
Пэйринг и персонажи
Метки
Ангст
Дарк
Эстетика
Громкий секс
Омегаверс
Упоминания наркотиков
Underage
Даб-кон
Жестокость
Кинки / Фетиши
Разница в возрасте
Анальный секс
Грубый секс
Течка / Гон
BDSM
Засосы / Укусы
Психические расстройства
Селфхарм
Контроль / Подчинение
Кинк на волосы
Потеря девственности
Обездвиживание
Афродизиаки
Бладплей
Множественные оргазмы
Аристократия
Кинк на ошейники
Секс-игрушки
Телесные жидкости
XIX век
Разница культур
Knife play
Асфиксия
Садизм / Мазохизм
Секс с использованием посторонних предметов
Уретральное проникновение
Игры с сосками
Диссоциативное расстройство идентичности
Оседлание
Кроссдрессинг
Яндэрэ
Эротические наказания
Богачи
Эротические ролевые игры
Фольклор и предания
Анальный оргазм
Кноттинг
Кинк на чулки
Сибари
Нездоровый BDSM
Описание
Прекрасному и молодому ликом, однако дурно прославившемуся своей неуёмной жестокостью и жуткими фетишами русскому князю, дабы прекратить войну, персидская сторона в качестве уступки преподносит особый дар – младшего сына падишаха.
Примечания
Сказка, что легла в основу, – безусловно, "Красавица и зверь", она же "Аленький цветочек", она же... Множество других вариаций))
Однако несмотря на элементы сказочного повествования, фантастики никакой здесь нет.
Часть 1. Низверженный белый лотос
29 ноября 2020, 08:20
Баюшки-баю, не ругаю, не браню, Не ругаю, не браню, все желанничком зову, Баю-бай, баю-баю-бай. Баюшки, в лесе серы заюшки, Баю-бай, баю-баю-бай, В лесе заюшка бобочет, ни над чем дитя хохочет, Лю-лю, лю-лю, лю-лю-лю! Сынок в лес пойдёт, да и заюшку найдёт, Сынок заюшку найдёт, он поймает да пойдёт, Он поймает да пойдёт, и домой ведь принесёт...
Трудно было понять, что пробуждало его посекундно. То ли щипательно-булавчатые касания щепетильного комнатного слуги, будоражащие и осточертевшие даже через тонкую ткань сорочки, то ли монотонное пересыпание горстки хрустальных шариков, как оказалось, выводящие на пианино шкатулковую багатель Бетховена «К Элизе». И Флоренский, дёрнувшись от очередных закалывающих на рукаве запонку пальцев, представил, как прямо сейчас этажом ниже, в пустой, вероятно, гостиной, выписанный из Марселя Жак со смазливой, но уж больно на грани с умственной отсталостью отрешенной физиономией, что даже трогать его лишний раз скучно, подоткнув под кожаную ленту колкие, как кошачий ус, мышастые волосы, скосив с вдохновением бараньи глаза на ноты, разминает свои извилистые нефритово-белые — истинно щупальца спрута — пальцы на клавишах. Музыкальные шарики перекатывались долго и нудно, заводным ключиком замедлялись, плавились в жидкость, вязко капали на самое темя, вдруг обрушивались частым дождём и снова застывали хрустальными каплями. Рука, украшенная камнями, которые сейчас казались невыносимо тяжелыми, точно за облегчением, а может, со скуки потянулась к одинокой красной розе, стоящей в вазе из молочного муранского стекла. Густой аромат послащённой свежести обжёг расслабленные ноздри. Ни благородный запах нубийского дерева, ни выстиранного, только что отглаженного белья, ни лёгкая свежесть лосьона, витающая в комнате, не будоражили сейчас так его обоняние. — Обопритесь на стол, пожалуйста. — Слуга, закончив с сорочкой, перехватил талию кружевным чёрным корсетом и слегка надавил тремя пальцами на спину. Адриан, облокотившись, инстинктивно потянулся к манящему запаху, едва не стукнувшись головой о задвинутые зеркала трюмо. Подушечки пальцев коснулись нежных, покрытых холодной испариной лепестков, шнур сзади с силой потянули, туго сдавливая под грудью, заставив жадно и с вороватой быстротой проглотить оборванный, током пустивший дрожь по телу полувдох. — Затяни… потуже, — сдавленным хрипом приказал он. С каждым рывком воздуха всё меньше. Тяжёлого, горячего воздуха, вмиг пронзенного, как тонкой иглой, дразнящим голодного зверя ароматом. Гоны у него были часты, вот только проходили они до адских мук неудовлетворённо, но самое любопытное, что ни на один, ни на один запах такой реакции не было, что говорить о запахе обычной розы. Почувствовав знакомую тяжесть в паху, Адриан повёл плечами, привыкая к корсетной скованности, и деревянно опустился на стул. Сухопарый, вертлявый юноша, наготу которого прикрывал лишь белый кружевной передник, белые же чулки да кожаный чёрный ошейник, ибо целомудрие приводило князя в уныние, хлопотливо пригладил напомаженные, сбившиеся чуть набок упругие белокурые кудри князя, поправил кожаные подтяжки корсета, тончайшей работы узелковое кружево манжет и манишки. Тот же, не поднимая возбуждённо дрожащих ресниц, ловко поддел его пальцем под ошейник и опустил вниз, устраивая между раздвинутых колен. Музыка, казалось, утихла, и с псарни, встревоженной скрипом тесовых ворот, раздался визгливый лай. — Ваше сиятельство, вас хотят… — К чёрту! Сейчас я хочу, — Адриан пресёк слугу, надавив ладонью на приподнявшуюся темно-русую прилизанную голову. Пуговицы брюк умело расстегнулись. Возбужденному члену было мокро, горячо и, верно, достаточно, чтобы ненадолго приглушить разыгравшийся голод. Адриан вынул из бархатного портсигара папиросу с золотым ободком и, запалив ту, откинулся на спинку стула. В ушах гулко застучала кровь. Скрежетнув зубами, он снова протянул руку и, отодвинув украшенную лазурной финифтью шкатулку, на ощупь нашёл дверцы, от одного касания к которым кончики пальцев малодушно холодели. Стиснутые легкие тяжко, прерывисто выдавили на зловеще скрипнувшее зеркало облачко дыма. Удовольствие постепенно набухало под напрягшимся животом. Веки, отяжелелые, как и пальцы, крепко и нервно сжимающие папиросу, поднялись. С частым совсем по-юношески дыханием он сидел и трусливо метался взглядом, перехваченным сердцем считая проклятые доли секунды, пока не спадёт табачная поволока, и… Господи, до чего же слабо и стыдно! Как хорошо, что эта чертова шлюха сейчас, скукожившись под столом и обременившись по горло другими заботами, ничего не видит. Но возможно скоро почувствует, что член, которому оргазм уже точно не светит в ближайшие час-два, становится похожим на кусок теста. — Довольно! — Изо всех сил стараясь не взвыть волком, Адриан пихнул слугу в плечо и поспешно застегнул брюки. — Ваше сиятельство?.. — Тот с жалобным недоумением захлопал наклеенными ресницами. — Я сказал: оставь! — бросив скучный взгляд на знатно обслюнявленное нарумяненное лицо, слишком уж напоминающее мочёное яблоко, он кивнул на отглаженный френч, висящий на спинке стула. — Пора. Кармазинное сукно, устилающее мраморную лестницу, волнующе гармонировало с алой обкладкой тёмно-синего обложенного галуном френча, подогнанного по фигуре, украшенного медалями и золотым аксельбантом. Трепет длинных фалд с каждым легким, но исполненным хладной гордости шагом отзывался трепетом в каждом даже самом что ни на есть сухом сердце. Сторонний глаз вне всякого желания бросался в первую очередь на ноги, тесно обтянутые кожаными лосинами цвета шампань — по произволу плотно вжившейся в верхи русской аристократии моды Наполеона. Длину и стройность ног всегда подчёркивали до блеска начищенные сапоги с высоким, узким голенищем и опасно поблескивающими шпорами. Очаровывала и благородная, будто отточенная годами выправка князя и совсем юношеская исполненная ангельской нежности красота. Ступив на средину лестницы, князь Флоренский тронул любопытной рукой полированное красное дерево перил, с детской рассеянностью оглядел могучие порфировые колонны, между которыми стоял, в робком вопросе разжал пухлые губы и приветственно приложил руку к груди, глядя на чужеземных гостей чистыми, чуть взволнованными, нестерпимо желанными глазами. Тихий свет фонарей, что обнимали пузатые амуры под потолком, ложился тёплым блеском на лилейную кожу, свежеющую родниковой прохладой, играл в светлых локонах, обрамляющих лицо, казалось, ещё не до конца утратившее детскую припухлость. Воистину царевич Дмитрий, в преддверии мнимой смерти заключивший сделку с дьяволом да украдкой взращённый похотливыми руками. В просторном, с утра протянутом октябрьским холодом зале казалось душно. Адриан сидел, незаметно клонясь к столу, и почти не разбирал, о чем говорят. Лязг железа в фырканье послов, псевдозаботливое воркование адъютанта над самым ухом отзывались в тяжелой голове мушиным гудом над ведром тухлой крови. Пальцы наторенной ощупью скользнули по бедру, с усилием вынули нож из пристегнутого к поясу тугого кожаного чехла, переложенного стальной зернью. Холодное остриё нырнуло под обшлаг рукава и щекотнуло запястье. Рука, с каждой секундой теряя твердость, судорожно сжала обкладку. Незатейливая мысль коротко мелькнула, чтобы тут же покинуть сознание, точно за секунду до глубокого сна: только бы никто не заметил, насколько он слаб сейчас. Лезвие до упора вмялось в кожу и неторопливо сдвинулось. — Ваше сиятельство! — вскрикнул адъютант, подхватывая осевшего на него Адриана. — Окна! Откройте окна! — закричали несколько суетливых голосов. Разбуженное тело вздрогнуло, и к расплывающимся силуэтам перед глазами стали возвращаться прежние очертания. — Ничего, ничего, ничего… — зашептал Адриан, отпивая из протянутого стакана. — Всё прекрасно. — Ваше сиятельство? — строго отчеканил бородатый посол. — Желаете взглянуть? — Взглянуть? — лениво переспросил Адриан, спрятав нож и прижав платок к запястью. — На что взглянуть, простите? Морщинистый и смуглый, точно иссушенный пустынным солнцем посол ещё больше нахмурился и издал невнятное грудное ворчание, словно закипая изнутри. — Сегодня ваша задача подписать мирный договор с персидской стороной, — переводчик осторожно притянул его к себе под руку, утешающим голосом шепча, как шепчут маленьким детям. — И в качестве уступки падишах жалует вам своего младшего сына, дабы мы могли закончить войну. Кривая, спрятанная в тени волос улыбка широко, до разъедающей прелестности растянулась, обнажив белоснежные зубы. — Великодушно прошу прощения, — Адриан, поднявшись, приложил руку к сердцу. — От всей души желаю. Минутами позже к нему подвели его, укутанного в тяжёлый чёрный бархат. Каждое хоть и усталое движение юноши, тонкого, как молодое деревце, и хрупкого, как мотылёк, было проникнуто дикой грацией косули. Глаза были опущены, но на лице же, спрятанном под чёрной чадрою, явственно читалась уязвлённая, но не растоптанная гордость. Будто ничуть не стыдясь и не страшась своей беззащитности, стоял он весь во власти пожирателей северных закатов — гаргульевых ламп да хищного прищура из-под изломанных бровей. Отделанное индийской слоновой костью кресло грозно скрипнуло, и нависшую над залом тишину пронзил вальяжный стук каблуков. Юноша стоял, молча грея окрашенные хной пальцы под сутажным архалуком. — Как тебя зовут? — Флоренский, заложив руку за спину, наклонился, глядя в лицо с напором, ощутимым, должно быть, каждой подбархатовой клеточкой тела. Ресницы взметнулись перьями чёрного орла. Эти глаза… Огромные, таящие в синей глубине что-то жуткое, как утаскивающий на дно Атлантического океана отлив. Глядел ничуть не снизу вверх, несмотря на то что сглаженной платком макушкой был вровень с самой верхней петлицей на княжеском воротнике. — Барфи-Лаал, ваше сиятельство, — высокий голос, кованый ширазским железом, в несколько удушливых рывков затянул распускающиеся узлы сердца князя. Не расцепляя взгляда, он дрогнул, когда рука, минутой ранее сжимающая нож, потянулась будто к лепесткам желанной розы и, кончиками струнных пальцев перебрав чёрные складки, сорвала чадру. Точёные, как грани рубина, губы разжались в немом крике. Адриан обвёл невозмутимым взглядом ахнувшую в один голос залу и, остановившись на высоком старике, стоящим чуть поодаль от послов, указал на него большим пальцем. — Этот тебя трогал? — Он обратил непринужденный