
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Жизнь на изломе.
Примечания
авторское видение героев, а также места событий:
https://vk.com/album-177859330_260515969
Часть 6
20 марта 2020, 12:08
В темноте с железным грохотом и лязгом мелькали огни, вытягивались и сливались в светящиеся полосы, проносились мимо, точно в окне поезда, летящего с невиданной скоростью. Было невыносимо холодно, но лицо горело и хотелось пить, как с сильного похмелья. Евгений с трудом открыл глаза, в полумраке нащупал под рукой что-то жёсткое, бархатное. Поднял голову, и обнаружил себя лежащим ничком в полутёмном купе второго класса. Где-то хлопала и хлопала незакрывающаяся дверь, дул сквозняк. За столом, освещённые неровным светом одинокой свечи, сидели несколько человек и играли в карты, но лиц их было не разглядеть. Играли в полном молчании, только карты через равные промежутки времени с шелестом шлёпались о стол.
Евгений приподнялся и через чужое плечо выглянул в окно, на искрящуюся в зеленоватой ночи снежную пустыню. Было почему-то очень страшно, и это чувство казалось вдвойне сильным от своей непривычности. Мерный шелест карт прекратился. Один из игравших вдруг поднял лицо и оказался Владимиром, со странными, будто невидящими, посветлевшими до прозрачной апрельской чистоты глазами. Не ожидавший такого, на мгновение задохнувшийся от странной смеси радости, неверия и отчаяния, Евгений позвал его, но не услышал собственного голоса. Красильников продолжал странно смотреть будто бы сквозь, и лицо его теперь казалось немного удивлённым. Стало чётче видно ещё одного из игравших. Глаза и часть лица его были завязаны белым платком, но Евгений отчего-то знал, что это Валерий. Третий сидел спиной. Евгений ещё раз отчаянно и беззвучно окликнул Владимира. Красноватый, как от костра, свет свечи расплывался, и к ней всё ближе подступала темнота. Окончательно переставая что-либо понимать, Евгений рывком поднялся с дивана, и всё поплыло перед глазами, скользнула под рукой гладкая поверхность стола, и ноги в до блеска начищенных сапогах мягко шагнули и провалились было куда-то, но тут же снова поймали твёрдый, хотя и покачивающийся пол. Евгений прижался спиной к стене и несколько беспомощно, будто ища хоть какого-то объяснения, оглянулся на Владимира и наконец-то встретился с ним взглядом.
Только это не помогло. Глаза Красильникова вмиг стали злыми и страшными, каких прежде у него никогда не бывало, и он, отбросив карты, встал и схватил отшатнувшегося было Евгения за грудки, спиной вперёд вытолкнул за дверь и потащил по тёмному коридору. Руки и ноги будто налились свинцом, и Евгений только устало цеплялся за его китель, слушая, как нарастает грохот колёс и удары хлопающей где-то двери. В окнах зеленела ночь, мелькали одинокие огни, заснеженные полустанки, чёрные далёкие леса. Евгений то из последних сил принимался яростно выдираться из рук Красильникова, то, сникая и сбиваясь на шёпот, уговаривал его отпустить, но тот, казалось, даже не чувствовал сопротивления и ничего не слышал. Подойдя к двери вагона, он распахнул её и высунулся наружу, резко обозначился его остроносый профиль и блеснули при свете снегов растрёпанные волосы. Так и не проронив ни слова, без лишних разговоров он, совершенно не похожий на себя, на ходу сбросил Евгения с поезда, и тут же всё провалилось, пропало, и остались только нехоженый рыхлый снег и пробирающий до сердца холод.
Может сразу же, а может — спустя вечность знакомо прошуршали полы пальто, и Генрих, невесть откуда взявшийся, опустился рядом прямо на снег, гладя по лицу и успокаивая. «Генрих», — тихо позвал Евгений и протянул к нему руки, и, коснувшись, наконец-то обнял его и потянул на себя, погибая от счастья, давно забытого, лёгкого, пьяного и немного щекотного. Приблизив же его к себе, увидел, что обнимает не Генриха, а Смирнова, и тот, склоняясь, проводит языком по щеке, а язык у него раздвоен, как у змеи.
Со сдавленным вскриком Евгений открыл глаза. Не было ни Смирнова, ни снега, а только серые, как бывает исключительно ранним зимним вечером, стены незнакомой комнаты и тусклый просвет окна. Сердце всё ещё сильно стучало. Рядом в сумерках вскинулся кто-то неразличимый, и Евгений вздрогнул и дёрнулся в сторону, поморщившись от ноющей боли в боку. Но это оказался Генрих, стоявший на коленях возле постели.
— Женя! Как ты себя чувствуешь? — взволнованно спросил он, поднимаясь с пола и садясь рядом.
Не долго думая, он коснулся головы, проверяя температуру, послушал пульс, а потом взял руки Евгения в свои и начал, мягко пожимая, греть и гладить их. Плохо соображая после сна, Евгений подумал, что, если бы Генрих обо всём догадался, то вряд ли вёл бы себя так. А прикосновения его были теплы и приятны, как и всегда, и от них хотелось сладко зарыться глубже в мягкое одеяло и снова задремать, уже не видя снов. Но ответить всё же было надо.
— Терпимо, — тихо сказал Евгений. — Спасибо, что спас меня.
В комнате стоял лёгкий лекарственный запах, хотелось пить. Евгений с трудом повернул голову и увидел, что лежит на большой двуспальной кровати, а приглядевшись, понял, где находится. Здесь, у Генриха в спальне, приходилось уже один раз бывать два с половиной года назад. Воспоминание о Генрихе подтянуло следом всё остальное, и, снова содрогнувшись, Евгений окончательно восстановил в памяти все события, что сюда привели. Впрочем, ни о чём думать не хотелось, и воспоминания эти были далёкими и сразу же отошли на второй план. А на самом деле было сонно, сладко и непривычно спокойно, и, если бы не ноющая неотступно боль в левом боку, было бы совсем прекрасно. Послевкусие от неприятного сна улетучилось, будто его и не было. От осознания, что лежит в постели у Генриха, было только хорошо и тепло, и сейчас Евгений не имел сил считать это неправильным. Погружённый в приятную слабость, как после высокой температуры, он не хотел больше ни думать, ни вспоминать.
— Как я мог поступить иначе? — Генрих сжал его руки в своих и потребовал: — Ну, рассказывай скорее, что это было? Как тебя угораздило? Говорил я тебе, переоденься в штатское!
— Это не из-за формы, — поморщился Евгений.
— А что тогда? Бандиты?
Евгений хотел было сказать «нет», но в последний момент передумал и кивнул.
— Вот сволочи, — нахмурился Генрих и рука его слегка дёрнулась, будто он хотел погладить по голове, но передумал. — Куда же ты пошёл один на ночь глядя?
— Расскажи лучше ты. Как нашёл меня, что было потом?
— А что рассказывать? — усмехнулся Генрих, всё-таки добравшись рукой до волос и мягко потрепав. Евгений еле сдержался, чтобы не податься его руке навстречу, и только закрыл глаза, стараясь дышать ровно. — Иду я из кирхи, смотрю — лежит прямо на земле подарок мне на Рождество. А если серьёзно, то тебе очень повезло. Тебя порезал либо полный дилетант в этом деле, либо он не хотел убивать тебя сразу. Впрочем, не подбери я тебя — своего он добился бы. Но в целом рана не такая серьёзная, как могла бы быть. Ничего не задето. Плохо, что ты потерял много крови и замёрз. А ещё, как я могу судить, у тебя крайняя степень нервного истощения. Я боялся, как бы не было воспаления лёгких, но, кажется, обошлось. А так — ты несколько дней без сознания провалялся. Я чуть с ума не сошёл.
— Что же ты, сам меня лечил, один? — удивился Евгений. От мысли, что, когда он был без сознания, его беспрепятственно касались руки Генриха, стало душно.
— У меня сосед снизу тоже врач, он мне ассистировал. А уж дальше — один. Он заходит иногда помочь, но редко…
— А где же ты спишь?
— В гостиной на диване, — махнул рукой Генрих. — Но по большей части я вообще не сплю, дежурю у твоей постели. Иногда засыпаю прямо на полу. Как и сейчас, кстати. А ты во сне всё говоришь и говоришь. С Володей каким-то.
— Что я говорил? — с зашедшимся от волнения сердцем спросил Евгений.
— Бессвязное что-то, в основном. Звал его. И меня ещё звал, — улыбнулся он вдруг.
— С тобой говорил? — с затаённой тревогой поинтересовался Евгений.
— Со мной — нет, — Генрих встал и озабоченно прошёлся по комнате. — А вот я с тобой заговорился. Тебя же напоить надо хотя бы. Ты-то сам помирать будешь — не попросишь. Но много тебе пока нельзя, учти.
Евгений вздохнул и рассеянно погладил мягкое прохладное одеяло. От томной и давно забытой, непонятно откуда взявшейся неги хотелось сладко, по-кошачьи, потянуться, но опасение, что бок даст о себе знать, останавливало. Вернулся Генрих с графином воды, налил и тут же, не спрашивая разрешения, приподнял своей осторожной рукой за спину и поднёс к губам стакан так, словно Евгений не мог держать его сам. От неожиданности и внезапного нежелания спорить Евгений последовал за его руками и послушно выпил, вцепившись в одеяло и желая только, чтобы Генрих не прерывал этого тонкого прикосновения к его спине. Однако, пришлось лечь обратно, и отпустило, но стыдно за это желание, как бывало раньше, уже не стало. Генрих снова сел рядом.
— Ты телеграфировал моим, как я тебя просил?
— Да, на следующий день. Написал, что ты простудился, у тебя температура и в ближайшее время ты не зайдёшь, — легкомысленно и хитро ответил Генрих.
— Что? — сдавленно вскричал Евгений, но в следующую секунду уже не смог удержаться от смеха, — Ну ты и наглец. Впрочем, я бы и сам так сделал, если б мог давать телеграммы. К чему их волновать?
— Уж прости мне эту наглость, — улыбнулся Генрих. — Я действительно надеялся на лучшее. А кстати… Ты дал мне адрес. Ты жил там в детстве?
— Да. А потом, после реального, уехал в Петербург в артиллерийское…
Генрих мечтательно прикрыл глаза, и в едва заметном движении тонкого лица угадался глубокий вздох.
— Выходит, мы и тогда жили рядом. Я в детстве жил в Большом Демидовском. Знаешь, там рядом ещё Старая кирха?
— Конечно, знаю. Когда я был маленьким, она всегда меня почему-то немного пугала. Может, мы даже виделись с тобой тогда, а? — Евгений хитро блеснул на Генриха глазами. — Когда я проходил мимо, там всегда во множестве было белобрысых немчиков. Хотя ты старше меня на двенадцать лет, и, наверное, я уже не застал тебя.
— Вполне возможно, — засмеялся Генрих. — Я часто бывал там, уже и после того, как переехал… Кстати, ты говорил, что боишься врачей. А почему, если не секрет?
Казалось, он хочет наверстать упущенное и наговориться за всё то время, что Евгений был без сознания, и ещё раньше, когда не заходил к нему. Евгений слабо улыбнулся и чуть сжал его руку.
— Из детства, должно быть. И вообще я не выношу этого омерзительного чувства добровольной и обречённой беспомощности, зависимости и полной беззащитности перед чужим человеком.
— А передо мной? — спросил вдруг Генрих.
— С тобой такого нет, — сдержанно ответил Евгений. — Наверное потому, что впервые узнал я тебя не в качестве врача. И вообще, как я мог бояться, если был без сознания?
Генрих ещё долго сидел рядом и всё говорил, говорил, уже не задавая вопросов и рассеянно гладя по голове. Евгению хотелось спать, и приятно было, касаясь щекой прохладной подушки, время от время проваливаться в дрёму и выныривать снова под плавно журчащий голос Генриха и мягкое прикосновение его руки. Света не зажигали, и темнота как будто надёжно прятала всё, что требовалось, и ничто не казалось неправильным — ни происходящее, ни собственные чувства. За окном, на фоне чернеющего неба медленно шёл густой снег.
Потом, правда, умиротворение немного слетело, когда Генрих зажёг свет и стал проверять бинты. От щекотного и уверенного скольжения его рук Евгений слегка дёргался, но, оправдывая себя щекоткой и болью от раны, всё же ничем себя не выдал и мужественно претерпел все манипуляции до конца. Генрих с удовольствием заключил, что динамика резко положительная и Евгений на удивление быстро идёт на поправку, и после этого оставил отдыхать.
