
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Жизнь на изломе.
Примечания
авторское видение героев, а также места событий:
https://vk.com/album-177859330_260515969
Часть 8
29 апреля 2020, 09:01
— Ты пойдёшь со мной, — хмуро, с какой-то мрачной решимостью сказал Генрих, гладя рубашку. — Собирайся.
— Моё присутствие так необходимо? Раньше ты наверняка ходил один.
— Именно поэтому, — Генрих зажмурился, потёр лоб, — Собирайся. И надень свою вишнёвую бабочку, которая мне нравится. Её ты ещё не продал, надеюсь?
Идти не слишком-то хотелось, но Генрих настаивал. Собственно, он мало объяснил, куда и к кому именно — в какой-то из салонов, где регулярно бывал раньше и непременно должен быть теперь. Сопровождать его в качестве любовника, или пусть даже и мужа, как говаривал Генрих, всё равно было Евгению неловко, но даже и отказываясь, он знал уже заранее, что Генрих будет уговаривать, а он в конце концов уступит. Ради Генриха он был готов пойти и не на такое.
— Ну к чему эти унизительные смотрины… — сделал последний, бессмысленный уже заход Евгений, поправляя бабочку у большого тяжёлого зеркала в прихожей.
Тщательно напомаженная причёска блестела, как надраенные сапоги. Генрих в серых бриджах и длинном приталенном пиджаке был неподражаем и экстравагантен.
— Это не смотрины. Просто я счёл бы предосудительным и неоднозначным появляться там без тебя. Да и ты развеешься. Там есть весьма интересные люди.
На пролётке по солнечной весенней Москве ехали до Малой Бронной. Стояло начало апреля, и снег уже сошёл, и на углах, как Евгений и предсказывал, торговали вразнос пармскими фиалками. Было разве что грязнее и неопрятнее, чем год и тем более три года назад, витал дух разрухи и запустения, но весна — всегда весна, и своим теплом и солнцем она, как могла, скрашивала неприглядную картину. Радовалась как будто и Москва, снова став столицей. Даже люди, казалось, повеселели с приходом весны, уже не кутались в ворох шуб и платков, а некоторые выглядели и весьма элегантно, и неторопливо совершали променад по заплёванной подсолнечными шкурками панели. У иных дам в руках были букетики фиалок, и Евгений пожалел, что не может сейчас купить Генриху такой же. У доходного дома с башенками, против Патриарших, остановились. Умирать от неловкости своего положения Евгений начал уже заранее, когда, выходя из пролётки, Генрих легко и небрежно подал ему руку, и ничего не осталось, кроме как принять её. Это было приятно, забавно и до ужаса стыдно. Благо, извозчик не смотрел.
Дверь квартиры на пятом этаже открыла дама в зелёном шёлковом платье и меховой накидке. В тонких пальцах она держала длинный мундштук и время от времени подносила его к кроваво-алым губам.
— Генрих, рада тебя видеть, — она пожала кончики его пальцев и обратила к Евгению несколько расфокусированный взор серых, подёрнутых поволокой глаз, — Елена. А вы, надо полагать…
— Евгений, — он слегка склонил голову и ощутил прикосновение её прохладных пальцев к своим, а затем мягкое, но крепкое пожатие.
— Вы очень милы, Евгений. Проходите, господа.
Шурша по полу струящимся платьем, она удалилась в одну из комнат, откуда доносились голоса. Евгений принял у Генриха пальто и оглядел приятную, со вкусом и не без изящества оформленную обстановку, тяжеловесные зеркала, тёмные обои и шторы на дверях, изрядный ворох верхнего платья на вешалке. Генрих подошёл к зеркалу и расчесал и без того идеально гладко лежащие волосы, хозяйски поправил Евгению лацканы серого пиджака и кивком головы пригласил в комнату. К счастью, воздержался от того, чтобы взять под руку или обнять. Евгений и без того мучился, думая, что все присутствующие непременно всё про них знают, а если не знают, то догадаются, и, едва завидев, будут Евгения разглядывать, как диковинную зверушку в зоосаде, представлять их с Генрихом вдвоём и тихо про себя хихикать.
Но ничего такого не случилось. Общество, собравшееся в просторной, больше напоминавшей залу гостиной, человек тридцать, было занято разговором, и никакого ненужного ажиотажа появление Генриха с Евгением не вызвало. Некоторые кланялись Генриху издалека, некоторые подходили поздороваться, здоровались и с Евгением, спокойно представлялись, и если задерживали на нём взгляд, то совсем ненадолго и вполне благожелательно.
Публика, состоявшая из модно одетых мужчин и женщин, делилась на небольшие группы. Хозяйка с неизменным мундштуком возлежала на софе у низкого столика, и вокруг неё расположилась самая многочисленная группа. Там что-то живо обсуждали, кого-то ругали и передавали друг другу листы бумаги. В другом углу расположилась ещё одна компания, состоящая в основном из мужчин, среди которых Евгений не без удивления заметил Нико, сидящего на коленях у господина с тонкими усиками и внешностью то ли опереточного злодея, то ли провинциального парикмахера. Нико Евгения тоже заметил и задержал на нём заинтересованный, туманный, как показалось — даже кокетливый взгляд. Проследив за его взглядом, на Евгения заоборачивались и другие, зашептались, и он поспешил отвернуться.
Столы и столики были уставлены бутылками шампанского, фужерами, нарезанными фруктами. Евгению показалось, что он провалился куда-то лет на пять назад, так странно было видеть всё это теперь. Невесть откуда взялись в пустующей Москве ананасы, апельсины, виноград и шампанское, впрочем, по врождённой привычке никого не осуждать и не заглядывать в чужой карман, Евгений быстро об этом забыл. Генриха на секунду отозвали в сторону, и вот он уже заговорился с хозяйкой, включился в общую беседу, и Евгений оказался предоставлен сам себе, не зная, к кому подойти. Ходить хвостом за Генрихом не хотелось. В комнате было накурено, к запаху табачного дыма примешивался незнакомый, сладковато-вязкий. Евгений подошёл к окну и тоже закурил, желая осмотреться, немного раскусить местную публику, а затем уж решить, что делать.
— Я был нелюбезен во время нашей встречи, — раздался осторожный голос.
Нико, соскользнувший с чужих колен, успел незаметно подобраться и стоял теперь рядом с застенчивым сожалением и любопытством на мордашке.
— Ну что вы, мы очень мило с вами побеседовали, — серьёзно ответил Евгений.
Нико тихо, заговорщицки улыбнулся, прикрыв глаза, и стал похож на мышонка. И даже как будто ясным показалось, как Генрих мог влюбиться в него.
— Я рад, что вы не в обиде. Не желаете как-нибудь выпить кофе?
— Я пью кофе исключительно с Генрихом Карловичем.
— Что вы, я ничего такого не имел в виду…
— Я тоже.
— Вы такой загадочный. Расскажите что-нибудь о себе. Какие вам, к примеру, певицы нравятся? Кремер? Вяльцева? Плевицкая? — светски спросил Нико, явно намеренный поболтать.
— Минна Мерси, — меланхолично ответил Евгений и нарочито томно выдохнул в потолок струйку дыма.
Нико конфузливо захихикал.
— А вы шутник. Мне нравится ваше чувство юмора.
— Благодарю. Тем более что я не шучу. А чем вы занимаетесь? Николай…
— Просто Нико. Я рецензент.
Он ещё некоторое время говорил о журналах, где печатается, о редакторах, о грубой и нерасполагающей к искусству обстановке, потом позвал к ним за столик, а когда Евгений сказал, что, пожалуй, повременит, вернулся обратно, на прощанье сжав для чего-то обеими руками его пальцы и хитро улыбнувшись, будто они уже имеют некую общую тайну. Евгений отыскал глазами Генриха, увлечённого разговором с хозяйкой, и хотел было подойти к нему.
— Так это вы тот таинственный офицер? Хайни что-то говорил о вас.
Незамеченный прежде, рослый фрачный господин с фужером шампанского игриво щурил светлые глаза, с любопытством разглядывая Евгения.
— Эверт Александр Витальевич, — он протянул холёную руку с чёрным опаловым перстнем на мизинце.
— Алексеев Евгений Петрович, — сдержанно ответил Евгений, пока не зная, как относиться к его словам о Генрихе, и хотел было ответить рукопожатием, когда Эверт ловко перехватил его руку и потянул к себе с явным намерением поцеловать. — Не стоит, Александр Витальевич.
Евгений забрал руку раньше, чем Эверт коснулся её своими тонкими, изящно изогнутыми губами, но тот не расстроился, не оскорбился, и даже напротив, с возросшим интересом поднял на него глаза и выпрямился.