взгляд на юношу. Робко спрятав в чёрный ворох одежд лицо, тот замотал головой. Адриан, прищурив один глаз, с нежной пытливостью склонил голову набок. Отсчитав загнутыми пальцами молчаливые секунды полупроглоченного мальчишеского дыхания, он полыхнул обёрнутым в папиросную бумагу медным цветком. — Говори!!! Он трогал тебя?! Трогал?! Отвечай мне правду! — стиснув плечи Барфи, вскричал он остервенелым чудовищем, как тряпичную куклу тряхнув того. Покрывающиеся красными трещинами глаза будто сдавили немящим холодом горло мальчика, под которым пойманной пташкой забилось сердце. — Нет, нет!.. — Барфи упрямо продолжал мотать головой, морщась от щекочущих прядей, выбившихся из-под платка частым, совсем близким к лицу дыханием. — Меня никто не трогал… Руки постепенно ослабили хватку и вытянулись вдоль туловища. Разъярённая гримаса сменилась непринужденным, даже несколько скучающим выражением. Качнув золотыми кистями эполетов, Флоренский повернулся на каблуках и под многоголосый шёпот-вздох зашагал к вскинувшему навислые брови послу. — Ты трогал его? — остановившись, спросил дружелюбно и естественно, щуря слезящиеся глаза от потолочного света. Расчехленный нож дважды перекувырнулся в игривых пальцах. — Ваше сиятельство!.. Что вы себе позволяете?! — втянув сквозь зубы воздух, чеканно просипел старик, гневно скрюченными пальцами поправляя тюрбан. — Мы должны счесть… ваши слова оскорблением. Выплюнув последнюю фразу, он плотно сжал губы. Шёпот с разных сторон превратился в тихие мольбы: — Ваше сиятельство, ради Бога, присядьте! Присядьте, успокойтесь же, пожалуйста! Шагах в десяти послышался неуверенный вопрос: «Позвать доктора?» Стиснув нож у груди, Адриан попавшим в западню зверем зыркнул в сторону голоса, куснул втянутые губы, стараясь скрыть частое дыхание. Свет отчего-то стал слишком ярок. Обжигающе, безбожно ярок. Зажмурившись, он, верно, и остался бы так стоять, если бы мягко подкравшийся адъютант, приобняв за талию, не увёл к столу и не усадил в кресло, попутно бормоча утешающее: «Все хорошо». Всё было, чёрт возьми, ни капли не хорошо. Застучав суетными пальцами по столу, Адриан поднял напряжённое улыбкой вощаное лицо. — Василий, мы подписали всё, что надо? — Ещё нет, — адъютант передвинул его ладонь, лежащую на разглаженном свитке. — Вот здесь… И вот здесь ещё подпишите. Вот так. Хорошо. Широкое опахало пера задумчиво огладило приоткрытые губы и с хлюпом воткнулось в чернильницу. — Чуть не забыл… — Флоренский снял с правого мизинца крупный рубиновый перстень и, подмигнув, положил на край стола. — В залог вашему господину. Глаза посла конфузливо забегали, рот покривился и выдавил несколько ломаных слов благодарности. Дёрнув уголком сомкнутых губ, Адриан усмехнулся и с детской непосредственностью пожал плечами. — Он что-то сказал, Ваше сиятельство? — Переводчик сжал под столом его руку. — Их господину без надобности то, что побывало в моих руках, — передразнил тот его вороватый шёпот и довольно откинулся на спинку кресла, боковым зрением наблюдая, как точно окаченный ушатом воды переводчик потирает затылок. Терпеливо застывший взор лениво скользнул вверх, когда зала опустела, а двое одетых в передники и чулки юношей обступили Барфи, осторожным взглядом изучающего бесстыжих слуг. — Отдохнуть дать немного. Опосля подготовить, — тихо приказал Адриан, подперев подбородок раскрытой ладонью и ловя кончиком языка перо в чернильнице. Слуги покорно склонили головы и увели Барфи наверх. Тот, конечно, чурался, встревоженным чибисом вертел головой по сторонам, даже стряхивал, стало быть, ангельски чистые ручонки, когда слуги прикасались к ним. Всё же не валился на ковёр, не обливался слезами, не умолял отпустить его, не приникал лицом к княжеским сапогам, как то случалось со всеми, даже очень гордыми мальчиками, что против воли (а иначе и не было) переступали порог дворца. Затолкав поглубже в себя страх, решил до последнего не ронять достоинство. Скоро ли наступит это «последнее»? — Вы порядком устали сегодня, князь, — слащаво посочувствовал адъютант, отчего-то не оставляющий его в покое. — Не смей… — с шелестом запалённого пергамента в голосе протянул Адриан. — Простите, князь? Лезвие ножа рассекло остывший воздух и уткнулось в заросший рыжей щетиной подбородок аккурат между краями поднятого красного воротника. Похолодевший адъютант стиснул зубы в трусливом оскале и вжался в стул. — Ты прекрасно знаешь, что можешь просить у меня всё что хочешь, и я никогда не отказываю тебе ни в чем, но не смей! Запомни наконец. Ни при каких обстоятельствах не смей брать моё без спроса. Больше всего не терплю этого, — вспоров его безжалостным, как само лезвие, взглядом, вскинул голову Адриан. — Простите… — Перстень выпал из дрожащей руки и с весёлым звяком закачался на столе. Адъютант не понимал, никто не понимал, что больше вызывает ужас находиться рядом с князем: маниакальная бдительность или пробирающая до внутренностей невозмутимость, чередующаяся со вспышками звериной агрессии. Последнее же было особенно страшным в период гонов. — Оставь себе. Одного выражения твоей рожи было достаточно, чтобы поднять мне настроение, — брезгливо хмыкнул Адриан, поднимаясь с кресла. — Кстати, — оказавшись за спиной адъютанта, он по-кошачьи потёрся о его китель бедром и, приникнув щекой к колючей щеке, дал дружеский совет, сменяя соблазняюще сонный тон торопливым шёпотом: — Твой запах… шалфея, верно… отвратителен. Правда, от тебя пахнет, как от престарелого евнуха. Далеко не всем омегам нравится. Особенно молоденьким. Советую пользоваться лосьоном для тела. Что-нибудь более мужественное. Пачули или сандал, например.***
Вечор при немо стонущей в окно недозрелой луне Флоренский раскинулся на широкой софе из розового дерева, стянутой бордовым жаккардом, пытаясь утешить скребущую в сердце тоску. Княжеская гостиная была обставлена в стиле Ампир, что само по себе рождало мысль о блеске и роскоши самых изысканных дворов западных королей. Подхваты на венецианских портьерах были по-вечернему распущены, свечные огоньки поблескивали на тончайшей золотой канители, что прошивала каждый узор, вплоть до самого мелкого на пухлых подушках. Могучая люстра под высоким потолком в виде воздевшего руки Люцифера и льнущих к нему ангелов напоминала объемную репродукцию одной из фрагментов «Божественной комедии». Обычно в ней горело не больше десяти свечей: князь не жаловал яркий свет. Плавящийся от каминного жара взгляд вспыхнул волчьей бдительностью, стоило кроткому скрипу двери нарушить колышущуюся в полумраке тишину. Барфи привели к нему, как и доселе побывавших тут мальчиков, выкупанного, богато убранного и дочиста промытого изнутри. Должно быть, испуганного — Адриану пришлось, однако, пристально вглядеться в занавешенное кисеей лицо, что с величием принца томило страх. Отороченная люневильской вышивкой багряная туника была стянута на мальчишески плоской груди и лёгкими складками трепетала на тонком, как розовый стебелёк, теле. Флоренский, глянув на колышущееся свежепущенной кровью бургундское вино в бокале, хитро усмехнулся, точно обнаружил забавное сходство оттенков. Отняв от влажных губ отделанную золотом тонкую костяную трубку, он гостеприимно протянул раскрытую ладонь. — Подойди же ко мне, моя прекрасная пери. Голос низкий, душный, пронимающий до позвоночника, как и синеватый дым, витающий в комнате. Вырисовывающий стройную талию корсет, строго контрастирующий чёрным кружевом со жгучей белизной сорочки, был теперь сибаритственно распущен. Барфи, проводив последние шаги скрывшегося за дверьми слуги, недобро покосился на разинутую клыкастую пасть разложенной у софы медвежьей шкуры, поднял храбрящиеся глаза и с изящной осторожностью, едва ли не на цыпочках, подтёк к хозяину покоев. Адриан коснулся ладонью мягкой обивки, приказывая сесть подле. Мальчик покорился и, выпрямив спину, нервно принялся перебирать миниатюрными пальцами ног медвежий ворс. От князя ощутимо веяло терпкой сладостью лосьона: право, ещё одним слабым местом его было почти полное отсутствие естественного запаха. Крепко затянувшись, он провёл придирчивыми пальцами по нежной скуле и, осмотрев те, твёрдой мыслью одобрил отсутствие пудры. — Готов поклясться сметливостью моих слуг, что придворные модистки какого-нибудь французского королька непременно обрядили бы тебя в золото, — с полусонной хрипотцой начал он, отрешённо покосившись в угол комнаты. — Однако трудно не согласиться, что золотить розы, как и красить слоновую кость — верх безвкусицы. Барфи с напускной безучастностью блуждал глазами по линиям палисандрового паркета, по-птичьи втягивал голову в плечи, точно пытался увернуться от ложащихся на него опийных колец. Холёные пальцы искусителя-змея мазнули по шее, пробрались под самые складки чадры и, стиснув подбородок, вздёрнули голову. — Боишься меня? — Моренов лёд* княжеских очей разил юношу в самое сердце, готовое вот-вот замереть. — Не боюсь, Ваше Сиятельство, — стараясь не сглатывать набежавшую слюну, что выдало бы страх, ответил Барфи. Язык железно огрублял и даже острил мягкие согласные звуки, что, должно быть, могло заставить поверить в его смелость. — Хм… Послушай, моя черна лебедушка, — сладко промурчал ему на ухо Адриан, щекотнув носом висок. — Можно обмануть природу, но только не меня. Прими это раз и навсегда. Когда чарующее холодной красотой лицо Флоренского снова оказалось напротив, Барфи бойко вскинул наведённые чёрной краской глаза, стращая княжеское сердце чужеземной красотой да на лихо своё пробуждая колдовство. — Что тебе от меня угодно, князь? Тот в ответ глубокомысленно прищурился и, отложив трубку, зашагал к комоду на высоких инкрустированных золотой чеканкой ножках. Оставшись сидеть на софе, Барфи оглядел комнату: то тут, то там взгляд натыкался на цветки лотоса. Они были повсюду: эксельсиоровые в муранском и богемском стекле, выстриженные из самшита, искусно выписанные на висящих по стенам тканевых полотнах горячим воском, а на затейливых картинах разных форм и размеров, подобранных с утонченным вкусом, они точно купались в дрожащем свечном полумраке, вырисованные преимущественно кармином, лаковой махагонью, киноварью, изредка — берлинской лазурью и ультрамарином. Любопытным казалось, что в столь дорого убранной гостиной князя не было ни одного камерного портрета, ничего, даже издали напоминающего генеалогическое древо дворянского рода, что в первую очередь, как представлял себе Барфи, должно было броситься в глаза. — Поди, побрякушки разные любишь? — подкравшись к отвлекшемуся мальчику, Флоренский поставил перед ним стянутый синей парчой сундучок с костяной резьбой. — Открой же, взгляни! Тот в котячьей оторопи зыркнул на Адриана, что ловил каждый его вздрог. Боязливо поднёс руку, словно к склянке со скорпионами. Все-таки щёлкнув замочком, открыл. — Гляди, как горит. Гляди, как звенит… — Флоренский облизнул хмельную улыбку: больно нравилось ему смотреть, как засверкали сапфирами глазёнки, когда игручие пальцы с детской страстью принялись перебирать сияющие бурмицким жемчугом, самоцветными каменьями, арабским золотом украшения. — Твоё всё — пусть его, сердечко позабавится. Барфи вздумал уж ощетиниться гордым барсёнком, когда ладонь ласково примяла укрытую платком голову, однако пальцами крепче вжался в сундучок да отполз подальше от руки, которой пока нисколько не доверял, тем более её хозяин что-то прятал за спиной. — А цветы любишь? — Облокотившись одной рукой на жёсткую спинку софы, Адриан поднял бровь. В движениях, мимике, взгляде всё ярче и ярче, точно кропотливо раздуваемый уголёк, вспыхивал азарт, который, казалось, того и гляди охватит его целиком. Барфи то понимал. Отчётливо понимал и, по правде говоря, уже