Так прошло ещё около недели. Испытывая некоторые угрызения совести, Евгений уговаривал Генриха поменяться местами, но Генрих наотрез отказывался и продолжал спать в гостиной. Мечтать же о том, что он ляжет рядом, а тем более предлагать это было бы наглостью. Уже на следующий день всё время лежать стало невыносимо, и он начал потихоньку, — медленно и с трудом, — ходить. Генрих злился, протестовал и пытался запрещать, так, что пришлось даже рявкнуть на него, и только после этого он отступился. Боль от ходьбы не усиливалась, а общее состояние даже улучшалось немного. По-прежнему чувствуя себя поломанным и опустошённым и растеряв весь свой вальяжный блеск, Евгений всё же потихоньку оживал, но жизнь эта была тихой и спрятанной глубоко внутри. Ему нравилось подолгу сидеть у окна на кухне, и, положив локти на подоконник, смотреть, как во дворе идёт снег. Вспоминался тогда другой дом, тот, где жил в детстве, и тепло горящие огни в особняке напротив, и засыпающий дорогу снег, и свечи в комнате, и что-то мягкое, сонливое и невозможно уютное накатывало тогда и влажно оседало на ресницах. Рядом закипал чайник, заставляя окна запотевать, и сидел Генрих, по привычке ворчащий и уговаривающий лечь. Нравилось и умываться холодной водой, точно смывая с лица остатки сна, болезни и чужих грязных прикосновений. Нравился Генрихов шёлковый халат, который тот, теперь уже не терпя никаких возражений, заставил надеть поверх исподней рубашки и кальсон. Но всё-таки большую часть времени Евгений проводил в постели, свернувшись клубком и предаваясь сладкой дрёме. Сил на что-либо другое пока и не было. А сомнения и тяжёлые думы, что мучили всё лето, всю осень и весь декабрь, отступили сами собой, будто их никогда и не было. О политике и новостях он не спрашивал, а Генрих не рассказывал, но казалось, если новости не дают о себе знать сами, значит, они не столь страшны. Забытое чувство покоя и умиротворения окутало со всех сторон, и ничто его не нарушало. С каждым днём становилось легче.
Генрих почти всё время был рядом. Только иногда уходил из дома по делам, или время от времени в прихожей раздавался мелодичный звонок или стук — приходили посетители, и он на какое-то время оставлял Евгения в одиночестве. Из кабинета слышались тогда приглушённые мужские и женские голоса, голос Генриха и тихие шаги, и под эти звуки Евгений засыпал, а проснувшись, опять видел Генриха у своей постели. Иногда сквозь сон он слышал, как Генрих напевает что-то приятное на немецком, отдалённо напоминающее колыбельную, но слов не понимал — в училище был французский.
Как-то Генрих сидел рядом, по теперь уже устоявшейся привычке гладя по голове. От этих ласковых и медленных прикосновений Евгений снова задремал. Рана почти не болела, от ощущения тепла и безопасности кружилась голова, а перед глазами мелькали картинки, погружая в давно минувшее. Шёл в сумерках бесконечный снег, кляксами расплывались одинокие горящие окна. Подходил Генрих, — перед глазами появлялись его ботинки, — и в них по-прежнему хотелось уткнуться и остаться так. Генрих склонялся и тихо гладил по лицу тёплыми кончиками пальцев, и это прикосновение было гораздо весомее всего остального, искрилось в темноте перед глазами, как звёзды безлунной ночью.
Слегка вынырнув из сна, Евгений чувствовал, как Генрих, дойдя рукой до виска, осторожно продолжает движение вниз, обводит скулу, несколько раз одобрительно и немного взволнованно оглаживает щёку и пересохшие губы, ласково скользит под подбородок и начинает заново. Когда это повторилось в третий раз, стало окончательно ясно, что это не сон, но поверить было невозможно, хотя сейчас всё минувшее со всей очевидностью сложилось во вполне связную и однозначную картину, и теперь удивительным было не это осознание, а то, как раньше был слеп. Сердце противно стукнуло в висках и остановилось. Дыхание готово было уже панически участиться, заныло внутри, и прерывать Генриха было смерти подобно, а потому необходимо. Евгений резко открыл глаза, вопросительно, будто бы непонимающе дёрнулась вверх бровь.
— Ты всех своих пациентов так лечишь? — насмешливо спросил он.
Генрих убрал руку, почти отдёрнул, и выглядел смущённым. Впрочем, он тут же прогнал смущение и наклонился к Евгению, внимательно вглядываясь в его лицо. А потом, что-то в нём углядев, усмехнулся и вернул руку, уже открыто и уверенно погладил по щеке и по губам. От руки пахло земляничным мылом.
— Ты ведь поэтому бегал от меня всю осень, не так ли? Или от самого себя? Я знаю, что ты чувствуешь.
Евгений вздохнул и закрыл глаза, не зная, что ответить. Болезненные мысли путались, роились, как снежная мешанина за окном, влекомая ветром то в одну, то в другую сторону. Свой собственный путь был тёмен. Нужно было именно сейчас сделать шаг, один из двух, решительный и необратимый, но он всё стоял на распутье, всё медлил, оттягивая решение, и сердце стучало где-то в горле, как когда-то давно, когда стоял перед немцами, уверенный, что впереди неминуемый плен, полный и позорный крах, что-то жуткое и неизвестное, а возможно и смерть. Впрочем, теперь ситуация была отдалённо похожей. Но тогда спас Владимир, а сейчас спасать некому. И слишком много всего навалилось, слишком много для замученного сознания. Терять себя и привычную картину мира и делать этот необратимый шаг было страшно, но на самом-то деле потерял уже давным-давно.
— Не надо бы нам с тобой видеться, — не слишком уверенно и слишком уж запоздало пробормотал он всё же.
— Не бойся, пожалуйста, — тихо и убедительно попросил Генрих и легко провёл кончиками пальцев по горлу, — Ты же ничего не боишься, неужто испугаешься меня? Или своих чувств? В этом нет ничего плохого. Не бойся, мой хороший. Ты очень нравишься мне, и давно. С самого начала.
— И тебе хватит наглости воспользоваться моим состоянием? — спросил Евгений, сходя с ума и чувствуя, как внутри всё горит и цепенеет, и, пару секунд подумав, взял Генриха за плечи, притянул к себе, как в холодную воду бросился. — Впрочем, я сам им воспользуюсь.
Генрих восхищённо и благоговейно замер, точно не веря до конца, а потом подался навстречу, обнял в ответ, и Евгений вкусил наконец его губы, восхитительно тонкие и столько лет до ломоты желанные. Поцелуй вышел непривычным, но ничего противного или отталкивающего в нём не было, а полупьяное сознание сгладило неловкость. Сил не было больше ни на что, кроме как целовать Генриха отчаянно и самозабвенно, как никого прежде не приходилось, и мнилось — мужские губы ничуть не хуже женских, а нужны из многих тысяч других вообще лишь одни эти — тонкие, терпкие, нагловатые и неподдельно нежные. Генрих беспорядочно скользил руками по голове и шее, взволнованно подрагивал и вёл себя крайне уверенно, так что с большой долей вероятности можно было предположить, что ему не впервой. Только это было совершенно безразлично, а может даже и хорошо: сразу напрочь отпадало чувство вины и собственной испорченности, а от того, что Генрих знает, что и как делать, было непривычно легко и спокойно. Евгений хотел сжать его, беленького и милого, изо всех сил, прижать к себе так близко, как только можно, но пока ещё было слишком тяжело. Тянуть не было нужды — Генрих и сам не думал отстраняться, и всё-таки Евгений тянул, путано цеплялся за рубашку, почти ронял его на себя и думал — будь, что будет. Всё равно почти ничего важнее уже как будто не осталось на свете, и Генрих был одной из причин и единственным утешением в том, что привычная жизнь кувырком летела под откос. Но Генрих же и оторвался первым, приподнял голову. Глаза его подёрнулись сладким туманом. Было похоже, что оба они провалились вдруг в водоворот коллективного безумия, и выныривать из него совершенно не хотелось.
— Ах ты старый греховодник, — со счастливой усмешкой прищурился Евгений, переводя дыхание.
— Старый? — притворно оскорбился Генрих и прихватил его за подбородок. — А ты, помнится, говорил, что в самый раз.
— Могу и сейчас это повторить.
Евгений прикрыл глаза и, тяжело дыша, прислушивался к своим ощущениям. Он не выпускал Генриха из мягких объятий и всё досадовал на рану, которая мешала обнять его по-человечески, крепко и горячо, как того требовало выскакивающее из груди сердце. Никакого потрясения не было, появилась наконец желанная лёгкость, облегчение, от которого запьянел и поплыл ещё сильнее. К Генриху хотелось прикасаться, гладить его и чувствовать непрерывно, но все моральные и физические силы ушли на поцелуй, и Евгений лежал, утопая в горячих подушках и перинах, и не мог больше шевельнуться. К счастью, Генрих понял всё без слов. Осторожно, точно спрашивая позволения, он наклонился снова и неторопливо целовал в лицо, сначала легко, почти невинно, давая привыкнуть к этому ощущению, но постепенно всё более горячо и нервно, спускаясь к шее. От прикосновений его губ и срывающегося дыхания прямо у уха Евгений чуть не взвыл, проклиная собственное бессилие. Короткие волосы Генриха ласково скользили сквозь пальцы.
— Я сейчас с ума сойду, — глухо выдохнул вдруг Генрих и отстранился. — Тебя нельзя беспокоить.
Он с болезненным стоном встал и отошёл, сел в кресло, не глядя больше на Евгения, сцепил в замок пальцы и прижал к губам. Даже издалека было видно, как вздымается его грудь. Без него, без тяжести его тела рядом и тепла его касаний стало невыносимо пусто, и Евгений даже чуть было машинально не протянул к нему руку, но бессильно уронил её на одеяло, нервно принялся гладить и комкать прохладную ткань. Теперь, когда сорвался, казалось немыслимым, как умудрялся держаться раньше.
— Послушай, — заговорил наконец Генрих. — Пока ты окончательно не встанешь на ноги, давай договоримся… Обойтись без всего этого. Тебе нужен полный покой.
— Нет, Генрих. Нет. Я слишком долго был без тебя. Если ты уйдёшь, я умру. Подойди ко мне, — потребовал Евгений.
— Нет, я не об этом, — простонал Генрих. — Впрочем, всё слишком близко. Я боюсь сделать тебе хуже.
— Ты не сделаешь, — убедительно ответил Евгений, протягивая руку. — Подойди. Или я сам встану и подойду.
Генрих взглянул на него отчаянно и беспомощно, решаясь на что-то, а потом сорвался с места, порывисто подошёл и мягко, не давя, навалился сверху, уже не сдерживаясь, принялся яростно зацеловывать всё лицо, так, что Евгений не успевал отвечать ему, а только, обалдев от этого сумасшедшего натиска, сжимал его спину и тихо стонал от счастья и всё не оставляющей, переполняющей душу небывалой лёгкости.
— Зачем же ты раньше ничего не сказал? — измученно простонал он, когда Генрих наконец отпустил и тихо сел рядом, снова гладя кончиками пальцев по лицу. — Мы ведь могли так и потерять друг друга, если бы не случайность… А ты, оказывается, всё знал.
— Я не мог быть уверенным до конца, — ответил Генрих, тихо сияя глазами. — Очень хотел этого, с того самого дня, как ты спас меня, и мне время от времени казалось, что это взаимно и я чувствую некий отклик с твоей стороны. Поверь, при должном опыте это заметно, особенно когда другой в этом как раз не столь искушен. Но всё же… Я боялся ошибиться и оттолкнуть тебя.
— Как же ты понял окончательно?
— Честно говоря, я думал — ты спишь, и позволил себе лишнее. А потом уже, по твоему лицу, увидел, что был прав в своих догадках. И тебе всё равно некуда бежать, — засмеялся он. — Есть время всё хорошенько выяснить.
Он вдруг устало привалился рядом и крепко сжал в объятиях.
— Знал бы ты, как ты сам меня измучил, глупый, — признался он и поцеловал в шею, слегка прикусил. — Конспиратор чёртов.
— Прости. Я тоже боялся оттолкнуть тебя, — сказал Евгений, гладя его по волосам. — Ложись сегодня со мной.
