Ветка сирени

Исторические события
Слэш
Завершён
R
Ветка сирени
Войцех Вишневский
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Жизнь на изломе.
Примечания
авторское видение героев, а также места событий: https://vk.com/album-177859330_260515969
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 12

      В гостиной было тепло, в меру уютно, горел низкий торшер, освещая добротные и массивные, тёмного дерева, шкафы, полные книг с тиснёными корешками. За одной из стеклянных витрин маячило небольшое чучело крокодила. На сочных тёмно-бордовых обоях кое-где висели стилизованные карты и схемы, старинные гравюры, взятые под стекло, а на столике у окна водрузилась резная курительница в форме дракона, от которой и происходил сладкий запах и синеватый, тонкой змейкой поднимающийся к потолку дымок.       Всё это Евгений оглядел полусонным взглядом и устало опустился на предложенный диван, обитый шёлком. Эверт открыл дверцу одного из шкафов, достал зелёную бутыль и налил в лафитник густой жидкости.       — Выпейте, вам нужно успокоиться. Не бойтесь, не отравлю, это обычная бехеровка.       Сверкнув опаловым перстнем, он подал Евгению лафитник и стремительно вышел. Как-то незаметно движения его из ленивых и расслабленных стали порывистыми и быстрыми. Евгений выпил и почти не почувствовал вкуса, но где-то в груди как будто стало потеплее. Чувства и переживания с каждой минутой уходили всё глубже, оставляя только безразличие и осознание долга. Будь что будет. Эверта долго не было, но что он делает, Евгения не волновало. Вряд ли он потребует платы за помощь немедленно, скорее всего всё-таки потом, теперь не до этого. Да и с ним самим, вымотанным, замёрзшим и уставшим до бесчувствия, спать сейчас, должно быть, удовольствие небольшое. В характере этой платы не сомневался — они оба прекрасно поняли, о чём идёт речь, это видно было хотя бы по довольному и масленому взгляду Александра Витальевича. По отношению к Генриху это ужасно, но не ужаснее, чем бросить его без помощи вовсе. А Эверт… Не предлагать же ему за Генриха деньги — судя по всему, в материальных благах он нужды не испытывал. А притащиться к человеку во втором часу ночи и просить помочь, ничего не предлагая взамен, стыдно. Хотя стыдно было и так, и в другой ситуации Евгений ни за что бы не решился побеспокоить кого-то столь поздно. Но Генрих был важнее. А о том, что можно предложить Эверту, чтобы он точно согласился, иллюзий не питал, он сам всё более чем ясно дал понять ещё прошлым апрелем. Да и не было ничего, кроме себя самого, что могло бы его заинтересовать. Главное, чтобы Генрих был жив. Всё остальное как-нибудь переживётся. И беспокоиться не выходило о чём-то кроме того, что он лежит теперь в тёмной квартире один, больной, без сознания.       От тепла, бехеровки и душного восточного запаха стало клонить в болезненный, муторный сон. Отсыревший от холодной шинели китель гнал по спине полчища мурашек, влажные ресницы слипались, но мысли о Генрихе не отпускали ни на секунду, не давали провалиться в сон, хотя тело уже почти спало. Наконец появился Эверт, уже без халата, в костюме и с увесистым саквояжем в руке. Поставил саквояж на стол, быстро пробежал пальцами по книжным стеллажам и, выцепив одну книгу и бегло пролистав, тоже отправил её в саквояж.       — Я готов. Едем немедленно. Надеюсь, вы не отпустили извозчика?       — Я шёл до вас пешком, — безразлично ответил Евгений и, опираясь на трость, с трудом встал.       — Ах, — досадливо вздохнул Эверт. — Придётся вызывать таксомотор. Идти пешком выше моих сил. Да и вас зря мучить ни к чему.       — Помилуйте, какие нынче таксомоторы.       — Кое-какие, хвала богам, остались, — ответил Эверт и вышел.       Было слышно, как он разговаривает в прихожей по телефону. О такой роскоши Евгений давно уже забыл — с тех пор, как начались перебои с электричеством, их с Генрихом телефон молчал, и все необходимые сообщения производились по-старинке, телеграфом. Здесь, у Эверта, посетило чувство, будто вернулся года на три-четыре, а то и больше, назад. Впрочем, зависти не было — Женя не умел её испытывать. Был бы Генрих жив, а с ним хорошо и в нетопленой квартире без света и горячей воды. С ним хорошо где угодно.       Как доехали, Евгений не помнил. Эверт не позволял себе ничего лишнего, ни одного взгляда, и за это Евгений был ему благодарен. Расплачивался сам, остановив Александра Витальевича жестом руки. Сдержанно и зябко вылез, кутаясь в шинель, кивком головы пригласил следовать за собой, придержал дверь подъезда. Простые, будничные действия, совершаемые на автомате, внешне — стальной холод, резкость и жёсткость, внутри — как во сне, будто что-то, отвечающее за способность чувствовать, сломалось. Взбежал по лестнице, почти забыв про трость, а в груди всполошённой птицей билось опасение, что опоздали, но это уже глупости, даже от «испанки» не умирают так быстро. Эверт молчаливой тенью следовал позади.       В квартире по-прежнему было темно, но истопленная с вечера печь ещё грела. Генрих, очевидно, в себя не приходил и не вставал. Едва раздевшись, Евгений метнулся к нему, невежливо предоставив Эверту ориентироваться самому. Генрих дышал и был горячим, и, забыв всякую предосторожность, Евгений зацеловал его милое лицо, едва не теряя сознание от нахлынувшей нежности и тоски. Только потом опомнился, запалил свет и пошёл помогать Эверту разоблачиться, но тот справился и сам и уже мыл руки в ванной — видно, приходилось здесь бывать и прежде.       — Хотите чаю? — устало предложил Евгений.       — Кофе, если можно. А я пока посмотрю больного. Где он?       — В кабинете за ширмой, сам туда ушёл… Может, перенести его в спальню?       — Пока не стоит, — бросил Эверт и безошибочно направился к двери кабинета.       Потянулись томительные минуты ожидания. Кофе по счастью был, хоть и немного. Предлагать Эверту дрянной желудёвый было бы неловко. Сидел на кухне, уронив голову на руки, и невыносимая тяжесть давила на плечи. Мыслей уже не было вовсе, будто уснул, провалился в безвременье. Только резкое шипение убегающего кофе привело в чувство. Осторожно, боясь помешать, Евгений постучал в дверь кабинета, и спустя пару минут Эверт вышел, снимая с лица марлевую повязку.       — Вы правы, скорее всего это «испанка», — с ленцой говорил он, позвякивая ложечкой о край чашки. — Не сказать, что лёгкий случай, но, право, вы зря так убиваетесь… Посмотрим, что можно сделать. И от «испанки» выздоравливают, и примеров таких предостаточно.       — Генрих говорил, что Свердлов умер за два дня, — мрачно ответил Евгений.       — Насколько знаю, он болел дольше. Впрочем, симпатии к покойному не испытываю, и помогать ему всё равно не стал бы. Разве что если бы мне предложили в награду вас. Но с большевиками мне и так приходится иметь отношения, — усмехнулся Эверт. — На что не пойдёшь ради того, чтобы меня оставили в покое в моей собственной квартире и не подселяли никаких люмпенов. Хотя консультировал я их совсем по другим вопросам, далёким от медицины. Это не важно.       — Вы останетесь до утра? — спросил Евгений, после фразы про награду готовый провалиться сквозь землю.       — Боюсь, придётся задержаться дольше. Возможно, потребуется несколько дней. Не стесню?       — Ни в коей мере. Вам постелить в гостиной?       — Не утруждайтесь, при необходимости я сплю прямо за столом. А теперь вообще не знаю, когда доведётся спать.       Слова Эверта одновременно вселили надежду и напугали ещё больше. Его присутствие давало хоть какую-то гарантию, и он, видно, знал, чем можно помочь. Но ясно было, что лечение это действительно будет не из лёгких. Выпив кофе и поблагодарив, Эверт поднялся и ушёл обратно в кабинет.       — Не беспокойте нас. Я выйду сам или попрошу вас, если что-то будет нужно. Даже если мне потребуются сутки или больше, не заходите и не мешайте, — напутствовал он перед тем, как запереться изнутри на ключ, чем окончательно поверг Евгения в замешательство.       