пожалел, что ввязался в игру, но выхода не было. Выждав молчаливую минуту, Адриан разумеюще покачал головой и из-под кружева манишки, расшитого по краю бирюзовой крошью, точно в цвет глаз, достал поддетую бережными пальцами золотую цепь. — Это лотос, — с тихой гордостью истолковал он. Барфи пригляделся: на круглом медальоне под сканным вензелем заманчиво сверкал выложенный крупными сапфирами и бриллиантами цветок, напоминающий Fleur-de-lis*. — На тебе тоже будет он, — прибавлено твёрдым, не принимающим никаких возражений голосом, опиумной горечью вдушено в самые губы, раскрывшиеся для, стало быть, должного спасти душу «нет». Барфи попытался, но отпрянуть не успел. Успев лишь разглядеть выполненный золотой филигранью, теперь уже наводящий панику лотос на кожаном ошейнике, мгновением позже бряцнувшим замком, он вцепился немеющими пальцами в шею, под исполненную холодного упоения усмешку опрокинулся на спину, замотал головой как норовистый щенок, чем только сильнее придушивался. Протест лишь пуще распалял Адриана, безудержно вовлекая в игру. «Всякой юной омежке нужны красивые игрушки и всякому щенку нужен заботливый хозяин» — с этой формулой он не проигрывал никогда. Только теперь Барфи, сам того не желая, разглядел его ладони и выпростанные из-под манжет сорочки запястья: сплошь испещрённые выпуклыми белыми и только начавшими подживать розовыми шрамами, из-за чего кожа рук казалась огрубелой, будто у старика. Барфи в полупроглоченном ахе замер, замешкался, понимая, что не может отползти дальше софы. Дернутый за плечо, перегнутый через подлокотник, забарахтался, подметая пол выскальзывающими из-под платка волосами. — Тише-тише, — с гадостно и больно отзванивающим в ушах задором утешал Адриан, чуть касаясь губами оголившейся шеи. — Будешь сопротивляться — моё новое украшение примешь болезненно и испортишь игру. Лучше расслабься и думай о том, какой ты красивый. Холодное ребро ножа легло под горло, на инстинкте задрав голову и вырвав из груди подобие щенячьего визга. Непрерывными, точно в искусно слаженном танце, движениями одной руки Адриан задрал тунику, коснулся встрепенувшихся позвонков, приспустив шаровары, провёл пальцем от копчика вниз: от тёплого к самому горячему месту. Барфи рефлекторно подтянул узелки персиковых ягодиц, что настырные пальцы всё равно раздвинули, и холодный, достаточно тяжёлый, как литой металл, предмет коснулся закрытого, сухого, всем видом показывающего своё несогласие отверстия. Не грубый, скорее, педантичный и уверенный нажим преодолел сопротивление мышц, саднящий предмет натужно вскользнул, заполнив ледяной тяжестью нетронутую ранее полость. — Вот и всё. И вовсе не страшно. — Адриан оправил резинку шаровар и с довольством похлопал по маленькой заднице. — Не смей пока вынимать. Уязвлённый в самое сердце Барфи сидел, поджав колени, и скрёб ногтями бордовую обивку, точно пытался выместить на ней гнев пойманного в силки зверька. — Что ты делаешь? — прошипел он. — Просто украсил тебя. Собой. Везде, — с леденящей кровь беспечностью ответствовал Адриан, пробуя кончиком языка лезвие, ещё хранившее солёный привкус мальчишеского страха. Лицо его даже теперь, в зловещей гармонии с блеском клинка, было прекрасным, что навевало жуткие мысли, будто за свою красоту и молодость он поплатился душой. — Что ты ещё любишь? Может, танцевать? Развеешь мою хандру? Его нисколько не тревожило, напротив, забавляло то, что мальчик протестует, потешно сучит ногами, однако не рискуя достать до князя, пошипывая, неоперившимся лебедёнком вытягивает шею вперёд, на вмешанных в кровь инстинктах пытаясь отпугнуть. — Я не хочу танцевать для тебя! — Ступня Барфи всё-таки достала до колена Адриана и даже порядком ударила. — Хочешь. Тонкая щиколотка оказалась перехвачена, а дамасское лезвие — теперь, в свете огненных языков, можно было хорошо разглядеть его золотую чеканку и россыпь красных алмазов по замысловатой гравировке на гарде. — И я пока хочу, чтобы ты жил и радовал меня. Адриан тряхнул головой, отбросив упавший на прищуренный глаз локон. — К тому же, — не убирая нож, он припал к жмущемуся в комок Барфи, обжигая лбом лоб, — я не прошу от тебя многого. Всего лишь хочу, чтобы ты пуще раскрыл свою красоту. Барфи глубоко, но с неотступающей всё же дрожью вздохнул, когда нож больше не угрожал, на слепом, каком-то младенческом чутье обхватил двумя руками протянутый ему бокал и жадно отпил холодной красной жидкости. Пить хотелось сильно, и грешнáя горечь вина была почти не ощутима. — Попей, голубка моя. Вино изгонит из сердца тоску, — в голосе Флоренского пропелась нежная отчего-то тоска да задорный крик в сторону двери тотчас сменил её под звон колокольчика: — Ефим! Барфи, закашлявшись от терпкой хмели, оглянулся: в дверях показался седой несколько сутуловатый, нескладный старик в зелёной ливрее. — Позови Намира. Пусть сыграет чего-нибудь, — велел ему Адриан и вприщур покосился на Барфи. — Чай только он так недурно сыграть может… — Как угодно-с. — Старик, поклонившись, удалился. Несколькими подгорчёнными вином минутами позже его сменил худощавый чернобородый мужчина в пурпурной чалме, держа под мышкой дутар. Старый инструмент, что было ощутимо одним только глазом и придавало ему особую мудрость, дороговизну и изящество, казался словно неотъемлемой частью музыканта, судя по тому, с какой живостью он тот держал. Усевшись на шёлковый ковер, Намир вдохновленно насупил брови, подкрутил колки и, точно не видя ничего вокруг себя, а лишь читая мысли князя, провёл мозолистыми пальцами по струнам. Барфи — Адриану стоило его чуть подтолкнуть тыльной стороной ладони, будто ручного голубя — сам того не желая, стёк с софы, дрогнул, приняв кожей, точно наново, прохладное прикосновение шифона. Первый аккорд, пугающий, как первое касание мужчины, в то же время утешающе нежный, отозвался естественно и робко — статичным вывертом узкой ступни. К выверту скромным течением ручейка прилил трепет, сменившийся лёгкой, а затем более сильной волной до самого скрытого за багряными складками бедра. В лад с новыми аккордами, что органично дополнял деревянный призвук, затрепетали пальцы, непринуждённо и дразняще, и казалось, что они щекочут самые потаенные струны души. Трепет прошёлся глубокими, мучительно медленными волнами, что неумолимо брали в плен всё тело, раскрывающееся розовыми лепестками с каждым поворотом плеча или бедра. Глаза Барфи были опущены, точно он стеснялся своей красоты, стеснялся, до последнего не принимая разгорающихся внутри скверных чувств, пожаром раздуваемых с кроткой искорки. Фигурные выступы металлического предмета задевали запретные точки, о существовании которых Барфи никогда раньше не мог и помыслить. Дискомфорт никуда не делся, но желание вытолкнуть инородный предмет пропало, напротив, с каждым движением танца хотелось посильнее сжать мышцы, чтобы тот не выскользнул. Долгое, монотонное трение пальцев Намира о струну проникало в каждую напряженную мышцу Барфи. Он весь собрался в комок, подобно дикой кошке перед прыжком, подобно готовому вот-вот распуститься бутону. Мгновение, отбитое нервным ударом сердца, и крылья багряной накидки взметнулись над головой, тембр дутара звонче, задорнее, подчас подбиваемый грозными ладами. Вскинутый взгляд из-под махровых стрел-ресниц. Не испуганный, нет — опасный, взор рыси, благородно предупреждающей о нападении. Он уже не воровал пьянелые приглядки князя — смотрел в упор с вызовом, точно юный мученик, брошенный на арену Колизея, смотрит в глаза голодному льву. Схлынувшая за спину накидка будто сорвала маску всякой покорности. Тонкое колено без стеснения откинуто в сторону, вовлечённые в гипнотическую игру руки обхватывали полуоголившийся стан и частыми волнами поднимались вверх. Каждое его движение было легко, как полёт ласточки, резво, как бег быстрой реки. Сдержанные поначалу повороты головы обратились дерзкими взмахами, подбиваемыми бойким звоном самоцветных монист, буйно-гладкая чернь волос выбилась из-под чадры и в кружении взметалась вместе со струями накидки, и, подобно саблям, рассекала горячий воздух. Змеиная гибкость спины зачаровывала с каждой волной. Барфи в самом деле казался гипнотизирующей змеей, распускающей свои удушающие кольца, и всякий, кто бы смотрел на него, вне всякого сомнения, потеряв голову, потянулся бы на свою погибель в их объятия. Руки, изящество коих неподвластно выражению самого Саади, тянулись, будто хотели приголубить, манили не касаясь, с врождённым мастерством ласкали самые отзывчивые части тела русского князя, с ребяческим легкомыслием пробуждая в том хищника. К пластичным движениям прибавились резкие толчки. И будто бы сама фигура изменила форму: плавные изгибы заострились, податливая ткань подчеркивала каждую косточку, что теперь пугала своей остротой, каждую ритмично сокращающуюся мышцу обнаженной талии, которую так хотелось стиснуть руками. Барфи полностью слился с музыкой и возродился из другой — музыки, лившейся из самого сердца. Вызолоченный пустынным солнцем дух кровожадного востока опасен. Прокалён сабельными искрами, сплошь прокурен фальшиво нежными ароматами туберозы. Синеокой девой манит к милым ногам, но, наведя тяжкий дурман, усыпляет навеки. Дух — свирепый вихрь, оседающий стальной пылью на иссохших губах, гонит, как тигр исступленную лань, но для Барфи он лёгкий бриз с соленым привкусом моря да крови, тонко благоухающий бадьяном, беззастенчиво развевающий золотую кайму платка, бережно щекочущий каждый розовый лепесток. Частое трение металлических выступов внутри — о, Флоренский сладко бдил это — заставляло юношеское ещё не тронутое развратом тело с каждым ударом бёдер жить новой подчиняющейся бесстыдным законам жизнью. Стянутая у груди шнуром туника предательски подчеркнула отвердевшие иголочки сосков, однако внизу все оставалось неизменно мягко. Адриан поигрывал древком хлыста, подкидывая тот на ладони, тягуче выдыхая сладковатый дым после глубокой затяжки. Ещё один хлёсткий поворот и ступня в полупрыжке опустилась на носок впереди другой ноги. Рваное дыхание. Почти обнажившееся лицо чувственно зарделось. Взгляд отчаянный, дикий, гордый — взгляд беззащитного, но бесстрашного маленького принца, что вот-вот потеряет честь. Тонкий, блестящий, как хвост тайпана, хлыст рассек воздух и, обвившись вокруг шеи, заставил непокорного мальчишку пасть к ногам господина. Рука, жар которой ощущался даже сквозь платок, по-хозяйски прихватила за шкирку и приподняла придушенным, но на всякий случай продолжающим скалить зубы котёнком. Ноздри Флоренского затрепетали, как у искушённого парфюмера, наконец создавшего за долгие годы единственный, неповторимый аромат. Околдовывающее своей полудикой свежестью благоухание едва начинающих распускаться бутонов майской розы вынуждало не бросаться изголодавшимся зверем, что обычно происходило с князем наедине с приведёнными к нему мальчиками, — замереть, окружённым истинным раем, который он никак не мог постичь и теперь до ощутимого нутром стыда боялся потерять. Пытаясь, вероятно, отвлечься да погрузиться в раздумья над непостижимым явлением, он поднял руку Барфи и вложил в ту опиумную трубку. — Лотос — символ чистоты, неувядающей молодости, красоты и бессмертия… — хрипло изрёк он, откинув голову на спинку софы. — Понимаешь, мой мальчик? Барфи, тихонько сев рядом, сделал неглубокую затяжку и, поморщившись, закашлялся. — Белый лотос был царём цветов, но Аллах низверг его. Хоть он и был самым красивым, но ночью засыпал и не выполнял обязанности царя. Вместо него царицей избрал розу… одарив острыми шипами, что хранили её невинность и красоту, — силясь унять дрожь в голосе, ответил Барфи. — Вот как?.. — Флоренский задумчиво поднял бровь. Змиева рука, будто