— Нет, — тут же оторвался от него Генрих и несколько удивлённо отсел подальше. — Я же сказал, нельзя. Тебе необходим полный покой.
— Пожалуйста. Я ничего такого не имею в виду. Просто ложись спать рядом. Я слишком долго был без тебя. Кроме того, мне неловко, что ты столько времени спишь на диване.
— Нет, ты положительно решил меня замучить, — страдальчески закатил глаза Генрих. — Ну хорошо.
Всё время, оставшееся до ночи, Евгений проворочался в постели, всё ещё до конца не веря. Немного трясло, и под конец уже хотелось скулить от бесплодного томительного ожидания. Однако вставать он не решался — хотел непременно дождаться Генриха прежде, да и было пока ещё тяжеловато. Генрих, как нарочно, долго не приходил. А может, это не он тянул, а каждая секунда без него была мучительна. И когда он пришёл наконец, долгое и перешедшее уже все границы ожидание разлилось по груди пьяным и блаженным покоем. Евгений, чуть дрожа от переполняющих чувств и боясь дышать, зарылся в одеяло и оттуда, мягко зеленея глазами, следил, как Генрих раздевается с чересчур будничным видом, далёкий и невозможно красивый, как гасит керосиновую лампу и как тихо, белея в темноте сорочкой, подходит и ложится рядом. Первым желанием было — метнуться к нему и обнять, прижаться так крепко, как только можно, но Евгений боялся, что Генрих снова скажет, что ему нужен покой, и уйдёт спать в гостиную. Поэтому он только осторожно подобрался ближе, уткнулся Генриху в плечо, нашёл его руку своей и закрыл глаза, впервые лет за пять чувствуя себя абсолютно счастливым и успокоенным. Не было ни волнения, ни страха, ни чувства неправильности, будто всю жизнь только и делал, что обнимал мужчин, лёжа с ними в одной постели.
— Ты любил мужчин прежде? — тихо спросил Генрих, будто прочитал мысли.
— Никогда, — просто сказал Евгений, не поднимая головы.
— Как это славно, — было слышно, что Генрих улыбается.
— А ты?
— Приходилось, — легко ответил Генрих и, придерживая Евгения за плечи, повернулся к нему и слегка приподнялся, блестя в темноте глазами. — Лежи смирно, а не то я уйду.
Он подался вперёд и снова поцеловал, теперь уже совсем медленно и вдумчиво, околдовывая «Фетишем» Ралле, что после брокаровского цветочного одеколона казался чем-то неземным и таинственно-порочным, и запахом горьких, неведомых, но совсем не пугающих лекарств. И запах этот неуловимым образом прекрасно сочетался с шорохом одеяла, приглушённым, долетающим с улицы серым светом, глухим дыханием и теплом чужого тела, удивительно, будто впервые, будто и не знал подобного никогда. Евгений мягко приоткрыл губы Генриху навстречу и ответил, и, мигом забыв про предостережение, одну руку положил ему на шею, а второй с опаской и любопытством коснулся непривычно плоской груди сквозь тонкую ткань. Всё ещё казалось, что происходящее только снится, но внутри всё вполне реально переворачивалось от ужаса, счастья и желания. И было даже немного странно, как легко получилось принять собственные чувства, да не на уровне сентиментальных мыслей и писем издалека, а на таком, глухом, глубинном и слегка животном, и не в пример более ощутимом и осязаемом. Генрих уверенно, но медленно и осторожно, точно боялся напугать, и от этого только более волнующе, гладил по животу. Рука сама собой добралась до края Генриховой рубашки и скользнула под неё, наконец-то коснулась его горячей спины, и, не имея больше сил сдерживаться, Евгений задохнулся, рывком потянул Генриха на себя и едва не уронил.
— Лежи тихо, — строго повторил Генрих, мгновенно прервав поцелуй, вывернулся из рук и снова лёг рядом, подперев голову рукой. Было видно, что это стоит ему усилия. — Мне приятно, но пока этого не нужно. Ради тебя же. Ты заставляешь меня нарушать клятву Гиппократа, глупый мальчишка.
Он перестал сердиться так же резко, как и начал, и тихо посмеивался, блестя глазами.
— Прости, — Евгений был огорчён до крайности, что прервал Генриха, и погладил его по щеке. — Я не буду трогать тебя, мне достаточно и того, что ты рядом. Не уходи.
— Я никуда не уйду от тебя, — пообещал Генрих и осторожно прижал к себе сам. — И тебя больше не отпущу.
— И сам ты, между прочим, мальчишка. Ещё поболее, чем я, — лениво и запоздало, с довольной улыбкой заметил Евгений.
— Что поделать… Это рядом с тобой я таким становлюсь.
Генрих помолчал немного и вдруг признался:
— Помнишь, как мы прятались в овраге в грозу? Знаешь, я ведь чуть не сорвался тогда. Мне ужасно хотелось тебя поцеловать. Да и не только. Но там было слишком грязно.
Под рукой шёлково расстилалась гладь его рубашки, пальцы спотыкались о прохладные перламутровые пуговки, без нужды расстёгивать их, и горячее сердце билось спокойно и ровно. Не удержался — всё-таки поцеловал Генриха в шею, где тонкая-тонкая и одуряюще пахнущая духами кожа, и он уже не рассердился, только с невиданной прежде тягучей властностью и нежностью погладил по голове.
— Генрих, пожалуйста, — уже сонно попросил Евгений, закидывая на него ногу, и сам до конца не знал, что «пожалуйста».
Но Генрих как будто понял, и шелестяще засмеялся в темноте.
Тихо тикали часы. От спокойствия и чистого, горящего ровным и ласковым светом счастья, что сладко разливалось по телу, хотелось то ли плакать, то ли смеяться в полусне, как когда-то давным-давно, в раннем детстве. Будто спадало ставшее привычным охранение и глубоко запрятанное ожесточение — а такого со смерти Владимира ещё не было, наоборот, казалось, они крепли с каждым днём, всё сильнее сжимая сердце. Будто бы всё, что тревожило и мучило столько времени, не имело больше никакого значения и власти, а были только бесконечные тепло и пьянящее чувство влюблённости. Рядом спокойно дышал Генрих и, приобнимая, ласково гладил по спине. Евгений взял его руку и прижал к губам, так и заснул. В ту ночь впервые ничего не снилось.
Утро встретило по-весеннему горячими солнечными зайчиками на стене и одеяле, полным нежеланием вставать и ощущением томного и ленивого счастья. Странно, но прежде, когда вся постель была предоставлена ему, Евгений обычно спал, свернувшись клубком ближе к краю, а теперь проснулся, вальяжно развалившись на всю кровать. Генриха не было, но тонким волнующим свидетельством о вчерашнем вечере были лёгкий запах духов и примятая подушка. Евгений слегка зарылся в неё лицом и наконец-то сладко потянулся, не вспоминая о ране. От солнца, от тепла и от любви к Генриху тело будто бы наполнялось прежней силой, и казалось, что солнечный ток бежит по венам, как берёзовый сок весной. Повалявшись ещё немного, Евгений всё же встал и, накинув халат, вышел искать Генриха. Видеть его хотелось немедленно. И всё-таки прежде умылся и аккуратно, как раньше, причесал волосы, чтобы не представать перед ним заспанным и растрёпанным.
Прошелестел по коридору синим шёлком, ступая мягко и осторожно, как барс, разом забыл и про усталость, и про поломанные революцией крылья. Остановился в дверях кабинета Генриха, прислонился к косяку, подставил лицо солнцу и довольно щурился от слепящих лучей. Генрих, заслышав шаги, оторвался от книги и будто бы хотел сказать что-то, но раздумал, остановился во взметнувшемся движении и склонил голову набок, молча любуясь. По блеску его глаз окончательно ясно было — правда всё вчерашнее, не приснилось, но так и молчали, глядя друг на друга, будто бы оба этому удивлялись и не верили до конца. Евгений всё же сорвался первым, вкрадчиво и стеснительно пряча взгляд, приблизился и поймал в объятия поднявшегося навстречу Генриха. Мягко, без поцелуя, скользнул щекой по щеке и положил голову на его драпированное рубашкой плечо.
— Ты выглядишь намного лучше, — удивлённо заметил Генрих. — Поцелуи явно идут тебе на пользу.
И тут же, как бы в подтверждение своих слов, поцеловал в плечо, отведя с него струящуюся ткань халата и рубашку.
— Такой эффект только у твоих поцелуев, Генрих.
— Это потому, что я врач? — Генрих поднял свои ясные глаза с искрящейся в зрачках хитрецой.
— Нет, это потому, что я влюблён в тебя, — Евгений изящным жестом подхватил его руку и, склонившись, легко поцеловал.
Касаясь губами сухой светлой кожи, он снизу вверх коротко взглянул на Генриха, и видел, как шутливый блеск уходит из его глаз и сменяется серьёзной и, пожалуй, даже беззащитной отчаянностью, точно он боится поверить во что-то. Но это длилось всего секунду, а в следующую Генрих уже схватил его за плечи, притягивая к себе, и поцеловал горячо и жадно, как накануне.
— Ну что мне с тобой делать? — спросил он, отрываясь наконец от зацелованного и вновь взлохмаченного Евгения и присаживаясь на краешек стола. — Кто же тебя выучил так вести себя? Нет, это в тебе, пожалуй, всегда было… Ты говорил, что никогда не любил мужчин прежде. Интересно, не кажется ли тебе неправильным то, что происходит сейчас?
— Казалось раньше, но, выходит, не настолько, чтобы отказаться от тебя. А ещё за последний год я видел слишком много такого, что гораздо более неправильно. Так что мой ответ, коли уж тебе угодно его слышать — нет. То есть, это, конечно, неестественно и грешно, но раз уж меня постигло, глупо это отрицать и прятаться от самого себя.
Евгений, заложив руки за спину и глядя под ноги, прошёлся до окна. С крыши капало, как в апреле, и капли стучали в стекло, а на бульваре переливался на солнце схваченный зернистой ледовой корочкой снег.
— Ничего неестественного, — наставительно начал Генрих. — Ещё в Древней Греции…
— Генрих, я прошу тебя, не надо. Мои чувства не нуждаются в оправданиях историческими прецедентами.
— Ты мне как будто напоминаешь о чём-то далёком, — продолжал Генрих, немного помолчав. — Может, этого и не было никогда, по крайней мере со мной. Ты мне действительно немного напоминаешь о том времени, когда я был совсем юн. Я давно уже это забыл… Помню, я тогда невинно любовался кадетами, моего же возраста, их много было в Лефортово. Они казались такими красивыми, загадочными, недосягаемыми… Впрочем, бесились они как и все обычные мальчишки, стоило наставникам отвернуться. И в них было что-то от тебя.
— Я никогда не учился в кадетском, — мягко улыбнулся Евгений.
— А это не имеет никакого значения. Не стоит воспринимать так буквально.
Генрих подошёл, осторожно обнял сзади, и Евгений не удержался — запрокинул голову и положил ему на плечо, принимая ласковые прикосновения пальцев к горлу. Генрих, едва касаясь, провёл по рёбрам, над тем местом, где была рана.
— Ты позволишь мне осмотреть тебя?
— А ты всё о своём. Что ж, смотри, коли надо.
Евгений порывисто отошёл от окна и, стараясь не смотреть на Генриха, сбросил халат и стянул рубашку — тоже Генрихову, надетую заместо порезанной. Опускать взгляд на аккуратную перевязку не стал — хоть и не боялся ни крови, ни ран и увечий, всё же по возможности подобных зрелищ старался избегать, и даже намёков на них не любил.
— А ты что, в самом деле давал клятву Гиппократа? — вспомнил он вчерашние слова.
— У нас было только «Факультетское обещание». Но это ничего не отменяет. Лично про себя я считаю, что давал.
Генрих подошёл совершенно переменившейся походкой — стремительной, деловой. Лёгкими и уверенными движениями снял повязку, осмотрел рану и ни единым прикосновением или взглядом не позволил себе лишнего, точно так же, как и во все предыдущие дни. И, наложив новую повязку, с совсем уже иным, серьёзным выражением поднял глаза на Евгения:
— На тебе всё прекрасно заживает. Через день-два можно снимать швы.
О том, что будет через день-два Евгений не мог думать, так всё это было далеко. Куда идти и как жить он совершенно не представлял, а при мысли о том, сколько всего, должно быть, изменилось за время его болезни, становилось дурно.