— Так-так, значит, Эжен… Или Ойген? Николь не утомил вас своей болтовнёй? Не хотите отойти со мной вон в тот уголок, скрасить моё одиночество приятной беседой?
Он вдруг подался к Евгению и доверительно, с удовольствием сообщил:
— Хайни отвернёт мне голову, если увидит нас вместе. Он такой собственник…
Евгений хотел было осадить Эверта, как он отстранился сам, выпрямился и масляно, озорно щуря глаза, невозмутимо осведомился:
— Так вы говорите, вы действительно офицер? И в каком звании?
На талию крепко легла знакомая рука и незаметно сжала. Утихшая было неловкость возродилась с новой силой от того, что Генрих сделал это при всех, и снова показалось — все смотрят только на них.
— Евгений — штабс-капитан императорской армии, — ответил за Евгения подошедший Генрих. — Кавалер орденов Анны и Станислава. Дважды ранен. Здравствуй, Алекс. Что-то я не заметил тебя, когда мы вошли.
— А я уж было подумал, что сегодня ты не почтишь нас своим присутствием. Я сижу один, все эти разговоры что-то безумно скучны в этот раз…
— Все звания, как вам, должно быть, известно, упразднены ещё в прошлом году, — сказал Евгений, глядя Эверту в глаза. — А вы кто, позвольте узнать? Актёр? Журналист? Конферансье?
— Помилуйте, зачем же так сразу? — засмеялся Эверт, продолжая откровенно рассматривать Евгения. — Я врач.
— Специализируется на воскрешении мёртвых и излечении неизлечимых, — Генрих хлопнул Эверта по плечу и прищурился полушутя, полусерьёзно. — Хватит так смотреть на Евгения Петровича, рассержусь.
— Ты льстишь мне, Хайни.
— Вы учились вместе? — спросил Евгений.
— О нет. Мы познакомились через Элен, как ни странно. Десять лет назад. Её салон, если мне не изменяет память, тогда был на Тверской, да, Хайни?
— Да, ты прав, — улыбнулся Генрих и, неожиданно притянув Евгения к себе, поцеловал в щёку. — Пойдём, милый, что ты тут стоишь один.
Крайне недовольный и обескураженный этим поцелуем на публику, Евгений всё же проследовал за ним, был усажен в кресло напротив хозяйки и представлен всем, кому ещё не был. Генрих устроился рядом, на подлокотнике, и по-хозяйски положил руку Евгению на плечо. На это, впрочем, никто почти не обратил внимания. Смотрели, конечно, и что-то наверняка думали про себя, но ни осуждения, ни смеха, даже скрытого, на их лицах не было. В конце концов Евгений смирился, закинул ногу на ногу и снова закурил.
— Евгений, почему же вы ничего не пьёте? Давайте я вам налью шампанского. Или предпочитаете коньяк? — оживилась Елена и захлопала в ладоши: — Лёвушка, будь добр чистый фужер и бутылку шампанского, тебе ближе всех.
Хлопнула пробка, и пожилой, лысоватый, облачённый в щёгольский костюм Лёвушка принёс бутылку, украдкой перехватил Еленину руку, с нарочито-комическим сладострастием облобызал.
— Благодарю. Ну полно, полно тебе… Евгений, а вот на ваш взгляд кто: Коонен или Гзовская? Камерный или Малый? Простите, я вас совсем не знаю…
— Как вам будет угодно. А если вы о «Саломее», то я не видел ни ту, ни другую. Было немного не до этого.
— О! — взгляд Елены вдруг помягчел, пытливость и желание что-то для себя выяснить и отнести Евгения в какую-то из категорий сменились тихим интересом.
Она, определённо, была мила. На вид лет тридцати пяти, с тёмными, волнисто уложенными волосами, с длинной ниткой жемчуга, спадающей на небольшую грудь, то острая на язык и собранная, как пружина, то непосредственная, то расслабленная и будто выпадающая из реальности, она притягивала взгляд. Глаза её туманились, и казалось — она пьяна, но она совершенно не вела себя как пьяная. Поговорив ещё немного с Евгением, она переключилась на других, а после замолчала, будто задумалась о чём-то, но время от времени кидала на Евгения быстрые взгляды. В комнате становилось шумно, кто-то мучительно, с выражением начал декламировать стихи, и Евгений вновь испытал неловкость. Обсуждали какие-то безумно далёкие от него вещи. Елена молчала, будто утомившись и уступив инициативу другим, но периодически отпускала резкие комментарии.
Были среди этой компании и другие дамы. Одна, черноглазая поэтесса, сидела на той же софе, что и Елена, всё время курила странную длинную трубку и не говорила ни слова, но обозревала присутствующих надменным взглядом из-под тяжёлых полуопущенных век. К ней время от времени подходил мужчина лет пятидесяти, вероятно, муж, что-то говорил ей на ухо, и она милостиво кивала. Были ещё две, писательница с подругой. Они без умолку принимали участие в дискуссии и в основном ругали всех, о ком шла речь. Эти показались Евгению чересчур взвинченными, какими-то бледными и нервными, и интереса не вызвали. Ещё была миловидная коротко стриженная блондиночка в боа из перьев и с папиросой в зубах, сопровождавшая мужа-писателя и по каждому поводу отпускающая страстные, но малосодержательные комментарии, полные восхищения. Была актриса с внимательными серыми глазами, остроумная и меткая в суждениях, и как показалось, наиболее добрая и снисходительная к другим из всех присутствующих. Была и томная танцовщица в полупрозрачном платье, напоминающем хитон. Светло-русые кудри свободно падали на полуобнажённые широкие плечи, а сквозь ткань просвечивала едва прикрытая аккуратная грудь. Танцовщица говорила редко, но к её мнению прислушивались с тем же вниманием, что и к мнению хозяйки, и почтительно замолкали, когда она высказывалась. На ней Евгений задержал взгляд, но всё же вернулся к Елене. Она из всех присутствующих наиболее заинтересовала, да и в ответ поглядывала то на него, то на Генриха с открытым любопытством.
По ноге вдруг коротко, но ощутимо врезали. Евгений немного удивлённо поднял глаза на Генриха и встретился с его недобрым прищуром. Кивнув головой, Генрих позвал за собой и поднялся. Шло постоянное текучее движение, присутствующие то отходили, присоединяясь к другим группкам, то возвращались вновь, а потому и уход Евгения с Генрихом не вызвал внимания и вопросов.
В коридоре Генрих схватил Евгения за локоть и потащил к двери ванной, дёрнул за ручку, но дверь не поддалась, а из-за неё послышался сдавленный мужской смех на два голоса.
— Тьфу ты дьявол, — раздосадованно выругался Генрих, но тут же метнулся назад, в прихожую, там прижал Евгения к вороху чужих пальто и зашипел: — Ты чего так на неё пялишься?
В темноте глаза его сверкали потерянностью и праведным гневом. Отчаянно удерживая Евгения, он, — случайно ли, нарочно ли, — одной рукой схватил его за горло и не слишком сильно, но чувствительно сжал. Моментально в памяти вспыхнуло ненужное, неприятное и забытое — так же любила его прихватывать Ольга во время близости, и Евгений терпеть этого не мог, но прощал ей, как прощал и всё остальное. Иной раз шея болела и на следующий день. Теперь вспоминать не хотелось ни Ольгу, ни эту её привычку, и тем более Евгений не намерен был позволять это кому-то ещё. Он рывком сбросил Генрихову руку и тут же аккуратно сгрёб его в охапку.
— Не смей хватать меня за горло, — веско сказал он, глядя Генриху в глаза. — Ещё раз так сделаешь…
И что тогда? Евгений замялся. «Уйду»? «Ударю»? Генрих смотрел отчаянно и несчастно, не делая попыток высвободиться.
— Не делай так больше, — закончил Евгений. — Теперь что касается твоего вопроса. Ни на кого я не пялюсь, а просто смотрю. По-моему это естественно. Я не евнух, в конце концов.
— Прости. Но не смотри на неё так. Мне очень страшно.
Евгений прижал Генриха к себе и поцеловал в волосы. Стало до безумия и щемящего сердца его жалко.
— Неужели ты мне не веришь? Я и смотрю-то на неё только потому, что знаю, что никуда не уйду от тебя, и мне нечего скрывать. Ну что ты, в самом деле… Глупый…
— Прости, мой хороший, — прошептал Генрих и уткнулся головой Евгению в плечо, — Меня столько раз меняли на баб, что я уже совсем с ума сошёл. Не считай это недоверием, пожалуйста. Да и Элен… Понимаешь, она вполне может захотеть тебя заполучить. А тех, кого она хочет, она чаще всего получает.
— Я тебя не оставлю, не бойся ничего.
