Ветка сирени

Исторические события
Слэш
Завершён
R
Ветка сирени
Войцех Вишневский
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Жизнь на изломе.
Примечания
авторское видение героев, а также места событий: https://vk.com/album-177859330_260515969
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 9

      Под ногами стелилась ласковая майская трава с проглядывающей из-под неё кое-где старой, прошлогодней. Дома всё ещё только оживало, а тут уже вовсю буйствовало. Генриха бы сюда. Эта мысль преследовала мягко, но настойчиво, стоило только встретить очередной красивый вид, синее блюдце озера посреди леса, дерево в пене белых цветов или одинокий кровавый маковый проблеск среди шёлка травы. От дел это, впрочем, не отвлекало, и одно было досадно: что пока нет возможности отправить Генриху уж пару дней как написанное письмецо. Чтобы не волновался. А волноваться он, конечно, начал с той же секунды, когда за его Женькой закрылась дверь сборного пункта, в этом сомнений не было. Осознание это покалывало подлой иглой вины, и сколь не убеждай себя, что никакой вины нет, а есть необходимость — не проходило.       Нет, от дел ничто не отвлекало. Для дум о Генрихе оставались разве что мгновения увиденной красоты, одинокие прогулки по вечерам или минуты сонного забытья. В остальное время голова была занята другим, и оно к лучшему — иначе измучился бы. Вспоминал, как расстались: легко, пожалуй даже слишком, но так лучше. Иначе — только повиснуть на нём и никуда не ехать. И ночь их последняя вспоминалась, когда Генрих чуть всерьёз не замучил своей отчаянной, как в последний раз, пылкостью. Не того ли боялся, что и впрямь последний? А ещё крепче вбилось в память, как весь остаток ночи, до серого, раннего апрельского рассвета молчали без сна. Хотелось курить, но коли обещал, что не будет, держал слово. Зависело бы ещё всё остальное обещанное от простого напряжения воли, но где уж там. О том и молчали, да каждый о своём.       Генриха Евгений ещё за несколько дней до отъезда тайно поручил Коле. Просил приглядывать за ним, навещать хоть раз в месяц. Коля от возложенной на него задачи приосанился, потом сник. «А он не будет ко мне приставать?» — спросил трагичным шёпотом. То ли шутил, то ли и вправду сомневался, очарованный Генрихом, тем не менее, с первого взгляда. Родителей тоже просил… Пришлось для пущей убедительности поведать, что спасал его Генрих вовсе не от особо коварной формы инфлюэнцы, как тот представил в начале, а от последствий удара ножом в подворотне, но что уж там, коли теперь-то жив. Дело прошлое. Хотя и без того Генрих за две-три короткие встречи успел прочно очаровать их, как очаровал и Колю, и самого Евгения в своё время.       Тоскливее всего было, когда ехал сюда, на Западный участок Завесы. Ехать было всего ничего, а всё ж целая бессонная ночь в тревогах и воспоминаниях под мягкий перестук колёс. А когда приехал, тревожиться и вспоминать стало некогда. Ничего особенно страшного не произошло. Не оправдались, впрочем, и ожидания немедленного погружения в пучину дел и непосредственно военных действий.       — Сколько орудий в распоряжении батареи? — спрашивал он по прибытии у мрачного, будто бы всегда всем недовольного черноусого комиссара, представившегося товарищем Савицким.       — Пока ни одного, — безразлично откликался тот.       — Но позвольте, меня к вам направили как командира батареи…       — Со дня на день ожидается прибытие орудий. С вами и будем их принимать, — сказал тогда комиссар, с сомнением оглядывая Евгения. — Батарею тоже будете набирать сами. А пока познакомитесь с личным составом. На вас возлагается задача помощника командира, а не только командира батареи. Дисциплину налаживать надо, она у нас хромает. Военное дело. Гражданских много, необученных, вот вы и будете обучать. И командира консультировать… Сейчас он в отъезде, скоро вернётся.       Он пожевал губами, как лошадь, будто сомневаясь, стоит ли говорить, и всё-таки сказал.       — Командир эсер, предупреждаю сразу. По всем спорным и политическим вопросам обращаться ко мне. Никакой самодеятельности. Вечером познакомлю вас с бойцами. Только разведка теперь в охранении, ну да это вас не касается.       Он хмыкнул и уткнулся в какие-то бумаги. Несколько смущённый таким приёмом, Евгений козырнул и вышел из пропахшей махоркой комнаты. Было в тот день пасмурно и тепло, и в воздухе будто распылили водяную взвесь. Вдалеке по свежей пашне вышагивали аисты. Евгений ушёл к реке, и долго ходил там между вётел и ив, в который уж раз мучаясь желанием закурить. Всё происходящее начинало казаться невыносимой мурой. Вдалеке, у села, слышались голоса и смех, мелькали силуэты. Выше по течению кто-то повёл поить коней, и оттуда доносилось фырканье и конское ржание.       Ближе к вечеру комиссар, как и обещал, повёл знакомить с бойцами. Бойцы гуртом расположились на околице, лежали прямо на земле, пекли в золе добытые в деревне яйца, кипятили чай и тихо переговаривались. На лицах плясали красные отсветы огня.       — Здравствуйте, товарищи, — громко поздоровался Евгений, подойдя.       Никто не шевельнулся, не встал. Дразняще, мучительно пахло табачком. Многие тянули посверкивающие красными всполохами самокрутки, лениво шевелили палками золу.       — И тебе не хворать, мил человек, — безразлично откликнулся кто-то.       — Отряд, стройся, — сурово скомандовал комиссар.       Все нехотя повставали с мест, сошлись поближе к комиссару и образовали некое подобие шеренги. Взглянув на эту шеренгу, Евгений затосковал. В некоторых ещё мерещились остатки военной выправки, в большинстве же разномастно одетое войско выглядело весьма расхлябанным. Многие недобро щурились, в потёмках разглядывая потревожившего их покой незнакомца и наверняка угадывая в нём признаки представителя враждебного класса. «Да, работы тут непочатый край», — пронеслось в голове.       — Это новый помощник командира, — вещал комиссар, невозмутимо расхаживая вдоль шеренги. — Артиллерист, опытный военный, прикомандированный к нам из Центра. Поступаете в его распоряжение. Его будете слушать. Ясно?       — Так точно, — пронеслось неровно, и от сердца будто бы отлегло.       — А как к нему обращаться, «ваше благородие» или «ваше превосходительство»? — язвительно донеслось откуда-то с правого фланга.       — Отставить шуточки. Обращаться будете «товарищ помощник командира» или «товарищ Алексеев». Или Евгений Петрович. Согласно распоряжению Партии, при нашем отряде будет сформирована артиллерийская батарея, товарищ помком вам всё разъяснит, — и добавил вполголоса, обращаясь уже только к Евгению, — Вы, товарищ помком, сегодня разъясните, или до завтра подождёте?       — Отчего ж до завтра, — пожал плечами Евгений, чувствуя себя как никогда глупо. — Я поговорю с ними. Вы ступайте к себе, товарищ комиссар.       Комиссар вновь с сомнением глянул на Евгения, решая, оставлять ли его наедине с бойцами. Потом нахмурился и порывисто отошёл.       Шеренга продолжала стоять на месте, но уже менее уверенно. Народ мялся и явно раздумывал, стоит ли продолжать стоять. На первый раз Евгений решил не обращать на это внимания. И всё же прошёл разок взад-вперёд, подровнял строй, заставил особо расхлябанных втянуть живот и расправить плечи. Те нехотя подчинились, видно, до выяснения. Евгений вгляделся в лица, предварительно выделяя некоторых для себя.       — Артиллеристы среди вас есть?       — Не.       — Грамотные есть?       — Имеются.       — Шаг вперёд.       Как и следовало ожидать, почти все из отмеченных шагнули вперёд. Половина, если не две трети — явно гражданские. Евгений прошёлся ещё раз, что-то для себя запоминая.       — Вы, господин офицер, долго ещё нас мурыжить будете? Люди желают отдохнуть и пожрать.       Всё тот же громкий, язвительный и уверенный голос с правого фланга.       — А это сколько понадобится, — негромко и уверенно сказал Евгений, ни к кому не обращаясь, — Благодарю вас, товарищи. Вольно, разойтись.       Люди медленно вернулись к своим кострам, не выражая более интереса к новоприбывшему командиру. Евгений не спеша подошёл к дерзкому красноармейцу, опустился у его костра. С десяток пар напряжённых глаз внимательно следили за ним. С реки тянуло сыростью и прохладой. Красноармеец был из военных, то было видать и по сохранившейся форме со споротыми погонами, и по манере держаться, пусть и нарочито вольной и расслабленной, а всё же хранящей внутри самого существа сосредоточенную и летящую смертоносную силу.       — Чем объяснить ваш вызывающий тон? — спокойно спросил Евгений, глядя в по-волчьи бесстрашные, вызывающие глаза напротив. — Вы имеете что-то против меня лично?       Красноармеец снисходительно цыкнул и опустил взгляд к костру, пошевелил веткой, подымая в воздух облако золы. Остальные молча наблюдали.       — Что мне против тебя лично иметь, командир? Мне всё ваше благородие поперёк горла. Я вашу породу с закрытыми глазами узнаю. Только никак не чаял, что вы нашему брату снова на горб пристроитесь. А мне ещё в германскую хватило, досыта нажрался.       Он выкатил из золы яйцо, откатил в траву, и другие последовали его примеру. Видно, он был здесь за главного.       — Чем же досадили вам так?       — Ах чем? — он недобро усмехнулся и потянулся зачем-то к ремню гимнастёрки, — Ну, гляди.       Задрав гимнастёрку, он повернулся спиной. Её наискось пересекали несколько глубоких застарелых шрамов.       — И за какие подвиги вас так? — Евгений внутренне содрогнулся от злости и омерзения. 