— Спасибо, — так же сдержанно кивнул он, одеваясь. — Думаю, дело тут не во мне, а в твоих чутких руках. Если бы не ты, лежал бы я сейчас в прозекторской, а вернее всего — уже в могиле.
— Да, страшно представить, — поёжился Генрих и посерьёзнел ещё сильнее. — Могу я просить тебя об одной вещи? Или, вернее, сделать тебе одно предложение?
— Какое? — настороженно прищурился Евгений и зачем-то смутился.
Генрих замялся на мгновение, предупредительно и шёлково коснулся плеча, и по глазам было видно, что он сильно опасается отказа.
— Оставайся жить со мной.
— С тобой? Здесь? — округлил глаза Евгений. — Удобно ли? К тебе же приходят люди… И как мы будем платить за квартиру? И где я буду держать свои вещи?
Он возбуждённо заходил по комнате, поднимая ветер полами халата и покусывая палец. Генрих встревоженно наблюдал.
— Я бы очень хотел жить с тобой вместе, — остановился наконец Евгений. — Очень. Но я не знаю, как это будет выглядеть. Не надоем ли я тебе своим постоянным присутствием? Не будет ли тебе тесно? И, как ты знаешь, у меня сейчас далеко не лучший период в жизни…
— Прекрати говорить глупости, — оборвал Генрих. — Я прекрасно отдаю себе отчёт в своих словах. От тебя требуется только согласие. Ну, или отказ…
— Я согласен, — быстро сказал Евгений.
Вся прежняя жизнь летела к чёрту, но теперь её было почти не жаль. Ничего в ней больше не осталось.
Вскоре после этого разговора, на следующий же день, Генрих самолично занялся перевозкой вещей на извозчике со старой квартиры. А когда Евгений стал разбирать привезённые свёртки и чемоданы, принял живейшее участие: сидел рядом и с любопытством наблюдал, засыпая каждую извлекаемую вещь градом комментариев и вопросов, и поминутно спрашивал, ничего ли он не забыл забрать.
— Ты что, играешь? — спросил он, разглядывая гитару. — Сыграешь мне что-нибудь?
— Нет, Генрих, я больше не играю, — суховато ответил Евгений, не желая вдаваться в подробности и тяжёлые воспоминания. — Можешь забрать её себе.
— Я не умею. А умел бы — всё равно не стал забирать. В случае крайней необходимости могу лишь позаимствовать её у тебя. Только пока ума не приложу, зачем…
Он бережно погладил истёртый гриф, с многозначительной нежностью скользнул по обечайке, будто это чьё-то плечо, плавно провёл большим пальцем по струнам. От звука в сердце тут же срезонировали свои давно забытые струны, и Евгений еле сдержался, чтобы не закрыть лицо руками. Сколько раз он брал гитару — а все эти разы слились во что-то одно, счастливое, нежное и, безусловно, утраченное навсегда: и соловьиные, мотыльковые ночи на дачных верандах, и обогретые оранжевым солнцем вечера за прозрачным тюлем, и уютные, знакомые и незнакомые квартиры, и долгие военные стоянки. И люди, дорогие, близкие и любимые, многие из которых остались в тех же навсегда ушедших днях. Теперь есть Генрих, и этого уже достаточно, чтобы считать себя снова счастливым. Но гитару всё же стоит так и оставить в прошлом, и не тревожить, не ворошить его больше. Не тянуть за собой то, что теперь приносит только страдания — во имя своего же будущего.
Книги Генрих тоже рассматривал с интересом, и многие, те, что не читал, тут же с позволения брал и перелистывал, и что-то трогательно бормотал себе под нос. Разнообразные военные атрибуты он провожал взглядом с почтительным настороженным уважением. Заинтересовался и фотографиями, попросив разрешения посмотреть их позже. А наибольший ажиотаж у него вызвали предметы мирной жизни — немногочисленное гражданское платье, оставшееся от времени пребывания Евгения в запасе, флаконы с духами и одеколоном, черепаховые гребни и помады для волос, батистовые платки с монограммами, перчатки и прочая мишура. Он с заметным удовольствием перебирал всё это и то и дело кидал на Евгения озорные и радостные взгляды, точно примеряя, как это будет смотреться на нём или в его руках.
— А где моя форма? — спросил вдруг Евгений, впервые за всё пребывание у Генриха вспомнив о столь существенной детали.
— Я не могу тебе её отдать, — помрачнел Генрих, глядя в окно.
— Ты что, сжёг её? — прищурился Евгений, и сердце ухнуло куда-то вниз.
— Нет. Но даже если и так, что это, шкурка царевны-лягушки, что ли? Впрочем, я предполагал и такой вариант, и ничего сжигать не стал. Но, во-первых, она испорчена. А во-вторых сейчас в ней уже точно на улицу не выйдешь, поверь мне. А если всё же хватит ума выйти — далеко не уйдёшь. Орден могу вернуть. Но не вздумай появляться с ним на людях.
— Ты наглец, Генрих, — проворчал Евгений, успокаиваясь. — Если я сочту нужным, я и «Боже, царя храни» прилюдно спою. И не тебе этому мешать.
— Ну и кому нужна будет эта глупая провокация? Кому ты поможешь своим арестом и гибелью? — спокойно сказал Генрих, отрываясь наконец от флакона с «Флореалем». — И если то, что ты пускался в разные безумства раньше, хоть и неприятно мне, но объяснимо, то теперь… Разве у тебя не появилось никого, ради кого беречься?
Евгений замялся, мгновенно растеряв весь свой упрямо-боевой настрой. Подумалось — так привык быть один, либо на постоянной основе подвергать свою жизнь опасности вместе с такими же, как и он сам, что теперь трудно было помыслить как-то иначе. И впервые пришло осознание, что отныне всё по-другому, не только в стране, но и в его собственной частной жизни, и теперь он в полной мере себе не принадлежит. Нравится это или нет, а всё-таки волнительным холодком пробежало по шее давно забытое ощущение. И это всё-таки правильно.
— Да, ты прав… Ну, хорошо. Только не сжигай её, — сказал наконец он.
— Да и раньше, — смягчившись, продолжал Генрих. — У тебя ведь и раньше были друзья, родители… Прекрасные люди. Волнуются за тебя, между прочим.
— Я не готов всю жизнь прятаться по углам и трястись за свою жизнь по той лишь причине, что у меня есть родители, — снова начал немного раздражаться Евгений и потёр переносицу. — А ты их вообще видел один раз, на вокзале, так откуда такая уверенность?
— Я заходил к ним, — небрежно сказал Генрих.
Евгений обессиленно завалился на диван, не зная, сердиться ему или смеяться.
— Когда? — простонал он. — Зачем?
— Сегодня. Прежде, чем пойти за вещами. Адрес ты давал. Должен же я был их успокоить? Сказал, что ты болел, что пока ещё слаб, но быстро поправляешься…
— Что это за самоуправство? Я с тобой с ума сойду, — сдаваясь, всё-таки фыркнул Евгений. — А того, что мы с тобой целуемся и в обнимку спим в одной постели, ты им не поведал?
— Ну нет, я счёл это излишним, — улыбнулся Генрих и смущённо принялся изучать свой маникюр. — Я врач, а ты мой друг, вот я и лечу тебя, а чтобы проще было — держу у себя. Объяснение вполне правдоподобное. Какие могут быть вопросы? Но вернёмся к гражданской одежде. Я вижу, у тебя есть, в чём выйти на улицу? Завтра тебе уже можно будет немного пройтись.
— Генрих, — после некоторого молчания спросил вдруг Евгений, — Ты правда до такой степени боишься меня потерять?
— Конечно, правда. Я очень беспокоюсь за тебя. Да и как я теперь буду один?
— Всегда рано или поздно находится кто-то, — заметил Евгений. — Один не останешься.
— Такого уже не найдётся. Такие драгоценности, как ты, на дороге не валяются, — фыркнул Генрих. — И неважно, что именно там я тебя и подобрал.
— Такие, как ты, тоже, — парировал Евгений, припомнив обстоятельства их знакомства.
Вещи, вынутые из чемоданов, на удивление органично разместились в Генриховой квартире. Хватило места и в шкафах, и на полках, будто специально для них оно и было предназначено. Только одно Евгений не стал доставать — вещи Красильникова и книгу с письмами Генриха. Их он так и оставил в чемодане, а чемодан убрал подальше.
С Генрихом дни летели незаметно, но каждый из них был напоен счастьем и покоем. До такой степени сладким, что Евгений в глубине души даже не хотел узнавать, что происходит на свете, хотя и тщетно пытался выяснить у Генриха. Предчувствие и Генрихово туманное молчание подсказывало, что ничего хорошего, и гораздо приятнее было до поры об этом не думать вообще, а думать о Генрихе, об их новой жизни, пробовать её на вкус и уже без страха и сомнений любить его. Спали теперь каждую ночь вместе, в почти невинных объятиях, и настолько это было хорошо после трёх лет недомолвок и переживаний, что можно было бы и не желать ничего большего. Витало, конечно, в воздухе некоторое многозначительное молчание, маячил какой-то рубеж взаимного пьянящего напряжения, который по недавнему соглашению оба пока не переходили. Был этот рубеж как струна, что натягивалась с каждой секундой всё сильнее, и ясно было, что суждено ей рано или поздно лопнуть. Но пока этому не время, и даже рука Генриха, что ночами беспрепятственно скользила по телу, в какой-то момент останавливалась, будто наткнувшись на невидимую преграду, и не спускалась ниже, а все слова, что сказаны были между ними, ощутимо обходили что-то существенное стороной. Стоило Генриху один раз запретить или даже намекнуть — и больше никаких преждевременных порывов не возникало. А в остальном Евгений и так не давал ему прохода, и всегда, когда видел, не мог не касаться его, и только и ждал удобного случая, чтобы заключить в объятия.
— Ты что, трогал мой порошок из шпанских мушек? — смеялся Генрих в ответ на очередное нападение.
— Я не трогал, — довольно шептал Евгений, уткнувшись ему в шею. — А вот тебе он зачем?
— И вовсе не для того, о чём ты подумал.
Морозным солнечным вечером выходили гулять на бульвар. Генрих в категорической форме заставил надеть свою бобровую шубу, в которой после шинели Евгений чувствовал себя непривычно и странно. Генрих, впрочем, уверял, что ему безумно идёт. Сам он был всё в том же пальто с изящным меховым воротником, и тяжело было идти с ним рядом, не имея возможности поцеловать прекрасное, обрамлённое чернобуркой лицо.
Шёл Евгений осторожно, по-привычке вглядываясь в лица прохожих и отмечая про себя обстановку. Первым делом купил газет, но там, как и ожидалось, ничего хорошего не прочёл — новости о мирных переговорах, съезде Советов, разгоне Учредительного собрания и прочее подобное наводило тоску и вновь оживляло ощущение собственного бессилия. Генрих читать дальше не дал, отнял газету и, ведя под руку по бульвару, упорно говорил об отвлечённом.
— Ты и так только начал приходить в себя, — говорил он. — Не стоит преждевременно забивать себе голову этой ерундой.
Рана больше не беспокоила Евгения, а от прогулки по прохладной и ясной погоде он чувствовал себя окончательно здоровым. Генрих всё-таки придерживал его под руку, но он не имел ничего против, и, посмеиваясь про себя, сомневался, что этот жест продиктован лишь беспокойством.
Загулялись до темноты, до безоблачно-синего морозного неба и тёплых огней в окнах. Добавить бы пушистого густого снегопада — и было бы всё точь-в-точь как в тот приснопамятный декабрьский вечер. И переулки были до безумия похожи — не те, другие, но точно так же укутанные в ночь и поблёскивающий на тротуарах снег, без фонарей, освещённые лишь одинокими, как свечи в старой церкви, разбросанными по стенам домов окнами. Евгений, погружённый в свои мысли, замолчал и мягко освободил руку из Генриховой. С этим чувством хотелось побыть наедине, но Генрих не мешал и тоже затих, поняв всё без слов. Где-то в груди зашевелилась забытая уже ожесточённость, загорелась на дне зрачков холодными огоньками. Ожесточение требовало немедленного выхода и отмщения за все потери и перенесённые страдания. Поймав себя на этом, Евгений остановился, а потом схватил Генриха за руку и повлёк во дворы. Улицы были не столь пустынны, как в тот раз, и оставалось надеяться, что нынешним вечером не суждено случиться неприятным встречам. Хотя, казалось, стоило кому-то сунуться к ним — Евгений теперь разорвал бы его на месте.