Целовались, укрытые тенью и чужой пропитанной духами одеждой, кружилась голова, и не осталось уже следа от смущения и неловкости. Даже наоборот хотелось, назло. И когда кто-то из дам, проходя к зеркалу поправить причёску, смешливо обронил: «Прошу прощения, господа», Евгений не оторвался от Генриха и не испытал угрызений совести, хотя по всему должен был, что уж говорить о Генрихе, который, кажется, даже улыбнулся довольно.
Вернувшись в залу, застали оживление. В углу какой-то точёный господин играл на пианино что-то нервное, танцовщица в струистом хитоне извивалась стройным змеиным телом в освобождённом центре комнаты. За столиком сидел Нико и, смеясь, что-то писал в альбом, по-детски прикрывая написанное ладошкой от столпившихся любопытствующих. Елена стояла у стены и наблюдала за танцем, дымя папиросой. На её софе сидела в обнимку пара и листала книгу.
— Генрих, ваши иллюстрации для Кики выше всяких похвал, — подняла голову дама.
— Благодарю, — легко поклонился Генрих, обнимая Евгения за талию.
Он отвёл Евгения к окну и налил ему шампанского.
— Пей.
— Генрих, я не хочу.
— Выпей ради меня.
И моментально наполнил опустевший фужер снова. Он выглядел немного виноватым, пытливо и нежно голубел глазами, усадил Евгения на подоконник под открытую настежь форточку и сел рядом сам, не забывая подливать шампанского, будто вздумал его напоить. Евгений уже не сопротивлялся, ловил на себе заинтересованные взгляды — изучающие, любопытствующие, вожделеющие и благосклонные, а Генрих крепко и гордо держал его за талию, будто хвастался без слов. По стенам комнаты плясало весеннее солнце, переливалось на тонком хитоне, отражалось в фужерах. Голова слегка кружилась, и не занимало больше ничьё внимание, кроме Генриха. В какой-то момент Евгений поймал на себе взгляд Эверта. Тот стоял и говорил с кем-то, учтиво улыбаясь, но поверх плеча хитро и нагло постреливал глазами на Евгения. Евгений холодно прищурился в ответ, когда Генрих вдруг резко обнял его за шею сгибом локтя, притянул к себе и зло поцеловал в губы.
— Генрих, ты сумасшедший, — вполголоса сказал Евгений.
Он был совсем не против.
— Я вас поздравляю, — подошла Елена с вазочкой ананасов. — Вы очень мило смотритесь вместе.
Она поставила ананасы на столик и, невзначай скользнув рукой по плечу Евгения, отошла.
Надрывалось пианино. В центре комнаты снова творилось какое-то танцевальное действо. Многие смотрели на танцующих, в углу возбуждённым шёпотом ругались двое мужчин, на софе тихо целовались. Генрих выудил из вазы кусочек ананаса и, удерживая Евгения за плечи, поднёс ананас к его губам.
Евгений поднял удивлённый и вопросительный взгляд. Это было уже за гранью, поболее, чем всё остальное, и кто-то наверняка смотрел, но что делать? Унизить Генриха отказом или… Видел бы его теперь кто-то из бывших сослуживцев. А впрочем, некоторые из них и сами были хороши.
— Сумасшедший, — снова прошептал Евгений, неясно уже, кого имея в виду.
Он осторожно взял ананас губами и, позволив себе это, тотчас же почувствовал себя опьяняюще, до одури свободным. Закрыв глаза, он привалился к плечу Генриха. Следующий поднесённый к губам кусочек уже не вызвал никаких нравственных мучений. Обрадованно и счастливо прижимая Евгения к себе, свободной рукой Генрих снова налил ему и себе шампанского, залпом выпил. Кое-кто смотрел, но на это было уже плевать.
— Что, всё по Северянину, да? — насмешливо спросил Евгений.
— Так получилось, — улыбнулся Генрих. — Но я бы предпочёл другое.
— Какое?
— Весенний день горяч и золот, весь город солнцем ослеплен, я снова — я, я снова молод, я снова весел и влюблен… — быстро и тихо проговорил Генрих.
— Шумите, вешние дубравы, расти, трава, цвети, сирень, виновных нет: все люди правы в такой благословенный день. Высокопарно, пожалуй, но всяко лучше группы девушек нервных и острого общества дамского. Тебе здесь не душно, мой ангел?
— Душновато, — признался Генрих. — А тебе?
— Все исключительно милы. А моя душевная организация слишком груба, особенно для чтения стихов вслух, — со смехом ответил Евгений. — Может, уйдём?
— Давай, — почему-то восхищённо прошептал Генрих.
Он встал и подошёл к Елене, Евгений последовал за ним.
— Элен, нам пора.
— Как, уже? — её взгляд казался ещё более расфокусированным, но на лице нарисовалось удивление.
— Да, ещё есть дела сегодня. Рад был всех видеть. Спасибо тебе за приём.
Склонившись, он легко поцеловал Елену в щёку, и она на секунду алчно обвила его спину рукой с хищно наманикюренными когтями. Евгений предпочёл отвернуться.
— Евгений, а вы? Не желаете остаться на спиритический сеанс?
— Предпочитаю общество живых, нежели мёртвых, — склонил голову Евгений. — Благодарю.
— О! — Елена снова одарила его долгим заинтересованным взглядом, но ничего не сказала.
Генрих быстро прощался, некоторых удостаивая объятия, некоторым просто пожимая руку. Евгений раскланивался издалека. Нико делал какие-то знаки поверх голов и изящно махал рукой. Проводить в прихожую вышло несколько человек. Эверт стоял в стороне, прислонившись к стене. Улучив момент, когда Евгений отошёл к зеркалу пригладить волосы, он приблизился.
— Признаюсь, вы мне очень понравились, — вкрадчиво, с лисьей улыбкой склонился к уху, дьявольски отразился в зеркале рядом с суровым, сосредоточенным лицом Евгения. — Рад был знакомству. Вот моя визитная карточка. Мало ли, захотите увидеться…
Рука молниеносно скользнула по груди Евгения и втолкнула в пиджачный карман белый прямоугольничек. Евгений резко развернулся и посмотрел Эверту в глаза.
— Вы напрасно ведёте себя столь вызывающе. Не пойму, на что рассчитываете.
— На взаимность, разумеется, на взаимность. Я имею в виду тёплые дружеские чувства, конечно, — невозмутимо ответил он, слегка изогнув тонкие мягкие губы.
Оказавшись на улице, Евгений снял бабочку, а Генрих расстегнул верхние пуговицы рубашки и счастливо вздохнул.
— Как хорошо, что ты забрал меня. Послушай… Ну всё это к чёрту. Поехали в Сокольники! Куда мы ездили тогда, в июне. Помнишь?
Поймали пролётку. Генрих откинулся назад и подставлял лицо тёплому вечернему солнцу. Евгений закурил и потихоньку приходил в себя. На улице дышалось значительно легче.
— Тебе хорошо там, среди них? — поинтересовался вдруг Евгений.
Генрих выглядел легкомысленным и счастливым. Щурясь от солнца, он иронично глянул на Евгения, склонил голову набок.
— С тобой несравненно лучше, радость моя, так не всё ли равно?
Доехали сразу до окраины, где шумел настоящий, не обезображенный цивилизацией лес. Тот самый, из пятнадцатого года, не июньский разве что — апрельский. Генрих лихо соскочил с подножки, весь подобрался, прикрыл глаза, глубоко вдохнул вечерний, с горчинкой, воздух, и, расплатившись с извозчиком, пошёл напрямик по сухой траве. Евгений мягко ступал следом.
— Господи, каким же свободным я себя чувствую с тобой. Как ни с кем и нигде больше. Будто железный обруч с груди сняли.
— Что-то я не заметил, чтобы ты особо скованно себя вёл у Елены.
— Да что бы ты в этом понимал… Это никакая не свобода, — Генрих остановился и обернулся на Евгения. — С тобой — всё равно что выйти из прокуренной комнаты на воздух. Раньше, когда ты был на фронте, это было что-то вроде окна. А теперь я сам вышел наружу.
— А это не с Еленой ли у тебя ничего не получилось? — не удержался Евгений. — Помнишь, ты рассказывал?
— Как тебе сказать… — Генрих опустил голову и усмехнулся. — Ну, в общем, да. А теперь забудь, что я сказал, это нетактично.
Короткая, прибитая сошедшими снегами трава пружинила под ногами, что ковёр. То самое место, на пригреве, у сосен, виднелось впереди, и трава та самая, пусть заместо ушедшей в землю три года назад, а всё одно — та же. Всё помнила, и ту грозу, и как валял его Генрих по хвойной подстилке, и то неясное движение, что проснулось тогда в сердце в первый, кажется, раз.