       — Доложил не по уставу в пылу, так сказать, боя. Попадись он мне теперь, кровью своей умоется, паскуда, — сплюнул он, одёрнул гимнастёрку и потянулся за ремнём.
       — Полагаю, за этим вы и воюете?
       — Нет, это так, для души.
       — Душе вашей от этого вряд ли полегчает. А тот, кто это сделал, недостоин звания офицера.       — Невелика честь — то звание.       Евгений вздохнул и поднялся, отряхивая френч. Не стоило сейчас вступать в эту дискуссию, и ни к чему она не приведёт.       — Если вас хоть немного интересует моё мнение, как вашего командира, то я считаю такие меры недопустимыми. Как и любые оскорбления вообще. Вы в каких родах войск служили?       — В артиллерии, — с вызывающей ухмылкой прищурил глаз красноармеец, развалившись на траве и очищая с яйца обугленную скорлупу. — Агитировать в свою батарею будешь?       — Нет уж, увольте. Вам в хозчасти самое место, никак не в артиллерии. Дисциплина не такая строгая, никто вас не будет трогать… Кухня близко, опять же. Так что не беспокойтесь. Завтра же насчёт вас распоряжусь. Спокойной ночи. И ещё… Обращайтесь ко мне всё-таки на «вы».       Он развернулся и пошёл к виднеющемуся вдалеке соседнему костру. Пошёл не по прямой, а с заходом к реке. Там вовсю квакали лягушки, а на противоположном берегу щёлкал соловей. Евгений даже заслушался на мгновение, не к месту помянув Генриха. Хорошо было здесь всё же, как ни крути. Задумчиво глядя себе под ноги, прорезая вымахавшую к маю траву блестящими в отблесках костров сапогами, усмехался своим мыслям, сцепив руки. Как и ожидал, за спиной вскоре раздались быстрые, поспешно шелестящие травой шаги. Преследователь приблизился, схватил за рукав и заставил остановиться.       — Какая хозчасть, вы с ума сошли? — зло зашептал давешний баламут. — Я всю германскую на фронте, у меня три Георгия. До унтер-офицера дослужился. Что ж вы меня перед товарищами позорите?       Евгений опустил голову, пряча улыбку. Рука, сжимавшая френч, не отпускала, красноармеец опередил и встал, преграждая дорогу. В светло-русых волосах и яростных глазах отражалось пламя.       — Как звать вас? — спросил Евгений, поднимая голову.       — Шевкунов Андрей.       — Завтра поговорим, Андрей. Возьму вас к себе помощником, коли уживёмся, — Евгений не знал, прав или нет, делая такое предложение, и не придётся ли о нём жалеть. Но теперь отчего-то казалось, что прав. — Вы грамотный?       — Церковно-приходскую кончал, — сплюнул Андрей и развернул кисет. — Курите?       — Бросил, — ответил Евгений, преодолев соблазн.       — Чего ж так?       — Слово давал, — после некоторого сомнения признался Евгений. — Да и вредно, знаете ли.       Андрей хмыкнул уважительно, и даже по плечу слегка хлопнул, пряча кисет в карман. Евгений решил подобную фамильярность проигнорировать на первый раз. Достигнутым результатом он был и без того доволен.       — Оно дело такое. Ну до завтра, командир. А насчёт хозчасти вы ей-богу зря.       В тот вечер Евгений ещё прошёлся по чужим кострам, поговорил с бойцами, пытаясь вникнуть в душу этого незнакомого пока народа. Публика набралась самая разношёрстная. Были здесь и бывшие солдаты, и прибившиеся к ним из полупартизанских отрядов, и большевики, и записавшиеся добровольцами гражданские, в основном интеллигенты и рабочие. Иные смотрели на Евгения с недоверием и враждебностью, но в основной своей массе отнеслись по-простому и обрывочно, будто нехотя, но с явным удовольствием делились своими соображениями. В предоставленную ему избу Евгений вернулся уже ночью, уставший, как собака, и сразу завалился спать. Заснуть, однако, долго не получалось, и он чуть не до света ворочался, кутаясь в шинель и страдая от богатырского комиссарского храпа из-за стены. Растущая луна ярко и тревожно светила сквозь тонкий цветастый ситчик. Это была вторая ночь без Генриха.       На следующий день около часа пополудни вернулся командир. Евгений как раз был занят строевой подготовкой своего разношёрстного войска и прибытие командира проворонил, но командир нашёл его сам, отозвал в сторону.       — Степанов, — коротко представился он, сверкая стальными глазами.       Евгений пожал его крепкую ладонь. Степанов порывисто пошёл прямо по пашне, заложив руки за спину, и Евгений последовал за ним.       — Давайте договоримся. Вы делаете своё дело, я — своё, — жёстко, и, как показалось, нервно заявил командир. — Вам, надеюсь, уже обрисовали стоящую перед нами задачу? И что это вы делаете с бойцами?       — В данный момент я провожу строевую подготовку. А в целом мы охраняем демаркационную линию, насколько мне известно, — деликатно ответил Евгений.       — Линия! — сплюнул командир. — Формально вы, конечно, правы. Но весь этот поганый договор был ошибкой. Будь моя воля, мы бы пошли в наступление сегодня же.       — Вы видели вверенные вам войска? В таком состоянии они и с обороной вряд ли справятся. Вы военный?       — Это не имеет значения. Но я воевал, и вы воевали, насколько я знаю. Вы согласны с действующим мирным соглашением?       — На данный момент моё мнение не имеет значения. А привести войска в должную готовность — моя прямая обязанность.       — Ну хорошо. Только не забывайте, что командир здесь я. И я в вашей консультации пока не нуждаюсь, — ревниво заявил Степанов.       — В таком случае где положенная мне батарея? Где орудия?       — Они будут через неделю, — угрюмо бросил командир. — Тогда и поговорим.       Он, более не оглядываясь, уверенно зашагал прочь, стройный и молодой, похожий на длинноногого аиста. Разговор был окончен. Евгений походил ещё некоторое время в одиночестве, а потом вернулся к своим бойцам.       К вечеру, когда на горизонте разлилась кроваво-брусничная полоса ветреного заката и личный состав был уже отпущен на отдых, вернулись конные разведчики, и отчего-то тишина сразу окрасилась смехом, громкими, наперебой, рассказами и вознёй. Евгений, погружённый в размышления, в одиночестве прогуливался по деревенской улице и видел, как некоторые из разведчиков заходили в их с комиссаром избу, видно, докладывать. После дневного разговора с командиром присутствовать при докладе не хотелось из принципа, хоть и корил себя за это мальчишество. К тому же, не хотелось пренебрегать возможностью подумать о Генрихе, пока никто не отвлекает. Как он там, в самом деле? Волнуется ли, переживает? Год назад он тоже был один, но сколько всего изменилось с тех пор… И сладким, счастливым грузом прибавилась ответственность за него, оставленного в одиночестве. Когда теперь судьба будет увидеться, кто знает? Не хватало его тёплых рук и ласковых, уверенных слов, что ни говори. И его безусловного принятия ох как не хватало.       Порядком озябнув, Евгений всё же направился к себе и на крыльце столкнулся с как раз выходящим незнакомым красноармейцем, невысоким и коренастым, одетым в долгополую кавалерийскую шинель и лохматую папаху, лихо сдвинутую набекрень.       — О, а вы кто такой? — весело спросил красноармеец грудным девичьим голосом, придерживая болтающуюся на боку шашку. — Белогвардейский лазутчик?       Евгений разглядел озорно блестящие серые глаза, улыбчивое щекастое лицо, выбивающиеся из-под папахи короткие тёмные кудри и выступающую под шинелью грудь. Незнакомка в свою очередь столь же открыто рассматривала его.       — Артиллерист, помощник командира, — сдержанно ответил он и, подумав, протянул руку. — Евгений Петрович.       — Ганна Поликарповна, — смешливо ответил красноармеец и руку пожал. — Разведчик.       От разведчицы несло подсолнечной шелухой, махорочным дымом и овчиной. Кажется, это именно её смех и громкий возбуждённый говор Евгений слышал издалека, когда прибыл разъезд. Слегка поклонившись, он поднялся на крыльцо и вошёл в избу, закрыл за собой дверь. Будто бы в последний момент видел какое-то мелькнувшее вдогонку движение, но было, честно говоря, не до того.       