В одном из тихих безлюдных дворов в районе Сретенки он остановился, развернул несколько растерявшегося Генриха лицом к себе и поцеловал так нежно, как только мог. Генрих, откуда-то зная, что нужно делать, обнял и крепко, почти грубо прижал к себе. Холод и злость, что уже просочились в кровь и требовали броска, немедленно отступили и рассеялись, как дым, и осталась только томная слабость.
— Держи меня, — шёпотом попросил он Генриха, обнимая его за шею.
Генрих ласково погладил его по спине.
— Всё хорошо, милый. Пойдём домой, или хочешь ещё погулять?
Впервые за много лет это «домой» прозвучало для Евгения так естественно и по-настоящему, будто шёл к нему всю жизнь.
Дома Генрих заварил чай и уселся читать отобранные у Евгения газеты. Вкусно шелестели страницы, и было в тот момент даже безразлично, что на них напечатано. Волшебное, желанное, тёплое «домой» мягко текло оранжевым светом из-под торшерного абажура и ручными клубами тени сворачивалось в углах. Генрих по-прежнему царствовал и блистал здесь, и после возвращения с улицы это было заметно с новой силой. Немного бесцельно покружив по комнате, Евгений пристроился рядом, скользнул рукой по гладкой обивке, коротко и осторожно глянул на Генриха и, преодолев непонятное смущение, лёг к нему на колени. От того, сколько времени бесплодно мечтал это сделать, чуть не застонал измученно и блаженно. Поймал его неверящий и удивлённый взгляд, а затем — бережно протянутую навстречу руку, и прижал её к губам. А Генрих снова неведомым образом угадал, что нужно делать, и, ни слова не говоря, мягко зарылся пальцами в волосы. А после, не убирая руку из волос, соизволил даже прочитать несколько новостей вслух, и ощущение непостигаемого, а потому страшного, что мучило последние дни, уступило место ленивому и безразличному покою. И прекрасно было просто лежать, слушать шуршание газеты, тиканье часов и быстрый, тихий голос Генриха, и ни о чём больше не думать. А потом снова садиться рядом, почти забираться к нему на колени, оказываясь между ним и газетой, прижимать его к спинке дивана и целовать, скользя руками по плечам — самому удивительно, откуда что берётся, и страшно, что Генрих снова сочтёт это излишним, только нет никаких сил оторваться, потому как губы Генриховы кажутся теперь слаще самых сладких ландриновых конфет. И всё это с тем, чтобы через пятнадцать минут уже сидеть рядом, чинно пить чай с добытым где-то лимоном, ни словом к тому не возвращаясь, и гадать про себя, до конца не веря — был ли этот поцелуй, или помутнение какое произошло… Но стоит Генриху протянуть руку и зачарованно коснуться колена или щеки — и всё снова встаёт на свои места.
Генрих оказался прав и уже через день счёл возможным снять швы. И снова Евгению пришлось претерпеть мучительные и щекотные прикосновения его рук, которые терпеть было сложнее, чем боль, и снова он глубоко дышал и упорно смотрел в сторону и вверх, лишь бы не знать, что именно делает Генрих.
— Всё зажило, — констатировал Генрих, закончив обработку и завязывая на Евгении пояс халата. — Скоро не останется и следа, но пока придётся походить с небольшим шрамом. А в целом я считаю, что ты уже вполне здоров.
Он как-то запнулся, замолчал и долго, серьёзно посмотрел на Евгения враз ещё сильнее посветлевшими глазами. Вечернее солнце медово блестело в его волосах, и снова повеяло чем-то тёплым и невозможно родным.
— Янтарь, — любуясь, прищурился Евгений и бережно коснулся волос. — И топаз.
— А ты — малахит. И, наверное, гранат, — ничуть не удивившись, быстро ответил Генрих.
— Вот оно как…
Плечи Генриха удобно легли в руки, и вся сосредоточенная между ними жизнь показалась донельзя тонкой и драгоценной. Когда-то раньше так доводилось мягко, невесомо держать в обеих руках канарейку, чувствуя, как под прочными мягкими перьями бьётся крошечное сердечко. И больше, чем поцеловать, Евгению в этот миг хотелось укрыть Генриха от сошедшего с ума мира, чтобы не коснулись его ни печали, ни грязь, чтобы так же горел оранжевым светом огонь в гостиной и Генрих, сияя синим шёлком, всё так же умудрялся идти по жизни, словно не касаясь земли. Не потому, что был слаб и беспомощен, — таким он никогда и не был, — а только потому, что был несравнимо выше, и хранил в себе что-то до боли настоящее, может быть, даже единственно настоящее, но что — не вспомнить. Хотя когда-то давно знал это и сам…
Только ни в каком укрытии Генрих не нуждался, поскольку он сам и нёс в себе спасение. И всё равно Евгений хотел любить и беречь его в меру небольших своих сил, и это всё, что он мог ему дать. И ещё — стоять спокойно и позволять его рукам крепко и прочно обвивать талию, и спокойствием своим закреплять и узаконивать эту прекрасную данность.
На следующий день снова ходили гулять, и это уже ничуть не напоминало неторопливую прогулку по больничному дворику. Генрих всё равно держал под руку, но теперь в этом была исключительно нежность, а не предосторожность, и шли они как равный с равным, не разрывая тёплого соприкосновения рук и плечей. Выпавший в ночь снежок приятно похрустывал под ногами и колюче, бриллиантово искрился.
Перед выходом Генрих, немного стесняясь, испросил разрешения Евгения напудрить, и, получив удивлённое согласие, долго и торжественно, с удовольствием колдовал большой лебяжьей пуховкой над его лицом, придерживая за подбородок. Доводилось и раньше делать это, самому, но никогда до сего дня это ничуть не напоминало некое значительное таинство. Лицо до сих пор хранило нежные невесомые прикосновения пуховки, не к месту вспоминалось давнишнее сравнение с лебедем, а при воспоминании о том, как ласково и осторожно Генрих касался его, в уголках губ сама собой рождалась глупая счастливая улыбка.
Генрих был в тот день необычно молчалив. Смотрел то куда-то вдаль, то себе под ноги, время от времени пожимал свободной рукой, затянутой в тонкую перчатку, руку Евгения, а на его редкие попытки заговорить выныривал из своих мыслей и в ответ только улыбался чуть рассеянно, и от этого становился необыкновенно мил.
— Я бы хотел извалять тебя в снегу, — серьёзно сказал он наконец, когда проходили по Александровскому саду. — Чтобы он набился в мех и переливался на солнце, а потом растаял от твоего тепла и от моих рук. Но здесь слишком много людей.
— Когда-нибудь я обязательно предоставлю тебе такую возможность. Не удивлюсь, если ты и в снежки со мной хочешь сыграть, — Евгений мягко толкнул Генриха в бок и еле удержался, чтобы не обнять.
— Куда мне с тобой тягаться, — засмеялся Генрих. — Ты же артиллерист. Но ты прав, я не имею ничего против. Кстати… А почему и когда ты решил пойти в артиллерию? И вообще стать военным?
— Конечно же, когда с друзьями обстреливал одноклассников жёваной промокашкой, я понял, что это моё призвание, — фыркнул Евгений. — Ты это серьёзно, Генрих? Я и сам не знаю. Военным я всегда хотел быть, и не жалею, что стал. Это одна из немногих вещей, в которых я чувствую себя собой до конца и на своём месте. А в артиллерию — потому что куда ещё? Это решающий фактор, и война это доказала. Артиллерия — своего рода интеллигенция армии.
— Вот как… Надо же, я совсем в этом не разбираюсь. А насчёт предопределяющей силы промокашки, думаю, не такая уж это и шутка, — улыбнулся Генрих. — Я вот на них рисовал, например.
— А почему тогда пошёл учиться на врача, а не на художника?
— Ну почему, я учился, но брал частные уроки, когда было время. Кроме того, рисовать, будучи врачом, можно. Наоборот — не получится. А меня всегда влекла медицина. И отец, и дед у меня были врачами.
Генрих помолчал ещё немного, улыбнулся чему-то, перехватил Евгения за руку и, невинно глядя на скачущих по снегу галок, одним движением стянул с неё перчатку. Тут же обожгло холодом, но, заинтригованный и слегка удивлённый, Евгений молча наблюдал, мягко позволяя Генриху его непонятные манипуляции. А Генрих тем временем снял и свою перчатку, а потом снова взял Евгения за руку и сунул обе руки к нему в карман. Тут же деликатная его хватка стала цепкой и уверенной, и он, ничтоже сумняшеся, принялся изуверски-нежным образом щекотать ладонь. Моментально кинуло в жар. Как назло, и позади, и навстречу в изрядном количестве шли люди.
— Генрих, ну что ты делаешь?.. — процедил Евгений, пытаясь высвободить руку.
— Ты о чём? — Генрих непонимающе захлопал ресницами, покрепче её сжав. — Я не трогаю тебя.
Большой палец скользнул по тонкой коже запястья, и горячая, добрая его ладонь плотно легла на ладонь Евгения. Ни за что и никогда не хотелось больше разрывать это соприкосновение, но терпеть его, не имея возможности реагировать, было невыносимо, по спине и животу бежали мурашки, а щекотка, вместо того, чтобы сконцентрироваться в руке, колючими пузырьками сельтерской разбегалась по всему телу. От волнения Евгений чуть не споткнулся, но вовремя был удержан невозмутимым Генрихом.
— Как думаешь, как долго продлятся морозы? — светски спросил он, медленно толкнувшись пальцами между пальцев Евгения. — Сколько будет лежать снег?
— Если ты будешь продолжать так вести себя, оттепель начнётся сегодня же. По крайней мере в пределах Александровского сада. Ты садист, Генрих.
— Разве что самую малость.
Евгений в ответ мягко сжал его руку, едва касаясь, погладил и с удовольствием отметил, как по каменно-спокойному лицу Генриха пробежала лёгкая тень взволнованности.
— Однако, ты прав. Теплеет, — кашлянул он.
— Когда ты в последний раз рисовал? — поинтересовался Евгений, большим пальцем выписывая на его ладони круги и протискиваясь сквозь плотный встречный поток гуляющих.
— Давно. В последнее время, знаешь ли, был немного занят всякими пустяками.
Несмотря на январский мороз, в воздухе носилось предчувствие близкой весны. Снег под деревьями был усыпан чёрными ветками. Покрытые коростой облезшей побелки и оспинами после артобстрела кремлёвские стены показались грязно-серо-розовыми и неизлечимо больными, и на них Евгений старался не смотреть, дабы не тосковать и не оживлять в памяти то, о чём вспоминать теперь не хотелось. Впрочем, Генрих, выделывая пальцами что-то уж совсем непотребное, невозмутимым голосом поведал о некоторых последних событиях, которых Евгений не застал, но теперь не получалось придать им должного значения. Все мысли были не об очередях, не об Учредительном собрании, не о волнениях и даже не о войне, а только о Генрихе и его вкрадчивых уверенных движениях.
— Я тебя люблю, — сказал он вдруг легко и невпопад, когда Генрих рассказывал о недавнем временном запрете на выпуск газет.
Генрих моментально вынул руку из кармана, остановился и обратил на Евгения беспомощный и почему-то печальный взгляд.
— А я очень люблю тебя, — тихо сказал он. — Пошли домой? Честно говоря, сейчас мне здесь совсем не нравится.
Евгению очень хотелось погладить его бледное, как яблоневый цвет, лицо, но он только улыбнулся. Со страшной силой тянуло скорее домой, от этой зимней холодной тоски, запаха морозной улицы, пронзительного ослепляющего солнца и снега, на котором только отчётливее видно грязь, от бесприютности и чужой многоголосой суеты — домой, где только Генрих и ничего лишнего… И храни судьба все тихие, полные любви уголки, где можно — нет, не спрятаться от мира, но отдохнуть душой и ненадолго забыть обо всём остальном. И всё остальное меркнет по сравнению с этим вечным тихим огнём.
Путаясь в застёжках и срываясь на поцелуи, долго раздевались в прихожей, развезли по полу ошмётки талого снега. Генрих, желая повесить пальто, был на удивление неловок и всё никак не попадал на крючок, в конце концов обрушил вешалку и махнул рукой, оставив мягкую груду одежды валяться на полу, пошёл разжигать самовар.
— Я бы хотел сходить с тобой в театр, — толковал Генрих через некоторое время, прячась за клубами пара из чашки. — Слава богу, хотя бы они действуют как раньше.