— Побежали? — сказал Евгений то, что просилось на язык.
Генрих будто того и ждал. Обернулся с игривым блеском в глазах, сорвался с места — стремительный, лёгкий. Это было что-то невообразимое, так, что Евгений даже замер на секунду — весеннее голое поле под начинающими розоветь облаками, горящий оранжевым сосновый лес вдали, Генрих, позолочённый тёплым светом, в своём расстёгнутом пальто и гетрах невозможно красивый, как порыв ветра. Евгений обогнал его, чувствуя, что не бежит — летит, как выпущенный на волю зверь, и ничего больше для счастья не надо, кроме этого полёта и нагоняющего сзади Генриха. У самой кромки леса Генрих наконец настиг и обрушился на плечи, повалил на нагретую сухую траву. Слегка для порядка потрепав Евгения, он упал рядом с ним прямо на землю, не жалея своего дорогого, тщательно отутюженного костюма.
— У меня дежавю, — лениво произнёс он.
— А ведь я начал влюбляться в тебя именно в тот раз.
— Да? — оживился Генрих, перевернулся и приподнялся на локтях. — А ну рассказывай.
— А что рассказывать? Я сам тогда ничего не понял. Просто твои прикосновения оказались приятнее, чем следовало бы, — смутился Евгений.
Генрих поднялся, отряхнул с пальто иголки и травинки, сел, привалившись к сосне, закрыл глаза. Нежность и жалость к нему переполняли до такой степени, что было трудно дышать. То решение, что зрело и почти уже вызрело, давило грудь изнутри и требовало быть озвученным, но обременяло сердце тяжким грузом. Сейчас не время ничего обсуждать с ним, но когда? Когда будет подходящий момент, чтобы его огорчить — а что он огорчится, Евгений был почти уверен? Евгений сроду не страшился ответственности, но теперь брать её на себя было как никогда больно, и всё хотелось оттянуть этот момент, казалось — пока рано. Убеждал себя, что ничего страшного и всё в порядке вещей, более того, единственно правильно. А всё ж выходило — резать суждено по живому, по любимому, никуда не деться. Евгений вздохнул и повернулся на бок, раскинул руки по ржавой хвое.
— А хорошо мы поиграли в тот раз, — сказал он, чтобы отвлечься.
— О да. Поиграем ещё как-нибудь. В охоту на львов, — Генрих хитро приоткрыл один глаз. — Львом, конечно, будешь ты. У тебя есть спички?
Евгений вытащил из кармана коробок, кинул Генриху и снова перевернулся на спину. По небу тягуче ползли розоватые облака, похожие на клюквенный крем-самбук. На душе было тяжко, и в то же время — легко.
— Давай разожжём костёр? — предложил Генрих, ловко поймав коробок одной рукой. — После этих богемных встреч меня всегда тянет побыть немного дикарём.
Набрали сучьев, сухой травы и коры, затеплили огонёк, и улеглось, отступило на время. Не без усилия обо всём забыв, Евгений устроил голову у Генриха на коленях и смотрел в огонь. С пронзительным писком загорались сырые ветки, ярко вспыхивали и тут же чернели, скрючивались сосновые иголки. Где-то в лесу по-вечернему запели птицы.
— Не сердишься, что я ревновал тебя сегодня? — спросил вдруг Генрих, вороша палочкой разгорающиеся ветки. — Это было, наверное, глупо с моей стороны.
— Нет, я об этом уже и забыл… А почему ты не ревновал меня к этому… Эверту? Что он вообще за человек?
Генрих вздохнул и отбросил палку в сторону.
— Может, тебе покажется это странным, но из всех присутствующих он наиболее серьёзная личность. Да, он бывает неприятен, он добивается того, чего хочет, любой ценой. Он падок на красивых — мужчин, женщин, не столь важно. Но всё это он делает прямо и открыто. Он не будет лицемерно маскировать своё коварство благородством или ошибкой, не будет лгать, не будет юлить… И главное — он врач от Бога. Или уж не знаю, от кого. Если я — талант в этом деле, то он — гений. А гений и злодейство — две вещи несовместные, не правда ль? Ну, и ещё он мой давний приятель. А не ревновал я по той причине, что знаю, что не подпущу его к тебе. И вряд ли он тебя привлечёт, а у меня он отнимать не будет, коли сам к нему не пойдёшь.
— А что он там делает? Он не художник, не поэт, не критик…
— Его туда привёл его тогдашний возлюбленный, художник, но потом он погиб, и так получилось, что Алекс задержался там дольше него самого. В этом кругу он легко может найти кавалера себе по вкусу… Сам он много знает, поболее остальных, его уважают. К тому же, он в некоторой степени оккультист. Даже, я бы сказал, эзотерик, без всех этих смехотворных сеансов, теософий и Блаватских, и он не слишком-то это афиширует, но, тем не менее, тамошнюю публику это привлекает. Держится он, правда, всегда несколько особняком. Как, собственно, и я.
— Его манера довольно неприятна, но мне он чем-то нравится. Впрочем, не желал бы встретиться с ним снова.
— Он не так неприятен, как кажется на первый взгляд. Но, думаю, встреча с ним тебе не грозит… Жаль, картошки нет, могли бы испечь.
— Да, надо будет как-нибудь захватить. Мы на фронте любили иногда… Денщики поставят самовар, напекут картошки, где-то вдали кони ржут, стреляют...
Евгений перевернулся на спину и удобно устроился на мягких коленях Генриха. Снова попёрли воспоминания, мучившие, как нескончаемое проклятье. Сколь хорошо бы ни было теперь — а всё виделся в сумерках, в алых отблесках костра лик Володи, сосредоточенный и одухотворённый, мягкий силуэт лучшего, чистейшего, благороднейшего на свете человека, после Генриха, конечно… Или нет, как можно их сравнивать? Но подтянулось и другое, холодное и зовущее, как набат.
— Генрих…
— Что, душа моя?
Евгений мучительно зажмурился. Нет, пока что не время.
— Я люблю тебя.
Небольшой костерок быстро догорал, и небо темнело. Генрих, конечно, подбрасывал в огонь тонкие веточки и обрывки коры, но засиживаться не хотелось — вот-вот стемнеет, пролёток не найти, да и место неспокойное…
Возвращались в сумерках. Генрих шёл, тепло обнимая рукой и грея твидовым боком, тихо дышал, думал о чём-то и ничего не боялся. И прежде бывало — вся тяжесть из души уходила в огонь, коли смотреть на него долго, не отрываясь, так и теперь, не осталось ничего, всё перегорело, что оставалось ещё необдуманным и не пережитым. Всё складывалось как надо, и всё было правильно. Как будто стоило пройти все круги ада, чтобы, очистившись в пламени, выйти наконец на свет. И даже пролётку удалось поймать — какого-то испуганного извозчика, ковылявшего по шоссе на своей кобылке и возблагодарившего небеса, когда понял, что вынырнувшие из темноты двое не собираются его грабить и убивать.
Генрих был совершенно, незамутнённо счастлив. В обычной своей жизни, не требующей для счастья никаких дополнительных поводов, кроме самых простых: самой жизни, наличия любимого Жени, весны и любимого дела, то бишь неизменно приходящих посетителей. Если день был приёмный, вставал рано, выскальзывал из нагретой постели, Евгения не тревожа, и уходил куда-то. Сам Евгений имел привычку вставать поздно, коли не было военной или деловой необходимости, любил поспать подольше, и уже потом, проснувшись, валяться среди мягких одеял, потягиваться, сонно жмуриться и думать о чём-нибудь приятном. Иногда заходил Генрих, падал сверху прямо в одежде, тискал и покрывал поцелуями, но уходил снова, и Евгений вскоре вставал и шёл к нему. Тогда Генрих варил кофе, если он был, или заваривал чай и из каких-то нехитрых и элементарных вещей сооружал завтрак столь роскошный, будто не было за плечами ни войны, ни революции — на меньшее он был неспособен и предпочёл бы скорее не завтракать, чем готовить что-то прозаичное. Если же Генрих был занят, что случалось нередко, готовил Евгений и звал освободившегося Генриха в гостиную и там, почитывая «Голос минувшего», не уставал любоваться им поверх шуршащих и пахнущих типографской краской страниц, а только что прочитанное моментально забывал, глядя, как Генрих, не отдавая себе отчёта в собственной красоте, поправляет светлые волосы, наливает себе чаю, мажет масло на хлеб. И наконец, будто застигнутый врасплох, поднимает на Евгения прозрачный и вопросительно-ласковый взгляд.