Теперь комнату пришлось делить с командиром. Впрочем, от былой неприветливости не осталось следа, видно, командир, представившийся теперь по-простому, Василием, чётко разграничивал служебные и личные отношения. Оставаясь сдержанным и немногословным, он предложил чаю, свежих газет, привезённых из уездного центра, и добытое где-то в закромах шерстяное одеяло. Наотрез отказавшись обсуждать обстановку, он вскоре и сам вполголоса начал что-то рассказывать, нервно расхаживая по комнате. С появлением комиссара он замолчал и всё своё внимание сосредоточил на разглядывании висящего в красном углу рушника, и так старательно дул на чай, что выплёскивал его из чашки.       Дни до прибытия орудий тянулись однообразно, полные предвиденных и непредвиденных забот. Большую часть времени Евгений вникал в обстановку и занимался подготовкой красноармейцев. Шевкунов стал вести себя потише, и хоть и отпускал время от времени насмешливые и дерзкие комментарии и держался независимо, оказался толковым солдатом, обязанности помощника выполнял исправно, обучал бойцов тому, что умел сам и до открытого хамства больше не доходил. В целом же лёгкая взаимная настороженность между командиром и личным составом никуда не девалась, и ни о каком безоговорочном доверии подчинённых командиру говорить не приходилось. Обучению состав поддавался плохо, повергая Евгения в тихое отчаяние. Находились и недовольные.       — К чему эта возня, товарищ командир? Третий день одно и то же. В детстве в солдатики не наигрались?       — Не думайте, что я делаю это по собственной прихоти, — отвечал Евгений, сдерживая раздражение. — Если в нужный момент вы окажетесь неготовы подчиняться централизованным приказам, вас, гордых бойцов за свободу, перебьют поодиночке, как зайцев.       Здесь с новой силой схватила за сердце тянущая тоска по Володе. Если раньше как-то привык быть один, без него, если раньше утешали и скрашивали образовавшуюся пустоту другие близкие и надёжные люди, то теперь Евгений чувствовал себя абсолютно одним. Не хватало Володиного родного и тёплого присутствия, даже молчаливого, его безмолвной поддержки и помощи во всех делах, даже где она была не нужна, его стихов и вечерних прогулок вдвоём под темнеющим небом. Не о ком было в свою очередь заботиться так, как заботился о нём. Не было неизменного собеседника, с которым понимали друг друга без слов и прожили словно всю жизнь бок о бок. Одно его присутствие перевесило бы все неприятности, и жизнь была бы не так уж и плоха, но об этом нечего было и думать, чтобы не травить душу. Тетрадь с его стихами Евгений с собой не взял и теперь изредка жалел об этом. Стихи он помнил и так и желал не их, а написанных дорогой рукой строчек. И иногда, когда становилось совсем пусто, по забытой уже привычке про себя вёл с Володькой долгие печальные разговоры. О том взаимопонимании, что установилось у Евгения с солдатами на минувшей войне, тоже и речи не было. Не было его и с начальством. Командир не лез в его дела, но всё, что касалось своих дел, ревностно и непримиримо охранял от чужого вторжения, и даже насчёт конкретной их с отрядом задачи хранил глупую конспирацию, и говорил только, что «их подразделение есть малая часть большого отряда, большой отряд входит в участок, а участок — в Завесу, а перед Завесой в случае германского вторжения стоит задача арьергардных боёв», но всё это Евгений прекрасно знал и сам. Через день он уезжал куда-то по делам и привозил новые распоряжения от начальства, но суть их до конца не раскрывал, говорил только, что грядёт переформирование. В любом вопросе, а тем более совете он видел посягательство на свои полномочия и реагировал вспыльчиво и резко. От их ежевечерней перебранки с комиссаром, полушуточной, но то и дело перераставшей в скандал, Евгений уходил в ночь и долго бродил по деревенской улице. Из-за тускло горящих окон, из-за отдёрнутых цветастых занавесочек его угрюмо высматривали внимательные глаза селян, и от этого ощущение собственного одиночества и бесприютности только усиливалось. Закрадывалась опасная мысль — не зря ли уехал? Генриху он нужен, а тут творится чёрт-те что, бессмысленное и непонятное. Невозможность написать Генриху угнетала ещё сильнее, хотя комиссар обещал, что скоро сообщение будет налажено. Не в силах больше терпеть, Евгений на четвёртый день всё же написал письмо, содержание которого сводилось лишь к завуалированной на всякий случай нежности и описанию цветущих садов и равнин. Письмо до поры покоилось в кармане френча.       Одиночество иногда разбавлялось лишь пустыми беседами с командиром. Степанов, хоть и служил некоторое время в кавалерии в звании прапорщика, в военном отношении был совершенно бестолковым. Но в том, что не касалось его должности, он оказался хоть и резковатым и обидчивым, но неплохим, и даже душевным человеком. Впрочем, своей душевности он как будто стеснялся и тщательно её скрывал. Как-то комиссар был в отлучке, проводил в клубе собрание с деревенскими, но, уже привыкнув гулять по вечерам, Евгений всё равно ушёл, оставив командира сидеть в одиночестве у коптящей керосиновой лампы. Кажется, без регулярных стычек с товарищем Савицким тот даже скучал и выглядел печальным и задумчивым. А когда, возвращаясь домой, Евгений подходил к крыльцу — услышал его чистый голос. Степанов спокойно пел что-то протяжно-тоскливое, замолкал ненадолго и начинал снова. Не желая его спугнуть, Евгений прижался спиной к бревенчатой стене меж двух тусклых, слегка приоткрытых окон и замер.       Пальцы нервно колупали шершавую поверхность бревна. В задумчивых и тяжёлых, как вздох умирающего, словах угадался «Чёрный ворон». Евгений склонил голову, опустил взгляд к блестящим в темноте мыскам собственных сапог и тихо, совсем не по-командирски шмыгнул носом. А потом, снова подняв голову к чёрной, жирной небесной пашне с острыми проблесками зёрнышек-звёзд, вполголоса подхватил. Голос за окном оборвался, стих на мгновение, застигнутый врасплох, а потом затянул опять, чуть погромче.       Когда спустя четверть часа Евгений, умывшись дождевой водой из бочки, вошёл в комнату, Степанов ничего не сказал, лишь кинул долгий, внимательный и благодарный взгляд слегка прищуренных глаз, какого за ним прежде не водилось. С тех пор отношения как будто потеплели, и Степанов перестал так яростно защищаться и ждать от Евгения подвоха.       К прочим немного осложняющим жизнь событиям добавлялись и цветы — маки, незабудки и другие, незнакомые и синенькие, которые Евгений находил у себя то на постели, то вплетёнными в гриву коня, а один раз даже в кармане. Впрочем, чьих рук это дело, он догадывался. И подтвердилось всё, когда обнаружил на покрывале заботливо увязанные в тряпочку, тёплые ещё, пропахшие костром пресные лепёшки на сале и в шутку спросил у скучавшего над картой Степанова, не он ли это расстарался.       — Да это ж Ганька для вас старается, — ответил тот, не вынимая изо рта папиросы, так, будто это ни для кого не секрет. — Только что тут была. Вы, как будто, уже знакомы? Она всё про вас спрашивает. Кто такой да откуда…       Не сказать, что нежданное внимание Евгения радовало. Зная, что ничем не может ответить, он испытывал неудобство и лёгкое угрызение совести, и предпочёл бы всё это прекратить. Ганька же, как в отряде звали встретившегося ему тогда на крыльце разведчика, при каждой случайной встрече беззлобно поддевала его, дразнила буржуем и контрреволюционным элементом, а потом пытливо и весело наблюдала за реакцией своими хитрыми серыми глазами. Было ей лет восемнадцать, не больше. Разведчики держались несколько особняком от остального отряда, имели своего командира и были, как показалось, на особом положении. В учениях они не участвовали и Евгению не подчинялись, и потому на Ганькины насмешки он предпочитал отвечать невозмутимо и безразлично. Мучительно соображал каждый раз, не даёт ли ей оснований на что-то рассчитывать, и приходил к выводу, что не даёт, но Ганька, привыкшая, видимо, желаемого добиваться, всё равно рассчитывала, и было это чересчур явно. Утешало лишь то, что от одиночества и дефицита мужского внимания она не страдала, и можно было надеяться, что внезапная её привязанность к «офицерику» пройдёт столь же быстро, как и появилась. Но принимать её крошечные знаки внимания было всё же совестно.       