Желая хоть чем-то занять руки, долго и тщательно мыл посуду, а потом на всякий случай всё же застелил диван в гостиной чистым бельём. Трясло. Мысли путались и скакали, как целлулоидные шарики для настольного тенниса. Ничего конкретного в голову не приходило. Вконец измучившись, Евгений с ногами забрался на постель и, движимый неясным порывом, достал давно забытую тетрадь Володиных стихов. Почему-то казалось, что это должно помочь, и теперь болезненных воспоминаний не вызвало — видно, лимит был уже исчерпан. Напротив, на душе слегка посветлело, будто кто-то невидимый подставил плечо и мягко провёл по волосам знакомой ладонью, говоря: «Всё будет хорошо». Давно записанные слова дышали покоем и вечностью. А ещё — запахом чуть выцветших чернил, Карпатских гор, звёздных ночей, полыни. Только было теперь не до этого. Сконцентрироваться на стихах получилось ненадолго, мысли то и дело возвращались к Генриху. Наконец, усталость взяла своё, и читать стало совсем невозможно. Евгений зарылся в мягкое, пропахшее духами одеяло, свернулся клубком. Лежать в их с Генрихом холодной постели одному было невыносимо, неправильно. Сон не шёл, хотя сил не было даже на то, чтобы протянуть руку и погасить лампу. Сделав над собой усилие, Евгений всё же прикрутил огонь и остался в темноте, почти растворился в ней, лёжа с открытыми глазами и слушая собственное сердце. Из-за стены кабинета не долетало ни звука, только временами слышался тихий кашель Генриха, и тогда всё внутри сжималось, сердце кололо, моментально подскакивал адреналин и хотелось заткнуть уши или уйти из дома вовсе, только бы не слышать этого и не знать.       Больше всего на свете Евгений мечтал провалиться в сон, но этой милости за всю ночь так и не удостоился. Слышно было, как Эверт выходил и включал воду, потом уходил опять. Медленно светлело небо, и ни одну из мучительных, не дающих спать мыслей не удавалось поймать за хвост и разглядеть — разбегались, как мальки на мелководье, прыскали в стороны, стоило только попробовать сконцентрироваться. Совершенно разбитый и потерянный, ещё более уставший, Евгений наконец встал, проворочавшись без сна до половины восьмого. Эверта застал на кухне — тот кипятил на примусе какой-то порошок, помешивая его ложкой.       — Ему лучше?       — Во всяком случае, не хуже. Хотя случай непростой. Он плохо переносит…       — Он будет жить? — спросил Евгений, тяжело опускаясь на стул.       — Вполне вероятно. Пришёл в себя, первым делом спросил о вас, — Эверт снял с огня ковш с варевом и с чрезмерно откровенной для такой ситуации улыбкой обернулся к Евгению. — Понимаю, почему он в вас влюбился. В вас есть что-то, что заставляет желать вас до дрожи в руках. И дело тут не столько во внешности, хотя вы и красивы.       — Полагаете, его отношение ко мне ограничивается этим? — жестковато осведомился Евгений.       — Не цепляйтесь к словам, — маслено прищурился Эверт. — Разумеется, нет. Но и мне, несомненно, стоит узнать вас поближе.       Его пронизывающий, будто бы раздевающий взгляд ощутимо, не торопясь, скользнул по телу. Не зная, что делать, Евгений отвернулся и закрыл глаза. Сам позволил это, и никуда не денешься. Сам. От мысли этой начало мутить, и чувство вины перед Генрихом снова накрыло с головой. Всё сделал правильно, иначе было нельзя, только это осознание мало помогало. Если злиться, то на себя одного, пусть и не за что. Генриху он ничего не скажет, только бы жил, за это что угодно можно вытерпеть. А подспудный груз вины перед ним — что ж, такова цена. Изменой это не будет, и всё же.       Эверт процедил жидкость в стакан и скрылся за дверью кабинета, не позволив войти за собой. Евгений приник ухом к двери и различил голос Эверта и отвечающий ему тихий голос Генриха. Что говорили, было не разобрать. Чувствуя себя совершенно измученным и опустошённым, Евгений кое-как привёл внешность в порядок и с неспокойным сердцем ушёл на курсы. Дорогой ловил себя на том, что что-то шепчет, говорит то ли с Генрихом, то ли с самим собой, и вместо ответа находит только скользкие подозрительные взгляды случайных встречных. Не иначе, за сумасшедшего принимали. Что, впрочем, недалеко от истины. День прошёл муторно и тяжко, как дурной сон. Читая лекции, Евгений время от времени выпадал из потока собственной мысли и замолкал, пытаясь вспомнить, о чём только что говорил. Курсанты к его кратковременным отключкам были привычны и относились с пониманием, списывая всё на контузию. Бывало и хуже — когда сознание на секунду плыло, и Евгений едва успевал удержаться на ногах. А случалось и с грифельной доской обниматься, и за стол хвататься, чтобы не сползти на пол. Теперь же ничего выдающегося, и хотя бы от расспросов он был освобождён. В целом всё как обычно — бесконечный сквозняк из плохо заклеенных облезлых рам, стены противного серого цвета, рукописные плакаты с лозунгами, круглыми буржуями в цилиндрах и фраках, золотопогонными генералами со следами всевозможных излишеств на лицах, одинаково бравыми красноармейцами. Пустые коридоры с десятками дверей, ряды окон, за которыми беспросветный день, плавно переходящий из утренних сумерек сразу в вечерние. Зябко, и руки никак не согреются, и мел крошится в онемевших пальцах. Не вспомнить самому, что за схему теперь рисует, зато приходит на ум зачем-то другое, из давно забытого прошлого: мел по-французски — «craie», а доска — «ardoise». И такая же выстуженная классная комната перед глазами, учитель-француз и мечты о конце занятий, а за окнами бесконечный снег, серый день далёкого детства, когда всё ещё впереди. А в следующий момент уже вспоминается, что схема на доске — это угол разлёта шрапнели. Всё как обычно, только вечером некого встречать, и оттого всё кажется ещё постылее и гаже. И конец занятий как освобождение, позволение уйти из этого холодного и серого ада в другой, знакомый и тёплый. Где Генрих. И прямая дорога домой, по которой почти не ходил — обычно кружным путём, с заходом к Генриху. Шинель застёгивал уже на улице, на ходу, боясь и желая скорее оказаться дома. До леденящего душу, парализующего ужаса боялся, что по приходе услышит то, чего не сможет перенести, но если суждено это услышать, то лучше уж раньше, пока не успел сойти с ума от пустой надежды на чудо.       Дверь кабинета была заперта изнутри, и, памятуя о данном обещании, Евгений не стал стучать. Разрывало от потребности видеть Генриха немедленно, удостовериться, что с ним всё хорошо, но это было невозможно, и снова до половины первого ходил по комнате, сидел в углу, смотрел в окно. Нашёл чистую тетрадь в клеёнчатой обложке, попытался педантично зафиксировать все свои ощущения и мысли, дабы хоть немного привести их в порядок и найти хоть какую-то опору. Слова расплывались и казались чужими, и неясно было, какое отношение они имеют к Евгению с его переживаниями. Но хотелось верить, брали хоть часть его боли на себя. Затем, впервые себе это позволив, достал из шкафа альбомы с набросками. Скорой Генриховой рукой начертанные лица, дома, улицы и силуэты сплетались в едином танце, наполненные жизнью, теплом и любовью. Каждый его штрих хотелось поцеловать. После первых же десяти страниц силы иссякли. Чувствуя, что ещё немного, и он зальёт рисунки слезами, Евгений отложил альбом, подошёл к двери кабинета и негромко, но решительно постучал. Спустя полминуты в замке провернулся ключ и выглянул крайне недовольный Эверт.       — Я же вам сказал…       — Дайте мне его видеть, — потребовал Евгений, не отводя взгляда и мягко, но настойчиво протискиваясь в комнату. — Я сразу уйду.       Что углядел в его глазах Александр Витальевич, знать было не дано, но, видно, что-то такое, что заставило его отступить. Генрих лежал на прежнем месте, а в помещении сильно пахло травами и чем-то тоскливо-медицинским. Услышав шаги, Генрих слабо повернул голову.       — Женька… — начал он и тут же отвернулся, глухо закашлялся.       На плечо незамедлительно легла рука Эверта, Женя вывернулся и упал на колени рядом с Генрихом, подхватил его слабую и безжизненную, прохладную руку, коснулся её губами. Генрих казался хрупким, почти прозрачным, как лесной ландыш, и даже трогать его было страшно, и целовать-то его полагалось слабо, почти не притрагиваясь и теряя сознание от невыносимой тоски.       — Какой же ты дурной, — прошептал Генрих без недовольства. — Сказал же тебе, уходи.       