О своей работе Генрих рассказывал не особенно много, но по глазам, по стремительным и точным врачебным жестам, по мимолётно брошенным фразам и по тому, как готов был сорваться в случае форс-мажора и ночью, и в выходные, и забыться в работе на долгие и долгие часы, было видно, что чрезвычайно горит ей, и больше, пожалуй, только Евгением. Посетители были разные, встречались и сложные, одни — диагнозом, другие — характером. Первых Генрих исцелял как маг и кудесник. На вторых, бывало, жаловался, и весь оставшийся день ходил мрачный.
— Если они лучше меня знают, как их лечить, то и лечились бы сами, а не тратили бы мои нервы и время. Иных так бы и прирезал, честное слово. Но куда там, врачебная этика, я их и на хер послать не могу, — сетовал он порой за рюмкой спирта, оскорблённый и вымотанный, и взгляд, и голос его тогда становились острыми и порывистыми, как добре наточенная шашка — хоть сейчас посылай лозу рубить.
— Это излюбленное обывательское занятие — рассуждать о том, в чём не разбираешься и за что не несёшь ответственности, — утешал его Евгений. — Один такой лоснящийся гражданин ещё на той войне изволил критиковать меня за ситуацию на фронте. И немедленно со снисходительной мудрой усмешкой объяснил, как и что надо было делать командующим, да и будто бы лично мне. Раскрывать мне глаза изволил… Выгнать бы их хоть на денёк к чёртовой матери на передовую, я бы на них посмотрел. Об ошибках командования мы, уж наверное, получше них знаем.
Впрочем, застревать в подобных разговорах Евгению не улыбалось по многим причинам, и он спешил Генриха отвлечь, а Генрих был и рад отвлечься. В выходные же Генрих забывал обо всём сам, и с безоглядным удовольствием предавался пороку и гедонизму. Тогда и он не торопился встать пораньше, и зачастую Евгений просыпался от его влюблённых, полусонных ласк и поцелуев.
В один из неприёмных дней, прямо с утра, в дверь позвонили. Генрих никого не ждал, но, случалось, приходили к нему и в выходные пациенты с какими-нибудь внезапными обострениями или травмами. Отложив томик Шекспира, Генрих снял с себя ноги Евгения, нехотя встал с дивана и пошёл открывать. Евгений вздохнул, снова забрался на диван с ногами и мрачно уткнулся в «Правду». Планы пойти прогуляться в Дворцовый сад, кажется, откладывались. Откладывался и разговор с Генрихом, который Евгений вот-вот собирался начать. Испытывая к внеплановым посетителям искреннее сочувствие, Евгений всё же невольно сердился на них за то, что отнимают драгоценные минуты и часы, которые Генрих мог провести с ним. Драгоценные особенно теперь, потому как что там дальше — кто знает…
— Евгений Петрович, это к вам, — раздался вдруг несколько удивлённый голос Генриха.
Чуть не выронив газету, радуясь находчивости Генриха и тому, что нежданный визит застал его в приемлемом виде, Евгений деловым стремительным шагом вышел в коридор, на ходу соображая, кто бы это мог быть и чем это может грозить.
В прихожей стоял Коля, яростно вытирал ноги, мял в руках шляпу и неловко, растерянно позволял Генриху снимать с себя пальто. Увидев Евгения, он расплылся в улыбке.
— Привет! А я мимо шёл, дай, думаю, забегу на минуту… Благодарю, Генрих Карлович, вы очень любезны… Я не знал, что ты комнату снимаешь, думал — квартиру! Надеюсь, не помешал?
Генрих аккуратно выдернул у него из рук шляпу, повесил на крючок и, вдруг хитро подмигнув Евгению из-за Колиной спины, ушёл на кухню.
Ясные, немного усталые Колины глаза сияли радостью и любопытством. Евгений вздохнул и, взяв его за локоть, быстро повёл в гостиную, чувствуя себя ужасно глупо.
— Твоя? Послушай, а неплохо, и даже здорово! — изучающий взгляд почему-то первым делом на потолок, потом по стенам, потом по разложенной на диване макулатуре, порыв к окну. — И вид красивый! Клопов нет? Только спать на диване-то жёстко, наверное, чего раскладушку не поставишь?
— Послушай… — Евгений в два шага подошёл к нему, крепко взял его за плечи, — Я живу с Генрихом.
— Да я понял уже… — пробормотал Коля и заморгал.
Коля, кажется, не понял. Надежда, что получится отделаться одной простой фразой, таяла, как дым. Но скрывать, раз уж оказался припёртым к стене, было ещё противнее.
С Колей они познакомились в первый же день учёбы, и теперь казалось, что тогда же, сразу, и подружились. Сидели всегда вместе, учились оба прилично, вместе хохотали над собственными шутками на уроках и вместе хулиганили, строили невинные каверзы, поверяли друг другу страшные тайны и во всех компаниях держались вместе. Да и жил он совсем недалеко, на Гороховской. Водились у них и другие друзья-приятели, целая шайка, предназначенная для совместных побегов с уроков, уличных игр в войну, в лапту и пристенок, в мушкетёров и индейцев. Но совсем с немногими, и особенно — с Колей хотелось делиться чем-то по-настоящему важным, сокровенным и дорогим. Чем-то, что не расскажешь всем, а только самому близкому и дорогому, который рассказанное примет в раскрытые ладони бережно, как хрупкий цветок или маленькую канарейку — как раз такую, какие всегда жили у Евгения в те годы. С кем не побоишься быть не только лихим и бесстрашным, а ещё и чувствительным, уязвимым и в чём-то слабым. Но все их тогдашние страшные тайны не так уж были и страшны. Ну, нравится девчонка из гимназии фон Дервиз, у учителя рисования дома живёт черепаха, Витька о прошлый вторник целовался с Асей Нечаевой, а тот желтоглазый старик, что ходит с палочкой и вечно ругается, конечно же, колдун. Ну, написал дурацкие стихи и тайком плакал над грустной книгой, и щемит сердце тревожной и радостной тайной, когда смотришь на весенние звёзды. Ну, на Вознесенской знающие люди видели призрак Брюса, а во дворе одного из домов по Токмакову зарыт клад — недавно там что-то долго копали, но так ничего и не нашли… Дальнейшая жизнь оказалась и посерьёзнее, и местами пострашнее. Витька погиб в первый год войны, хохотушка Ася Нечаева превратилась в почтенную матрону с тремя детьми, старик-колдун давно умер, стихов Евгений с тех пор так и не пишет и над книгами больше не плачет, а во дворе по Токмакову не клад искали, а прокладывали какие-то трубы. Разве что звёзды весенние всё так же волнуют, да и черепаха учительская, наверное, жива, и, может быть, Брюс до сих пор где-то бродит, пугая чувствительных граждан. А так всё совсем уже иное. И влюблён уже не в девчонку из фон Дервиз, а в сорокапятилетнего врача-немца, чего, впрочем, совершенно не жаль, но поди, скажи кому-то. И слишком много воды утекло с тех пор, и говорить того, что сейчас, никогда и никому не приходилось.
Евгений пропустил несколько ударов сердца, собираясь с мыслями, спокойно, с тихим вызовом посмотрел в ясные Колины глаза и рубанул с плеча:
— Я его люблю.
Опустил голову, отвернулся к окну, полез в карман за папиросами. Закурил, нервно бросил коробку на подоконник. Заговорил быстро, но спокойно, желая скорее отмучиться:
— Я бы мог наплести тебе с три короба, но, как видишь, не стал, потому что уважаю тебя и не хочу тебе врать. Как к этому относиться — твой выбор.
Коля потрясённо молчал, блестел глазами, морщил лоб, опускал и поднимал брови, тёр лицо.
— Ты его любишь? — глупо переспросил он наконец. — Постой… Ты ведь раньше не был… Таким… Или был? Я встречал подобное прежде, но о тебе бы ни за что не подумал.
Коля мучительно подбирал слова. Евгений поднял голову и жёстко ответил:
— Да, не был. Люди иногда меняют свои пристрастия, Коля. Это единичный, первый случай, и последний. Да, я тоже от себя не ожидал, и не считаю это вполне нормальным. Но не жалею, что так случилось.
Коля опустился на подоконник и, не глядя на Евгения, вытряхнул из коробки папиросу. Евгений молча, с непонятным самому себе ожесточением курил и смотрел, как его аккуратные, досконально знакомые пальцы с бледным шрамиком между указательным и средним, в пятнах въевшейся туши и чернил, старательно, даже, пожалуй, чересчур старательно разминают табак, сминают гильзу.
— Ты счастлив? — спросил Коля, не поднимая головы.
— Да. Сильнее, чем когда-либо.
— И он тебя любит?
— Да. Можешь спросить у него.
Коля закурил и наконец поднял взгляд, и не было, супротив ожиданию, в нём ни отвращения, ни разочарования.