И спустя неделю случай подвернулся весь этот затянувшийся узел развязать. Евгений шёл к бойцам и встретился с Ганькой, которая как раз вела к реке своего коня, дивной окраскою своей напоминающего корову. Коня звали Васькой, и имя его, совпадающее с командирским, являлось постоянным объектом хохм со стороны бойцов.       — Евгений Петрович! — обрадовалась Ганька, издали его заприметив, и остановилась, закуривая. — Как ваши контрреволюционные замыслы?       — Я как раз хотел с вами поговорить, — решившись, подошёл к ней Евгений и, увидев в её глазах радостный интерес, нахмурился. — Все эти ваши цветы и прочее… Право, не стоит. И зачем вы всё время пытаетесь меня задеть?       — Затем, что вы мне очень нравитесь, — серьёзно сказала она, затянувшись дымом, и внимательно сощурила глаза. — Я вас люблю. И я хотела бы…       — Простите, но я не могу ответить вам взаимностью, — ответил Евгений, сцепив руки за спиной, упорно глядя куда-то за горизонт и чувствуя себя последним подонком. — Мне жаль. Но не стоит…       — Что же я, лицом не вышла? — жёстко спросила Ганька.       — Понимаете, дело тут не в вас…       — Всё я понимаю, — Ганька в сердцах почём зря ударила Ваську по пегому боку, дёрнула повод. — Ну, чего встал, дурень? Пошёл!       Она больше не оглядывалась, и на мгновение Евгений пожалел, что так прямолинейно и сразу подошёл к делу. И обидел её, конечно, а этого никак не хотел. Но лучше уж так, чем давать повод для пустых надежд. Потом только больнее будет разочаровываться. Лучше уж сразу.       Но долго размышлять над этим не пришлось. От деревни по склону быстро шёл Степанов.       — Собирайтесь и берите бойцов. Сейчас поедем орудия принимать.       По своему обыкновению, заранее он ни о чём не предупредил.       — Сколько орудий?       — Сколько дадут.       — Как это «сколько дадут»? Сколько нам лошадей брать?       — А это уж не моя забота. Вы артиллерист, вам виднее.       До станции, где полагалось принимать орудия, было вёрст десять. Лошадей на всякий случай взяли побольше, но зря старались: орудие прибыло всего одно, трёхдюймовое.       — Нету больше, — сурово отвечал на все расспросы усталый красноармеец. — Не положено.       Выдали и передок, и зарядный ящик, и снаряды, но вытребовать ещё орудий для батареи не получилось. Степанов участия в дискуссии не принимал и с независимым видом ходил поодаль, жуя травинку. Евгений махнул на него рукой и лично осматривал пушку на предмет исправности, сам обо всём договаривался. Андрей, тоже взятый с собой, был рядом, без суеты распоряжался, помогал запрягать, грузить снаряды, дымил махоркой, покрикивал на снующих бойцов. У насыпи одуряюще пахло мазутом, цветущей сиренью, дальними поездами, нагретым металлом и свежими опилками. От этого ли, или от возможности после долгого перерыва снова прикоснуться к тому, чему непосредственно обучен, но настроение поднялось, и неприятности казались мелкими и незначительными, а жизнь — большой и, что ни говори, счастливой. Да ещё трава майская, ласковая, стелилась под ногами, грело солнце, а за заборами вовсю белела пена яблонь и вишен. Жаль только, что почты всё нет, и не отправить Генриху письма.       Бойцы, не участвовавшие в приёме орудия, встречали у околицы. Некоторые, чтобы дальше видеть, сидели рядком на заборе, как воробьи.       — Это и есть ваша батарея? А почему пушка только одна? А чего такая задроченная? — раздались выкрики ещё издалека.       «Сами вы задроченные», — хотелось ответить, но Евгений только вздохнул.       — Она и в таком виде свою задачу выполнять будет. А вот вами я ещё займусь.       Степанов, ехавший рядом на гнедом коне, склонил голову набок, посмотрел с уважением.       — Эк вы их строго. И что, поддаются воспитанию?       — А вы сами не пробовали их воспитывать?       Командир не ответил, только коротко свистнул, подхлестнул коня прутиком и отъехал вперёд.       — Дмитро, принимай батарею, — смеясь, крикнул он, когда поравнялся с комиссарскими окнами, и стукнул прутиком в стекло.       Отобрав наиболее подходящих бойцов для своей батареи, Евгений повёл их знакомить с орудием. Впервые за всё пребывание здесь он был полностью удовлетворён тем, что делает. Впервые с сожалением не вспоминал ни Володю, ни Генриха.       А вечером, после занятий, когда в сумерках шёл по деревенской улице к себе, сквозь собачий лай и далёкий лесной голос кукушки услышал разговор из-за угла одного из домов.       — …Ну начерта он тебе, скажи? Не видишь, что ли? Ты для него — чернь. Он же от тебя нос воротит, и только из чистоплюйства куда подальше не послал. Чё ты лезешь к нему? На чистоту купилась? — доносился возбуждённый громкий шёпот. — Вот, ревёшь теперь.       Евгений кашлянул и, пройдя по дороге дальше, поравнялся с говорящими. На завалинке ожидаемо увидел нахохленную Ганьку, а рядом с ней чубатого и всегда угрюмого командира конной разведки с сабельным шрамом через всю щёку. Зайцева, кажется. При появлении Евгения оба вскинулись, и Ганька торопливо утёрла лицо.       — Прошу прощения, что невольно подслушал обрывок вашего разговора. Но раз уж дело касается меня, то должен сказать, что психолог из вас хреновый, товарищ Зайцев. И мотив мой вы угадали неверно. Ни от кого я нос не ворочу, а тем более от вас.       — А в чём тогда дело? — безразлично спросила Ганька.       — Пойдёмте, расскажу, — предложил Евгений. — Вы ведь давеча не пожелали меня слушать.       Он протянул ей руку, и Ганька порывисто встала и подошла. Зайцев хотел было сказать что-то вдогонку, но только нахмурился и отмахнулся.       — У меня есть любимый человек, — тихо говорил Евгений, идя с Ганькой под руку по сумеречной улице. — Я не хотел бы давать вам напрасную надежду.       — Я ведь не требую от вас, чтобы вы любили меня всю жизнь. Но ведь нас, может быть, завтра убьют.       — Не каркайте.       — Вы что, такой суеверный? А ещё офицер, — она насмешливо блеснула хитрым глазом и на секунду стала похожа на себя прежнюю, то тут же снова помрачнела.       — Самый суеверный народ — это военные, если хотите знать. Суевернее, пожалуй, только дети и крестьяне.       Ганька недоверчиво хмыкнула. В темноте было слышно, как свободной рукой она лузгает семечки. И много чего ещё было слышно. Как лают собаки во дворах, как судачат о чём-то бабы на завалинках, как у реки квакают лягушки, щёлкает и переливается соловей, а где-то в овраге скрипит коростель. И шаги их тихие, неторопливые. Что-то цвело и тонко, сладко, по-вечернему пахло. Помолчали. Евгений зябко поёжился, прищурясь, по-звериному вдохнул сырой к ночи воздух. Уже дошли до командирской избы. На хозяйской половине горел свет, а в их со Степановым комнате отчего-то было темно.       — Может, чаю хотите? — спросил он, чувствуя себя немного виновато.       — Хочу.       Командир где-то пропадал, комиссар читал в своей комнате. Ганька сидела напротив слегка взлохмаченная, блестела тигриными глазами и в тусклом свете керосиновой лампы казалась каким-то мифическим существом из славянских поверий. Что-то между русалкой и домовым… А может — кот большой, диковинный… Пока пили чай, она молчала, о чём-то размышляя, а потом снова начала подбивать клинья.       — Ну чем она лучше? И вообще, она — там, а мы с вами — здесь.       — Я люблю. И дело не в том, кто лучше. А изменять я не могу, и без разницы, насколько она далеко, — Евгений привычно запнулся на слове «она». — Вот вам было бы приятно, если бы я вам изменил в подобной ситуации?       — Она же не узнает, — тихо сказала Ганька после молчания.       — Достаточно того, что я буду это знать. Я могу предложить вам только свою дружбу.       Ганька допила чай, отодвинула кружку и тяжело поднялась, но уходить медлила. Вид у неё был абсолютно несчастный и потерянный. Ужасно жаль было отпускать её в таком состоянии.       — Не нравлюсь, значит?       Евгений поднял на неё отчаянный взгляд.       — Зачем вы так? Нравитесь. Но это всё, что я могу вам дать.       Он поднялся и осторожно обнял её, поцеловал в волосы. От волос пахло подсолнечными семечками, дымом, дорожной пылью. Но какая, к чёрту, разница? Не всем же пахнуть «Фетишем». На секунду захотелось прижать к себе её горячее сильное тело, и будь что будет — посреди этого одиночества и бессмыслицы настоящее, тёплое и живое существо. Но нет, никогда. И захотелось-то лишь на секунду, не захотелось даже — подумалось только… Ганька же расценила всё по-своему и, резко прижав Евгения к себе, потянулась поцеловать.       — Ну всё, всё, — немного растерянно проговорил он, легонько погладил её по голове и поспешно отстранился.       Ганька замерла на секунду, неразборчиво выругалась, а потом развернулась и вылетела из комнаты, со всей силы шарахнув дверью. А через полминуты вернулся командир, скинул с плеч шинель и уселся напротив, налил себе чаю в Ганькину кружку.       — Вы чего, с Ганькой не поладили? Обидели её?       — Обидел, наверное, — с горечью признал Евгений.       И всё же он считал, что в целом поступил правильно. А ночью впервые приснился Генрих, да как живой, и вовсе не было ощущения, что это сон. Всё как наяву — и руки его, и глаза светлые-светлые, и слова ласковые, и поцелуи, и бархатный жар его тела. Не вполне ещё проснувшись и не открывая глаз, Евгений мурлыкнул сонно и даже руку привычно протянул — на месте ли Генрих или уже ушёл, и сердце тоскливо ухнуло вниз, когда рука наткнулась на стену. Благо, хоть по имени не позвал.       — Вы не заболели? — обеспокоенно спросил Степанов, натягивая сапоги. — Всю ночь метались, как в жару, стонали, я уж будить хотел.       — Всё в порядке, — угрюмо откликнулся Евгений. — Приснилось, наверное, что-то.       — Ну смотрите. А то, может, сыпной тиф?       В таком скверном настроении Евгений не просыпался уже давно. Но днём наконец-то появилась возможность отправить письмо, и Генриху он отправил сразу два, вложенные в один конверт. Пусть говорили, что цензуры больше нет, но из внезапной стыдливости, и всё-таки опасаясь случайных чужих глаз, он не написал всего того, что так и рвалось на бумагу, но вложил в каждое слово столько нежности, что Генрих не мог не прочесть этого между строк. Отсюда странно было представить, что где-то далеко есть Москва и Генрих, и их дом, и совсем другая жизнь. Но всё это было и издалека грело своим незыблемым существованием. А дни наполнились новыми заботами. И бойцы стали уже кое-что соображать, и получалось у них уже неплохо. Большую часть времени Евгений возился со своей батареей, но периодически поручал её Шевкунову, который с момента первой встречи заметно изменился, а сам продолжал обучать остальных бойцов обращению с винтовкой, строевым приёмам, элементарным основам тактики. Ощущение собственной ненужности больше не возвращалось, хотя с общей ситуацией командир Евгения так и не удосужился познакомить, и можно было только гадать, сколько ещё продлится подобное стояние.       В середине мая пришло письмо от Генриха. Видимо, он тоже опасался цензуры, но это не помешало ему вложить в конверт ещё не до конца засохшую и не потерявшую свой аромат веточку белой сирени, и это было сродни самому горячему объятию и самому нежному поцелую. С новой силой ожили те годы, когда только так, в письмах, и поддерживали связь, скрывая друг от друга свою нежность. Жаль было — как там Генрих без него посреди весны? Но в письме не было ни слова упрёка или сожаления, а только нежность и терпеливое ожидание. И читать его можно было только в одиночестве, по забытой, но быстро возрождённой привычке перечитывать каждую строчку внимательно и бережно по несколько раз, впитывая её в самое своё существо. И за ответ сел сразу же, хотя ничего нового и не произошло, но больно уж Евгению хотелось в вязи слов и полутонов сообщить Генриху ещё раз, как он его любит.       Письмо то, недописанное и незапечатанное, оставил на столе буквально на полминуты — бойцы отозвали на улицу по поводу корма для батарейных коней, Евгений вышел и в карман его сунуть поленился. Командир как-то прошёл в избу за спиной, и, вернувшись, Евгений застал его у стола.       — Это ваше? — спросил Степанов, кивая на испещрённые неровными фиолетовыми строчками листки.       — Не стыдно вам читать чужие письма? — побелев, спросил Евгений, порывисто подошёл и забрал их.       Помыслить, что хоть одну налившуюся сокровенной нежностью, как нераспустившийся розовый бутон, строчку прочитал кто-то помимо Генриха, было не то что противно — смерти подобно.       — Бог с вами, ничего я не читал, — оскорблённо ответил Степанов, а потом залез в нагрудный карман и вытащил из него стопочку бумаг и конвертов, небрежно бросил на стол. — А коли подозреваете, вот мои, если угодно, у меня от вас секретов нет.       В веере мелко исписанных и истёртых от частого прочтения бумаг Евгений успел разглядеть глянцевую, хорошо отпечатанную фотокарточку Спиридоновой. Командир быстро схватил её и спрятал в обратно карман, ртутным всполохом кинул взгляд на Евгения.       — Нужны мне ваши письма, — пожал Евгений плечами, слегка успокаиваясь. — Заберите. А мои прошу не читать.       — Говорю, не читал. Я вообще только зашёл. Чего вы так взвились? — спросил Степанов, и Евгений почему-то ему поверил.       Но с тех пор всё, что касалось Генриха, ревниво держал при себе, в застёгнутом кармане френча, даже если отрывался всего на секунду. Почтовое сообщение, хвала Центру, наладилось. Повелось с тех пор так: только получив от Генриха письмо, сразу же писал и отправлял ответ, и Генрих, кажется, делал так же, а иногда писал следом и ещё одно, не в силах дождаться ответа. У него всё было благополучно, или же он о своих переживаниях умалчивал, но, так или иначе, разговор с ним не прерывался. А ожидание ответа не было тягостным, и приятной, одному Евгению доступной тайной гладило сердце, волновало, тревожило и заставляло на всё смотреть по-особому, влюблёнными и счастливыми глазами. Совсем как когда-то давным-давно, в прошлой жизни, в Галиции. Жить стало повеселее.       В мае же стали долетать сведения, что поблизости германцы нарушают границу. Такое случалось и раньше, но где-то далеко, с другими отрядами, а рядом с их — ни разу. С азартом засидевшегося без дела охотника Евгений ждал, что это случится и у них, и дождался наконец. Только всё оказалось гораздо прозаичнее. О пересечении демаркационной линии доложили разведчики. Стычка была короткой: обнаружив вражеский десант, состоявший из пяти германских драгун, разведка отогнала их обратно, почти даже не истратив патронов. Командир тогда долго ругался, потом ездил с донесением в штаб, а вернувшись, бранил командование на чём свет стоит. По его мнению, случившегося было достаточно, чтобы аннулировать Брестский договор, в свою очередь тоже пересечь границу и пойти в наступление. Кончилось всё предсказуемо, очередным скандалом с комиссаром.       Потом были ещё подобные случаи, и Евгению уже начало казаться, что так и пройдёт жизнь — в вялых перестрелках, проходящих где-то вдали и без его участия. Из газет, что привозил время от времени командир, он знал, что где-то на юге идёт настоящая война, но здесь ничем подобным и не пахло. Снова задаваясь вопросом, так ли необходимо его пребывание в отряде, Евгений не находил ответа, но на судьбу не жаловался. Это было, как ни крути, лучше, чем сражаться против бывших сослуживцев. Евгений не знал до конца, что стал бы делать, если б так повернулась судьба, но скорее всего — воевать отказался и был бы пущен в расход. Что стало бы с Генрихом в этом случае, он предпочитал не думать. Но поговаривали, что в некоторых случаях «бывших» умышленно ставили на те участки, где им не пришлось бы воевать против недавних своих соратников, и за это, коли правда, Евгений был командованию благодарен.       