитя, его дитя — сына; он настороженно смотрит на пустого и отворачивается. — Почему льет дождь? — наконец спрашивает он. — Ты не знаешь? — удивление скользит в металлическом голосе напополам с апатией. — Откуда же? — губы кривятся в презрении.       Пустая тварь, еще и говорящая, эволюционировавшая или, как он, обретшая свою личность — неважно, тоже часть силы, его силы и силы дитя. И как такое вообще получилось? Он оказался в положении, что хуже и не придумаешь. И не отрывать же часть души от сына.       А в ответ от пустого гнев. — Мама умерла. — Пустой отворачивается.       Мама. Это и правда одна душа; одна душа, слезы которой катятся не по лицу, а в сердце. Говорят, что дождь — плач богов. Этот дождь — слезы его дитя, оставшегося наедине с этим миром. Мама дитя умерла, а он, меч, очнулся здесь. Посреди ничего, неба да дождя стеной, пустоты и одиночества. Стоит на торце традиционного японского дома и смотрит вперед.       День. Два. Ничего не сделать, и дитя его тоже услышать не может. Три. Четыре месяца. И рядом монстр никуда не уходит, также смотрит в горизонт впереди и не говорит. И он молчит.       Отец дитя — биологический — не слишком внимательный, не слишком беспокоящийся, иначе почему дождь идет так долго? Пустого рядом с ним сдерживают печати: слова, японские кандзи тяжелыми путами сковывают ребенка с белоснежными волосами и темными глазами. Тот, видимо устав просто сидеть, оборачивается на него, но, так и не дожидавшись и слова, медленно бредет к краю крыши, садится и смотрит вниз — на водопад, на то, как тяжелые струи воды разбиваются о ничто — стекаются в реки; некоторые превращаются в озерца, а другие ведут прямиком к океану, где разломаны карикатурные статуи божеств да лежит на дне черепица сотни таких же традиционных домов — прямо как из сказок — сожженных, разломанных и потопленных.       Император делает тяжелый вздох, подходит к пустому и оттаскивает того за шиворот белоснежного кимоно на старое место. Тот поднимает голову, смотрит на него янтарными глазами, а потом снова опускает взгляд. И снова без слов.       Пустому — упади тот в океан, ничего бы не было. Ни один меч не пострадал бы во внутреннем мире, в мире, где властвует его шинигами, одна душа на двоих. Но у дитя болела бы голова, упади тот вниз из-за того, что засмотрелся на дома. — Это больно, — внезапно роняет пустой. Он не смотрит на второй клинок, так и продолжая глядеть на серое небо. — Больно, когда падают дома. Сейчас остался только этот, но потом появятся новые — они тоже рано или поздно упадут и разобьются, но появятся еще и еще. Может, рано или поздно здесь будет город. И появится Ичиго.       Ичиго — бьется в сознании Яхве — имя его ребенка. Ребенка, который, возможно, умрет. Он знает, чувствует каким-то образом, что погрязшая в безумии основная часть души захочет присвоить силу этого ребенка себе.       Он закрывает глаза.       И тут же открывает, потому что в веки ему бьют яркие лучи солнца. Золотого, невидимого солнца, скрытого за линией горизонта. Они пронзительные, не как дождь, но ему становится тепло; они пробегают по дереву дома, блестят на черепице и одаривают лаской бонсаи, стоящие непонятно как на накрененных подоконниках. — Он счастлив, — замечает пустой, — он улыбается.       А Яхве смотрит на цветы, смотрит на дом, который стоит, на статуи божеств и на маленькие, появившиеся рядом с ними воротца — нового дома в таком же традиционном стиле. — Спи пока, — говорит он, и пустой под тяжестью печатей закрывает глаза, засыпая.       Дни летят, льются дожди. Падают капли снова. И снова. А потом светит солнце, такое яркое, чистое, оно озаряет небеса и новые дома, некоторые из которых падают и разбиваются об океан. Он уже привык созерцать природу и устройство этого мира, оттаскивать пустого от края, замирать неподвижно в наблюдении за тем, как играют золотые лучи, и ненавидеть дожди.       Иногда пустой не помнит того, что происходило, иногда злится и кричит, иногда они спорят. Проклятые печати тяжелыми звеньями приковывают его к земле, пока он смотрит на закаты и рассветы. Однажды они спадут, Яхве прекрасно это понимает, и однажды пустой вспомнит все. И тяжелый дождь, и смерть матери. Но не сейчас.       Мертвый Император полюбил солнечные дни, полюбил это ощущение счастья и возненавидел одиночество и горечь. Мелодия дождя красива, прекрасен звон капель, но он ненавидит то, что с собой несут эти дожди, и то, что они олицетворяют.       Он хочет, чтобы его ребенок был счастлив. Хочет, чтобы его сын был жив, и не хочет больше видеть ни единой капли или облачка на этих голубых, что настоящие, небесах. — Зангецу, — внезапно звенит металл рядом, — меня зовут Зангецу. — Яхве, — кивает он. Без ненависти и презрения.       Это тоже часть души его ребенка, тоже обеспокоенная и заботливая. По-своему. В диком порыве инстинкта, но часть души, верная только его сыну. Ни роду, ни долгу. Только ребенку, во внутреннем мире которого слишком часто идет дождь. Квинси не хочет оставаться безликим наблюдателем, не хочет быть просто силой. Он хочет защитить сына.       И поэтому когда традиционные домики с резными воротцами, бонсаями на подоконниках, резными ставнями и красной черепицей крыши, которыми, как понял он, восхищался ребенок в детстве, превращаются в твердые железные конструкции, устремляющиеся высоко в небеса, покрытые толстым — но только с виду, на деле куда более хрупким — и сверкающим на солнце стеклом. Когда деревянные основания сменяют каменные, не давая им упасть, и когда Ичиго появляется впервые в мире, растерянный, взирающий на невидимые ничьему взгляду звезды, на дома и на горизонт, полный солнца, тепла и свободы, — Яхве ждет подходящего момента и представляется, оглядываясь на скрытого ото всех печатями пустого.       Пока они не падут, он защитит Ичиго. Он тоже меч. — Я — Зангецу.
Вперед