— Я должен это осмыслить. Но… Если бы один из нас был женщиной, я бы, может, и сам в тебя влюбился, — нервно засмеялся он вдруг. — Да, всё это ужасно странно, безумно и неожиданно, но главное, что ты счастлив, Женька. Это видно по твоим глазам. И не думай, что ты так запросто от меня отделаешься после всего, что мы пережили вместе. Я хорошо тебя знаю, и ты не из тех, кого это испортит.
Поднялся и обнял крепко, горячо и неловко, стряхнув за шиворот папиросный пепел.
Уже потом, сидя на диване и склонившись к Колиному внимательному лицу, вопреки своей привычке никому ничего не рассказывать, ревниво опуская подробности и личное, Евгений поведал вполголоса о том, как отбил Генриха во время погрома, как познакомились, как писали друг другу письма и как в минувшем декабре уже Генрих спас его и выхаживал. Коля широко открывал глаза, лохматил волосы, невпопад кивал и ловил каждое слово.
В дверях осторожно показался Генрих, в момент оценил обстановку и вошёл уже полноправно, хитро, как ни в чём не бывало, и с невинно-лукавой улыбкой предложил кофе, а потом и сам присоединился и завёл непринуждённую беседу взамен застопорившейся с его появлением. Коля изо всех сил старался на него не пялиться, и оттого пялился только откровеннее, а Генрих великодушно этого не замечал. Потом Коля стал рассказывать о домочадцах, спросил что-то о детских болезнях, и Генрих, хоть был в этом и не спец, углубился в любимые профессиональные дебри, и с детских болезней разговор плавно перешёл на болезни взрослые, а с болезней — на международную обстановку, на искусство, на литературу. Не сильно вклиниваясь в их растущее взаимопонимание, Евгений наблюдал, как они оба, захваченные разговором, радостно друг друга перебивают, уточняют детали, ловят мысль друг друга и, окончательно забыв стеснение, Коля с удовольствием внимает словам Генриха и, показалось, даже очарован им в какой-то степени.
— Что нового? — спросил Коля, кивнув головой на разверстую «Правду», так и почивавшую в углу дивана. — Не читал ещё газет сегодня.
Евгений лениво подхватил газету, заново пробежал глазами заголовки.
— Нового ничего, всё то же. В основном о японцах и поддерживающих интервенцию… Национализация банков, рабочий контроль…
— Что про поддерживающих?
— Да вот хотя бы. «Японские империалисты совершили набег на Россию. Дело ясно и просто. Но ведь совершён этот набег, если даже исключить совещание «патриотов» в Москве о призвании варягов, при безмолвном сочувствии буржуазии. Ещё один враг появился у Советской власти, и тем хуже для неё, и тем лучше для буржуазии и её сородичей. Такого мнения, конечно, держится и «Наш Век», но посмотрите, как тонко эта мысль у него выражена: «Это первое непосредственное чувство удара, наносимого нашей державности, настолько сильно и ярко, что оно заслоняет собою в первую минуту сознание всей сложности обстановки, в которой совершилась японская высадка во Владивостоке. Мы забываем в этом чувстве, что высадка сделана союзным государством, могущественным и лояльным участником той группы держав, в рядах которой в течение трёх с половиной лет мы вели великую борьбу с нашим главным, вчерашним и завтрашним врагом — Германией». Как видите, беда не столь большой руки, ибо удар нанесён нам чуть ли не дружеской рукой союзной державы. Так дело представляется «Нашему Веку».»
— Мда… А ещё что пишут?
— Ну, ещё политика, в политике я не смыслю ничерта. За границей — беспорядки в Норвегии… Харьков занят немцами. Екатеринослав и Нижнеднепровск тоже. Разоружение польских легионеров… Царицын на военном положении из-за участившихся грабежей… Исключение из Красной Гвардии за игру в карты… Е. Б. Бош…
— Да, лозунги большевиков становятся всё примитивнее, — фыркнул Генрих.
— Это некролог, Генрих, некролог. Киевские газеты сообщают. «Германские войска и гайдамаки окружили отряд советских войск, и после боя взяли в плен и расстреляли наших товарищей, из которых определённо называют товарища Евгению Бош…» Лично меня волнуют преимущественно японцы и Харьков. Но говорить об этом я сейчас не расположен.
Евгений отложил газету и отошёл к окну, закурил, слегка позавидовав Коле с Генрихом, которые тут же с новой силой принялись обсуждать подробности международного положения. Чесать языком Евгений и до этого был не любитель, теперь же попусту об этом говорить было и того тяжелее.
— А у тебя милые приятели, — сказал Генрих, когда за Колей закрылась дверь. — Он мне нравится. Откуда знаешь его?
— Учились вместе. Мы собирались с тобой пойти пройтись сегодня, помнишь? Мне надо с тобой поговорить. Не бойся, ничего страшного.
В глазах Генриха немедленно, как рябь на воде, задрожала тревога, но спрашивать он не стал.
Узкая парковая дорожка, обсаженная молоденькими липками, приятно стелилась под ногами. Людей было не видать. Молчали, под руку шли рядом — Генрих, напряжённый обещанным разговором, и Евгений, всё его не начинающий. Сжимал Генрихову тёплую и кажущуюся сейчас беззащитной руку, смотрел, как на кронах занимается зелёная весенняя дымка, как проклёвываются сквозь землю жирные, полные сока побеги неизвестных трав.
— Генрих, я вступаю в Красную Армию.
Ни к чему были увертюры и предисловия. Всё было давно решено, и лучше уж так — сразу. Генрих замер, затравленно вскинул взгляд от усыпанной песком и каменным крошевом дорожки, но на Евгения не посмотрел, резанул по сердцу несчастным светлым профилем, отошёл к крайней липке, притянул к себе ветку и стал потерянно перебирать глянцевые, красновато-зелёные почки. Евгений, погибая, стоял рядом, гладил взглядом его нервные руки и молча ждал.
— Ты уедешь от меня на фронт? — глухо спросил Генрих, не поднимая головы.
— На какое-то время.
— А если тебя убьют? — всё так же блекло спросил Генрих.
— Меня не убьют. Я вернусь к тебе, — горячо заверил Евгений, но дотронуться до Генриха не решился.
Генрих с ожесточением махнул рукой и пошёл по дороге, опустив голову. Хотелось проклясть время, заставлявшее бесконечно выбирать из нескольких зол одно зло и непременно жертвовать чем-то дорогим и кровно важным. Спокойствием и счастьем любимого человека, или честью и долгом, или памятью и прошлым. За одни только несчастно опущенные плечи Генриха Евгений готов был виновного разорвать, но виновен, как ни крути, оказывался сам.
Генрих дошёл до деревянной лавочки и устало на неё опустился. Подобрал с земли ветку, принялся чертить круги и квадраты на утрамбованном песке. Евгений сел рядом.
— Я всё понимаю… — тихо сказал Генрих. — Но понимать отказываюсь. Зачем, куда тебя понесло вдруг?
Он раздражённо отбросил ветку в сторону, резко обернулся к Евгению и в отчаянии схватил его за лацканы пальто. Столько боли, сколько плескалось теперь в его прозрачных глазах, Евгений не видел ни у кого и никогда, даже у смертельно раненых. Она переливалась через край и грозила накрыть с головой, сбить с пути. Выдержать этот взгляд оказалось невозможно. Евгений мягко, но упрямо опустил голову.
— Генрих, я всё решил. Окончательно. Поверь, у меня есть основания. Более того, это единственный возможный для меня выход.
— Но почему? — Генрих перешёл на громкий драматический шёпот. — Неужели тебе со мной плохо? А если я запрещу тебе?
Евгений вздохнул и провёл рукой по шершавой доске. Кем-то когда-то, в какие-то допотопные мирные времена, должно быть, было на ней основательно вырезано перочинным ножом сердце, пронзённое стрелой, и загадочное «К. и Н.» От времени, снегов и ливней контур рисунка почернел и только ярче выделялся на серой лавке. Что за история стоит за ним, где теперь К. и Н.? Живы ли, счастливы, или только и осталось от них, что сердце на парковой скамейке?
— Ну что ты мне можешь запретить? В постели я позволяю тебе всё, что ты захочешь, но как распоряжаться своей жизнью, я намерен решать сам. И её я не могу провести у тебя в спальне, как бы ни любил тебя. Мне жаль, что ты этого не понимаешь.
— Жаль, что не можешь, — в сердцах бросил Генрих. — Я бы с удовольствием тебя там запер.
Прикрыв глаза, Евгений закурил, позволяя Генриху пережить и осмыслить сказанное, успокоиться. Щемящая жалость и безграничная любовь к нему мешалась с лёгким раздражением от того, что он усложнял и без того непростое и болезненное, но необходимое решение. Впрочем, и к такому Евгений был готов.