В один из дней на исходе мая Евгений снова обнаружил у себя на одеяле маленький букет клевера, перевязанный травинкой и закинутый на стоящую под окнами постель прямо в открытую форточку. С Ганькой со времён последнего их разговора он больше не виделся — завидев его, она уходила. Хоть и не нравилось причинять ей боль, таким раскладом он был скорее доволен и надеялся, что она уже выбросила всё из головы. К тому же, несколько раз он мельком видел её с другими и про себя радовался. Но вот, опять… Надеется, что ли, что он переменил своё решение? Взяв букет, Евгений решительно двинулся разыскивать Ганьку и скоро нашёл её у колодца.       — Послушайте, что это опять такое? — спросил он, потрясая букетом. — Я же ясно вам сказал. Не мучайте ни себя, ни меня. Вам не на что рассчитывать.       Ганька села на край колодца и, склонив голову, посмотрела на Евгения, как на идиота.       — Я давно ни на что не рассчитываю. Просто мне приятно дарить вам цветы. Вы будете моей музой, моей прекрасной дамой, а я вашим рыцарем. Если вы согласны, конечно. Видите, у меня даже конь есть, Васька. А взаимность необязательна. Мы оба можем быть женаты на совершенно других людях, это разрешается.       — Откуда знаете про рыцарей? — только и нашёлся Евгений, слегка обалдев и не понимая, смеётся Ганька или нет.       — Читать-то я умею. Книжка попалась как-то.       Если она и смеялась, то по-доброму и над обоими сразу. Раздумывая, какой новой головной болью всё это может грозить, Евгений неуверенно кивнул.       — Ну хорошо. Только не лезьте, ради Бога, в мои дела.       — У меня своих хватает.       — А в чём тогда всё это будет проявляться? — осторожно спросил Евгений.       — Я буду вам другом. Вы ведь предлагали? Буду совершать подвиги в вашу честь.       — Вот этого не надо, — поспешно отказался Евгений.       — Как не надо, если Партия приказывает?       — А я тогда при чём?       — Ваш светлый, хоть и буржуйский образ будет вдохновлять меня.       Вздохнув, Евгений согласился и на это. Чем-то она неуловимо напоминала ему себя самого в юности, да и в изрядной степени теперешнего тоже. А уже следующим вечером, вернувшись из охранения, Ганька застучала ему в окно и жестами выманила на улицу. В руке у неё болтались две мёртвые курицы.       — Откуда?       — Так… Трофей, — она лукаво блеснула глазами и заулыбалась. — Специально для вас.       — Воровать нехорошо, — вздохнул Евгений, поражаясь собственной проснувшейся вдруг занудности и не зная, что, как помощник командира, должен предпринять.       Так или иначе, но воровали многие, и чаще всего на это просто закрывали глаза. Благо, хоть сам командир до такого не доходил. Но стоит ли это поощрять…       — Так не пойдёте? — Ганька улыбнулась ещё шире, потом пожала плечами и медленно пошла прочь. — Ну, как хотите.       Евгений ещё раз вздохнул, махнул рукой и пошёл следом, падая в собственных глазах всё ниже.       Ганька, оказывается, уже успела развести костёр в стороне ото всех, на другом берегу узенькой речушки. Евгений устроился на земле у костра и помогал ощипывать курицу, снова поминая про себя Генриха, февральского гуся и далёкую оставленную жизнь. Он опасался, что Ганя опять примется за своё, но она спокойно молчала. Приятно потрескивал костёр. Вскоре успокоился и Евгений, лёг на спину и закрыл глаза. Ганька пекла кур в костре, дымила папироской и негромко, легко рассказывала о своей жизни. Было ей восемнадцать с половиной, из крестьян. Три года в земской школе, в войну осталась без родных. Была в Орше тётка, да у неё у самой трое мал мала меньше, да ещё книжная лавка, в которой Ганька некоторое время торговала. Зимой всё это до смерти надоело, и Ганька прибилась к красным, какому-то партизанскому отряду, а потом их перебросили сюда, на север. Евгений молча слушал, глядел на облака и осознавал, как ему всего этого не хватало. Без необходимости строго держать лицо, контролировать, следить, командовать — возможность отпустить всё, отдать поводья другому и просто быть. Такое и раньше получалось только с Генрихом, только в его руках, а здесь и подавно. С бойцами у них царило взаимное лёгкое недоверие, с командирами — вежливая отстранённость, да Евгений и не желал бы иначе. А с Ганькой почувствовал себя неожиданно легко и свободно. Это сравнение родилось в голове само и поначалу удивило, но — почти как с Володей. А потом Ганька рассказала про их отряд, про бойцов, и даже люди эти с её слов показались Евгению немного ближе. Узнав, что его в отряде считают неприступным и строгим «рыцарем печального образа», сухарём и педантом, он только усмехнулся. Ему-то казалось, что это отряд представляет из себя стаю настороженных и угрюмых, по большей части не расположенных к контакту диких зверей. А может, виной тому предубеждение? Недавние воспоминания были ещё свежи, и живы в памяти все беспорядки и бесчинства, творимые солдатами и унтерами о прошлый год. До сих пор периодически снился растерзанный Валерий, удивлённо синел мёртвыми глазами, кровавил Евгению китель и не способствовал слепому прекраснодушному доверию к новым подчинённым. Сравнительно хорошо Евгений знал лишь тех, кого отобрал для своей батареи — бывших солдат, что поопытнее и пообразованнее, да гражданских, интеллигентов со спокойными умными лицами.       И Степанов, как оказалось, с прошлого года был выборным командиром одной из поредевших частей регулярной армии, влившихся в отряд. Многие из них теперь как раз были в разведке, служили вместе с Ганькой. Говоря это, она снимала кур с огня и убирала упавшие на лицо волосы. На лбу осталась полоска сажи, и Ганька показалась вдруг ужасно милой. И счастьем было, что можно, не изменяя Генриху, просто находиться рядом с ней — хозяйственной, уверенной и спокойной, ничего не требующей. Теперь уже она ненавязчиво расспрашивала о жизни, и рассказывать, как ни странно, было легко. Чувствовалось, что Евгений вызывает у неё любопытство, как какой-то диковинный зверь, и даже и теперь, когда она раздумала заполучать его себе, этот интерес не ослабевал. Как-то незаметно и просто она предложила перейти на «ты», и Евгений так же просто согласился. С ней было так, будто знал её всю жизнь. Как сестра она была, что ли. А ей-то, ей-то самой, наверное, тепла недоставало не меньше, чем Евгению. Намаялась. Друзей много, любви хватает, а родного тепла всё ж ничто не заменит.       Поставив кипятиться воду в закопчённом алюминиевом чайнике, украшенном солдатской кустарной гравировкой — звёздами, лозунгами и новоявленными непроизносимыми аббривеатурами, Ганька легла рядом и снова защёлкала подсолнечными семечками.       — И откуда ты их берёшь в таком количестве?       — Хочешь, принесу? — с радостной готовностью ответила она, будто теперь же собираясь бежать за семечками.       — Ни в коем случае, — засмеялся Евгений. — Я их не люблю.       Семечки, а особенно — появившаяся на улицах в невиданных количествах шелуха ещё с прошлого года ассоциировались с распадом и разрухой. Ничего против семечек не имея, отделаться от ассоциации с грязью и неустроенностью Евгений не мог. Прикрыв глаза, он думал, что бы такое достать для Ганьки, чем её порадовать.       — А сладкое любишь?       — Терпеть не могу, — потянулся Евгений и положил руки под голову.       «Только из рук Генриха» — подумалось, но говорить, конечно не стал. И мысли потекли опасно, ненужно, неся с собой неловкие и дивные воспоминания минувших дней: прохладные любимые пальцы его, дающие кусочки шоколада или ванильный крем, который надо было слизывать, а потом на секунду мягко задерживающиеся на губах.       — А я люблю.       Изогнул смешливо губы от возникшего в голове образа: Ганька с блюдцем чая и петушком на палочке, отчего-то в шали и по-купечески завязанном сверху платке, румяная, как снегирь. Хоть в чистом виде такого не застал, а всё ж, видно, сохранилось что-то от матери в душевной памяти, и вот, всплывало время от времени… И от этих образов веяло теплом, родиной и ещё чем-то, с рождения знакомым.       — Принесу тебе, если встречу.       