— А я хотел бы знать, как жить дальше, — задумчиво хмыкнул Евгений. — Но в театр сходить можно. Я давно там не был. Уже и не вспомню, когда.
— Предпочитаешь балет или оперу?
— Оперу.
Генрих, как в старые добрые времена, ещё долго в красках описывал все постановки, на которых ему довелось побывать за время их разлуки, а Евгений молча, водя чайной ложкой по скатерти, впитывал — даже не слова, а сам тихий голос его, мягко обволакивающий всё тело. Казалось, на свете до сих пор стоит начало июня пятнадцатого, и ничего не изменилось, и всё ещё хорошо по сравнению с тем, что происходит теперь. Отсюда, из января восемнадцатого, все тогдашние беды казались рядовыми и решаемыми, даже отступление, что в числе прочего и привело в конце концов к краху…
В какой-то момент, видимо, рассказывать стало нечего, Генрих замолчал и принялся разглядывать развешанные на стенах картины. Впервые за всё время знакомства молчание показалось неловким, и горячим, тяжёлым пульсирующим комом оседало в груди. Евгений нервно побарабанил пальцами по столу, но тоже не нашёл, что сказать, и остановился взглядом на окне. Тикали часы. Робко скрипнул отодвигаемый от стола стул. Евгений упорно смотрел в окно, и от напряжения солнечно-лазурная картинка дрожала и размывалась, а на краю зрения мелькало осторожное движение. Сзади на расправленные и уже полные предчувствия плечи легли подрагивающие руки Генриха и мягко сжали их, разминая. Внутри, нарастая, шумело что-то тёмное, глухое и пугающее. Евгений опустил голову и закрыл глаза, чувствуя неотвратимость и притягательную силу этой манящей темноты.
— Не бойся, — горячо шепнул Генрих, приблизившись к самому уху, и жадно, плотно скользнул рукой вниз по груди, скомкав рубашку.
Чуть не опрокинув стол, Евгений слетел с дивана. Дальнейшее напоминало что-то среднее между танцем и дракой. Всё смешалось — и мягкий ковёр под ногами, глушащий беспорядочную топотню, и шелест обоев, и горячая талия Генриха, которую стиснул изо всех сил, и жёсткий диванный подлокотник, что вдруг оказался под спиной, и исступлённые, дикие поцелуи. Как с цепи сорвались — проскользили по стене, рухнули на пол, похожие на языки пламени. Перестав видеть в Евгении пациента, Генрих заметно осмелел и обнаглел, и только теперь можно было представить, чего ему стоило себя сдерживать. Впрочем, Евгений не оставался в долгу, сжимал его в объятиях до хруста и тихо рычал.
— Вы меня с ума сведёте, — шептал Генрих, просунув руку ему под поясницу и измождённо нацеловывая в шею. — Такого мне ещё не доводилось встречать.
Он неосторожно рванул ворот рубашки — треснули нитки, россыпью брызнуло несколько пуговиц — и мягко куснул повыше ключицы.
— Побойтесь бога, у меня не так много гражданской одежды, — простонал Евгений, наконец-то чувствуя на себе его горячую и желанную тяжесть и пьянея от неё, как от спирта. — С таким рвением вы переведёте её за неделю.
— Тогда вам придётся ходить без неё, как вы на это смотрите?
— А вы ещё и пошляк, Генрих. И мне это даже нравится.
Евгений обхватил Генриха за спину и перекатился, подмяв его под себя. Ничего подобного он никогда не испытывал прежде, и теперь это нравилось с каждой минутой всё больше. Генрих моментально зарылся обеими руками ему в волосы и счастливо и весело сверкал глазами.
— Если будете обзываться — получите.
— Что же я получу?
— Узнаете.
— Вы играете с огнём, Генрих, — Евгений мягко и крепко сжал его плечи и скользнул носом по шее. От неё снова пахло духами, теми самыми, терпкими и сладкими, заставляющими всё внутри дрожать от непонятного волнения.
— Что ж, и огонь можно приручить.
— Вы совершенно правы.
Евгений немного обмяк и уложил голову Генриху на плечо. Слегка трясло, и внутри было горячо и душно. Сейчас если не вся жизнь, то последние три года точно виделись пронизанными светящейся нитью, что через все события, отрицания и перемены кружным путём вела сюда, к Генриху. И всё было правильно. И будет правильно. Такого чувства правильности и покоя не было прежде ни с кем, ни с Ольгой, ни с кем-либо ещё, всегда находилась какая-то иголочка, которая пусть незаметно и изредка, но подло колола сердце. Теперь же Евгений чувствовал себя так, будто его несёт спокойная и величественная, нагретая солнцем и сверкающая бликами, что чешуёй, река. И не стоит ждать от неё ни подводных ям, ни обрывов, ни тины и всплывших брюхом кверху рыб, а только позолочённых солнцем берегов сплошь в цветущих садах и мягких излучин, за которыми нет ничего страшного.
— На полу дует, — сказал Генрих. — Пройдёмте в спальню.
Накатившее было ленивое умиротворение снова уступило место лихорадочному возбуждению. Генрих выбрался из-под Евгения и, поднявшись, подал ему руку. Дойти до спальни оказалось непростой задачей — жизненно необходимо было через каждые полметра останавливаться и, попеременно прижимая друг друга к стене, яростно целоваться, так искренне и безоглядно, как доводилось лишь когда-то в юности.
Ближе к спальне, правда, энтузиазм слегка ослабевал и уступал место лёгкому страху, что свойственно испытывать перед неизведанным. Счастья не становилось меньше, но оно тревожно и пьяняще сочеталось с тоской. Она, непрошеная, совершенно не нравилась, но уходить не желала. Генрих, видимо, уловив какую-то секундную неуверенность, схватил крепче, и, уже не останавливаясь, потащил в комнату. Больше объятий уже не расцепляли до самой постели, на которую Генрих опрокинул, и тут же вновь кинулся зацеловывать, навалившись сверху. Позволив ему изъелозить всего себя алчущими ладонями, Евгений перехватил инициативу и опрокинул уже его, мягко и сладко впиваясь в губы и с осторожным любопытством исследуя его тело. У самого на рубашке уже не хватало доброй трети пуговиц. Легко поддаваясь, расстегнулись пуговицы Генриховы, открывая невиданный прежде поджарый торс. Не получалось удивляться себе и тому, что это нравится и привлекает. Гораздо интереснее было склониться и целовать, и морщиться от Генриховой руки, больно сжимающей волосы. В какой-то неуловимый момент Генрих вывернулся и встал, скинул рубашку, перебросил её через спинку кресла. Евгений, сидя на кровати, зачарованно за ним следил и машинально расстёгивал остатки пуговиц. Как в полусне рубашка мягко соскользнула с плеч и упала на постель. Подошедший Генрих опустился перед кроватью на колени, уверенно подтянул к себе и провёл языком по шраму. От неожиданности Евгений дёрнулся назад.
— Генрих, ну зачем?..
— Тихо, — оборвал он, не думая прекращать. — Сидите спокойно. Иначе мне придётся вас привязать.
— Даже так. Вы соблазняете меня нарочно вас спровоцировать.
Генрих с весёлым недоверием метнул на Евгения хитрый взгляд, снова посерьёзнел и потянулся к застёжке брюк. Смотреть на это было всё же неловко, и Евгений ничего не смог с собой поделать, завалился на спину и со смущением позволил Генриху раздевать себя. При дневном свете это было особенно странно, и вновь вместе с ярким всполохом стыда на секунду вернулось сомнение, когда Генрих проскользил рукой по обнажённому бедру, но через мгновение оно уже исчезло безвозвратно. Генрих с шелестом поднялся, оказавшись тоже раздетым, и сел рядом.
— У вас роскошное тело, герр офицер, — серьёзно сказал он, гладя по животу.
— Какие теперь офицеры, вы отстали от жизни, Генрих, — горько усмехнулся Евгений.
Удерживать дыхание спокойным становилось всё тяжелее. Генрих потянулся и коротко поцеловал в губы.
— Для меня не бывает бывших офицеров, — мягко возразил он, ложась рядом и обнимая за плечи. — Вы простите мне мою консервативность?
— Вам я готов простить всё, что угодно.
Лежать поперёк постели было неудобно. Евгений забрался на неё с ногами и, стараясь быть не слишком откровенным, рассматривал Генриха. Было странно и непривычно. Он вновь задавал себе вопрос, этого ли хотел, и вновь понимал, что да, именно этого и ничего кроме. Как бы странно это ни выглядело. Глядя Генриху в глаза, он коснулся его плеча, так, как кошки трогают лапой что-то незнакомое. Всё теперь приходилось узнавать заново, даже то, что знал давным-давно, в том числе и себя. Генрих, точно всё понимая, сидел спокойно и с чуть снисходительной хитрой усмешкой позволял себя разглядывать. Впрочем, ему это скоро надоело. Сдёрнув с постели грубоватое покрывало, он толкнул Евгения на спину, на белоснежные накрахмаленные простыни, что собственноручно перестилал с утра — и снова сцепились, предоставив рукам и губам постигать то, что не могли постичь глаза. Ощущение обнажённого и горячего мужского тела в столь тесной близости было пугающе новым, и не выходило понять сразу, падение ли это собственное, или вознесение. Только чем дальше, тем сильнее казалось, что эта бархатная кожа с перекатывающимися под ней мускулами и бесстыдные руки, и эти прозрачно-светлые влюблённые глаза, и губы тонкие и властные — это именно то, чего ждал и для чего жил, по крайней мере теперь, и ради чего в эту секунду совершенно не жаль было всего ушедшего. Впервые с самого начала войны получилось настолько забыться и выбросить из головы всё лишнее.
Евгений обалдело мял Генриха, сжимал в объятиях и исцеловал уже почти что всего, навек запомнив тонкий и чистый вкус его кожи и смешливо фыркая в ответ на Генриховы шутливые просьбы соизмерять силы и не ломать ему рёбра. И сердце бешено билось, и слов не осталось, только спутанные глухие стоны в ответ на умелые, и в уверенности и простоте своей чистые прикосновения, и стыдно за них не было уже ни капли. С минуту отлежавшись после сладких, уносящих в дальние дали судорог, выбрался из-под Генриха, мягко наваливался на него, зацеловывая, и настолько милым, беленьким и близким, как теперь, он не казался ещё никогда. Ужасно хотелось укусить его от переполняющей сумасшедшей любви, но сделать ему больно Евгений не решался. А вот руки Генриха сжимали тело едва ли не до синяков, но это было даже приятно, потому что только вещественнее позволяло почувствовать его близость и реальность. Слишком тесно было между ними, поглощёнными друг другом, и даже для тени одиночества места больше не оставалось. Ласково и нервно Генрих обнимал за голову, шептал беспорядочно, и всё притягивал к себе, хотя ближе было уже некуда, и смотрел испытующе.
В какой-то момент он деликатно, но настойчиво разорвал объятия, сел на постели, подняв и несколько растерявшегося Евгения, погладил и торопливо поцеловал его в губы, поймав в кольцо рук, мелкими бисеринками поцелуев спустился по шее и, будто чего-то заранее боясь, преувеличенно резким броском опрокинул на спину, снова оказавшись сверху. Евгений успел только машинально схватить его за шею, утягивая за собой.
— Тише, милый, — шепнул Генрих, масляно и пьяно блестя глазами. — Неужели вы боитесь?
Его слова приятным оцепенением пробежали по телу, и Евгений не нашёлся, что ответить. Все слова казались лишними, когда они смотрели друг другу в глаза, и меж строк безмолвно разливалось гораздо большее, чем могло быть когда-либо сказано. Генрих ласково подцепил под подбородок и с нажимом провёл большим пальцем по губам. Не найдя ничего лучше, Евгений податливо приоткрыл рот. Восхищённое удивление, моментально нарисовавшееся на лице Генриха, определённо того стоило. А в следующую секунду Генрих коршуном метнулся вперёд и горячо и больно, до крови, поцеловал. Хищно прищурив глаза, Евгений ответил тем же, и от разлившегося во рту вкуса своей и чужой крови окончательно потерял голову. Кому и зачем это было нужно — он не знал, но и это казалось теперь единственно возможным и единственно правильным, и ничуть не отменяло нежности, до боли переполнявшей сердце. Кровь была драгоценным вином, что только крепче связывало вкусивших, и никому его не пить, кроме двоих.