— Генрих, я офицер, — терпеливо начал он. — Тебе это сложно понять, может быть, но есть вещи, которые для меня выше всего. Отказаться от них я не могу даже ради тебя. Если ты меня любишь, ты должен это принять.
— Что и кому ты хочешь этим доказать?
Не терпится в стан погибающих за великое дело любви?
— От ликующих, праздно болтающих — разумеется. Но моё положение не позволяет мне опираться на романтические мечты. Не время философствовать. И я никогда и никому ничего не доказываю. Даже себе. Я просто делаю то, что должен.
— Почему именно ты? — вскричал Генрих, поднялся со скамейки, сердито заходил туда-сюда. — Разве мало других?
Песок яростно хрустел под ногами, точно возмущался вместе с Генрихом, бранил Евгения и призывал к порядку — раз и навсегда устоявшемуся, понятному, тёплому и безопасному.
— Генрих, я люблю тебя, но ты ведёшь себя как баба, — устало потёр лицо Евгений. — Не самая умная.
— А ты согласился бы отпустить меня на верную смерть чёрт-те зачем?
— Ты гражданский. Но если бы ты счел нужным воевать, я отпустил бы тебя. И пошёл бы с тобой. Я твой, но я не твоя собственность.
— А жаль.
— Я воюю в том числе ради тебя же, Генрих. Ради будущего. Мне странно слышать подобное от потомка тевтонцев. Ты же понимаешь, что нас не оставят в покое. Сейчас слишком удобный момент, чтобы растащить страну на части. Они же как стервятники. А я не могу оставаться в стороне. Это моя профессия, как твоя — лечить, больше я ничего делать не умею и не хочу. Кажется, мы с тобой даже говорили об этом когда-то. Если бы мы встретились при более благоприятных обстоятельствах, я бы по-прежнему был царским офицером. И тебе бы в голову не пришло уговаривать меня оставить службу.
— Но ты был в запасе до войны!
— Временно и очень недолго… И вовсе не из желания найти себе место побезопаснее.
— Прости, — после продолжительного молчания ответил Генрих и снова сел рядом. — Наверное, я действительно веду себя как баба. Я насквозь гражданский и не могу этого понять до конца. Да, ты прав, твоё место в бою. Я просто очень боюсь тебя потерять.
— Ты не потеряешь. Не хорони меня раньше времени.
— Конечно… — Генрих будто не слышал, и горестно ссутулив плечи, смотрел, как далеко, немного внизу, за чугунной оградой чернеет масляная, холодная лента Яузы. — Ты как вольная птица с подбитым крылом. Подобрал тебя, выходил, и пора отпускать…
— Генрих, ну что ты говоришь? Я тебя не оставлю. Я вернусь к тебе, как возвращался до этого.
— Знаешь, — хмыкнул Генрих, — я всегда больше всего на свете хотел связать себя с любимым серьёзно, по-настоящему, на всю жизнь. И никогда не получалось…
— У тебя получилось, Генрих, — мягко сказал Евгений, аккуратно обняв его плечи, нежно обвёл большим пальцем шею по контуру воротника. — Просто ты связал свою жизнь с военным, ты должен это понять.
— Но ты ведь не большевик, — снова нотки упрямого сомнения в голосе.
— Да, не большевик, и более чем скептически отношусь к ним. Но я воюю не за них. Я хочу видеть сильную армию, и теперь они делают к этому шаги. В том числе поэтому набирают командование из бывших офицеров. И я, естественно, тоже иду не рядовым. Более того, на передовую меня и не пустят. Тебя это хоть немного должно успокоить.
— Но, конечно же, ты в первых рядах записавшихся.
— Пока это добровольно, но и я, и мои бывшие сослуживцы, включая командира, сходятся во мнении, что такое положение вещей продлится недолго. Ходят слухи о грядущей регистрации всего офицерского состава. Если это правда, то, надо полагать, за этим последует принудительный призыв в ряды Красной Армии. Как бы то ни было, моё решение взвешено и добровольно. Приходящие с фронтов сводки ложатся пятном на мою совесть.
Слова про разговоры с командиром были правдой. Имея за душой свои взгляды на происходящее и своё готовое уже вызреть окончательно решение, проводил часы за разговорами с Фёдором Богдановичем. Он, как и Павлов, остался в Москве. Сиживали подолгу, обсуждали последние изменения в армии, строили предположения. Май, не мыслящий себя вне армии, и сам склонялся к тому, чтобы попробовать встроиться во вновь создаваемую систему. Евгений решение принимал исключительно сам, и всё же к мнению бывшего начальства прислушивался. Поддерживал его и Павлов, но сам пока выжидал чего-то.
Больше не мучила оторванность от «своих». Жизнь как-то сама собой перестала делиться на до и после. Среди офицерства, которое отсюда, издалека, было так удобно идеализировать и к которому, как к однородному и сплочённому сообществу, хотелось отнести себя, были и такие, как Шумский, и их было много. Когда всё рушилось и стремительно от Евгения уходило, казалось, что таких абсолютное большинство, и только среди них можно быть своим и на своём месте. Потом, по здравом и трезвом размышлении, вспоминалось и другое. Вспоминались тыловики и штабные, не нюхавшие пороха, предпочитавшие ему иные вещества, ссылающиеся на язву или близорукость, но лечащиеся преимущественно от сифилиса и гонореи, бегающие в лазарет с каждой царапиной и требующие отвода, но гоголями рассекавшие по всем тыловым местечкам и городам. Таких можно было встретить чаще всего в госпиталях, в обществе сестёр милосердия, в заплёванных провинциальных кафешантанах, напивающимися под сальные шансонетки, грабящими местные лавки или подводы беженцев, слоняющимися без дела по улицам и солидно прихрамывающими для форсу… Где угодно, кроме, непосредственно, места ведения боя. Но и в бою от них было бы мало толку. Вспоминал Евгений и сидящих повыше и приносящих вреда поболее, чем первые. Их винил в отступлениях, в бездарности, в позорном бездействии, когда действовать было необходимо. Были и такие, как Смирнов, чьи действия вообще были за гранью понимания. Не было никакого единого офицерства. Были монархисты, а были поддерживающие революцию и отречение Императора, и именно вторые теперь шли на всё, чтобы скинуть большевиков. Были даже социалисты. Среди всех них были и сволочи, были и благородные, достойные люди, как и везде, хотелось только верить, что вторых всё же больше. И вот теперь кто-то поддерживал интервентов, кто-то воевал против них в новой уже Красной Армии — тоже по самым разным причинам, а кто-то самоустранился от дел вообще, как это сделал Рихтер. И жизнь продолжалась так же, как раньше, но и менялось всё стремительно, и меньше всего Евгению хотелось предаваться упаднической сентиментальности и цепляться за устаревшие формы, словеса и названия вместо того, чтобы выбирать суть и думать своей головой, прислушиваться к своему сердцу, коли уж нет той силы, что скрепляла всё это разнородное общество во имя общей цели.
— А что они сделают с тобой, когда ты больше не будешь им нужен? — спросил Генрих.
— Генрих, не делай из меня жертву. Я всё равно ей не буду, что бы со мной ни случилось. И тебе не советую, — вздохнул Евгений. — Ничего «они» со мной не сделают. Спроси лучше, что я сделаю, когда не буду им нужен. И вообще, не думай, что всё это меня не коснётся, если я попробую тихо отсидеться.
Генрих обхватил себя руками и хмуро о чём-то думал, нервно выстукивал ногой по земле. Евгений по привычке покусывал сгиб пальца. Мимо по пустынной дорожке прошли первые люди — какая-то парочка в обнимку. Евгений засмотрелся на затянутые в тонкие чулки, мелькающие из-под тяжёлого пальто ноги дамы, на аккуратно и уверенно впечатывающие шаг весенние туфли. Подумалось, что зима длилась целую вечность, и до безумия много успело измениться, пока лежал снег. Словно началась целая новая жизнь.
— Я любил ходить сюда раньше, — сказал вдруг Генрих. — До урагана здесь были высокие старые деревья… И часто гуляли кадеты, миленькие, в белоснежной форме… Красивые. Но до тебя им далеко. Не кусай руку, я же запретил тебе!
Он мягко отвёл руку Евгения от лица, прижал ладонью к губам, не опасаясь свидетелей, закрыл глаза.
— «Флореаль»? — спросил он, нежно проведя носом по запястью, замер и вдруг открыл глаза. — Я буду ждать тебя. Никогда ни на кого не променяю. И приму любое твоё решение. Только возвращайся ко мне.