невзначай соскользнув со спинки, легла на дрогнувшую шею и крепко обвила ту. — Шипы… Не те ли самые, что пронзили сердце влюблённого в неё соловья? Продушенные дерзкой сладостью локоны мягко и опасно прижались к щеке. — Не оттого ли она стала алой? Стало быть, роза тоже отнюдь не без греха, мой милый. Озадаченный и немного потерянный Барфи, помолчав, снова поднёс трубку к губам. — Расслабь грудь и вдохни как можно глубже, — в княжеском приказе чувствовалась какая-то нелепая забота. Часто моргая, жмурясь, вовсю демонстрируя свой помноженный на любопытство страх, Барфи набрал в грудь тёплого, приятного на вкус яда, и лихорадочно дёрнулся, когда ладонь Флоренского зажала ему рот. — Тихо, тихо. Считай про себя до пяти и выдыхай, но медленно. Вытаращив совиные глазёнки, Барфи принялся, сбиваясь, считать. Ладонь ослабила хватку и густые лохмы дыма просеялись сквозь пальцы, несколько сердечных ударов спустя огладившие лицо и бессовестно сорвавшие чадру. Волосы, способные в одночасье закабалить пуще самого крепкого наговора, стоит только одним скрупулёзным движением костяного гребня перебрать их длину, чёрным кашемиром рассыпались по подушкам. Лицо, мальчишеское очарование которого ещё не сменилось красотой юности, сонно, будто разомлевшая головка цветка, льнуло к коварной ладони. И в голубых глазах князя вспыхнул уж не молодецкий пыл, но огонь лукавого. И не язык, но змеиное жало облизнуло гадкую улыбку. И руки не человека, но зверя, одержимые безбожной забавой, беспорядочно наглаживали нежную кожу, щипали ногтями губы, трепали за щеки, оттягивали смыкающиеся веки. — Опиум помогает утишить боль… — жарко дыша, просипел Адриан, стискивая хрупкие виски. — Но никогда… никогда не избавит от неё! Барфи поломанной куклой бросили на спину. Руки с накинутыми петлями накидки как крылья умирающей райской птицы сложились за головой. Тускнеющие глаза разглядели блеснувший у самого лица нож и величественную, очерченную мрачными линиями фигуру князя, теперь вытянувшегося во весь высокий рост. Лосиная кожа тесно обтянула внушающую первородный страх выпуклость. Чуть слышно простонав, Барфи шевельнул рукой и устало закрыл глаза. — Ну, ну… Не засыпай, не засыпай, маленький, — плутовато подхихикивая, протянул мягкой кошкой прогнувший спину Адриан, потрогав оцарапанную мыском сапога скулу, и продолжил расчесывать холодным остриём разметанные по пахнущим роскошью подушкам аспидно-чёрные волосы. — Я ещё не закончил играть с тобой. Нож обвёл каждое веко, повторяя чёрные изгибы стрелок, пощекотал слабо отзывающуюся шею, шутливо попридавливал голоменем соски. Барфи умирающе простонал и втянул живот, когда лезвие с противным карябающим звуком прочертило извилистую линию меж рёбер и щелкнуло резинкой шаровар. Адриан чуть оттянул ту ножом и заинтригованно почесал нос: над самым пахом бледнел косой, грубый шрам, сотворивший тут же в чадной голове полный разлад с утончёнными изгибами юношеского тела. Метнув на едва ощутимо вздрагивающего Барфи свирепый взор, Адриан криво оскалился и, крепче сжав нож, рванулся к приоткрытым, что-то сбивчиво шепчущим губам. Волчий оскал дрогнул, разъехался болезненной, деревенеющей улыбкой. Точно подстреленный в сердце зверь, он вздыбился и прижал к груди только что отпустившую мальчишечье горло руку. Выкаченные белки глаз, покрывшиеся кровяной сетью, не рассвирепевшего чудовища — измученного безумца. Навязчивыми движениями хватая себя пальцами за лицо, он замотал головой. — Барфи… — выронив нож, он с нескольких нервных, сдобренных ругательствами попыток ухватил его непослушными руками за плечи, стащив с тех рукава туники, и потряс. Мальчик редко дышал и закатывал глаза. — Барфи! Он тряс его, мычал, стучал кулаком по обивке софы, плакал горько, навзрыд, как ребёнок над самой любимой куклой, которую уже никак нельзя починить. Оглядев комнату, которую Намир давно покинул по его приказу, Адриан судорожной рукой потянулся к двери с немым требованием маленького барчонка, запертого в глухих покоях своего пуританского безумства. Дважды стукнув ключами в запертую дверь, в гостиную вошёл Ефим. На сутулые его плечи точно долгое время продолжала давить тягота, с которой, судя по беззлобным глазам, он давно уже свыкся. — Отчего плачете-с? — чуть подшаркивая, подошёл он к раскачивающемуся взад-вперёд Адриану. — Ефим! — в дитячьей мольбе обращённое к старику лицо было раскисшим от плача. — Ефим, я не хочу никого другого… Мне он нужен! Мне других не надо, слышишь?! — Ну что за пустяки говорите? — Ефим с нежностью приласкал развившиеся локоны князя. — А ну, пустите-ка. Близоруко оглядев шею Барфи, пощупал пульс, приподнял голову. — Ну? — улыбнувшись, он по-беличьи пощёлкал языком. — Слышишь ты меня, черныш? Барфи жалостливо простонал и повёл головой. — Пустяки. Сейчас спать улóжу, а заутра будет как новенькой, — бережно подхватив обмякшее тельце на руки, Ефим направился к двери. — Пойдем, несчастье мое… Ну, ну, не бесись, бесёнок! Не обидит тебя никто. — Комнату… Получше выбери ему комнату, слышишь? — нетвёрдо окликнул его Адриан. — И сундучок!.. Сундучок его прихвати, но смотри не потеряй ничего! — Понимаю-с. И сундучок прихватим-с, — с милым задором Ефим поддел двумя пальцами ручку сундучка, стараясь не выронить мальчика и не сделать ему больно. — Ух!.. Сундук-то поболе ихнего весу будет-с… В княжеской горнице на скомканных пальцами простынях безутешно рыдало волчье сердце. Травленый силками зверь метался по постели, поминутно поднося руку, чтобы утереть холодный пот со лба. Он стонал, скрежетал зубами, выл на лезущую нахрапом в самую душу луну. Ощутив подступающую тошноту, Адриан по-паучьи подполз к краю кровати и, закашлявшись, дал выйти булькающей под горлом жиже наружу. Подшаркивающей походкой старика Ефим тихо вошёл в горницу с бутылкой масла, что перед княжеским сном обычно подливал в догоревшую лампадку. — Живы-с воронёнок ваш, живы-с. Зря тревожились, — постояв у постели, улыбнулся он, надеясь, что это хоть немного утешит князя. — Да… Я тоже… — Адриан, успокоившись, лег на спину и убитым взглядом уставился в потолок. — Пока жив… Зачем ты пришёл? Тебе нужны деньги? — Не нужно мне ваших денег, — покряхтев, Ефим приподнялся на цыпочки и поправил покосившуюся икону. — Вовсе не нужно-с. — Стой! — силой сорвавшись с пущенного по крови обманчивого умиротворения, Адриан метнулся к краю кровати. — Не уходи, Ефим, пожалуйста… Не оставляй меня. Обежав трусливыми глазами полутемную комнату, он приник ухом к постели и подтянул ноги к животу. — Мне страшно… Страшно… — Не ухожу я, — Ефим виновато приподнял руки. — Тошнитесь вы вона как… Думал ушатец принесть. — Не надо, не надо, не надо!.. Мне не плохо уже совсем… Совсем не плохо, — умоляющим, страхом перекусанным шёпотом забормотал Адриан, сглотнув набежавшую облепишью горечь. — Ох… — Ефим старчески задубевшими, однако сноровистыми руками принялся расстёгивать пуговицы грязной измятой сорочки, удручённо покачивая седой головой, забинтовывать свежие порезы на запястьях. В комнате сладко пахнуло лавровишней. — Душа за вас болит. Каждым днём… Шибко болит… — с подсердной тоской протянул он. — К чёрту твои причиты, — сделав глубокий глоток из поднесённого стакана, вяло огрызнулся Адриан и сморщился, когда намоченное в тёплой воде полотенце прошлось по лицу. — Не поминайте его к ночи, ваше сиятельство, — без капли обиды отозвался Ефим. — Брось… — Адриан горько усмехнулся и приподнялся, помогая снять с себя лосины. — Брось звать меня так. Не стою я того… не стою… Последние слова сшептались в унисон с редкими ударами сердца. — Нравилось ведь вам, когда я звал так. Оттого и буду звать ТАК! Ваше Сиятельство, князь Адриан Флоренской! Другого князя нет у меня! — Топнувший ногой Ефим, с сердитым и гордым упрямством хмурящий брови, казался простым и потешным. Адриан снова встревожился, забился словно в звериной агонии, не давая даже надеть на себя ночную рубашку, прильнул губами к огрубевшим мужицким рукам. — Прости… Прости меня, Ефимушка! Прости меня! Старик с любовью погладил облитыми слезами ладонями всклокоченные волосы, долго трепал за ушами, как паломник с одиноким и добрым сердцем ластит приблудного щенка, прижал буйную голову к иссохшей груди. — Пустое то. Знаю ведь, что не со зла ты. Люблю же тебя. Всей душой и всего тебя люблю. Какая бы утеха тебе по сердцу не пришлась — буду любить. А коль наконец усладишься ты с кем-нибудь да покой у тебя на сердечке твоём израненном настанет — пуще всего возрадуюсь да усладку твою полюблю не меньше, чем тебя. Адриан разворошил руками полы ливреи, зарылся лицом в пахнущую лампадным маслом и зверобоем рубаху, суетно выкрутил в жгуты полы той и сжал в кулаках. — Любишь?! — вскинул он выпученные плошками глаза и с истошной мольбой прохрипел: — Тогда поцелуй меня… Бессчетное число мальчиков после первой ночи у князя Флоренского наутро были унесены мертвыми: обескровленными, с перерезанным горлом, разорванной прямой кишкой, переломанным точно медвежьими лапами позвоночником и выкорчеванными гениталиями. Обычно их, даже не заворачивая в простыни, безымянно хоронили в окрестных лесах или же скармливали собакам на княжеской псарне — придворные слуги, давно и за приличное жалование притерпевшиеся к виду мертвых изувеченных тел, едва ли сдержанно бледнели и прикрывались цветистыми веерами, и лишь Ефим тихо молился и плакал в сенях. Ефим стиснул кажущееся без одежды особенно худым и беззащитным тело, поцеловал мокрые щеки, высокий лоб и надолго приник губами к тёплому темени. — Цветик мой скорбный… Он с тягучим крестьянским напевом тихо-тихо нудил в самую макушку колыбельную, баюкал, прижимал к себе с трепетом, с каким крепостной мужик прижимает увечного борзого щенка, вышвырнутого мыском сапога с барского двора. Унявшаяся луна ленивым взором косилась в опочивальну тишь. Душисто чадила лампадка, под тканным жухлыми листьями пологом воструха скрипела прялкой да за тёплой печкой сладко плакала свирель Баюнка*.***