А потом руки Генриха взяли за плечи и снова куда-то потянули, так, что Евгений не сразу понял, чего он хочет.
— Мне придётся развернуть вас спиной. Сейчас так будет легче, — будто извиняясь, озабоченно проговорил Генрих.
Медленно, целую вечность Евгений поднимался, чтобы серьёзно и внимательно посмотреть Генриху в глаза, в тревожный и печально-выжидающий омут, а посмотрев, нежно коснуться его тонких губ, как в последний раз, и снова почувствовать на языке вкус крови. Прогнать из глаз лёгкое волнение не получалось, но это было и не важно. Безумный и пьяный поток, что нёс до этого момента и делал всё само собой разумеющимся, иссяк, оставив опираться лишь на свои силы и на свой выбор. А выбор был сделан уже давно — идти в любви к Генриху до конца. Даже если плохо себе это представлял. Евгений отвёл взгляд, задумавшись о чём-то, и медленно, по-львиному царственно опустился на одеяло так, как просил Генрих. Спину обдавало холодом, бил лёгкий озноб и мучительно не хватало его горячих объятий и того спасительного потока, в котором всё становилось простым. От подушки снова пахло Генриховыми духами, пудрой и чистотой, но обнимать её вместо Генриха было невыносимо и неправильно. Спустя несколько одиноких и затаённых ударов сердца тёплая рука наконец коснулась спины, осторожно, ласково погладила, и всё сразу встало на свои места. Генрих знал, как следует прикасаться, чтобы снова кружилась голова и не оставалось места сомнениям. Только одного было жаль — что нельзя видеть его и обнимать, и нельзя этим в полной мере отдать ему свою любовь, которой слишком много накопилось в сердце.
— Лебедь, — шептал Генрих, скользя по спине, — Мой милый воин.
Евгений и хотел бы ответить, но разговаривать с подушкой, не видя глаз Генриха и не имея возможности его потрогать, казалось ему странным и глупым, и он только слабо подавался навстречу касаниям и что-то тихо мурлыкал, как бы соглашаясь со сказанным, и Генрихово счастливое и торжествующее, будто в неверии собственнически тысячу раз повторённое «мой» неземной музыкой разливалось в ушах. Руки и губы Генриха служили единственной связью с миром, и единственным, что дано было ощущать. Этого было никак недостаточно, и в груди, закипая, зрела потребность немедленно перевернуться, схватить его и больше не отпускать, но, доверяя и покоряясь его рукам, Евгений мужественно терпел и позволял себя околдовывать. Генрих был удивительно спокоен и собран, и только нервное дыхание выдавало его. В какой-то момент всё даже начало быть слишком утилитарно-пошлым, и Евгений только морщился в ответ на Генрихову возню и подкладываемую под живот подушку, чувствуя себя не иначе — снулой рыбиной на разделочной доске. Прошла ещё мучительная вечность, прежде чем это начало нравиться, за неимением другого, должно быть. Нашёлся и вкус, и своя приглушённая благородная сладость в том, чтобы ловить из тишины и пустоты редкие, невинные касания, и жить ими, и дышать, и сливаться с ними, и чувствовать, как растёт от них связь с Генрихом, столь крепкая и личная, какой не даст ни одно безумное и страстное объятие. Это был тихий доверительный разговор, только без слов. Ничего кроме него не осталось. Генрих будто этого осознания и ждал. Без предупреждения, оборвав плавное поглаживание по плечу, он уверенно и плотно схватил за загривок и вдавил в подушку.
— Вы не заснули, Женя? — светским тоном поинтересовался он, сжимая пальцы.
Евгений, действительно впавший было в мягкое дремотное оцепенение, только молча барахтался под его рукой, пытаясь приподняться. Когда это почти удалось, Генрих тяжело обрушился сверху, рука, не сжимая, аккуратно подхватила под горло, а в её прежнее место на загривке впился игривый, но весьма ощутимый укус.
— Я люблю вас, герр офицер.
И сразу, не оставив времени хоть что-то сообразить, начался немыслимый кошмар и немыслимая же сладость. Последнее — исключительно из-за Генриха, ибо если вместо него был бы кто-то другой, единственным желанием было бы убить его на месте. Точно предугадав порыв Евгения, Генрих остановил его за плечи и припал сверху, пропустив обе руки под грудь и обняв, и за это ему можно было всё простить, даже дикую боль, от которой впору было сойти с ума. А может и не только от неё, а от всего незнакомого, страшного и сносящего лавиной, захлёстывающего, как девятибалльный шторм. Первый стон удалось сдержать, но дальше стало не до того, и они, предательские и беспомощные, вырывались сквозь стиснутые зубы и не думали заглушаться ладонью, что машинально метнулась к губам. Безумные, похожие на молнии всполохи неслись перед зажмуренными глазами. Генрих будто бы не старался хоть как-то это смягчить, и то, что он творил, никак не вязалось с лаской слов, что горячим шёпотом щедро и сбивчиво изливались в уши.
А после удалось немного привыкнуть. И умирать от этого, как поначалу захотелось, при собственной звериной выносливости и после всего, что было пережито, было попросту глупо и унизительно, да и не вышло бы. Был Генрих и ничего кроме, и всё, что было от Генриха, было благом, даже страдания, что он вольно или невольно причинял. Не этого ли хотел? Ведь любить то, что исключительно приятно — естественно, но дорогого ли стоит? А продолжать любить то, что заставляет сходить с ума и разрываться на части — не это ли есть вершина истинной любви? Судорожно комкая одеяло, в неясном сладком порыве самоуничижения Евгений готов был поверить и в это, хоть никогда прежде и не был склонен. Любви к Генриху не становилось меньше, и крепла уверенность, что он, безусловно, имеет на всё это право, раз Евгений сказал ему «люблю», а значит, где-то внутри себя взял ответственность и за него, и за свои слова, и за то, чтобы защищать его, быть с ним рядом и в горе, и в радости, и быть его в полном смысле слова, а не только тогда, когда это приятно будоражит ум и доставляет удовольствие. И сливаться с ним в этом кошмаре оказалось ничуть не менее сладко, нежели в ласке. Больше всего это напоминало ту ночь, когда Красильников, перебросив через конскую холку, бешеным карьером увозил Евгения от немцев. Ровно так же, как и тогда, взбивалось к горлу сердце, всё внутри болело и было трудно дышать, и сил хватало только на то, чтобы цепляться за прутья кровати и за простыню, то запрокидывать голову, то зарываться носом в подушку и сдавленно рычать, но даже теперь ни секунды ни о чём не сожалеть, понимая, что всё правильно. Евгений был сильнее и крепче Генриха, и для него себя было совсем не жаль, и даже грела сердце самоотречённая гордость за то, что Генриху можно всё. Точно в награду, сквозь стену глухой боли постепенно стало проступать облегчение, а потом и робкие вспышки принятия. И Генрих, словно почувствовав, стал несколько ласковее и осторожнее. И к тому моменту, когда он, снова обхватив поперёк груди, повалил на бок, эту боль получилось почти полюбить, потому что она была связана с ним.
Стало возможным положить голову ему на плечо и прижаться к нему спиной, и этим хоть сколько-то скрасить отсутствие тактильного контакта. Впрочем, невозможность обнять его с лихвой искуплялась его руками, что крепко и жадно прижимали к себе, а уж их можно было накрыть сверху и до темноты в глазах прижать к груди. Сознание уносило куда-то в расцвеченную искрами, что звёздами, темноту, и от тяжёлого, остервенелого и нежного одновременно дыхания Генриха голова кружилась только сильнее и оставляли последние силы, и томная щекотная слабость разливалась по телу. Привыкнуть до конца Генрих не давал и то срывался, царапая, сжимая до синяков и будто желая всю душу выбить, то замирал, замедлялся и принимался мелко нацеловывать шею. Предугадать, что он сделает в следующий момент не представлялось возможным, и в конце концов Евгений прекратил бесплодные попытки что-либо контролировать и, окончательно сдавшись, лишь молча осознавал, что тот ужас, который творит с ним Генрих, нравится ему всё сильнее.
А после кончилось, как оборвалось. Генрих, едва не придушив в объятиях напоследок, подстреленной птицей упал на спину рядом и мягко помог Евгению дойти до конца. Сил не осталось больше ни на что. Выброшенной на берег рыбой Евгений лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал, прислушиваясь к пустоте. Рука Генриха, что покоилась на животе, неуверенно погладила.
— Ты жив, мой милый? Я был не слишком резок с тобой?
Евгений открыл глаза. Всё плыло и говорить совершенно не хотелось. Из последних сил приподнявшись, он лёг Генриху на грудь и поцеловал его в сухие горячие губы.
— Ты не жалеешь? — тихо спросил Генрих с промелькнувшим в зрачках опасением. — Тебе совсем не понравилось?
— Это ужасно, — признался Евгений тяжело дыша, лениво придавил Генриха к постели и с интересом наблюдал. — Совершенно ужасно. Но мне понравилось. И я совсем не жалею. И даже вполне возможно, что это лучшее, что со мной случалось. За последнее время уж точно.
В глазах Генриха сменилась любопытная гамма чувств от отчаяния до счастья. В сердцах он досадливо хлопнул Евгения по спине и засмеялся.
— Нет, ты всё-таки хочешь свести меня с ума. Я уж было решил, что совсем замучил тебя.
— Ты был близок к этому. Заездил меня, как ни одной даме не удавалось. А я ведь после раны, ты учти, — шутливо проворчал Евгений и мягко завалился на спину рядом с Генрихом. — Впрочем, тебе можно.
— Конечно, куда дамам до меня, — довольно ответил Генрих и взял за руку. — Прости, но глядя на тебя сдерживаться почти невозможно. Ты очень красивый…
— Это специально для тебя, Генрих.
Лежали, уже больше ничего не говоря. Клонящееся к закату солнце ещё недолго золотило стены, прежде чем сгустились ранние сумерки. Генрих укрыл одеялом и теперь горячо лежал под боком, задумчиво перебирая волосы.
— Хочешь красного вина? — спросил он вдруг. — У меня есть бутылка бургонского.
— Откуда?
В ответ Генрих только загадочно пожал плечами и встал, набросив на плечи халат. Вернулся с бутылкой без бокалов и сразу залез на постель.
— Ты не против пить из горла? Иначе, боюсь, мы всё тут зальём.
Евгений не имел ничего против. Привалив подушки к спинке кровати и сидя в полумраке бок о бок, лениво передавали друг другу бутылку, и всё это напоминало долгий опосредованный поцелуй с привкусом бургонского. Света не включали — электричества всё равно не было, а от предложения зажечь свечи Евгений со смехом отказался — больно уж нарочито-пафосно это смотрелось бы. А кроме того, в темноте было лучше, и тоньше были прикосновения, и тихое близкое дыхание Генриха казалось чем-то значительным и личным. Свет, даже самый слабый, убил бы всё это враз.
— Кстати о дамах, Генрих. Ты их совсем не любишь? — поинтересовался Евгений, томно прикрыв глаза. — Почему ты любишь именно мужчин?
— Женщин я не понимаю и боюсь, — усмехнулся Генрих, глотнув вина. — Признаться, никогда их не любил. Поэтому мне сложно ответить на твоё «почему». Так сложилось с самого начала. Не представляю, чтобы от женщины у меня бежали мурашки, как от тебя, это что-то неправдоподобное… А ты?
— А я любил, — признался Евгений, вспомнил не к месту Ольгу и сам на себя за это рассердился. — Но теперь это уже не важно.
— Ты думал обо мне там, на войне? Хотел, чтобы всё было так, как сейчас? Прости мне моё любопытство, но всё же безумно интересно, что ты чувствовал ко мне тогда…
Отставив бутылку на пол, Евгений тяжело поднялся, накинул халат, всё ещё глупо стесняясь зачем-то своей наготы, и зажёг-таки свечи под непонимающим взглядом Генриха. Потом вытащил из-под кровати чемодан, достал из него пухлую от вложений книгу и молча ему передал.
— Что это? «Идиот»? — иронично приподнял бровь Генрих. — Что это ещё за намёки?
С первой же открытой страницы на одеяло выскользнула порыжевшая от времени сирень, и Евгений с удовольствием отметил, как глаза Генриха расширились от удивления.
— Всё здесь, — довольно сказал он, ложась Генриху поперёк колен и потягиваясь. — Вот и решай, что я к тебе чувствовал.
С нечитаемым выражением лица Генрих бережно убрал сирень в книгу, и саму книгу, как драгоценную реликвию, аккуратно отложил на столик.