Так легко на душе не было давно. Наконец-то происходящее казалось исключительно правильным, и измучившая гора упала с плеч, обернулась твёрдой почвой под ногами. Даже волнение за Генриха не могло перебить этой лёгкости.
Дома снова устроились на диване, так, как застал их Колин приход. Голова шла кругом и не верилось, что столько всего уместилось в один день. Генрих всё же волновался и без умолку болтал, уточнял подробности, делился бог знает где подобранными слухами разной степени дикости. Евгений, как мог, успокаивал и утешал, устроив голову у него на коленях.
В какой-то момент лениво скользящий по комнате взгляд упал на гитару. Она, украшенная кокетливым бантиком, ещё с января стояла в углу в качестве предмета интерьера и почему-то неизменно приводила Генриха в уважительное восхищение, а для Евгения уже давным-давно стала обычной деревянной коробкой, чем-то вроде гроба, в котором похоронены самые нежные и тёплые воспоминания. Лишний раз смотреть на неё не хотелось, ей-богу, но вот теперь что-то потянуло к ней как магнитом. С сомнением, заранее досадуя на себя за дурацкую выдумку, Евгений некоторое время на неё смотрел, а потом всё же поднялся и резковато, сердито схватил её, так что струны от неосторожного обращения заныли и застонали.
Не глядя на притихшего удивлённо Генриха, Евгений устроился в углу дивана. Вот-вот несчастный инструмент исторгнет жалкие звуки, ещё похлеще, чем когда играл последний раз год с лишним назад, и пальцы, ещё сильнее отвыкшие и окончательно переставшие слушаться, беспомощно будут дёргать струны, и перед Генрихом будет неловко, и надо было её, в самом деле, продать ещё в январе, а то и самовар ею растопить… Но душа почему-то просила попробовать, а душу Евгений всё-таки привычен был слушать. Заранее нахмурившись, провёл, пробежал по струнам, и, — чудно, — не почувствовал в пальцах никакого напряжения или сопротивления, а от давно забытого движения на сердце окончательно полегчало. Слегка закусив от усердия губу и нахмурившись, Евгений провёл по струнам ещё раз, попробовал каждую в отдельности, подкрутил колки и остался сравнительно доволен результатом.
Всё ещё не до конца веря, он попробовал наиграть что-то из того, что любил раньше, и показалось — теперь, безо всякой тренировки, получается лучше и легче, чем когда-либо, и пальцы всё помнят до такой степени, что не требуется воскрешать в голове аккорды и ноты. Обалдевшие от счастья вновь ожить, струны делились с пальцами давно забытой, лёгкой и властной силой. Евгений держал гитару горячо и бережно, как старого друга, осторожно прислушивался к тому, что творилось в душе, и, вопреки страхам, ничего болезненного, ненужного и тяжёлого больше не находил там.
Всё больше оживая и не веря самому себе, несомый потоком ничем не замутнённого счастья, немного похожего на самые нежные моменты близости с Генрихом, удивлённый звуками, что по памяти рождались из-под его рук, Евгений откинулся на спинку и хитро и гордо глянул на Генриха. Музыка бежала как чистый холодный ручей. Этого он не играл давным-давно. На войне и сам он, и слушатели всё больше предпочитали романсы, а для такого, без слов, не было ни времени, ни настроения. И вот теперь настал момент, ради которого стоило столько ждать, ради которого стоило бы научиться играть, если бы не умел. Проверять голос Евгений не стал, но уже твёрдо знал, что вернулся и голос, стал ещё лучше прежнего. А пока пела душа, и этого было вполне достаточно.
Дойдя до финала, Евгений на мгновение замер, а после так и упал бессильно, прижимая к груди гитару и тяжело дыша, приходя в себя. Тишина и сладость, колкими пузырьками шампанского разлившиеся в груди, сводили с ума. Всё было правильно, как же всё было правильно, и лучшего пути понять это, пожалуй, было не дано. Душа была исцелена и снова могла говорить, именно теперь окончательно, после двух лет мучений и боли, и круг замкнулся.
— Я не знал, что ты так умеешь, — тихо проговорил Генрих, всё это время сидевший без движения. — А ещё играть не хотел… Тебе не на фронт надо, а в консерваторию… Но прости, прости… Я в восхищении. Что это было?
— Джулиани, — лениво отозвался Евгений, всё ещё плавая в расслабленности и забытьи, прислушиваясь к силе и лёгкости, что переполняли всё существо.
— Эти руки созданы для того, чтобы их целовать, — радостно изрёк Генрих. — Впрочем, как и весь ты. Когда ты вернёшься со своей глупой войны, будешь играть мне каждый день.
Он упросил Евгения поиграть ещё немного, потом уговорил спеть. Поддавшись его уговорам, Евгений не без тайного удовольствия спел ему нежнейший из всех известных ему романсов, что ещё с пятнадцатого года ассоциировался исключительно с Генрихом. Голос, как и следовало ожидать, вернулся, стал ещё мягче, глубже и бархатнее, чем был, приобрёл несвойственную прежде нотку печали и на приглушённой высоте самую малость чего-то незнакомого и мерцающе-тревожного. Генрих оказался окончательно сражён, но главным было другое — Евгений чувствовал себя теперь так, словно после долгой разлуки и скитаний вернулся наконец к себе.
К вечеру Генрих вдруг вспомнил, что забыл достать какое-то позарез необходимое лекарство, и ушёл, заверив, что скоро вернётся. В тот вечер одиночество не пугало и не печалило Евгения, вполне устраивало общество себя самого. О многом хотелось подумать без слов, привыкнуть к воцарившимся в душе тишине и покою. Стоял у светло-голубого, потихоньку синеющего прямоугольника окна, курил и был абсолютно счастлив. Грядущая разлука больше не тревожила. Весенний ветер шумел за окном, волной штормового прибоя проходился по бульвару. Намятые с непривычки пальцы болели, но не было сейчас ничего приятнее этой боли, свидетельствующей о том, что жив.
Показалось, прошло минут десять, а по часам выходило — полтора часа. Зазвенели ключи, хлопнула дверь, и сразу же квартира наполнилась жизнью, шорохами и светом. Встречать Генриха Евгений не пошёл, почему-то ужасно хотелось, чтобы он тихо подошёл сам в вечерних сумерках, обнял и этим окончательно утвердил факт, что всё хорошо и правильно и будет так всегда… Генрих мучительно долго раздевался, потом прошелестел по коридору и ещё мучительно долго мыл в ванной руки и всё не шёл. Наконец, появился, зажёг свет, вкрадчиво подплыл, обдавая уличной прохладой и сладко-терпкими нотками духов, обвил руками шею. Евгений нежно скользнул щекой по его руке и затянулся горьким дымом.
Мягкие, прохладные пальцы вдруг властно коснулись губ и забрали папиросу. Генрих стоял и хитро щурил сорочий глаз. Выбросив папиросу, он вернул пальцы к губам Евгения, легко провёл по ним большим и вдруг скользнул внутрь. Не в силах стоять, Евгений опустился на подоконник и поднял на Генриха слегка удивлённые, сияющие, подобно звёздам, глаза. Палец хозяйски и плавно скользил по языку, а Генрих оставался невозмутим, будто не имеет к происходящему решительно никакого отношения. Не осталось ничего, кроме нервного дыхания и взгляда глаза в глаза.
— Я тебя отпускаю, — не останавливаясь, сказал наконец Генрих после некоторого молчания. — Но ты должен обещать мне одну вещь.
Евгений вопросительно поднял бровь.
— Ты больше не будешь курить, моя радость.
Палец скользнул последний раз и, на прощание обведя губы, убрался.
— Хорошо, — тихо ответил Евгений. — Обещаю.
Он был готов обещать Генриху что угодно, лишь бы их сумасшедшее, ни в какие рамки не укладывающееся счастье не кончалось никогда. И дело не в отъездах и расставаниях, а в чём-то неуловимом, безумном, охватывающем моментально, стоило увидеть Генриха, или даже только помыслить о нём.
— И вот ещё что, — Генрих полез в карман и вынул небольшую коробочку.
— Что это? — озорно прищурился Евгений.
— Это для человека, которого я очень люблю.
— А кого ты любишь?
— Одного милого офицера, — засмеялся Генрих и, открыв коробку, достал из неё кольцо с красным камнем. — Дай руку.
Евгений нарочито плавно протянул ему руку, и дух захватило, когда Генрих уверенно и мягко принял её. Кольцо скользнуло на безымянный палец и село на него, как влитое.
— Специально выбирал размер. Окольцованы теперь, — улыбнулся Генрих и немедленно был притянут для поцелуя.
— Гранат?
Генрих степенно кивнул. Гранат таинственно сиял в свете лампы и быстро темнеющего весеннего неба, как маленькая капля крови.