Солнце поднялось над горизонтом на длину копья. Барфи, проснувшись в чистой, изысканно убранной, но кажущейся слишком холодной из-за утреннего озноба горнице и умывшись, верно, недавно принесенной тёплой водой, застыл подозрительным взглядом на двери. Короткими шажочками, как пугливый птенец, засеменил к ней, любопытными пальцами изучил деревянную дверную резьбу и, опустившись на корточки, поднёс с легким недоверием руку к пышному букету кроваво-красных полураспустившихся роз, дивно украшенных драгоценными камнями. Собрав руками лезущие в глаза волосы, без тени сомнения, что это предназначено ему, Барфи с равнодушной ухмылкой окунул лицо в насыщенный пряной сладостью аромат, спрыснутый свежестью колодезной воды. Шея от ошейника, замок на котором ни в какую не хотел поддаваться, непривычно болела. Болело и в остальном теле (он только теперь, немного размявшись после сна, это ощутил): поламывало ноги, гудела тяжёлая голова и особенно тянуло низ живота. Забравшись в кровать, он поднял рубашку, ощупал свой отвратительный, но, к счастью, не подающий признаков болезни шрам. В сидячем положении вспомнил, что инородное тело до сих пор находится в нём, хотя уже почти не причиняет дискомфорта. Повернувшись на бок, он нашёл твёрдый, шершавый на ощупь выступ и потянул за него. Пробка, сжатая мышцами, плохо поддавалась, хоть и была обтекаемой формы и достаточно небольшого размера. Пробужденные, хранившие в самой глубине чувствительность точки не могли не отозваться. Барфи, стыдливо краснея, чувствуя себя непростительно виноватым, повернул пробку и чуть загнутым, по ощущениям, концом её попробовал надавить на переднюю стенку ануса, что тут же откликнулось странным ощущением, однако живот потянуло сильнее — он не мог пока разобрать: болью или же удовольствием. Теряясь в раздумьях: вынув скверный предмет, забыть о нём или же оставить все как есть, придумывал оправдания своей греховной слабости. Он никогда не делал со своим телом ничего подобного, но… оно и не просило. И не могло просить. Порок ли? Добродетель? От неожиданного стука в дверь Барфи едва не вскрикнул. Одёрнув рубашку, отряхнул для пущей убедительности в своей непорочности руки о простынь и, напряжённо выпрямив спину, сел. Ефим, постучав ещё три раза, приотворил дверь, глянул в щелку и прошаркал в комнату. — Доброго утро тебе, — он, поклонившись, тепло улыбнулся и опустил глаза, стараясь не стеснять мальчика. В руках у него был поднос. — Завтракать изволишь? Барфи машинально вскочил, ссутулил плечи и попятился к окну, грозно косясь на старика из-под неприбранных чёрных косм, по-ведьмачьи раскиданных по плечам и лохмами свисающих до самых бёдер. — Уф, уф… — Ефим поставил поднос и, сдерживая подрагивающую улыбку, поднял руки. — Испужал, испужал! Ну, полноте, анчутка*, яриться! Не покусаю же я тебя! Барфи пристыженно сжал тощие колени и сильнее оттянул вниз рубашку, которая присборивалась на талии и продолжалась многослойным ирландским кружевом, едва прикрывающим бёдра. Проведя утро в комнате, где не было ни одного зеркала, он незаметно для самого себя перестал стыдиться отнюдь не привычного образа. Более того, почти вовсе расслабился и безукоризненно вошёл в него. — Брось конфузиться. Иди поешь лучше. Чай, голодный со вчерашнего-то? — Ефим, видя, что Барфи помаленьку перестаёт бунтовать, выставил на стол тарелку и запотевший стакан с медово-желтым напитком. Барфи потянул носом, приподнял голодные глаза на блюдо с блинчиками, переложенными фруктами и розочками из творожного крема. Есть страсть как хотелось, несмотря на похмельную тошноту. Старик, судя по его блаженной улыбке, не собирался так быстро уходить, а при нём, да ещё и в столь нескромном виде, Барфи не позволил бы себе встать на колени и помолиться, потому быстро вымыл в умывальнике руки и сел за невысокий лакированный столик. Не переставая улыбаться подозрительно нежной для лакея улыбкой, Ефим разложил на столе салфетку, постелил ещё одну на колени Барфи. Тот, игнорируя его навязчивость, отрезал небольшой кусочек сложенного блина, наколов на вилку, поднёс к губам, принюхался, точно боялся, что его хотят отравить, и попробовал кончиком языка. — Не бойся ты! — Ефим рассмеялся. — Его сиятельство чем попало кормить не станут. Чай не на псарню и не щенком тебя взяли. Назидательно покачав головой, он произнёс последнюю фразу подозрительно тихо и таинственно, будто зашифровал в ней какой-то тайный смысл. Склонившись над тарелкой, стараясь не думать хотя бы сейчас о проклятом ошейнике и не чувствовать себя в прямом смысле слова псом во время кормёжки, Барфи положил в рот кусок блина и несколько ягод. Ему, ещё хранившему в гудящей голове обрывки воспоминаний о вчерашнем, к княжеской еде прикасаться было отнюдь не гадко, да и от голода всё казалось удивительно вкусным. Вскоре он перестал замечать, что ест жадно, торопливо, вцепившись рукой в край тарелки, а где-то рядом смеётся в ладонь Ефим. Когда мужицкие руки коснулись волос, он дёрнулся и пригнул голову, как неприрученный птенец. — Тихо, тихо ты… Ешь спокойно. Я волосы твои соберу только, чтобы в лицо не лезли. — Ефим с мастерской осторожностью скрутил длинные волосы в жгут и убрал под ворот рубашки. — Вот так вот заправим, и готово! Как звать-то тебя, чудо? — Он сел напротив и, подперев голову кулаками, уставился на него, как на премилую невиданную зверушку. — Барфи-Лаал. — Прожевав, тот потупил взгляд, всё ещё стесняясь смотреть в глаза старику. Ему трудно было представить, что слуги могут быть такими заботливыми к нему. — Леля… — певуче протянул Ефим сквозь загадочную улыбку*. — Сам ты Леля! — не сдержав смеха, Барфи пнул его ногу. — Как чувствуешь себя? Шибко ли мутит? Колотит вон всего, погляжу… Барфи ни за что бы не решился пожаловаться, хотя температура и впрямь поднималась. Проглотив остатки ягод, Барфи зябко почесал покрывшиеся мурашками голые плечи и потянулся за стаканом. Во рту сушило и, несмотря на озноб, хотелось попить холодного. Напиток приятно пах мёдом и пряностями, тем не менее не был приторно-сладким, а даже подгарчивал имбирём. — Принесу тебе ещё одно одеяло. Князь как раз велели, ежели замёрзнешь… Печь растопили уже на этаже… Холодно тут по осени, ничего не поделаешь… — бормотал точно сам с собой Ефим и вдруг, понизив голос, озадаченно наклонился. — Ты не яришься ли часом, а? Оттого и ломит небось. Барфи, поперхнувшись, опасливо отодвинулся. — Что? — Подтекаешь там? — он тихо кивнул вниз. — Подкладушку, может, принесть?.. Огорошенное лицо Барфи брезгливо скривилось. — Пошёл ты к чёрту со своей подкладушкой! — выплюнул он и улиткой втянулся обратно под одеяло. Трудно было понять, гадкие ли разговоры старика были ему больше противны или же собственное тело, абсолютно чуждое естественным процессам. — Брось, Леля! Меня-то грех стыдиться! — Ефим похлопал по одеялу. — Сам ли я омежку не рóстил?.. Чай не из другого ты теста… Блеклые, водянистые глаза вдруг погрустнели, и он на минуту умолк. — Никакой я тебе не Леля, — пробубнил Барфи в угол подушки. — Спи, мой хороший, спи… — обернувшись, Ефим с блеснувшими на глазах слезами какой-то нежной тоски, дремлющей на самом дне кроткого сердца, поправил одеяло. — Отдохнуть тебе надо. А жар лучше не сгонять. И руками не блуди. Пусть томится да печёт до вечера. Тем слаще будет… — Без тебя разберусь, старик! — привскочив, крикнул ему вслед Барфи и, заскулив от стыда, нырнул с головой в одеяла. Он не помнил, сколько проспал. Усталость накопилась неимоверная. Почувствовав, что щеки что-то навязчиво касается, сонно промычал и отвернулся. — Его сиятельство с охоты воротились, — прошептал у самого уха голос Ефима. — Тебя видеть хотят. Барфи замер, делая вид, что спит и не слышит. Сердце забилось чаще. — Эй, — позвал Ефим настойчивее и снова погладил тёплую со сна щёку. — Лелюшка… Барфи, сам того особо не желая, — верно, инстинкты действовали вперёд здравого смысла, к тому же при зловещем упоминании князя затрепетало всё тело — встрепенулся и вжался в стену, замахнувшись на лакея. — Не смей прикасаться ко мне, старик! — севшим спросонья голосом выпалил он, сверкая сокольими глазами. — Тьфу… — Ефим, скривив морщинистое лицо, отвернулся. — Дитё дурное, убей бог! Ступай со мной — тебя облагородят. Барфи, помня своё положение, повиновался. Неохотно. Преодолевая желание зарыться в тёплое одеяло и спать дальше, поставил ноги на мягкий ковёр. В желудке тревожно защекотало. — Не боись ты. Не сделает он с тобой ничего дурного, — изо всех сил, как мог, бесхитростно, но честно попытался ободрить его Ефим, хотя самому слова давались с трудом. — Потешит скорбь свою немного и уймётся. Да и тебе полегчает, коли яришься. А ты… Ты, знаешь, — он положил руку на плечо поникшему Барфи и вполголоса прибавил: — Ты расскажи ему что-нибудь! Сказку какую почитай. Поиграй, похитри с ним чутка. Его скорбь на то больно падка. Авось увлекётся, да и измается быстро. Сердце его страждет на самом-то деле, о-о-ой как страждет!.. Приголубить бы кому его пора. Да ручками чистыми. Тоску разогнать… Хохотнув, Барфи вывернулся и, спешно одёрнув рубашку, вскочил перед Ефимом. — А-а-а! Вот оно! Ха! Вот оно, вот оно, русское счастье в чём! — мальчишеское лицо скривилось в зверской насмешке, русские слова с безбожно сбитой по краям алюминиевой филигранью наспех паялись в выведенном из строя темпе. — Приголубь!.. Чистыми ручками да голую земельку облагородь, оживи, выхоли, цветочки взрасти! На голой-то, на иссохшей, на убогой! Зайдясь безумным хохотом, Барфи запустил непокорные руки себе в волосы. — Вот она, душа русская, праведная, к чему лежит! Себя с концами забудь да полюби всей душой милосердной, бездонной! Отдай даром, разумом не помыслив, всё, что внутри! Ха-ха! На земельку бесплодную, скорбную приди… Д… да похорони себя там! — оскалившись, вытаращив покрасневшие глаза, он с силой швырнул пустой стакан об пол. — На крест себя приколоти!.. Сам сохни, а люби! Сам страдай, плачь, зябни, а люби! Сам всходов вовек не видь, а продолжай холить родную земельку, пока не зачахнешь на ней как колосок неубранный! И красоту, и молодость задаром погуби. Ай!.. Ни к чёрту твоя красота и молодость! Да и любовь, и забота ни к черту… Не сдалась твоя душа никому! Выжмут, высосут, как паук бабочку, а ты знай себе люби! И в горе, и в радости люби! А радость, где она?! А будет ли она, радость?! Барфи, криком сорвав голос, бессильно сник на колени. — А за что любить? А зачем любить?! Да потому что… — он вскинул дрожащий палец к потолку. — Да потому что Бог так велит! Верно говорю, убогий ты старик?! Бог велел терпеть! Всем велел терпеть! А тебе самому-то каково терпеть? Нравится ли тебе терпеть? А вдруг мне не нравится?.. Барфи подполз, схватил старика за бороду и уставился в упор бесовски́ми глазами. — А может, не хочу я того? А может, не хочу я досуха выпитым быть? Утехой трехночной не хочу быть, а? Может, я хочу, чтобы меня любили… Чтобы меня холили и ластили… А-а? Может, я Богу не хочу покоряться? Ну? Страшно тебе слышать такое? Ефим, крепко зажмурив помокревшие глаза, глухо провыл, замахал руками. — Кличешь, кличешь ты, галчонок желторотой! — трясущиеся руки тяжко опустились на косматую чернявую голову. — Дурость же в головушке твоей да в сердце, видать, боли немало. Не так! Не так же всё, бедное дитё моё! Ефим закричал в мокрое от слез лицо Барфи, стиснув кулаками: — Князь-то… Славный же он на самом деле! Хоть что ты мне говори, а я правду знаю и говорить буду! Славный он. Несчастный — то правда… Однако любить да ластить тебя будет. Сердцем я чую — будет! Душа маялась у него столько времени, а вчера… Как тебя увидал, так что-то встревожилось в нем тотчас. Вспугнуло что-то скорбь его, точно зверя в клетке. Лиходей этот, что в нём сидит, заполошился, заметался, поганый, точно дышать ему плоше стало! Оттого вчера и не тронул тебя, — переведя дух, Ефим приник колючим ртом к уху Барфи. — Князь-то сам кому попало не отдаётся… Никому ранее не отдавался и не увлекал его никто дольше ночи одной. А коли ты увлёк, стало быть, неспроста оно. Ты покорись ему, отдайся, будто из его воли никогда не выступишь, понимаешь? Любит он это, шибко любит. Потешь его желание, а он уж в долгу не останется. Удивительным было, что простой крепостной мужик может так горячо и бескорыстно любить избалованного кровожадного монстра. Совершенно растерянный Барфи, содрогаясь от всхлипов, прижался к груди старика. Алая шелковая повязка легла на зажмуренные глаза, расторопные пальцы поправили ажурные чулки и пристегнули узкие, едва ощутимые телом кожаные ремешки к атласным подвязкам, украшенным бантами. Барфи чуть слышно ахнул и рефлекторно втянул и без того впалый живот, когда холодный и твёрдый бюск обшитого кружевом корсета сомкнулся на обнажённой груди. Сзади туго затянули и крепко зашнуровали ленту. Руки до самых локтей стянули кожаные перчатки. Барфи скользнул пальцами по косточке корсета и ниже: единственное, что едва ли прикрывало бёдра, был жёсткий, накрахмаленный гипюр, нашитый на удлинённую кожаную баску. В гладко начёсанные и подвитые у висков волосы вплелась тяжёлая фероньерка. Пошатывающегося от непривычки ходить на высоких каблуках и от сжимающего грудь волнения Барфи взяли под руки двое слуг и повели к господину. Спустя пятьдесят неизбежных шагов на него пахнуло тёплой, перевитой ароматами цветочного лосьона свежестью ванной. Слуга надавил ему на плечи, веля опуститься на колени. Барфи дёрнулся и хотел было