Знать бы ещё, где искать. Только если в городе. Здесь-то из сладкого только сахарная свёкла. Не будешь же ей свёклу предлагать?       — Да уж обойдусь, — безразлично бросила она, ковыряя щепочкой землю, но не удержалась и улыбнулась.       А на следующий день она позвала посидеть вместе со всеми у костра. Евгений колебался — идти ли, не уронит ли свой авторитет? И всё-таки уговорила, пошёл. Встретили, как и ожидал, настороженно, впрочем, без враждебности. Попритихший было разговор Ганька завела опять и каким-то неуловимым образом смягчила всеобщее напряжение, лица бойцов посветлели.       — Расскажите, что ли, о жизни своей, товарищ командир, — без вызова попросил один из красноармейцев, поблёскивая стёклами очков и подкидывая в огонь веточки. — Что с вами на войне интересного бывало, что видели?       Что же им рассказать? Откровенничать с ними прежде не приходилось, да и желания не было, но теперь эта просьба не вызвала отторжения. Проверяют они его, конечно, прощупывают. Проверяют ещё с момента появления в отряде, проверяют и теперь, и каждый день, каждую минуту приходилось проходить эту негласную проверку на соответствие званию командира. Но теперь и искренний интерес послышался в голосе. И даже — любопытство. Полулёжа на земле и глядя в рыжее мятущееся пламя, Евгений рассказывал про наступление четырнадцатого года, про командира своего первого, Фёдора Богдановича, под чьим руководством батарея одержала не одну дерзкую и блестящую победу в Галиции. Про ранение своё рассказал мельком, про катастрофичный пятнадцатый год. Про людей, с которыми довелось служить. Рассказал и про ту самовольную разведку, когда чуть не попал в плен, но был вытащен Володей. Бойцы, усевшись вокруг костра, слушали тихо и внимательно, как дети, и только костёр потрескивал, блестел таинственными отсветами в устремлённых на Евгения глазах. Когда, не вдаваясь в подробности и свои подозрения, рассказал про гибель Красильникова, кто-то даже вполголоса ругнулся. А когда Евгений дошёл до начала семнадцатого года и дипломатично свернул рассказ, к нему с металлической кружкой подошёл пожилой красноармеец из бывших солдат, тронул за плечо:       — Не побрезгуйте, товарищ командир.       Евгений понюхал щедро налитое содержимое. В нос шибануло сивухой. Как в такой ситуации поступить, он не знал. По-хорошему надо было отказаться и остальным запретить. Но пили, все пили, хотя и умеренно, и Степанов это позволял. Да и нарушать этим отказом впервые возникшее хрупкое доверие показалось жестоким. А может вообще заподозрят, что испугался, кто их знает?       — Имейте в виду, пьянство в отряде я терпеть и поощрять не намерен, но сегодня в виде исключения…       Отчаянно рискуя здоровьем и командирской репутацией, Евгений залпом выпил под одобрительные смешки бойцов. Самогон оказался неплохим. Тут же поднесли и закусить. Посидели ещё, и уже Евгений расспрашивал бойцов о жизни. И разговор повернулся какой-то неожиданной стороной. Один поведал, что когда-то умел играть на скрипке. Другой — что до войны выступал в любительском театре. Некоторые говорили о семьях, об оставленных дома детишках. Кто-то тоже рассказывал фронтовые случаи. А чем было вызвано это нежданное потепление, даже и не сформулировать. Само как-то сложилось… Хорошо было, тепло и спокойно. Однако, за день намотался, да ещё самогон оказался крепким и, послушав бойцов и отогревшись у костра, Евгений всё же откланялся, чтобы не сморило прямо на земле. Это было бы уж точно чересчур.       Отношения с личным составом с того дня заметно потеплели. И даже дисциплина, вопреки опасениям Евгения, поднялась. А расслабляться бойцам не давали всё учащающиеся стычки с немцами, нарушающими границу. Как раз к лету их и другие отряды, как и предсказывал командир, начали объединять в некое подобие регулярных дивизий. Приезжали командиры других, более крупных отрядов и подразделений, и некоторые из них, понаблюдав за строевой подготовкой, наедине даже выражали Евгению восхищение и благодарность. Словом, если бы не регулярные перестрелки, жизнь можно было бы назвать идиллической. И почта работала исправно, так что даже мириться с отсутствием Генриха было сравнительно легко.       Только в один из дней в начале июля произошёл инцидент, нарушивший общее умиротворение. Вернувшись с учений, Евгений застал в избе командира и комиссара. На его появление никто не обратил внимания. Разговор шёл на повышенных тонах. Это, впрочем, по-прежнему происходило едва ли не каждый день, и, видя такое дело, Евгений хотел было снова пойти пройтись. К тому же, вечер был тёплый, почти душный, и над лесами плыл тоненький, едва заметный молодой месяц.       Командир вдруг сорвался со своего места у печки и, ногой отшвырнув стоящую на пути табуретку, порывисто подошёл к комиссару, навис над разделявшим их столом. Савицкий тоже поднялся и подался вперёд.       — Васыль, не доводи до греха, — угрожающе пророкотал он, тяжело глядя на Степанова.       Прежде такого не было. Евгений так и замер у двери, тяжело прислонился к косяку. Даже причина ссоры была не ясна. Раньше-то они бранились на почве идеологических расхождений, горячий Степанов не терпел никаких возражений и никакого давления, комиссар тоже не уступал, но, накричавшись, они расходились, а на следующий день уже обсуждали дела как ни в чём не бывало и, будто по навсегда устоявшейся необходимости, без вдохновения отпускали лишь беззубые колкости в адрес друг друга.       Теперь же Степанов, не вняв предупреждению комиссара, метнулся вперёд и схватил его за грудки. Показалось, он ничего не соображает. Комиссар опрокинул его спиной на стол, со стола оба обрушились на пол и сцепившимся клубком покатились по тканому половику. Происходило всё в гробовом молчании, слышно было только тяжёлое дыхание да грохот возни. Опомнившись, Евгений подлетел к ним и после продолжительной борьбы еле оторвал комиссара от Степанова, получив за свои старания по скуле. Савицкий пришёл в себя быстро, раздражённо перед Евгением извинился и уселся обратно на своё место, а вот Степанов по-прежнему походил на взлохмаченного разъярённого кота, сверкал глазами и размазывал по лицу кровь из разбитого носа. Что его задело до такой степени, что заставило кинуться в драку, можно было только гадать. Впрочем, зная его характер, можно было предположить всё что угодно. Припадая на одну ногу, он поднялся с пола.       — Вот ведь дурак-то, а! Смотри, доиграешься, — беззлобно говорил меж тем комиссар. — Покрывать тебя не стану.       — В случае военных действий я не буду тебе подчиняться. Я командир, а не ты, — устало проговорил командир.       — На такой случай имею особое указание, — буднично и спокойно ответил комиссар. — Учти. Будешь дурить — пристрелю, и разбираться больше не стану.       — Пошёл ты к чёрту, — тоже без злости откликнулся Степанов, с плеском умываясь у висящего в углу рукомойника.       Савицкий поднялся, снял с гвоздя рушник, подошёл и бросил ему.       — На, утрись.       — Пошёл ты… — повторил Степанов, но рушник принял, не поднимая головы.       Представить, чтобы подобное непотребство произошло между командующими в старой армии, было сложно. На личной почве между офицерами — сколько угодно, да. Евгений, поморщившись, вспомнил, как и сам сцепился со Смирновым. Но между командованием… Как бы то ни было, осуждать начальство, а тем более упрекать в чём-либо он чувствовал себя не вправе. Расспрашивать о причине конфликта тоже было не к лицу. И всё же, когда комиссар ушёл к себе, а они с командиром улеглись спать, вопрос этот продолжал мучить. Ведь если так пойдёт и дальше, речь уже будет идти об устойчивости и боеспособности отряда… Не спалось. Тикали ходики. Дыхания командира слышно не было.       — Степанов, вы спите? — шёпотом позвал наконец Евгений.       — Нет. Что вы хотели? — совершенно не сонным голосом откликнулся тот.       — Из-за чего вы повздорили с комиссаром?       — Повздорили! — фыркнул Степанов из темноты. — Вы политикой интересуетесь?       — Приходится. Но не разбираюсь.       — Для чего по-вашему делается революция? — спросил вдруг невпопад Степанов. — Только без этих ваших офицерских штучек. Объективно. Что движет простым народом?       Евгений вздохнул, вглядываясь в темноту.       — Всякого своё движет. Стремление к свободе, справедливости, достойной жизни, борьба за свои права, если верить газетам. Кого-то — провокации тех, кому выгодно. Кого-то — озлобленность. А по большому счёту — вера в чудо, наверное.       — То есть? — зашевелился Степанов.       — Ну, знаете… Когда воюют или устраивают революцию, где-то в глубине души многим подсознательно кажется, что после победы жизнь пойдёт по-новому, и не будет больше ни горя, ни смерти. Я знаю, о чём говорю. В чистом виде всё это стремление к бессмертию. Но это философия. А реальность выглядит иначе. Всё скатывается обратно на круги своя, и нет рая на земле. Я уж не говорю о средствах, которыми всё это достигается.       — Про какое бессмертие вы говорите? — заинтересованно спросил Степанов, забывая, кажется, и про свой вопрос о революции, и про давешнюю драку. — Что имеете в виду?       — Сам не знаю. Но вряд ли — бесконечное физическое существование. Что-то вроде вечности. Когда времени нет, и все, кого любишь — рядом, живые.       — Да вы мне прямо какой-то Апокалипсис рисуете, — слышно было, что командир улыбается.       — А что, разве то, что теперь происходит, на него не похоже? И раз такие жертвы и свои и чужие, стало быть, и цена высока.       — Да, — проговорил командир, непонятно с чем соглашаясь. — В это и я бы хотел верить. Ну, давайте спать, что ли.       Уже потом, когда он задышал ровно и сонно, Евгений понял, что на вопрос о причине драки он так и не ответил. Но спрашивать его об этом больше не хотелось. Видно, причины были.       На следующий день Евгений уже видел их обоих стоящими у крыльца. Они что-то спокойно обсуждали, и никакой вражды или обиды между ними не наблюдалось. Только командир с тех пор помрачнел и большую часть времени пребывал в раздражении. Евгения, впрочем, это не касалось. С ним, пожалуй, единственным Степанов как раз теплел, сбавлял обороты и первым заводил разговор. Савицкий же в беседах с глазу на глаз, ничего не уточняя, просил наблюдать за ним и не допускать эксцессов.       Лето прошло как один день, хоть и много произошло всего. В середине лета, например, пришло известие об убийстве Императора. Можно было списать всё на слухи, но официальное сообщение об этом было опубликовано в газетах. Вне зависимости от отношения к личности царя, Евгению стало слегка не по себе. Обсуждать это он ни с кем не желал, в одиночестве ушёл к озеру и долго сидел на песчаном берегу, смотрел, как садится солнце и кидал в воду камешки. Не удавалось отделаться от стойкого ощущения, будто что-то родное и хорошо знакомое ушло навсегда, потонуло в солнечной дымке и в бликах на синей поверхности воды, хотя дело было, наверное, совсем не в Императоре. Было не грустно, не тоскливо, а просто — по-новому, и что-то, незнакомое ещё, шевелилось в груди.       За лето пришлось и Евгению поучаствовать в локальных схватках с германцами, правда, до артиллерии не доходило. Были случаи, когда немцы занимали деревни на нейтральной территории, и приходилось с боями выгонять их оттуда — там и проверялась подготовка, которую Евгений давал своим бойцам. Один раз видели и сожжённую деревню — уцелевшие жители рассказывали, что кто-то из сельчан убил германского офицера. Степанов, слушая это, злился, но ничего поделать не мог, кроме как просто отогнать германцев обратно. Приходилось видеть их и вблизи — на линии, на переговорах с их начальством. Держались они бесстрашно и выглядели ещё наглее, чем во время войны. Со своим командованием Евгений тоже встречался — часто ездил вместе со Степановым в Невель по поводу формирования дивизии. Были там и бывшие, как сам он, офицеры, и те, что из новых, большевистских командиров. Различить их можно было даже не зная, по одному внешнему виду. Впрочем, и вторые иногда оставляли благоприятное впечатление. Там же, в Невеле, добыл наконец Ганьке пряников на базаре, памятуя их разговор.       С Ганькой за лето вообще сильно подружились. Она каждый раз притаскивала Евгению что-нибудь съестное из разведки, хоть он и просил категорически этого не делать. Он в свою очередь тоже старался её радовать. Все свои поползновения в его адрес она давно забыла и нашла себе кого-то другого, как он и предполагал. Однако часто, вечерами, они вдвоём гуляли по близлежащей роще или по лугу, говоря обо всём на свете. Только с ней он мог себе позволить делиться чем-то сокровенным, — не о Генрихе, конечно, нет, — но всё равно тем, что волновало и тревожило. С ней не страшно было показаться в чём-то слабым, в чём-то идейно неправильным. Хотя с бойцами у них теперь и царило доверие, быть столь откровенным с ними Евгений, конечно, не мог. А с ней мог. Ей явно было интересно, как ни с кем больше, она слушала, поддерживала и никогда ни в чём не осуждала, хоть и продолжала наедине поддевать его. Евгений рассказывал ей про Москву, в которой она никогда не была, про Карпатские горы, она ему — про Оршу, про свою деревню, а ещё про птиц и зверей. Иногда пела песни, которые любили в её краях. С ней было тепло. И к осени Евгений уже отчётливо понимал, что если б не она, не письма да не постоянная занятость, он страшно тосковал бы по Генриху. А так — держался, хоть его и не хватало.       Выяснив, что цензуры нет, Генрих, не выдерживая больше, писал всё откровеннее и откровеннее. И мучил этим, и осчастливливал, и заставлял краснеть от неловкости, опасаясь, что письмо попадёт в чужие руки. И вся эта коварно-прекрасная, написанная уверенной любимой рукой россыпь многочисленных «люблю», «хочу видеть тебя и больше никогда не отпускать», «моё сердце не знает покоя без тебя», «от подушки до сих пор пахнет твоими духами», «хочу касаться твоей бархатной кожи», «в голове звучит твой милый голос, когда читаю твои письма» и прочая, и прочая, множилась и росла с каждым письмом. Сам Евгений такого себе не позволял, но, читая Генрихово эпистолярное бесстыдство, волновался, таял и чуть ли не стонал тихонько от удовольствия. А уж что снилось после таких писем… Просыпаясь, Евгений не торопился открывать глаза и сонно улыбался от живого ещё, неземного ощущения тепла и счастья. Опасался, что Степанов снова спросит что-то, но тот молчал. Что писать о своих делах, Евгений не знал. Происходило многое, но гражданскому с ног до головы Генриху всё это было, наверное, не интересно. Поэтому писал о природе, о забавных случаях и бытовых происшествиях, о своих мыслях и всё же, хоть и сдержаннее, — о своей любви. Самому казалось — одичал без Генриха, заново погрубел. Только это не мешало, и любви не становилось меньше. Неусыпную тревогу за Генриха скрывал за обычными, будничными вопросами — что произошло нового, да как живёшь. Пока всё было благополучно. Это подтверждал в своих письмах и Коля, время от времени заходивший к Генриху, как договаривались. Говорил, что Генрих занят и сосредоточен, много работает, но неизменно радушен и болтлив, что даже внешне он не изменился, разве что глаза немного погрустнели. Ещё говорил, что многих уплотнили, в том числе и самого Колю, подселили в одну комнату каких-то рабочих, которые шумят за стенкой и мешают Анечке спать. А вот Генриха это не коснулось, поскольку там же числился и Евгений, а красных командиров не уплотняли. В полушутку Евгений выражал надежду, что хотя бы это немного примирит Генриха с временной разлукой. Хотя мирило и отсутствие масштабных боевых действий на участке, где он находился.       Впрочем, к осени эта ситуация потихоньку стала меняться. Закончилось формирование дивизий, многих перебросили на Восток, а потом Завесу упразднили и их участок переименовали в Западный район обороны. С лета отряд, пополненный, организованный и именуемый теперь полком, уже несколько раз передислоцировали. Чувствовалось, что что-то грядёт, наливается, как лиловая туча перед грозой.
Вперед