— Хороший мой, милый, — шептал он, сгребая Евгения в охапку и прижимая к себе как самое большое сокровище. — Маленький мой. Если бы я знал, я сказал бы тебе гораздо раньше… Ты не представляешь, как я извёлся за всё это время. А ты-то уж мог хотя бы намекнуть.
— Генрих, я не мог, — серьёзно отвечал Евгений, растерянно обнимая в ответ его горячую спину и жадно вдыхая запах духов. — Но видишь, как странно иногда поворачивается жизнь? Если бы меня не попытались убить, мы бы с тобой, наверное, так никогда и не увиделись больше. Так что всё к лучшему, даже это. Не жалей ни о чём.
— Не надо об этом, — попросил Генрих. — Больше ты от меня никуда не денешься, и довольно.
— Ты приворожил меня, не иначе.
— Ну что ты, это всего лишь природное обаяние, — засмеялся Генрих.
Он положил горячую ладонь на тяжело вздымающуюся грудь.
— Ты устал. Хочешь, я приготовлю тебе ванну?
Не дожидаясь ответа он встал и начал одеваться. Евгений, не в силах отказаться, лениво наблюдал за ним, лёжа поперёк кровати, и жалел только о том, что нельзя обнимать его вечно.
В жарко натопленной ванной пахло чем-то незнакомым и приятным, видно, Генрих добавил чего-то в воду. Только оказавшись в тёплой, идеальной температуры воде и уложив голову на бортик, Евгений тут же начал проваливаться в сон, слаще которого, кажется, не было ничего. Никаких сил думать о том, что это пройдёт и настанет день, и надо будет думать как жить дальше, не осталось — мягкие волны уносили всё дальше, и только теперь Евгений в полной мере почувствовал, как же адски устал за все годы войны, революции, грязи, потерь и неудач. Но, коснувшись мягким совиным крылом и дав о себе вспомнить, эти чувства оставляли навсегда, растворялись в плеске воды и накрывающем с головой умиротворении.
Прошло, пожалуй, не меньше четверти часа, прежде чем открылась дверь, которую Евгений, не ожидая вторжения, не запер, и раздались вкрадчивые шаги. Сон как рукой сняло, и Евгений, панически расплёскивая воду, отлетел к стене, свернувшись клубком.
— Генрих, я не одет, — зло прошипел он.
— Тебя это до сих пор смущает? — насмешливо и хитро осведомился Генрих. — Даже после того, что между нами было?
— Да, ты прав, — смутился Евгений. — Прости.
— Ничего. Иди сюда.
Генрих протянул руку, и Евгений, всё ещё глупо стесняясь, лёг обратно. Рука Генриха моментально вплелась в волосы, рождая только желание остаться так навсегда — лечь на бортик ванной и чувствовать, как Генрих гладит по голове. Евгений поймал его вторую руку и прижал ладонью к губам.
— Генрих, чем я заслужил это счастье? — сонно поинтересовался он. — Я всего лишь простой офицер, растерявший все жизненные ориентиры. Я, наверное, давно должен быть мёртв. Так за что мне это?
— Так-таки и все? — смеялся Генрих и сжимал руку в волосах. — Ничего не забыл? А касательно счастья, то я люблю тебя, а любовь ничем заслужить нельзя. Так что терпи незаслуженно. Хочешь вина?
— Я тоже люблю тебя, но что я могу тебе дать, кроме себя?
— Этого вполне достаточно. И, если тебе так спокойнее, ты уже один раз спас меня. А ещё ты делаешь меня счастливым, — сказал Генрих и, сделав глоток, передал Евгению бутылку. — А вообще-то в этом безумно меняющемся мире мы почти в одном положении. И легче мне только потому, что я простой врач, я не связан присягой и долгом, кроме нейтрального врачебного, и мне не дано подниматься до тех высот, что тебе, и спрашивается с меня меньше… Но не думай об этом. Я всё равно тебя никому не отдам.
— Я не могу всю жизнь прятаться, — лениво проговорил Евгений.
— Если ты будешь слишком много думать, мне придётся дать тебе успокоительное. Лежи спокойно. Ты и так только поправился.
Евгений развернулся, притянул его руку к себе и серьёзно заглянул в лицо, сияя колдовской зеленью глаз.
— Генрих, я буду защищать тебя, пока я жив. Пусть даже сейчас это звучит комично при моём положении.
Генрих вместо ответа наклонился и мягко поцеловал в губы. И, действительно, думать о чём-либо ещё больше не получалось, и виделось это самым важным из всего, что есть на свете.
— Ты позволишь мне? — осторожно спросил он через некоторое время, выбрав среди разнокалиберных мочалок нежную губку.
— Это безумие. Но как я могу тебе что-то не позволить?
Мягко улыбнувшись, Генрих опустил губку в воду, намылил и осторожно провёл ею по плечу. Евгений уткнулся лбом ему в грудь и, затаив дыхание, терпел ласковые прикосновения мочалки к плечам, спине и шее. Наряду с откровенной непотребностью, происходящее было столь доверительным и правильным, что противиться не получалось. И к тому моменту, когда Генрих ласковыми скользящими прикосновениями обошёл его всего, Евгений уже готов был потерять сознание от зашкаливающего и давным-давно забытого чувства безопасности и томной сонной неги. Если бы ещё пару месяцев назад кто-то сказал ему, что так будет, он счёл бы это глупой и пошлой шуткой, но теперь приходилось признать, что это лучшее из всего, что могло произойти.
А уж то, что после Генрих помог выбраться из ванной и с удовольствием вытер большим полотенцем, казалось уже как будто само собой разумеющимся. И было даже не стыдно за это, а только — сонно, сладко и бесконечно лениво. Ловя губами его руки в закатанных по локти рукавах, Евгений всецело отдавался ему на откуп. Как снова оказался в постели — уже и не помнил. Самому не хотелось ничего, кроме как провалиться в сон, и Генрих уже ничего не требовал и ни к чему не подводил, а только был рядом, погасил свет, перебирал волосы и рассказывал о чём-то отвлечённом. И оставался рядом до тех пор, пока тёплые, всё сильнее накатывающие волны сна не накрыли с головой, окончательно освобождая, но от чего — пока не дано было понять.
Весь следующий день прошёл так же. Лишь иногда Генрих с неохотой отрывался, чтобы принять посетителей, но, только выпроводив их за дверь, возвращался вновь и ложился рядом.
— Такими темпами пострадает моя профессиональная репутация, — посмеивался он. — Но сегодня я ничего не могу с собой поделать.
До близости не дошло, и Генрих говорил, что нужно привыкнуть и нельзя так сразу ежедневно издеваться над ранеными. Но было хорошо и без того. Больным Евгений себя давно не чувствовал, и тем приятнее было лежать рядом с Генрихом и гладить его, и целовать, и не думать о том, что через каких-то несколько дней хочешь-не хочешь, а придётся что-то решать. Генрих, смеясь, называл это «медовым месяцем» и на корню пресекал разговоры о политике, и был таким ласковым и нежным, что Евгению и самому вскоре расхотелось о ней говорить.
А вечером снова выходили гулять. По свежевыпавшему снегу влекли друг друга куда-то во дворы и переулки и, не в силах терпеть и сходя с ума от сладости и запретности, в каждом из дворов прижимали друг друга к стенам и беспечно, до одури и головокружения, целовались, лукаво прячась от любопытных глаз и горящих тёплым жёлтым светом окон. И чувствовали себя совершенно как мальчишки, украдкой ворующие яблоки из чужого сада. Однако, у извалянного-таки в снегу Евгения на каждый праздный вопрос нашлось бы при случае не менее десятка ответов, а вернее всего, он вообще не счёл бы нужным отвечать. А Генрих счастливо блестел глазами и снегом, искрящимся в воротнике, и губы его были тонкими и холодными, будто специально предназначенными для тайных поцелуев в ночных московских дворах, и драгоценнее этого не было ничего на свете.
Как оказались в Космодамианском — Евгений не заметил, а когда заметил, было уже поздно уходить. Моментально, как перед звериным броском, напряглись все мышцы, а от беспечного и влюблённого тумана не осталось и следа. Проходя по тем местам, где довелось валяться раненым, Евгений не чувствовал почти ничего, но и радости не было. Мысли свернули совершенно в другое русло, и медленно падающий снег только усугублял эти неприятные раздумья. Генрих, идя рядом и держа под руку, кажется, всё понимал и испытывал некоторую неловкость, но что с этим делать, не знал даже он. А потом он вдруг остановился, выудил из кармана серебряную луковицу "Павла Буре", деловито щёлкнул крышкой.
— У меня появилась одна мысль, — задумчиво проговорил он, убирая часы, и глаза его озорно заблестели.
Схватив за руку, он быстро потащил Евгения вниз, в сторону Большого Ивановского.
Войдя в обрамлённые снегом ворота, ведущие к приземистой кирхе, и подтащив к её дверям, он остановился.
— Зайдём? — хитро прищурился он, наминая стынущую руку Евгения в ладони.
— Нет, Генрих, — нахмурился Евгений. — Иди без меня, я подожду.
Он мягко выпутал руку из Генриховой хватки и даже сделал, как норовистый конь, полшага назад, глядя себе под ноги и ковыряя свежий, ещё не утрамбовавшийся пушистый снег носком сапога.
— Почему? — в голосе Генриха послышалось неподдельное удивление.
— Во-первых, я не лютеранин, — упрямо и жестковато поднял глаза Евгений. — И, честно говоря, я боюсь заходить туда. А во-вторых, после того, что мы с тобой делали…
— Ну Женя, Женя, неужели ты не зайдёшь туда ради меня? — дёрнул за рукав Генрих. — Мы не делали ничего страшного! А то, что ты не лютеранин, вообще не имеет никакого значения. Забудь, что это церковь. Пожалуйста.
И мягко, как бы невзначай, снова обеими руками ухватил за руку и просительно засиял глазами.
— Ты используешь запрещённые приёмы. Ради тебя я пойду куда угодно, — вздохнул Евгений, мрачно поднял глаза к лиловому небу и, решившись, первым пошёл к дверям. Генрих радостно шёл рядом, удерживая за руку, как будто боялся, что он передумает.
Хлопнула дверь, отрезая от внешнего мира, и в таинственном, лишённом привычных церковных запахов полумраке Генрих оказался как дома — кивнул кому-то у двери и получил в ответ почтительный полупоклон, взял за руку и уверенно повёл дальше, к другим дверям. Приглушённая, волшебная музыка, что лилась из-за них, стала слышна только теперь, и от неожиданности Евгений даже замедлил шаг.
На лавках, в просторном, мрачноватом пространстве нефа, разрезанном аркадами, с шелестом и едва уловимым шевелением угадывались люди, не слишком много. Музыка, слышная ещё из-за дверей, обретала здесь полную силу. Играли Баха. Оцепенев, Евгений провёл Генриха от входа в тенистый безлюдный угол у двери и там, вцепившись в пальто и спрятав лицо у него в воротнике, замер. На секунду поднимая голову, видел только, как светел и тонок его профиль, как искрятся от талого снега зачёсанные назад светлые волосы и как торжественно и тихо блестят его глаза — и зарывался в ворот снова, отчаянно сжимая за талию.
Музыка рождалась где-то над головой, клубясь, уплывала ещё выше, мимо стрельчатых окон, в которые видно было ночь, под двухскатную крышу и сквозь неё ещё выше, и там, вверху, густо сливалась с небом, с идущим из черноты снегом и со звёздами, незримо сияющими где-то в бархатной вышине, над лиловыми облаками. От неё и от любви к Генриху разрывалось сердце. И в стенах читалась нездешняя, не присущая им старина, и профиль Генриха с его светлыми ресницами становился значительным и замершим в вечности, точно сошёл со страниц германских трактатов, Фауста, да бог его знает, откуда… И ничего ни в нём, ни в древней и чистой музыке не было от тех подлых и самодовольных швабов, с которыми приходилось воевать ещё полгода назад. И сердце его стучало громко и ощутимо, перекрывая музыку, и целовать его в шею было горько и сладко. Темнота, шёлковая, надёжно укрывала их, и никто не видел. И воротник Генриха из тончайшей чернобурки был уже отчего-то насквозь мокрый, а внутри всё таяло и таяло, будто лёд по весне, и холодные Генриховы пальцы, словно утешая, мягко обнимали за плечи и вплетались в волосы.