вскочить, почувствовав, что сел на что-то мягкое, будто на собаку или кошку. То был охотничий жилет князя, отделанный соболем. — Сидеть! — раздался бодрый приказ. — Сидеть там. Я хочу, чтобы твой запах был со мной, когда я на охоте. Мышцы ануса непроизвольно сжали пробку, которую слуги не забыли вставить обратно, после того как подготовили. Флоренский все это время, грациозно вытянувшись в ванне, смотрел в сторону. Чиркнув спичкой, запалил щедро пропитанную опиумом папиросу и вытянул в потолок тонкую струйку дыма. — Почему в моём доме нет ни одного портрета?.. — притихшим голосом вопросил он. — Тебя ведь это вчера заинтересовало, не так ли? Барфи слепо огляделся по сторонам и пошевелил губами, не зная, что ответить. Нечеловеческая способность князя контролировать каждую мысль, каждое движение, вплоть до стука сердца, наводила дрожь, что рассыпалась колючим трепетом по коже. — На цветы приятнее смотреть, нежели на людей, не так ли, Барфи? — продолжил Адриан, смакуя мысли напополам с фруктовой горечью кальвадоса, колышущегося в фужере с золотым дном. — Цветы — воплощенное совершенство. Оставляют на пальцах безмолвную нежность прикосновения лепестков, таких беззащитных, покорных… Аромат цветка, удивительно правильно раскрывающийся во всех его фазах жизни, уникален и прекрасен. Он двумя пальцами вынул полураспустившуюся розу из вазы, что стояла на бортике ванны, и поднёс к заворожённому лицу. — Разве мы можем сказать, что роза пахнет плохо и ей подошёл бы другой аромат? Смешно, не правда ли? А нужно ли лотосу после каждого пробуждения из илистой слизи видеть своё отражение, дабы убедиться в своем совершенстве? Цветы своей хрупкостью пробуждают тихую страсть в душе, желание беречь… Кто-нибудь может позволить себе причинить боль розе? Только невежественный или последний мерзавец. А уколы её шипов приятны и благочестивы… — Флоренский, затянувшись, прикрыл глаза и, ощупью найдя самый острый шип, надавил на тот пальцем: алая кровь тонкой, медленной струйкой сбежала по ладони. — А что оставляют люди? Самое меньшее — много вони, следов, пустопорожних, а порой и глубоко ранящих слов, глупых вопросов да сомнительно благодарное и нужное потомство, обладающее благородными, но я, пожалуй, назову их «высококачественными», а ещё лучше «первосортными» (это слово здесь более уместно), генами, кое так необходимо запечатлеть на фамильном портрете, с тем чтобы потешить своё, очевидно, неприхотливое самолюбие да вызвать зависть либо усмешку у гостей. Секунды молчания он резко прервал приказным выкриком: — Ко мне! Сердце Барфи тут же провалилось куда-то вниз. — Ко мне, я сказал! Ползи ко мне! — Барфи хорошо расслышал, как он чем-то прищёлкнул о бортик ванны. — Не вставай! Ползи на коленях. Сглотнув судорожный вдох, он похлопал ладонями впереди себя, нащупал ворс ковра и медленно пополз вперёд, неуверенно водя рукой по воздуху. Мокрая рука с хозяйской ловкостью ухватила за волосы на затылке и подтащила к ванне. — Какой хороший мальчик. Славный мальчик. Оближи руку хозяина. — Адриан поднёс к ярко накрашенным губам ладонь, на которой, прочертив раздваивающуюся красную дорожку, дрожали две тяжелые капли. Барфи, повертев головой, покусал, повтягивал в себя губы, точно хотел оттянуть время, вслепую ткнулся в поднесённую к лицу ладонь, размазав помаду. Нескольких касаний сухим от волнения языком было достаточно, чтобы запомнить неровные и на удивление приятные выпуклости-шрамы и солёный привкус тёплой крови. Пахучая роза нежно-колкой поступью, оцарапав до белой, по капле краснеющей линии, приласкала щёку. Барфи спешно собрал слюну, чтобы увлажнить язык, и потянулся за новой пробой. Рука исчезла. — Нет, не-е-ет… — лукаво посмеиваясь, протянул Адриан и поднял руку чуть повыше. — Ты же умный мальчик? Достань мою руку! Темнота, застлавшая глаза, неумолимо пробуждала любопытство. Барфи, приподнимаясь, тянул язык, тянулся сам к ускользающей руке, вёл носом, перебирал руками в воздухе, когда несколько капель упали на щёку. Князь был доволен его послушанием. Опустил ниже ладонь, позволяя слизать остатки крови. Увлечённый самим процессом, Барфи только теперь, хорошенько распробовав вкус, определил, что за жидкость он только что слизал и проглотил. — Это что, кровь?! — издав тошнотный звук с парой бессвязный ругательств, он выгнулся дугой до впившихся в живот стальных вставок корсета и зашёлся кашлем. — Ну-ну, не стоит так мучить себя, Барфи, — мужская рука с большей силой прихватила волосы у корней, оставляя всё меньше свободы. — Ты попробовал совсем немножко моей крови. Ничего в этом страшного нет. На-ка запей лучше. Открой ротик, будь умницей! Запрятанное куском льда в глубины сердечного подшкурья смирение подтаяло, прилило тёплой дрожью к груди, к щеке, что прильнула к хозяйской ладони, заставило пригнуть голову и позволить себя погладить, а после — открыть рот и, захлебываясь, принять несколько жадных холодных глотков с перехватившим дыхание послевкусием крепкого алкоголя. Голову невидимые руки развинтили, подобно шурупу. Пошатнувшись на неуклюже расставленных коленях, Барфи мягко и ввиду слишком хрупкого сложения изящно упал на бок, машинально прижав рукой баску корсета к оголившимся местам. — Нет! — Флоренский не позволил ему ползти на коленях. — Подними зад и ползи на четвереньках. Рука, со святым трепетом бдящая чувства своего питомца, вплоть до разрастающегося теперь в сжавшемся паху колючего недовольства, хлыстнула по неимоверно красиво выпирающей тазовой косточки. — Не смей стесняться, мальчик! — с недоумением ответил он на плаксивый писк. — Не смей стесняться показывать хозяину то, что он своей рукой вставил в тебя. Удовлетворённый взгляд скользнул между раскрывшихся в бесстыжей позе ягодиц. Кончик языка со смаком собрал выступившую в углу рта горькую слюну, когда посверкивающий камнями фиксатор крепче вжался в анус. Этого зрелища было вполне достаточно, чтобы покамест оставить мальчишку в покое и не приказывать опустить на пол обе ладони — одной из них он придерживал безжизненно мягкие яички. Осознавал ли он сейчас свою красоту? Осознавал. Мог бы, конечно, отточив мастерство не краснеть, сжать кулаки и твердить об обратном, мог бы, нервно расчёсывая ногтями виски, покачивать головой и сквозь безумные полусмешки и ругательства оплакивать попранную честь да тихо умолять убить его, мог бы даже гордо отвернуть лицо и молчать, но Адриан видел и знал все: актерскому мастерству мальчик пока не обучен. За то время, пока Барфи полз те два метра до жилетки-подстилки, сильнее прогибая спину и выпячивая оголенный зад, на котором алела полоса от хлыста, Адриан понял всё. — Так вот, мальчик мой, на чём я остановился?.. — он в умильной растерянности повёл глазами и потянулся к дымящейся на краю пепельницы папиросе. — Ах да! Следы… вопросы… Представь себя художником, Барфи. Твои элегантные ручки, хранящие память о каждодневных, порой слишком навязчивых и болезненных прикосновениях возлюбленного, при одной мысли о том дрожащие от естественного желания, однажды берутся нарисовать его портрет. Всецело порабощённый музой, Флоренский, прищурив глаз, рисовал сжатой большим и указательным пальцем папиросой в воздухе. — И он, что наверняка произойдет, попадает в руки какого-нибудь человека. У тебя же, хочешь ты этого или нет, всем твоим юношеским нутром возникнет желание похвастаться, сказать, пусть и не вслух: «Завидуйте! Любуйтесь! Он обладает мной и подчиняет меня!» И всё, мой мальчик. Гедоническое творение твоих заласканных лилейными лепестками ручек превращается в имя леденцово-зефирной героини романа, криво накаляканное жирной рукой прыщавого гимназиста на форзаце замызганной спермой библиотечной книжонки. Другое дело — этот самый человек ненароком откроет в любопытстве нашаренное в твоём трюмо карне и, увидев под переплетом высушенный лепесток лотоса, спросит с глупым недоумением: «Что это?» Тебе же останется, накрыв тот бережной рукой, загадочно ответить: «Это моё…» И сгорающий от любопытства сластолюбивец продолжит гореть на медленном огне пред тайной, к которой ему никогда не быть причастным. Чувствуешь разность, Барфи? Силясь не клюнуть носом, пьянеющий Барфи периодически пощипывал себя за лодыжки и пытался нагнать хотя бы долю сказанного князем. — Наверное, ты прав. — Для убедительности он покачал головой. — Расскажи мне что-нибудь, мой мальчик. — Адриан наполнил полфужера кальвадосом и, поставив на пол, подтолкнул, чтобы Барфи смог до того дотянуться. — Развей мою скуку. Пожалуйста… Сказано было на редкость искренно, даже жалостливо. Право, эту приятную и добрую жалость сейчас вряд ли мог отличить от притворства даже самый мудрый и опытный душепопечитель. Верхняя губа князя невольно вздёрнулась, как у капризного ребёнка. Барфи, недолго думая, протянул руку и взял предназначенный ему фужер. Превратившись в добрую, глупую Белоснежку, что легко купилась на отравленное яблоко, Барфи пригубил благородно пахнущий пресловутыми яблоками алкоголь. Выговориться в самом деле хотелось, что важно — непринуждённо да не теряя своего изящества. — Жил однажды один человек… — храбрясь, он отдышался и тихо начал сказывать. — И как-то посчастливилось ему освободить джинна. «Ты освободил меня — теперь я исполню три твоих желания» — условил тот. Обрадовался человек. «Хочу быть богатым! Богаче самого падишаха!» — потребовал. «Будь по-твоему» — ответил джинн. С тех пор зажил человек богато, много денег у него водиться стало. Отстроил он себе дворец из чистого золота, купался в драгоценных каменьях, ел роскошные яства, носил одежды, расшитые драгоценными каменьями, слуги преданные ему прислуживали, прекрасные девушки, о которых никто и мечтать не смел, рядом с ним были — не обманул джинн. Заскучал, однако, человек. Призвал джинна. «Другое за тобой желание, — говорит, — жить я стал хорошо, да только наследника у меня нет. Зато завистников стало много. Вот умру я, кому завещаю своё богатство?» Призадумался джинн, почесал голову. «Верно, однако, мыслишь. Будет у тебя наследник». Короткий вдох застрял в горле Адриана. Немеющие пальцы выронили зашипевшую в воде папиросу и, путаясь, сгребли в кулак медальон на груди. — Родился у человека мальчик. Прекрасней белого лотоса, — продолжил Барфи. — И полюбил он его страстно. Себя от той любви позабыл. Холил его, ластил, оберегал лилейную красоту как мог. И замечать перестал, что сын ему будто дороже всех богатств его стал. Сам иссохся весь, подурнел: о сыне только и печётся днями и ночами. Джинн на сей раз без приглашения явился. Стоит перед кроваткой мальчика, посмеивается коварно. «Что? — смеётся, думая, что человек, оплошавший, с покаянием обратится к нему, ибо за добро не жди добра, а людям, невежественным да зависимым от низменных потреб, не дóлжно того, кто сильнее да выше, в услужение брать. — Больно счастлив ты теперь?» Коршуном метнулся человек к сыну. «Погоди, джинн! Третье за тобой желание! Сделай так, чтоб сын мой вечно молодым и прекрасным был! Одного этого мне хватит для счастья!» Расхохотался джинн грозно, точно молния небо над головой расколола. «Ну, если в том твоё счастье скудное, будь по-твоему. Только смотри, условие одно! Твой сын не должен видеть себя никогда. Раз в зеркало посмотрится — потеряешь все!» С этими словами джинн и исчез. «Велика ли беда?» — подумал человек, а зеркала все в своём дворце, однако, приказал попрятать. Мальчик же рос с каждым днём всё прекрасней. Красота и молодость его будто бы только прибавлялись. Лотосовые деревья, точно в преддверии рая, зацвели во дворе замка… Барфи вздрогнул и умолк, услышав плеск воды. Флоренский, застопорив на нём зачарованный ужасом взгляд, поднялся из ванны, медленно ступил на ковёр, не глядя снимая с крючка шармезовый