Сзади мягко подхватили чьи-то руки, бестактно проволокли по полу до коридора и только там вздёрнули вверх, поставили на ноги, прислонили к стене. Напротив в опасной близости возникло лицо Эверта, и с некоторым запозданием Евгений понял, что чужие руки теперь удерживают за плечи. В нос ударило пугающим лекарственным запахом, по спине пробежали мурашки, и нехорошо, тоскливо защемило сердце от безысходности. Впрочем, в планы это пока не входило, древний инстинкт в ужасе требовал немедленно оттолкнуть его или бежать, и Евгений дёрнулся в сторону, вырываясь из захвата. Эверт удержал и приблизился совсем уж вплотную, грудью прижал к стене.       — Ну к чему вы так, Евгений Петрович? Я же сказал, не входить… Между прочим, вы мне вывихнули руку, — прямо в ухо послышался тихий ласковый выдох-смешок. — Наслышан от Нико, что вы бросаетесь на врагов аки лев, но поверьте, я вашему возлюбленному вреда не причиню, и даже напротив… Предоставьте всё мне. И перестаньте сжимать так мою руку, мне тоже бывает больно.       Осознав, что и впрямь вцепился в руку Эверта мёртвой хваткой, Евгений отпустил и немедленно отвернулся, избегая неоднозначной близости губ. И только потом задним числом отметил, что Эверт непривычно серьёзен, из глаз исчез многозначительный блеск, а в прикосновениях нет почти ничего излишнего.       — Дайте мне снотворного, — глухо попросил Евгений. — Чтобы выпить и сразу заснуть.       Эверт прищурился и зачем-то смерил его оценивающим взглядом.       — Снотворного я вам не дам, — безапелляционно изрёк он и скрылся за дверью, снова запер её на ключ.       И снова прошла бессонная ночь, уже вторая, и хоть бы вымотанность взяла своё, но нет, за всю ночь так и не сомкнул глаз. Хотелось только одного — забиться куда-нибудь, сжаться в комок и перестать думать, но измученное сознание и в этот раз не пожелало отключиться. Хуже всего было бездействие, разрывающее изнутри. Предпочёл бы что угодно — бежать пешком на другой конец Москвы за каким-нибудь редким лекарством, круглыми сутками сидеть рядом с Генрихом без сна, помогать Эверту как угодно, только не ждать в неведении. Утром снова видел Эверта и даже говорил с ним о чём-то, но содержание мало запомнилось. Генрих спал, температура понизилась, но ничего определённого Эверт всё равно пока не говорил, а вместо этого начал светскую беседу за чашкой кофе. Постель в гостиной была не примята, и сложно было сказать, спал он вообще или не спал. Вид у него был ничуть не сонный, и глаза светились весёлым интересом.       — Где вы теперь работаете? — любопытствовал он, с удовольствием скользя по лицу откровенным взглядом и думая как будто совсем о другом.       — Первые Московские командирские артиллерийские курсы, — тускло, заученно откликался Евгений.       — Говорят, вы были на фронте.       — Был, — эхом откликнулся Евгений и добавил, забывшись: — Я очень устал.       — Вам бы отдохнуть.       — Я не могу отдыхать в такое время.       — Ох уж эта ответственность, — покровительственно усмехнулся Эверт и тут же посерьёзнел. — Думаю, что я вас понимаю. Приходилось бывать в подобном положении, но у меня всё кончилось быстро и плохо. А вы ещё и измучены этой неопределённостью…       От всего навалившегося впору было сойти с ума. Жизнь и до болезни Генриха была не сахар, собственно, кроме Генриха и любви к нему в ней не было вообще ничего. Старое рухнуло, обзавестись новым так и не сумел, не без участия Генриха, и теперь оказался один на один с чёрной пустотой. Да, были друзья и родные, но пустота эта была внутри, и ничем извне её было не заполнить. Должно было что-то вырасти, сложиться, да не сложилось. Его место было на фронте. Поддался на уговоры, потерял всё, на что мог опереться в самом себе и в жизни, и теперь мыкался, как неупокоенная душа. Теперь вот ещё Генрих заболел, и это было самым страшным. Евгений пытался настроить себя на любой исход, но быть готовым к его смерти оказывался неспособен. Облегчить как-то страдания Генриха, которые, вопреки уверениям Эверта, живо себе рисовал, тоже не мог. Не мог спать, хотя и ужасно хотел, не мог ничего делать, голова кружилась ещё сильнее, чем прежде, и оставалось только сидеть, привалившись к стене, и гонять по кругу одно и то же — не мысли даже, обрывки, ощущения, факты. А если Эверт и вылечит Генриха, на этом ничего не кончится. Никуда от этих мыслей не сбежать.       Так же, в тумане, прошёл ещё один день и ещё одна бессонная ночь. Перед глазами плясали чёрные и золотые точки, и Евгений уже ничего не понимал кроме того, что ему адски плохо, а дальше, возможно, будет ещё хуже. Хотелось из последних сил приползти к Генриху и умереть у его ложа, но Эверт к нему больше не пускал. Температура то опускалась, то поднималась, Александр Витальевич проводил какие-то манипуляции, варил что-то на кухне, звенел склянками, то и дело мочил полотенце, но никаких своих действий не объяснял и помощи не просил.       Вечером одного из дней, которым уже потерял счёт, застал Эверта в гостиной за столом, за какими-то бумагами и схемами, от руки начертанными кругами, линиями, таблицами. Александр Витальевич что-то чертил, сопоставлял, писал непонятные значки.       — Что? — заглянув ему через плечо, спросил Евгений единственное, на что хватило сил после трёх бессонных ночей и трёх дней лекций, и устало опустился прямо на застеленный, так и нетронутый диван.       — Будет жить, — коротко ответил Эверт, не поднимая глаз. — Но вы молодец, что меня позвали, иначе я бы ни за что не ручался. Случай тяжёлый.       В груди будто лопнула пружина. С тихим стоном Евгений повалился на одеяло и моментально заснул, вцепившись в подушку, и не было ничего на свете слаще того сна. Не снилось ничего, мягкая спасительная темнота окутала, избавила от мыслей и переживаний, и от сладости этой во сне текли слёзы, мочили наволочку. Кто-то, показалось, осторожно ворочал и накрывал одеялом, но было это столь же далеко, как мерцающие в ночном небе звёзды, и не могло потревожить.       В себя пришёл только утром, заботливо укутанный одеялом. Глянув на стрелки напольных часов, ужаснулся — проспал всё на свете. Срываться и бежать куда-то было уже поздно, но стоило хотя бы предупредить, дать телеграмму. Заменить есть кем, но как же неудобно… В коридоре столкнулся с Эвертом.       — С утра я дал телеграмму к вам на службу, уведомил о вашем нездоровье, — сказал он, будто прочитав мысли, и довольно усмехнулся краем губ.       — Спасибо, — только и смог вымолвить Евгений. — Что Генрих?       — Получше. Через неделю-полторы будет совсем здоров, а пока я дам вам подробные инструкции. Заразиться не бойтесь. Полагаю, моё присутствие больше не требуется.       Пока Эверт собирал вещи, Евгений долго умывался холодной водой. Отражающиеся в зеркале над раковиной глаза были всё ещё несчастными и тускло-серыми, но на дне уже проснулась жизнь. Отказавшись отпускать Эверта просто так, раскочегарил самовар и поил его чаем, сидел напротив, усталый и сонный, но уже почти счастливый и успокоенный, и всё казалось правильным. День был ясный, и за окном капало. В открытую форточку врывался запах просыпающейся весны. Инструкции, написанные убористым почерком Эверта на двух тетрадных листах, лежали тут же, на столе, и были предельно понятны, пояснения не требовали. Сидели молча, но говорить и не хотелось, только дышать и медленно приходить в себя — так, должно быть, сидят на берегу спасшиеся после кораблекрушения. Только уже в прихожей, провожая Эверта, Евгений взял его руку и коснулся губами запястья.       — Что я вам должен за вашу помощь? — серьёзно спросил он, прекрасно зная, что услышит в ответ.       Вопреки ожиданию, разговор этот почти не вызывал отвращения. Генрих был жив, выздоравливал, и ничто не стояло рядом. Ради него можно было пойти и не на такое, а скрывать хоть и неприятно, но это жизнь. Это жизнь.       А Эверт повёл себя странно. Перехватил руку Евгения, развернул к себе ладонью, погладил. В глазах его промелькнула печаль, но тут же сменилась обычной хитрецой.       — Вы мне ничего не должны, — тихо сказал он, изгибая тонкие губы в улыбке. — Разве что…       Эверт склонился к опешившему Евгению и, мягко вплетя ему в волосы пальцы, легко, почти невесомо поцеловал в уголок губ.       — И не смейте считать себя моим должником. Он мой друг, и это я благодарен вам, что меня вовремя позвали. А если хотите сделать приятное — заходите иногда просто так. Безо всякого подтекста. Уверяю, любовников у меня хватает, а вы мне интересны и симпатичны прежде всего как человек. Впрочем, если бы вы не любили его так сильно, я непременно отбил бы вас у него. Но вижу, что шансов у меня нет. До свидания.       Он взял саквояж и вышел, эхом по подъезду загремели шаги. Евгений некоторое время так и стоял в прихожей, привалившись к вешалке и приходя в себя. А опомнившись, метнулся к Генриху.       Генрих был в сознании, но выглядел крайне слабым и бледным, теряясь в высоко взбитых подушках. Восковые руки покоились поверх одеяла. Завидев Евгения, чуть повернул голову, внимательно прищурил светлые глаза, улыбнулся.       — Надень повязку, иначе не буду с тобой разговаривать, — прошептал он первым делом, и голос его был хоть и больной донельзя, но уже живой и, как прежде, ворчливый и не терпящий возражений. — И открой форточку. Хочу послушать капель.       Никакой повязки одевать Женя, конечно, не стал, и, наскоро распахнув форточку, тут же обрушился на кушетку подле Генриха. В лицо не лез, дабы его зря не нервировать, но обнял и, устроив голову у него на груди, сдвигаться с места более не пожелал. Где-то под слоями ткани горячо и тихо билось любимое сердце. На голову, перебирая волосы, мягко и уверенно легла Генрихова рука, совсем как в тот жуткий вечер, и всё же — по-другому.       — Повезло мне с тобой, счастье моё. — прошептал Генрих.       Вспомнилось, больно резануло по сердцу предложение, которое делал Эверту, вновь отозвалось виной перед Генрихом. Не давая этому чувству воли, Евгений встал, подхватил Генриха на руки прямо в одеяле и понёс в спальню, позабыв про больную ногу. Позволять ему и дальше ютиться в кабинете за ширмой он не собирался. Потом лёг рядом, свернувшись у него в ногах, жадно обхватил сквозь одеяло и только и мог, что шёпотом повторять его имя, точно удивляясь, что держит в руках именно его, живого, драгоценного и милого — целое своё счастье. За эти дни чего только не передумал, а теперь в голове царила блаженная тишина и даже не верилось, что всё позади. Как бы ни был перед Генрихом виноват, бесчестен и грязен — самое страшное позади, и нести этот груз одному, не стоит ранить Генриха этим знанием.       Днём выходил, мотался по толкучкам, ездил по окраинам и в конце концов сумел выменять серебряную луковицу часов Буре, подаренных Ольгой ещё до войны, на относительно жирную курицу. Удалось добыть и пару фунтов муки, и несколько берёзовых поленьев. Вспомнилась Ганька с её стихийными экспроприациями. Для неё всегда всё было проще, а Евгений… И тогда-то смотрел сквозь пальцы, вздыхал и корил себя за попустительство, а уж себе такого позволить и подавно не мог. Часов было не жаль, сложно было найти человека, готового обменять на них курицу. Пока ехал домой, всё размышлял, смог бы в крайнем случае пойти ради Генриха на кражу, или нет. Приходил к неутешительному выводу, что, пожалуй, в самом-самом крайнем и безвыходном случае всё-таки мог бы. Любовь к Генриху определённо застила разум и изрядно расшатывала моральные устои. А может, об этом было всего лишь слишком легко рассуждать, вдохновлённому выздоровлением Генриха и добычей. Всё же исподволь просыпалось, шевелилось внутри древнее, изначальное звериное желание добывать для Генриха «дичь», и без разницы, каким способом. Было в этом процессе удовольствие сродни любовному. Не этим ли и Ганька руководствовалась в своей неустанной симпатии?       В заботе о Генрихе Евгений тонул и растворялся сам. Не уставал, наоборот, отдыхал, пока по инструкции Эверта готовил какие-то лекарства, пока убирал и драил потускневшую и омертвевшую после болезни Генриха квартиру, растапливал печь, ощипывал курицу, варил бульон. Точно и не погибал три дня кряду от бессонницы и неизвестности. Приходил поить Генриха бульоном. Генрих спорил и отказывался, но в конце концов сдавался, садился, поддерживаемый под спину, и обеими руками принимал чашку. Евгений сидел рядом, обхватив Генриха за спину, и сердце разрывалось от нежности. А потом укладывал его обратно, молча обнимал и брал за руку. Она была сухой и горячей, будто по венам бежал огонь. Песок в глазах, раскалённый ветер, горящие одуванчики.       — Хочешь чего-нибудь? Хочешь попить? Или полотенце на лоб? — поминутно допытывался Евгений, заглядывая в перерывах между хлопотами, но Генрих ничего не хотел, только слабо сжимал пальцы и улыбался одним взглядом.       Кашель его потихоньку отступал, температура падала, и, не слушая запретов, Генрих всё больше времени проводил вне постели. Первый день Евгений боялся оставить его дома одного, потом убедился, что всё в порядке, привык. По Москве сверкающим половодьем уже разливалась весна, и жаль было, что Генриху дано видеть её только из окна. Женя тоже не гулял и с курсов летел домой, почти не замечая весны, и встреча казалась ещё желаннее, чем их минувшие ежевечерние свидания под фонарём. Генрих был слаб, но, окружённый заботой, постепенно выздоравливал. Говорить ему пока было сложно, и вечерами он сидел в гостиной и смотрел альбомы с репродукциями, а Женя устраивал голову у него на коленях и лежал рядом, и тёплое ощущение целомудренной и прочной близости переполняло всё существо. Постепенно забылся весь тот ужас, что пришлось пережить, и только по ночам Женя порой просыпался от кошмаров или звериной тоски, намертво засевшей в памяти, и всё не получалось глубоко вдохнуть. Да ещё голова стала кружиться чаще, но это были уже сущие пустяки. Только спали по-прежнему порознь, ложиться с собой Генрих не позволял, и Женя спал в гостиной на диване. Всё казалось немного незнакомым, и вспоминались полубессонные ночи, проведённые где-нибудь в гостях, на чужих квартирах и дачах, на застеленных наскоро тахтах и раскладушках. Где все уже спят, в окно светит луна, и тишина кажется значительной и хранящей в себе тайну, совсем не такой, как дома. Особенно когда влюблён, полон планов и трезв, и тяжкие переживания не туманят взор. В темноте тикали и гулко отбивали полночь напольные часы, пахло старыми книгами, смородиновым листом и истопленной печью, и всё несло на себе незримую печать присутствия Генриха. Накатывали вперемешку боль и нежность, и слёзы сами собой тихо и безостановочно текли на подушку. И всё равно Евгению казалось, что чего-то важного он прожить или ощутить более не способен, как будто тайна, относящаяся к нему самому, а то и счастье совсем рядом и даже в руки сами идут, но взять он не может, потому как слеп. Будто сгустки серого плотного тумана или паутины обвили, приглушили краски, притупили чувства, спутали мысли. Один Генрих казался светом посреди этого мрака.       Потом Генрих стал выздоравливать, и Евгений водил его на улицу, побродить по бульвару, погреться на солнце. Так, как всего год с небольшим Генрих водил его самого. Пока ухаживал за Генрихом, слегка отступили на второй план последствия контузии, нога как будто беспокоила поменьше, и зрение вернулось окончательно. На душе между тем было неспокойно и тяжело. Евгений, пока брёл затопленными улицами домой с курсов, или пока лежал без сна и смотрел в темноту, находил изрядное количество веских причин быть там, где он есть. Он заботится о Генрихе и защищает его, они почти всё время проводят вместе, и даже этого порой кажется мало. Он в Москве, и Генрих не изводится переживаниями из-за него, а он — из-за Генриха. При этом есть работа, за которую платят, и которая даже связана с его специальностью. Со стороны посмотришь — жаловаться не на что, с жиру бесится. А сердце разрывалось от невыносимой печали. От Генриха, конечно, это скрывал, лишь изредка позволяя себе быть слабым и потерянным при нём.       Сидели как-то ночью без сна, — спали тогда уже снова вместе, — смотрели в тёмное незашторенное окно. Евгений хотел было лечь, да не лёг, не хватило сил, так и остался сидеть на краю кровати, пережидая очередной приступ смертной тоски. Генрих тревожно заворочался за спиной, зашуршал одеялом и сел рядом, прижался, обвил грудь горячими руками. Потом, подумав, накинул на обоих одеяло. И снова в кромешной тишине тикали часы, дышал Генрих, синел проём окна, таинственно и электрически поблёскивал перекинутый через спинку стула халат, хрустальный графин с водой искрами вспыхивал от неясного света. Под Генриховой ладонью глухо и часто билось сердце.       — Мне иногда бывает очень страшно, — шёпотом признался Женя. — Сам не знаю, отчего.       Генрих погладил плечо кончиками пальцев. Женя ласково коснулся бархатной щекой его сухой горячей руки — на большее не было сил.       — И всё-таки отчего же, радость моя?       — Иногда мне кажется, будто я уже умер или сошёл с ума, — усмехнулся Женя. — Как будто меня и нет уже.       — Похоже, мне придётся спасать тебя в первую очередь от тебя самого, — сказал Генрих, помолчав.       — Спас уже один раз, больше не надо.       — Какой же ты стал грубый, — горестно вздохнул Генрих. — Тебе надо отдохнуть. Я помогу тебе.       Он порывисто ткнулся губами в шею и настойчиво потянул назад, заваливая на спину.       — Тебе ещё рано, ты слабый, «испанка» даёт осложнения на сердце, — запротестовал Женя. — Преставишься прямо на мне, чего доброго.       — Это лучшая смерть из возможных, — мурлыкнул Генрих. — Но, право, ты меня недооцениваешь. Смотри, обижусь.       Расслабиться и не думать о Генрихе было невозможно. Напуганный чужими россказнями об «испанке», так и ждал, что сердце его остановится или дыхание перехватит, или ещё что случится, но Генрих невозмутимо стягивал с Жени рубашку и помирать пока не думал. И в конце концов и Женя не нашёл ничего лучше, кроме как обнять его, осторожно сжать в руках, не сжать даже — бережно обхватить, как пойманного у лампы мотылька, не давая себе воли на большее. А Генрих всё более становился похож на себя прежнего: распустившего перья, властного, счастливого и великолепного. Не осталось ничего от болезни с её немощью и бессилием, и в тот момент ничего больше не требовалось для счастья.       — Всё будет хорошо, — шептал Генрих, укладывая удобнее. — У нас с тобой всё будет хорошо. Я тебя спасу ото всех и ото всего, что тебя мучает.       Женя беспорядочно хватал Генриха за голову, целовал куда придётся — в щёки, в лоб и обветренные тонкие губы, а слёзы-предатели снова сами лились безо всякого стеснения. По-прежнему до конца не верилось, что всё позади. И снова было слишком больно, но от этого крепче прижимал Генриха к себе и, теряя сознание и погибая, вдыхал его запах — его нежных духов, его волос, и Генрих был живой, только теперь Женя понимал, какое это чудо. И осаживал себя то и дело, чтобы не давить на него, не прижимать слишком уж сильно и тем более не кусать. Генрих выздоравливал, и всё было, как он хотел, а в ответ хватало лишь урывками видеть его оживающие и счастливые глаза. Всё такой же, как раньше, и даже сильнее изголодавшийся. Кожа у него на шее тонкая-тонкая, и Женя всё гладил и гладил её, забывшись, и слабо прихватывал губами, когда Генрих склонялся совсем близко, и нарочно томно стонал в ответ на Генриховы невинные пошлости. Самому за себя было бы стыдно, если б не было так хорошо и, по большому счёту, всё равно — слишком уж нравилась вся эта непотребщина, и быть таким рядом с Генрихом и более ни с кем тоже нравилось. Страх, что мучил, на время отступил, забылся, и душевное оцепенение проходило — получалось чувствовать себя и своё тело через Генриха, и через его прикосновения снова возвращаться к жизни.       — Вы прекрасны, офицер, — сбивчиво прошептал Генрих, прикусывая повыше ключицы.       — Какой я теперь офицер, что вы, — ответил Евгений, слегка выпадая из сладкого забытья.       — Мой личный, — Генрих зарылся носом в плечо и горячо задышал в шею. — Никому не отдам.       От досады Евгений едва поморщился, и хорошо, что Генрих этого не видел. Хоть и не случилось ничего с Эвертом — всё равно испачкан, и всю жизнь теперь нести это на себе. Никогда не будет, как раньше, хотя со временем, хочется верить, он привыкнет.       — Ты чего? — Генрих обеспокоенно поднял голову. — Тебе неприятно?       Евгений только помотал головой.       — Всё хорошо, — процедил сквозь зубы.       От осознания, насколько неубедительно это звучит, стало ещё хуже. Действительно, приятного теперь было мало, осталась только боль, но, пожалуй, так и надо. Сам виноват.       — Расслабься, пожалуйста, — ласково попросил Генрих и погладил по голове. — Ну что ты опять вспомнил? Я с тобой, не думай ни о чём больше.       Терпеть это стало вконец невыносимо, и, дабы не оттолкнуть, Евгений резко притянул Генриха к себе и крепко поцеловал. Жмурился, отчаянно впивался в его губы, хватался за него, как за спасательный круг и чувствовал себя последней сволочью и предателем. Но Генрих жив, и может ли быть у этого слишком высокая цена?       И потом еле заставил себя не отворачиваться лицом к окну, остался на спине, позволил Генриху уложить голову на грудь, обнял, заскользил пальцами в мягких светлых волосах. Генрих-то ничем не заслужил этих переживаний.       Но чем дальше отступала тревога за Генриха, тем сильнее Евгений мучился. Генрих выздоравливал, боль и страх откатывались, как волна во время отлива, и обнажалось дно в битых бутылках, тине и острых камнях. Уже не о чем было тревожиться и не на что списывать. Когда Евгений впервые встречал его после работы, сердце щемило. Всё так же, да не так. По-прежнему нет радости и смысла, и даже с Генрихом теперь не забыться. Старался не показывать, но Генрих всё видел и сам — и сдержанность, и отстранённость, и тоску в глазах. Шли домой, был тёплый ранний вечер, Генрих трогательно перешагивал через лужи, боясь запачкать свои лаковые ботинки, хватался за Женю и всё старался его разговорить, но разговор не клеился. Камень на душе так и давил к земле. Иметь тайны от Генриха оказывалось невыносимо больно, и будто незримая стена вырастала между ними, и веяло всё усиливающимся одиночеством.       — Послушай, что с тобой происходит? — спросил наконец Генрих, замедляя шаг. — У тебя что-то случилось?       — Ничего, — как можно безразличнее бросил Евгений, постукивая тростью.       Хотелось, конечно, другого. Взять его за руку, затащить в какой-нибудь безлюдный скверик и там целоваться в ранних сумерках вдали от посторонних глаз. Купить ему незнакомых беленьких цветов, что начали только-только появляться у торговок. Гулять всю ночь по блестящим от прошедшего дождя улицам. Но теперь это всё будет ложью, и отнюдь не во спасение, потому что сам Евгений забыться так и не сможет, и пропасть между ними будет только расти. Если бы между ним и Эвертом что-то было, то было бы и тяжелее, но всё же… Генрих всё равно никогда не узнал бы об этом, а мучиться приходилось почти одинаково.       — Я вижу, что что-то произошло, — упрямо продолжал Генрих своим быстрым шелестящим голосом, и сам нахмурился, глядя себе под ноги и сунув руки в карманы широкого пальто. — Ты недоговариваешь мне чего-то, причём давно.       Евгений пожалел, что нет папиросы, чтобы ухватиться за неё и отгородиться ею от Генриха на время этого разговора.       — Да, я должен тебе сказать, — вздохнул он, чувствуя, как внутри всё цепенеет.       Не питал иллюзий насчёт будущего. Но лучше уж так, легче. И хорошо, что на улице. Глянул на Генриха в последний раз, украдкой — тот шёл, опустив голову, ждал, хмурил светлые брови. Хотелось коснуться его, но Евгений не решился. Всё не мог подобрать слов, чтобы начать, всё мял в кармане шинели какую-то скомканную позабытую записку.       — Я просил Александра Витальевича спасти тебя, предлагал что угодно. Если бы он захотел меня, я бы согласился, — тихо и быстро отчеканил он наконец. — Но он сказал, что я ничего ему не должен.       Генрих остановился, повисла тишина, и не было ничего тягостнее этой тишины, даже если бы Генрих учинил скандал или ударил прямо посреди улицы. Но он молчал, а смотреть на него Евгений боялся — что увидит на его лице? Боль, злость или отвращение? Всё-таки осторожно поднял глаза. Генрих смотрел мимо, мучительно мимо своими прозрачными глазами, и в предвечернем сумраке сам казался ещё светлее. Евгений поёжился и поднял взгляд ещё выше, на тёмно-голубое небо, на котором виднелась бледная луна. Дул тёплый ветер, и на лужах появлялась рябь, как на озере. Мимо пробежала стайка детей, со звоном катившая перед собой обруч. Казалось, мир замер в своём движении. На душе было погано, но в какой-то степени уже легче.       — Бог ты мой, — тихо сказал Генрих и вдруг крепко схватил за прохладную ладонь своей, горячей, куда-то повлёк. — Пойдём.       