халат. — Услышал однажды мальчик голос, нежный, ласковый, будто… — трусливо запинаясь, заторопился Барфи. Хозяин не велел молчать. — Будто зовёт его кто. Пошёл он на голос да забрёл в подвал, куда отец приказал все зеркала из дворца сложить. Зовёт его голос, просит: «Погляди! Погляди, какой ты красивый, не бойся! Погляди на себя… Все твоей красотой восхищаются, а ты себя ни разу не видал». Искусился мальчик. Подошёл — да и глянул в зеркало. Юношескую красоту губ Адриана исковеркал звериный оскал. В небесной глубине глаз вспыхнул чумной огонь. Ладонь, вмиг ощупью найдя хлыст, сжала тот в кулаке. Укушенное пробужденным безумием сердце забилось, как у затравленного борзой стаей волка. — Не знал только глупый человек, что от джинна благочестия не жди. Был тот никто другой, как сам дьявол, что вводил людей в заблуждение. И в душу мальчика проник через зеркало. Мальчик же в тот день… убил своего отца… Извечное проклятье пало на его род. Вокруг замка больше никогда не росли цветы, а ядовитые путы колючего терновника оплели его стены. Лазоревые горы окрест оскалились зубами да когтями диких зверей. Не пробраться туда ни лучику света, ни птице, ни человеку. А если кто с храбрым сердцем и решался — страшная участь того ждала. Хозяином замка был теперь дьявол в обличье вечно молодого и прекрасного юноши. — Замолчи! — Удар свистнувшего в воздухе хлыста, заглушивший вопль, ожёг голую шею и лицо. Тело обмякло и, не чувствуя больше боли, упало ничком на холодный мрамор. В ушах отозвался грозный хлопок об пол. Два новых удара по спине и голому бедру привели в чувства. Шумное дыхание. Звериное подергивание носом у самого затылка. Любопытные руки тщательно ощупали голову, плечо. Недовольный грудной рык в самое ухо, точно медведь над мнимым мертвецом. Тугой струной напрягшегося Барфи приподняли за ошейник, мазнув по белому мрамору мокрую алую полосу, — немящий внутренности страх затмевал всякую боль — подхватили под мышки и с задумчивым смешком подняли над полом, будто пройдоха-торговец — породистого щенка. Барфи чувствовал — чудовище смотрит прямо ему в лицо. Пристальный его взгляд разил в самые прикрытые плотной повязкой глаза и оторопью намораживался под солнечным сплетением. Оно смотрело терпеливо, выжидающе, в упрямом вопросе клонило голову набок. Барфи больше всего боялся, что с ноги упадёт туфля и шумом приведёт его в бешенство. Из носа что-то текло, мешало дышать, но открыть рот было бы провокацией. Чудовище голодно причмокнуло, и тёплый кончик языка пощекотал верхнюю губу, на которую текла кровь. Сердце колотилось, как у пойманной слишком большими и слишком небрежными руками пичужки. Ещё минута, если что-нибудь, чёрт возьми, не сдвинется с мертвой точки — и разорвётся. Чудовищу же нарочно это нравилось. Оно медлило. Приподнимая Барфи поудобнее, прикладывало ухо к груди, ластящимся котом урчало и возило головой по корсету. Наигравшись, — Барфи меньше всего того ожидал — его с удивительной до потехи аккуратностью поставили на пол. Как оказалось, чтобы отворить дверь и, намотав под самый корень волосы на руку, волоком поволочить за собой. Барфи впервые за всё время, проведённое с ним наедине, закричал. Закричал, беспорядочно хватая себя за голову, пытаясь подцепить руку хозяина, которого всё его мятущееся существо наотрез отказывалось принимать. Закричал, сам пугаясь своего крика. Закричал, сходя на осипший цыплячий писк. Не от боли, нет — от дикого осознания выскользающего из-под ног клочка едва ли, но всё же человеческой реальности. Рука, выкручивающая волосы, — вовсе не рука хозяина, которую он минутами ранее лизал! То казалось лишь опиумными утехами хандрящего сибарита, а теперь… Его, не знающего правил, но на беду подошедшего как уникальный экземпляр, силой увлекали в игру, в которой нельзя проиграть. Несколько секунд, способных растянуться в вечность и остановить к чертям колотящее в стальные кости корсета сердце, и повязка сорвана с глаз. Барфи, скрипящего скользкими каблуками по паркету, прижавшего скудный кусок чёрного гипюра к полу между бестолково растопыренных ног, пронзили нетерпеливые глаза. — Ку-ку! — С минуту к глазам исходящего слюной безумца по капле приливал холодный разум, что гармонично дополнял изящное благородство и вечернюю расслабленность князя. Бежевый шармезовый халат с китайским цветочным орнаментом был наброшен прямо на мокрое тело, подчеркнув каждый плавный изгиб и маленькие кольца в отвердевших сосках. Барфи был не в ванной и не в гостиной, где с князем провёл вчерашний вечер. Большая, обшитая густо-красными тонами, что при тусклом освещении казались совсем тёмными, комната создавала атмосферу адского музея и располагала к тому, чтобы заползти под необъятную кованую кровать и спрятаться там. — Я хочу поиграть с тобой… — эхом отозвалось в отказывающемся подчиняться мозгу Барфи, зазвенело у мозаичного потолка, бисерными холодными каплями осело на покрывшейся мурашками коже. — Я хочу поиграть с тобой, Барфи! Подобрав под себя ноги, кое-как собрав всего себя из рваных кусков чёрного кружева и красных лент, он подался на голос. — Что?.. Что означают твои увлечения? — Увлечения? — Флоренский обернулся, кокетливо зажимая древко хлыста между плечом и щекой. — Ха! Увлекаюсь я охотой. И… временами — войной. А этим… я живу. — Ты… — глаза Барфи сосредоточенно бродили по квадратикам паркета, точно пытались расшифровать невидимые древние письмена. — Ты не можешь жить по-другому? Тонкий хвост хлыста стегнул пол у самых испуганно поджавшихся колен мальчика. — Этот занудный вопрос, дорогой мой Барфи, свойственен докторам, но не тебе, — в настигающем голосе зазвучала беспокойная ненависть. — И я не люблю такие вопросы. Вещи в мире делятся на две категории: те, которые я люблю, и те, которые не люблю. Это небольшая тебе подсказочка. Только о всех них ты должен сам узнать по ходу. Что до остального, твоя задача — оставаться собой. Понимай то как хочешь. И не лги мне. Таковы правила. Рука с азартом фокусника, с вдохновением жреца подняла нож, ловя гранями красного алмаза распадающийся на множество осколков потолочный свет. — Ты видел его уже, не так ли, Барфи? Веришь ли, что он ощутил на себе немалое количество крови, грязи, страданий, но с каждым разом остаётся первозданно чист и прекрасен? Как лотос. Мы с ним одинаковы и, пожалуй, по душе нам одно и то же. Барфи глуповатой синеглазой псинкой проводил взглядом плавно скользящее по воздуху вниз острие, позволяя тому поддеть ошейник, а контуженному сердцу — отдаваться в стянутой груди неравномерными толчками. Напротив — льдящие голубой стынью глаза не человека, но волка. Главное, не отводить взгляд. Можно трястись, невольно ронять сквозь несмыкающиеся от дрожи зубы сдавленные полустоны — ему это даже нравится. Только не отводить взгляд. Позволить одержимой азартом сущности зверя проникнуть в себя. — Теперь боишься меня? — вопрошено без надобности ответа. Вопрошено с невыразимой сладостью. Вытягивая по изысканно тонкой ниточке, что точно не порвётся, он смаковал страх Барфи, а тот смотрел. Смотрел кукольно-ресничными глазёнками сладкогубого мальчика, по глупости своей нашедшего окровавленный ключик к сердцу синебородого де Рэ. — Да, — глотая текущую в горло кровь, он нетвёрдо прибавил: — Господин… Хлыст просвистел в дрожащей тишине, обжигающей, а затем стягивающей болью осел на горле, выбил неустойчивый пол из-под колен и обмяк вместе с лишившимся чувств телом. Выждав, отпустил шею и с новой силой хлестнул по заду, на котором рдел свежий след, им же оставленный. — Ты лжёшь… Ты лжёшь мне, мальчик!.. — взбешённо хрипел Адриан, уводя руку за новым ударом. — Ты не считаешь меня своим господином! Выпавший нож тяжело грохнул у самого виска Барфи и затерялся в копне разметавшихся по полу волос. Адриан хлестал ритмично, упоенно прикрывал глаза, когда визжащий свист отдавался звучным ударом по упругой заднице. Клал на ту руку и игриво отдёргивал, когда хлыст был в нескольких дюймах. Кожаный пояс чулок соблазнительно впился в распухшую покрытую пурпурными сполохами кожу. Остановился перевести дыхание Адриан лишь тогда, когда заметил, что фиксатор пробки спрятался между сильно сжавшимися ягодицами. Его мальчик далеко не такой скучный, как предыдущие, что, умоляя не убивать их, покорно раздвигали ноги. Нет, с ними князю сладко не было! С ними, пустыми, как фаянсовые черепки, до зудящей скуки безвкусными и смердящими слабостью тушек недоразвитых щенят, чертовски неинтересно было играть. Возможно, едва ли могли они на пару часов выдавить из него удовлетворённую улыбку имени нескольких капель морфия с вышедшим сроком годности, когда глядели своими разлепленными его пальцами глазами мороженой рыбы спустя несколько десятков ножевых фрикций в размякшее мясо. Иногда этот взгляд соблазнял Флоренского настолько, что опробованные ножом тушки он трахал сам. Трахал долго, смиренно улыбаясь поработившему его сумасшествию, уставал, продолжал трахать, изгаляясь над собственным ноющим каждой клеткой телом, жалостным скулежом проклинал оплывшую прогорклым тестом луну, вцеплялся в чьи-то липкие волосы, с каждым вторжением в мертвенно-вялое тело, не соизмеряя силы, опускал хлюпко болтающуюся головешку на мрамор, покуда та не превращалась в крошево из костей, волос и крови. Валился на бок оскандалившимся волкодавом, безрезультатно тёр окровавленными руками изнывающий член, разбивая кулаки о ванну, жался раскалываемым болью лбом к заляпанному жижей из воды и крови бортику, выл неизмеримой тоской в заветренную стынь, затыкал уши, чтобы не слышать своего крика. И рыдал. Сорвав голос, рыдал неустанным, беспомощным, к чёрту ненужным младенцем, потому что не мог. Никогда и ни с кем не мог… Не мог, не мог, не мог. Не мог жить по-другому! Его нетерпеливый, похныкивающий от палящей зад боли мальчик, подобрав тем временем себя с пола, помог ему. Да, безо всякой робости будет сказано, спас его от намерения сделать то же самое с ним. Повернувшийся на впрыснутом под шкуру зверином инстинкте Адриан сидел на коленях и, с показной бережливостью раздвинув светлые полы халата, следил за багровой струйкой, что бежала вниз из резаной раны на груди. — Барфи, — подняв голову, осклабился он. — Ты читаешь мысли, моя пери? Занавешенный до соблазнительного неприличия растрепанными волосами мальчик, ни на мгновение не пряча обезумелых глаз от беды, с шумным подхрипом задыхаясь, сжимал своей кукольной, нисколько не дрогнувшей ручонкой нож. Несколько тонких морщинок удивления выдали Флоренского: ни одна омежья рука не может так держать нож. Сам того пугаясь, Барфи чувствовал носорожью обкладку даже сквозь кожу перчатки, вплоть до последнего изгиба. Хватка безупречная и повергающая Адриана в прах — хватка меча Михаила, разъярённо топорщащего пёрышки не так давно отросших юношеских крыльев. Если бы он хотел ранить глубже, без сомнений ранил бы. Барфи удалось наобум сделать верный ход. Поймать Адриана на крючок, с которого сорваться не так-то просто. Крепко спаяв бдительный взгляд с его, Барфи аккуратно опустил нож на пол — передал ход в хозяйские руки, свои же — убрал за спину. Хозяин любит. — Ты читаешь мои мысли, — с прежней улыбкой повторил Флоренский, накрыв нож ладонью, и сильным толчком в грудь опрокинул его на спину. — Ты отметил меня, а я отмечу тебя. Он демонстрировал своё изящество даже теперь, когда, прогнувшись в спине, одним резким движением оказался между раздвинутых мальчишеских колен. Адриан нравился себе, даже нависая кровоточащей грудью над заострившимся от благоговейного страха лицом. И Барфи нравился ему. Нравился, до тянущей в паху боли нравился, когда ладони непрерывными движениями наглаживали твёрдые кругляшки колен, точно это немного унимало животный стресс, скользили выше, к чёрным атласным подвязкам и алым бантам; пальцы с медлительностью эстета обвели каждый завиток чёрного кружева, подступая к натянутым ремешкам. Кровь капала на вздрагивающий кадык, обхваченный хозяйским ошейником, медленной поступью поднималась к губам, что, сдавшись, открылись трепещущими лепестками, готовыми принять сладкую росу. Кровь, смешавшись с кровью, окрасила скалящиеся белые зубы в самый что ни на есть подходящий маленькой кокотке цвет. — Славно я придумал, не так ли? — не стирая с губ беззаботной улыбки, чем казался ещё страшнее, Адриан ловким толчком перевернул его на живот. — Хочешь, чтобы я тоже отметил тебя? Ну конечно хочешь. Адриан хихикнул так смущённо и нежно, что трудно было поверить, что мгновением позже он упадёт лицом в густую чернявую копну, с кошачьим задором зароется в ту, не в силах надышаться розовой цветью, пересчитывая языком ряды корсетной шнуровки, спустится к узкой талии. Алый атласный бантик, прошитый золотой нитью, не мог оставить его равнодушным, как бережно упакованный подарок, как кота — клубок вязальных ниток. Потянутая зубами лента — и корсет распущен. И холод лезвия пустил волну сладкой оторопи вдоль выступающих позвонков. — Что ты собираешься делать? — Барфи брыкнулся, чем пуще подзадорил Адриана. — Тихо, не дёргаться! Не то получится не так красиво, как я хочу, — лезвие несколько раз царапнуло лопатку, прикидывая размер узора. — Не бойся, он будет небольшой и незаметный стороннему глазу. Острое лезвие, чиркнув без особого нажима, легко и почти безболезненно вывело первую линию, что быстро потемнела и засочилась кровью. От боли при каждом движении клинка, вырезающего на коже контуры лепестка, Барфи плаксиво заскулил. Нож входил неглубоко, но с должным мастерством достаточно, чтобы лепесток за лепестком выводить на кажущейся сейчас безупречно белой коже кровящую печать господина. Молочно-белый лотос, плавно окрашивающийся красным, неторопливо распускался под сосредоточенной рукой. Барфи захныкал тише, но чаще и жалобнее, ослабело забился под придавившим его Адрианом. Удивительно то, что ему не было особо больно, да только странные, чуждые телу ощущения распаляли медленным огнём изнутри. Принять игру хозяина оказалось по силам, принять же себя в ней — не так-то легко. Под кожей мальчишки практически не было ни мяса, ни жира, оттого резалось труднее. Флоренский — формалист до мозга костей. Ему достаточно зажать между колен тощие бёдра да, непринуждённо откинув мешающие волосы, придавить затылок, уткнуть кулак в идеально созданную для этого тёплую ямку под волосами, уткнуть созданное для того личико маленькой шлюхи в паркет, чтобы, нисколько не тревожась выливающимися в истерику всхлипами, довести работу до совершенства. Дабы же убедиться в своём совершенстве, запечатлеть то на своей собственности, ему вовсе не нужно смотреться в зеркало. — Вот и всё, мой мальчик! Ты умница и ты… очень красив, — отстранившись, он с прищуром художника полюбовался на потёкший красной акварелью цветок лотоса. Кожа вокруг вспухла плавными переходами от малинового к бледно-розовому подобно рассветному небу. — Ну, тише-тише, мой ранимый бутончик… Делано опечалив брови, он погладил вздрагивающую от плача спину, нарочно поддевая острыми рантами колец идеально ровные края раны и размазывая кровь. — Ах, правда!.. Я знаю, что нужно сделать! — он воодушевленно поднял палец и, запахнув халат, пошёл к низкому расписному столику. — Нужно залить горе. Барфи повернул ему вслед зарёванное лицо. — Что? — Перебитое плачем дыхание настороженно унялось. — Ты не знаешь, что значит «залить горе», несмышлёныш? Сейчас я покажу тебе. — Адриан, с жадной поспешностью слизав оставшуюся на пальцах кровь мальчика, зажав зубами полотно ножа, щегольски перекинул из одной руки в другую пузатую бутылку карибского рома. — Нет, вставать не вздумай, глупенький! Ты же не хочешь, чтоб сердечку стало ещё горше? Сделав большой глоток, он с предвкушением на сжатых в улыбку губах поднёс бутылку к кровоточащему лотосу и, медленно наклоняя, полил на него. Продолжающий противно скулить мальчишка сорвался на ожидаемый визг. Тёплая кровь живописно смешивалась с холодным тёмно-коричневым ромом. От души смоченную живительным зельем спину обожгла сводящая мышцы боль. Пусть извивается, пусть кричит, скребёт ногтями по полу, скрипя кожей перчаток. Это лишь разбавляло лёгкой перчинкой приторно сладкую эстетику костлявых ленточно-кружевных изгибов маленького похотливого сучонка. Цинично придавив гладкой ступнёй мокрую спину, Адриан предупредил его попытки подняться, морщась от боли, что уже выровнялась до степени терпимого тупого жжения, поджимая подвернутую лодыжку, устоять в неудобных красных туфлях проститутки да с обиженными, однако (что особенно выводит Адриана из себя), непередаваемо злобными глазками прикрыть поруганными остатками корсета до сих пор бесящий своей мягкостью член. Какое-то время Адриан зализывал горячие, побелевшие, со слабым намеком на предстоящее заживление края разросшегося пурпурным сполохом цветка, острым кончиком языка не давал им смыкаться, смаковал обожжённое ромом мясо. Какое-то время Адриан просто лежал на нём, прижимал спуск ножа к перекатывающемуся кадыку и боролся с подкалывающим в каждый нерв, беспрестанно шепчущим в голову желанием запустить руки в волосы, своим запахом дурящие хозяина, которого никто не смеет дурить, вырвав себе парочку душистых клочков, полоснуть по горлу, спустив много не менее душистой крови, расколоть о пол проклятую, должно быть, не так давно сросшуюся на пульсирующем темени черепушку, без особых усилий переломить кошачий хребет. Все-таки одержав победу, кое-как измученной улыбкой стянув проедающую изнутри ожиревшим че́рвем боль, Адриан поднялся и, глубоко втянув носом спёртый воздух, отер липкими руками вспотевшее лицо. — Мы теперь стали ещё ближе друг к другу, Барфи. Я бы даже сказал… — пробормотал наскоро, воровато глуша ладонью слова. Примолкнув, скрипнув перекошенным оскалом, вытаращил покрасневшие глаза, опасно дразня свою одержимость. Лихорадочным движением прижал нож в молитвенно сложенных ладонях к груди. — Я бы даже сказал… Ха!.. Связаны… Последнее слово, просмакованное почти по буквам, побудило Барфи приподняться на одной руке, прижимая каким-то естественно нелепым, в то же время эротичным манером распущенный корсет к груди. Самым страшным сейчас представлялось, если ему снова завяжут глаза, но у князя, тигриной поступью крадущегося к нему сзади, были другие намерения. Скрип половиц в сухой тишине казался невыносимо громким. С каждым его шагом сердце хотело притвориться мёртвым, лишь бы Адриан не услышал, что его игрушка ещё жива. Но он слышал. Он чуял. Его слух и обоняние невозможно обмануть. Самое странное, страшное, противоречащее морали и неподвластное разуму то, что Барфи ни за что не хотелось выходить из игры. То ли он не привык сдаваться, то ли… Хозяин положил свою ладонь, стянутую тугими шрамами, на голое плечо и будто пустил слабый, но ощутимый, болезненный и невыносимо приятный удар тока по телу. Волосы намотаны на кулак с прежней сноровкой, только теперь Флоренский не медлил — стремительно поволок в угол комнаты, где по зрительной памяти Барфи стояла кровать. Он закрыл глаза, дабы испытать ласкаемое страхом неизвестности чувство, когда беззащитное тело подняли над полом и швырнули на холодный дюпон под сень алого балдахина. В руках Флоренского что-то хлестнуло и задрожало туго натянутой струной. Это был не хлыст, а тонкая пеньковая веревка. — Я сказал, что мы связаны, не так ли? — произнёс голосом низким, напевным, возбуждающим своей самобытностью. — Как символично… Я порой, сам того не желая, цепляюсь за разные символы, посему будь осторожен, не то… Мне придётся на тебе опробовать каждый. Барфи лежал, прикрываясь злополучным корсетом. Внутри всё свело ноющей судорогой при мысли, что сейчас ему придётся предстать пред ним обнаженным. Даже после всех постыдных процедур, кои над ним проделали слуги, даже после вставленной княжескими руками пробки эта мысль отрезвляла, возвращая в гнусную, сковывающую ознобом реальность. От того он становился противен самому себе. Адриан не собирался церемониться. Ему ни малейшего труда не составило, обойдя кованое изголовье, сорвать и отшвырнуть в сторону корсет, как бы Барфи ни шипел и ни цеплялся руками за красную ленту, которая, задорно просвистев между узких люверсов, осталась у него в руках. — Какая роскошь! — Адриан вскинул руки, не выпуская веревку. Барфи лежал пред ним поистине растерявшимся в процессе игры котёнком, поджав худощавые лапки и держа опутавшую его ленту. Не выходя из образа, что ему так подходил, он ощетинился и дал князю звонкую пощечину, стоило тому потянуться к алому банту на подвязке чулка. — Не трогай меня… — страшным от хрипоты голосом пресёк он, сверля глазами Адриана. Но тот на него даже не смотрел. Потирая щёку, вдохновлялся собственными мыслями, будто живущими вне его головы и витающими в таинственной тишине комнаты. Смакуя предстоящие ощущения, изнеженно и до странности отвлечённо повёл головой, накрутил на палец светлый локон, обнажив блеснувшую голубым камнем серьгу. — Не смей!.. Не смей меня… Не смей меня трогать, князь! — ломкий голос с каждым словом набирал уверенность. — Почему ты решил, что можешь что-то решать, маленькая моя шлюшка? — с лукавой кротостью потупив глаза, Адриан щёлкнул верёвкой. Следующей секундой, совпавшей с ударом пробуждённого сердца, Барфи пережил ароморфоз. Следующей секундой были вырваны остатки смирения и мнимого приличия. Вырваны с корнем. Самим же хозяином. Вместе с клочком волос, длинных до безобразия, парализующего сердце эстетическим наслаждением. Вырвана к чертям и золотая фероньерка. Не в знак ли падения монаршей чести? Теперь Барфи мог выворачиваться всем своим гибким, маленьким телом, вцепляться в лицо, в выскальзывающие из-под перчаток неудобные белые кудри, шипеть, ударяясь оскалом об оскал, лягаться острыми коленками, ударяясь о не менее острые рёбра и бедренные кости Флоренского, что со звериной силой увлекал в клыкастый, прокусывающий до новой крови поцелуй. Мог, покуда не оказался перевёрнутым на живот и знакомым уже приёмом зажатым между колен, только руки теперь были сложены за головой и уже вязались хитроумным узлом, а лопатки беспомощно трепетали обрубленными крыльями. Окончательно обезвредив, обнажив трепещущую уязвимость, Адриан перевернул его снова на спину и теперь вдоволь мог надивиться на чарующее астеничной худобой тело. — Мне надоело… — он перевёл дыхание и взмахом головы откинул с лица непослушные локоны. — Мне надоело видеть тебя только сзади. Пришла пора тебе раздвинуть ножки. Смелее, моя пери, выбора у тебя всё равно нет. Барфи упрямился, противился, до последнего оттягивал этот гнусный момент, гнусный, как боль в паху, что ощущалась острее и гаже. Оттого поджимал ягодицы, до хруста в бедренных суставах сдвигал колени, стараясь как мог, спрятать себя. Казалось, что от одного взгляда, не говоря уже о прикосновении, всё заболит ещё сильнее. — Оттягивать ход игры, милый мой Барфи, имеет смысл только тогда, когда ты можешь догадываться о том, что будет её продолжением. — Флоренский с глумливым пониманием в глазах поигрывал ножом. Его член, потихоньку крепнущий, обтягивала гладкая с искрой ткань халата. — Я наверное кажусь чертовски расчётливым, но открою тебе секрет, стратегия — верх глупого и скучного искусства, пустая трата умственных сил, тем более… Жеманно зевнув, он застиг отвлёкшегося разговорами Барфи врасплох и рывком раздвинул расслабившиеся колени. — Тем более ход чужих мыслей гораздо проще контролировать, нежели своих, — он подмигнул.