Переулками затащив в подворотню, Генрих прижал Евгения спиной к глухой стене, встал напротив. Не отступить, не уйти. Тут хоть убивай его — никто не увидит, да никого и не удивишь теперь этим. Евгений напряжённо следил за Генрихом, кусая губы, но не сопротивлялся, всё было правильно. И руки, вдавившие в стену, и всё, что Генрих ему сейчас скажет — всё заслужил. Сам себе казался несчастной мокрой вороной в тусклом и поникшем шинельном оперении. Но Генрих повёл себя неожиданно — обхватил за бока и уткнулся лбом в плечо.       — Бог ты мой. Женька… — вскинул голову, стрельнул своими топазовыми глазами с отчаянно разлившимися почти во всю синь зрачками. — Ты правда ради меня готов был?..       Потянулся целовать, и Евгений, растерявшись, даже не смог ответить.       — Глупый, — шептал Генрих, щекоча влажными ресницами. — Как же ты меня любишь. Не делай так больше.       — Надеюсь, больше не будет необходимости, — пробормотал Евгений и осторожно погладил его по облачённой в серый драп спине, всё не веря, что имеет право это делать.       Хлопнула дверь, послышались чьи-то голоса и Генрих вдавил Евгения в стену, в спасительный сумрак, укрывая собой и атакуя очередным поцелуем. Готов был к чему угодно, к скандалу, к упрёкам, даже к разрыву, если вообще можно быть к нему готовым, но никак не к рукам, сжимающим настойчиво и бережно, не к чужому языку у себя во рту, не к чужим горячим слезам на щеках. После всех сцен ревности, что Генрих закатывал ему по самым невинным поводам, это было вдвойне странно. А потом оцепенение прошло, неведомая сила качнула в объятья, и трость с дробным деревянным стуком откатилась в сторону. От грубого драпового воротника, жадно скомканного в кулаке, восхитительно пахло Генрихом, а открывшегося над ним участка нежной кожи было до одури приятно касаться губами и кончиком носа. Поддавшись порыву, обхватил Генриха за талию, дёрнул на себя, поцеловал уже сам. От кирпичной стены шёл холод, из открытых во двор окон доносились голоса и звон посуды, а от спавшего невыносимого напряжения слегка дрожали руки. Генриха хотелось прямо здесь, немедленно, но это, пожалуй, было слишком даже для них.       — Ты правда не сердишься на меня?       — Правда. Даже если бы у вас что-то было… Сердился бы на Алекса, а не на тебя. Но и на него мне не за что сердиться. Знал бы ты, откуда он меня вытащил.       — Не надо, не рассказывай, — ласково попросил Евгений, боясь представить, что придётся снова во всё это погрузиться. — Может быть, позже.       — Не лучшая тема для разговоров с тобой, — мягко улыбнулся Генрих.       Когда шли домой, всё же купил ему маленький, приятно ложащийся в руку букетик белых цветов. Они ничем не пахли и были тонкими, холодными и нежными.       — Это подснежники, — смешливо говорил Генрих, бережно принимая букет обеими руками. — Неужели ты никогда не видел?       К разговору об Эверте больше не возвращались. Придя домой, Евгений вис на Генрихе, не давая ему прохода, прижимал к каждой стене. Вина уже не мучила, не терзала, а только заставляла растекаться перед Генрихом благодарной и счастливой лужей. За то, что жив, за то, что простил. За его большую душу и нежное любящее сердце, не умеющее держать зла. Генрих будто не придавал этому значения, уже совсем не чувствуя себя больным, порхал по квартире, собирал на стол и, смеясь, отбивался от Жениных приставаний. Будто ничего не случилось. В тот вечер, как по заказу, дали электричество, и давно уже дома не было так уютно и светло, как теперь. Горел оранжевый абажур, и Генрих в его свете казался ещё роднее. Поправляющий и без того ладно смотрящиеся в приземистой стеклянной вазочке подснежники, и тем же самым лёгким жестом — упавшие на лоб волосы. Спокойный, живой, тёплый. Может, и прав был он в том, что Евгения в первую очередь нужно спасать от себя самого. От той иглы неизвестного происхождения, что колола сердце уже и не вспомнить с каких пор, не давала вкусить в полной мере ни радости, ни покоя.       — Так легко от того, что я тебе всё рассказал, — признался Евгений, помешивая чай. — Когда приходится от тебя что-то скрывать, мне кажется, что на самом деле я уже один. Это страшно. Но, наверное, правильно.       — Неужели ты думал, что я оставлю тебя? — удивился Генрих. — Ты всё это время об этом думал?       — В том числе и об этом. Я ничего не знал, но пытался быть готовым ко всему. Вообще-то я не собирался тебе рассказывать, — Евгений нахмурился, занервничал от неприятных воспоминаний и машинально прикусил палец.       Генрих легко шлёпнул его по руке и тут же оказался у Евгения на коленях, прижал запястья к спинке дивана и мягко поцеловал.       — Я велел тебе бросить эту привычку? — с шутливой угрозой спросил он и озорно заблестел глазами. — Что мне с тобой…       Он замолчал, прерванный коротким и требовательным звонком в дверь. Евгений моментально вскинулся, чуть не расплескав чай, властным жестом остановил Генриха, на мягких лапах прошёл в прихожую. Звонок не повторялся, и это несколько успокоило. Звонок — не стук, не грохот, и давал надежду на цивильный и прозаичный мотив позднего визита, но всё же, кого бы не принесло, момент он выбрал не самый лучший.       За дверью оказалась Элен, почему-то без пальто, в одном синем платье. По напудренным щекам бледными змейками стекала тушь.       — Генрих! Женя! — простонала она, только переступив порог.       Бессильно холодными и трясущимися руками обвила Евгения за шею, повисла на нём, точно ноги не держали, и ничего более не смогла произнести. Генрих, опомнившись, побежал в кабинет и вернулся с хорошо знакомым Евгению пузырьком успокоительного. Запахло резко и лекарственно.       — Боже, как я устала от этой поганой жизни, — всё стонала Элен, пока Евгений бережно вёл её в гостиную и усаживал на диван. — Скорей бы мне умереть.       Выпив успокоительного и чаю, она немного пришла в себя, перестали дрожать губы, иссяк поток крупных, как горошины, слёз. Приткнувшись к Жениному плечу и нервно сжимая его руку, она поведала, как ходила на Сухаревку, чтобы выменять старинные жемчужные серьги хоть на что-то, ничего не выменяла, а на обратном пути зашла к знакомой, что живёт неподалёку, и засиделась у неё допоздна, а когда возвращалась… Схема была уже хорошо знакомая. Окружили, намереваясь снять пальто, а заодно разжились и ридикюлем со всеми потрохами, включая серьги. Ближайшим к месту происшествия знакомым оказался Генрих. «И вы, Женя», — поспешно добавила Элен. Не добираться же домой без одежды, да ещё в полуобмороке. Нужно где-то успокоиться, отсидеться, одолжить на пару дней хоть какое-то пальто — пусть велико, зато не холодно, а что до чужих взглядов, то в таком виде теперь вся Москва ходит, да и темно.       — Нет уж, ночевать вы останетесь у нас, а завтра утром поедете, — решительно пресёк Евгений эти планы, осторожно поглаживая её по каштановым, убранным в свободную причёску кудрям.       — Да, об этом не может быть и речи, мы тебя не отпустим, — нахмурился Генрих, во время рассказа ходивший взад-вперёд по комнате. — Как же всё это мерзко, отвратительно.       — Ну хорошо, — легко согласилась Элен заплаканным голосом и слабо улыбнулась. — Придётся злоупотребить вашим гостеприимством. У вас очень уютно. Можно ненадолго забыть обо всём, что творится снаружи. Мою квартиру назвать домом теперь язык не поворачивается, одни слёзы.       Откровенно желая прекратить поток болезненных воспоминаний, Генрих подсел к ней с другого бока и налил ей ещё чаю.       — Смотри какие цветы, — ласково сказал он, точно малышу, которого нужно отвлечь от неприятной процедуры. — Нравятся? Женя мне подарил.       В его голосе слышалась нотка гордой и счастливой хвастливости. Евгений прикрыл глаза и почувствовал, как по загривку пробегает волна мурашек, такой внезапно приятной оказалась эта мелочь в устах Генриха. Будто подтверждала, что всё это — на самом деле, по-настоящему. И сам Генрих был до невозможности домашний, и то, что он год назад демонстрировал почти нарочито при той же Элен, теперь получалось как-то само собой, и было теплее, глубже. Его рука в утешительном порыве приобняла плечи Элен, и Евгений незаметно, украдкой, потянувшись будто бы за чашкой, вскользь ткнулся губами в его пальцы. Это взволновало гораздо больше, чем все поцелуи на публику годовой давности. И подумать только, он ведь не видел Элен уже больше года… И вообще видел второй раз в жизни. Но совершенно не казалось, что в доме чужой. Она и сама слегка изменилась с тех пор, а может, всегда была такой наедине, вдали от шумного общества.       — Подснежники… — улыбнулась она. — Это очень мило. Я их в этом году ещё не встречала.       Кое-как удалось её отвлечь. Идти в милицию она решительно отказывалась. «Только позориться, всё равно не найдут, у них таких как я каждый день человек по двадцать, ещё и будут смотреть как солдат на вошь, дескать так мне и надо.» Найти что-либо самостоятельно представлялось ещё более гиблым делом. Оставалось только утешать её и поддерживать, но она и сама вскоре отвлеклась. Любопытный взгляд подёрнутых поволокой глаз с заметным голодным наслаждением останавливался то на Генрихе, то на Жене, всё равно что на картинах на выставке или на богатых яствах посреди карточной системы и опостылевшего пайка. Что уж она там себе думала — бог весть. Поиграли в преферанс под тихий шум вновь разошедшегося дождя, потом Генрих показывал ей рисунки, потом она взялась расспрашивать Женю о войне, и её откровенно глуповатые вопросы, в которых при других обстоятельствах вполне можно было бы заподозрить богемную иронию, совсем не раздражали. Другое дело, Евгению самому больно было вспоминать оставленный полк. Рассказывая о нём, он ещё сильнее чувствовал себя где-то между, будто бы ещё имел к нему отношение, но на деле — уже совсем нет. Но и здесь, в мирной жизни, вроде бы не до конца свой. Только казалось, что сломалось всё гораздо раньше. Ещё до контузии и демобилизации, а может даже и до революции. Генрих, чувствуя, что разговор Евгению неприятен, всё ёжился, не находил себе места и в конце концов просто подошёл к нему и прервал решительным и бесстыдным поцелуем, а потом объявил Элен, что у всех был тяжёлый день и пора бы уже спать, а не рассказывать всякие ужасы про обстрелы и атаки.       — Отвратительно, — мрачно говорил Евгений уже в спальне. — Со стороны это выглядит ещё безобразнее. Когда чуть не ограбили нас с тобой, мне и то было не так противно.       — Наверное, не было времени оценить тот случай с эстетической стороны, — фыркнул Генрих. — Да и нам повезло, благодаря тебе. А Элен… Ужасающая подлость.       — Самое паршивое, что в родном городе приходится шарахаться от каждой тени и прятаться, будто ты вор. А они ходят свободно.       — Да чёрт с ними, надо Элен как-то поддержать.       — Предлагаешь отдать ей мой револьвер? — хмыкнул Евгений, укладываясь.       — Эх, Женька…       Вечерний разговор отошёл на второй план, но не забылся, и, уже лёжа в темноте и обнимая Генриха, Евгений всё никак не мог удобно устроить голову у его плеча, только зарывался носом в батист сорочки и вздыхал. Под рукой спокойно вздымалась грудь Генриха, ровно билось сердце, но постоянно хотелось подтверждения, что всё хорошо. Появление Элен несколько сбило, хоть никаких претензий к ней, само собой, быть не могло. Не спрашивать же у Генриха во второй и в третий раз, точно ли он не сердится. Душа за него была неспокойна. Генрих, как нарочно, молчал. Наконец, не выдержав, Женя улёгся к нему на грудь и провёл носом по щеке, а когда реакции не последовало, осторожно, вопросительно приник к губам.       — Попался! — радостно прошептал Генрих, резко прижимая к себе.       От неожиданности Женя сдавленно вскрикнул, а Генрих опрокинул его на спину, навалился сверху, уже ничуть не сонный и ни на что не сердитый, обвил шею лёгким шёлком прикосновений.       — Ты так трогательно нервничал, что я всё не решался тебя прервать. Прости, — Генрих склонился и прикусил за ухо.       — Я действительно нервничал, — слегка нахмурился Женя.       Сердце всё ещё сильно колотилось. Впрочем, абсурдно было бы упрекать Генриха в том, что он не злится. И его милая горячая тяжесть говорила лучше всяких слов, что всё действительно хорошо. Губ коснулся его палец, обвёл контур, с удовольствием надавил на маленькие ямочки в уголках, и Женя не удержался — легко прихватил его губами.       — Полагаю, тебе нужно лечение от невроза, — вздохнул в темноте Генрих. — Я бы сейчас доказал тебе, что люблю тебя ничуть не меньше, но при Элен мне как-то неловко, в гостиной всё слышно. Собственно, когда она позвонила, я как раз хотел…       — Ты не считаешь, что я поступил неправильно? — жёстко спросил Евгений, глядя ему в глаза.       — Женя, — простонал Генрих и завалился на спину. — Ты поступил, как поступил, потому что очень меня любишь. А я люблю тебя. И ты уже три раза меня спасал, включая этот. Но если будешь ещё задавать вопросы, я тебя, ей-богу, прибью. Перестань волноваться, лучше спи. А завтра пойдём в Сокольники, хочу порисовать.       — Спасибо, — тихо ответил Женя и снова забрался сверху, наконец-то смог улечься удобно и устроить больную ногу, попросил сонно: — Обними меня.       Одна рука Генриха забралась под рубашку и хозяйски обхватила за спину, вторая горячо и плотно легла на загривок. Приятно было устроить голову на подушке рядом с ним и тепло дышать ему в шею, а на губах от его объятий и пришедшего вместе с ними всепоглощающего покоя сама собой играла лёгкая улыбка. Крепко держа Генриха в руках, Женя успокаивался и только что когти в него не выпускал от удовольствия, как разомлевший от ласки кот. Всё, что прежде волновало, отходило куда-то в сонное марево. И остались только силы уже сквозь сон лениво поинтересоваться: «Тебе не тяжело?», но, вне зависимости от ответа, ни сил, ни желания перекладываться не было. А Генрих и не ответил, только крепче прижал к себе и поцеловал в висок.       Утром благостное ночное состояние, как это нередко с Евгением бывало, несколько ослабло, накатила привычная утренняя меланхолия, и в особенности от того, что Генриха рядом уже не было. С Генрихом легче держать себя в руках, ради него же. А так сразу вспомнилась и Элен, и ограбление, и вообще вся тусклая и тупиковая ситуация, что сложилась в жизни. Если бы не Генрих. Впрочем, Генрих скорее скрашивал нахождение в тупике, нежели являлся выходом. Вспоминать об этом каждое утро стало традицией почти сразу, как вернулся с фронта, и выходные не были исключением. Но сегодня хотя бы было солнечно, и сквозь тюль занавесок пробивались тёплые лучи, в которых плясали пылинки. Даже странно, откуда брались, только на днях в очередной раз всё отдраил до блеска.       Элен стояла в прихожей перед зеркалом и пудрилась Генриховой лебяжьей пуховкой. Атрибут сей в её тонких пальцах неожиданно вызвал что-то вроде лёгкого укола ревности. Усилием воли Евгений погасил в себе ненужное чувство. И всё же вообще было странно, непривычно с утра видеть тут женщину, да ещё наводящую марафет. Элен же выглядела заметно лучше, чем накануне — видно, за ночь сумела справиться и с потерей серёжек и пальто, и с пережитыми неприятными минутами. Вскоре она ушла, сердечно поблагодарив за помощь и наотрез отказавшись от сопровождения. Генрихово пальто с подвёрнутыми рукавами было не так уж велико, смотрелось даже элегантно и шло ей, это Евгений вынужден был признать.       — И всё-таки не понимаю логики твоей ревности, — лениво говорил он, будто продолжая прерванный разговор, когда уже сидели на кухне. — Ты не ревновал меня, когда я утешал её вчера, не ревновал к Эверту… А в прошлый раз чуть не придушил меня из-за неё, когда я просто смотрел. И из-за Ганьки мне разнос устраивал.       — Кто это?       — Разведчица из моего полка, — в который раз уже вздохнул Женя. — Бывшего моего. Ты читал её письмо.       — Ах, это, — стушевался Генрих. — Я же не знал, что там. Тебя долго не было, мало ли какие ты завёл отношения без меня. И когда смотрел на Элен, кто знает, о чём ты думал. А вчера ты её просто жалел. А с Алексом вообще согласен был лишь из любви ко мне, я ведь правильно понимаю?       — Да, — согласился Женя, разглядывая потолок. — Справедливо.       Видно, тоскливое утреннее настроение требовало побрюзжать. Генрих подошёл, за голову притянул к себе, погладил. Снова стало легче. Евгений скользнул взглядом по стене и замер.       — И ещё, Генрих, у меня к тебе большая просьба, — содрогнувшись, проговорил он.       — О чём, мой сладкий?       Евгений подавил вот-вот готовую родиться судорогу и уткнулся лбом Генриху в живот.       — Там на стене паук. Большой. Убей его, — произнёс он с каменным спокойствием и снова вздрогнул.       Закрыл глаза и только слышал, как Генрих отошёл и завозился где-то рядом.       — Где? Какая гадость!       Послышались хлопки, потом на колени легла ладонь Генриха. Евгений открыл глаза — Генрих сидел на корточках, с ласковым и чуть насмешливым любопытством вглядывался в лицо.       — Так вот чего ты, оказывается, боишься, — смеясь, прищурился он. — Бесстрашный вояка.       — Надеюсь, ты, как честный человек, не будешь использовать это против меня, — парировал Евгений, снова придавая лицу невозмутимое выражение.       Печальное настроение переросло в ностальгию. Пока Генрих мыл посуду, ушёл в комнату, после очередного перерыва длиною в год взял гитару, стал что-то тихонько наигрывать. Вспомнились военные стоянки, замок подо Львовом, романсы и тайный их смысл, неведомый никому, кроме Евгения. И безопасные за дальностью расстояния мысли о Генрихе, и нежность, и лёгкая печаль, и узнаваемое тепло в груди. И собственная влюблённость в мужчину тогда ещё не пугала, казалась лишь странной, но расцвечивала жизнь доселе неведомыми красками. Володя. Володя когда слушал, всегда смотрел куда-нибудь в сторону или закрывал глаза, рассеянно улыбался краем губ, и по лицу было видать — находился глубоко в своих мыслях. Неодобрительно и цепко зыркал Смирнов, нарочито громко вёл с кем-то беседу об игре и с ожесточением шлёпал картами о стол, но взгляд его точно магнитом ежеминутно тянуло к Евгению. Тогда причина этого была неясна. Тогда все были ещё живы, и было, с кем спеть, и было, с кем поговорить. И Генрих был, далёкий и ни о чём не знающий, но был, и пел тогда Евгений больше всего ему, словно он мог услышать. От собственной тайны приятно щекотало в груди и голова кружилась. Теперь остался один Генрих. И романсы, те самые. И головокружение, но уже только от контузии. Забыть бы всё это, глядишь и легче стало бы, но нет, всю жизнь волочить это, как кандалы на ногах, всю жизнь ходить с незаживающей раной на сердце, что болит от каждой неосторожной ассоциации.       На звук гитары, как на манок, в комнату вплыл Генрих, Евгений видел его краем глаза, но голову от гитары не поднял. Блестело что-то на ресницах, расплывалось, Генриху ни к чему это видеть. Увидя вас один лишь раз, не знаю, что со мною сталось, и под огнём прекрасных глаз больное сердце к вам всё рвалось. Я вам всё высказать хотел, но я не мог, но я не смел. Тогда, в пятнадцатом, это казалось забавным и только слегка печальным. Искренним, впрочем, тоже. И даже умереть у милых ног почти получилось спустя три года.       — Это про меня? — тихо спросил Генрих, когда повисла тишина, и Евгений только кивнул.       Генрих сел где-то сзади, на диванный подлокотник — не видно, не слышно, но присутствие его тепло отдавалось между лопаток. Евгений завалился на спину и закрыл глаза. Тихо всё. Ночь нависла над сонной рекой, аромат льют акации белой цветы. Где же ты? Отзовись мне, верни мне покой, моя радость, о где же ты? Теперь-то всё было кристально ясно. Смирнов-подлец наверняка думал, что всё это, прости господи, для Володи. А потом убил его из своей глупой и пустой ревности, когда подвернулась прекрасная возможность, как же это всё мерзко, и не отмыться, не забыть, ничего не сделать, только жить с этим. Душа не перестанет болеть, а во снах не перестанут являться они оба, чтобы продолжать мучить. Смирнов хотя бы снился редко, да и больше не сам он, а ощущение его присутствия, чего-то враждебного, тоскливого, от чего разрывается сердце и от чего никуда не деться. А если уж снился сам, то непременно в каком-нибудь поганом обличье, лез целоваться, и всё тело предательски цепенело и отказывалось слушаться — не ударить его, не сбежать. А Володя, тот был печален и молчалив, никогда ни слова не скажет, только смотрит и смотрит, будто душу вынуть хочет. Будто Евгений мог его спасти и не спас. Как будто виноват. С тем и просыпался. Генрих сказал бы, что это всё нервы. Но Генрих не знал.       — О ком ты сейчас думаешь?       — О тебе, о ком ещё? — меланхолично соврал Евгений.       — Не хотел бы, чтобы ты думал обо мне с такими глазами.       — Хорошо, не о тебе. Это не имеет значения. Я люблю тебя.       И прежде, чем Генрих успеет что-нибудь ещё сказать, снова тронул струны и запел своим мягким голосом, задумчиво, для Генриха, не думая больше ни о ком. Сияла ночь. Луной был полон сад. Сидели мы с тобой в гостиной без огней. Рояль был весь раскрыт, и струны в нём дрожали, как и сердца у нас, за песнею твоей. Внутри действительно что-то дрожало, то ли от любви, то ли от готовых пролиться слёз, то ли от всего вместе. Но было хорошо, и всё вставало на свои места, и засевшая в сердце тяжесть выходила через музыку, не через слёзы, как и прежде. И много лет прошло, томительных и скучных, и вот в тиши ночной твой голос слышу вновь, и веет, как тогда, во вздохах этих звучных, что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь. Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки, а жизни нет конца и цели нет иной, а только веровать в рыдающие звуки, тебя любить, обнять и плакать над тобой. В наступившей тишине заворочался и завздыхал Генрих. Пальцы с непривычки снова болели, но это было даже приятно.       — Когда-нибудь мы будем снимать с тобой домик за городом, с верандой, увитой хмелем, — сказал Генрих. — А по вечерам ты будешь мне играть.       Травил душу, немилосердно и прекрасно. Дачи, веранды, хмель… Кузнечики, лягушки, тёплый ветер с реки, варенье из райских яблочек, самовары, ежевечерний променад до станции, гитара. Впрочем, кто может помешать?       — Обязательно, — тихо улыбнулся Евгений и говорить больше ничего не стал.       Шли по пронизанной светом берёзовой аллее. Генрих в распахнутом пальто, полы которого разлетались, точно крылья, перепрыгивал через лужи, довольно щурился от солнца и сам в своём лимонном шейном платке казался солнечным. И совсем, окончательно здоровым. Глядя на него и Евгений повеселел. Даже сам удивлялся, как за столько лет любовь к Генриху не стала чем-то обыденным, не приелась, не переросла в привычку, и мог любоваться им каждый раз как первый, всё поражаясь. И что никто не знает… Никому ведь, кроме Коли, так и не сказал. Спасала разве что врождённая привычка не распространяться о своей личной жизни. Все знали об этой привычке, и на неуместные расспросы вполне хватало пары неопределённых фраз. А о том, что кто-то всё же узнает, беспокоиться и переживать в какой-то момент просто надоело.       Генрих выбрал свободную скамейку у пруда, достал из кармана книжечку для набросков и карандаш.       — Только не думай о том, что я тебя рисую, — попросил он. — Расслабься.       И тут же широкими и резкими штрихами зашуршал по листу. Исполнить его просьбу оказалось легко — Евгений отвлёкся сам, засмотрелся, как из рукава пальто выглядывает его бледное запястье, обёрнутое в манжет рубашки, как быстро и легко двигается его рука, как отражённый откуда-то солнечный зайчик дрожит на его плече, как мягко блестит в волосах рассеянный свет. Как дивно Генрих смотрится среди бело-чёрных стволов, сухой бесснежной земли и бликов на воде — в сером пальто, белой рубашке и лимонном платке, со светлыми чуть растрёпанными волосами. Он сам был похож на апрель. И в глазах был не лёд — чистое весеннее небо. Отвлекая, рассказывал какие-то истории, строил планы. И было за него почему-то ужасно волнительно, почти страшно — хотелось оградить его от всех тревог и несчастий, уберечь, чтобы никогда больше не повторялось того кошмара, и никакого другого тоже… Укрыть ото всего, что может огорчить его или ранить. И любить его, любить до сумасшествия и темноты в глазах, так, как он этого заслуживает, и делать его счастливым ежечасно. Просил не думать, что он рисует — вот Женя и не думал. Наплевав на случайных прохожих и на свою репутацию, придвинулся к нему, обнял за плечи и принялся зацеловывать его милое, чуть растерянное лицо. А потом Генрих ответил, и книжечка с незаконченным наброском, позабытая, соскользнула с колен и упала на песок.
Вперед