Синдром Флоренского

Ориджиналы
Слэш
Завершён
NC-21
Синдром Флоренского
Fereht
бета
Олень Волховски
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Прекрасному и молодому ликом, однако дурно прославившемуся своей неуёмной жестокостью и жуткими фетишами русскому князю, дабы прекратить войну, персидская сторона в качестве уступки преподносит особый дар – младшего сына падишаха.
Примечания
Сказка, что легла в основу, – безусловно, "Красавица и зверь", она же "Аленький цветочек", она же... Множество других вариаций)) Однако несмотря на элементы сказочного повествования, фантастики никакой здесь нет.
Поделиться
Содержание

Часть 2. Роза, царица цветов

Раз, два, три, четыре, пять, Негде зайчику скакать, Всюду ходит волк, волк, Он зубами - щёлк, щёлк! А мы спрячемся в кусты, Прячься, заинька, и ты. Ты, волчище, погоди, Как попрячемся — иди!

      Барфи трепетал распластанным на алой простыне мотыльком, жмурился, продолжая безрезультатно прятаться от стыда, знобился каждой клеточкой тела, но ноги, кажущиеся в чёрных чулках длиннее и тоньше, сдвинуть не пытался. Его гениталии, аккуратные, даже на глаз мягкие, доведённые княжескими слугами до шелко́вой гладкости, действительно напоминали брюшко бледного мотылька. Циничная рука в холодящих кожу кольцах накрыла пах. Барфи оставалось напустить на гладкий лоб сеть морщинок юного мученика да на ломаном вдохе запрокинуть голову. Адриан убрал руку и, хмыкнув, осмотрел её: что-то не так. Он почувствовал себя дрессируемым зверем, которому угощение на сей раз положили в коробку, которую надлежало самостоятельно открыть. Любопытная рука продолжила ощупывать тёплую мягкость, пальцы устремились выше, по механической памяти перешагнув неровную выпуклую полосу. Тут же вернулись. Этот шрам явно нравился рукам хозяина. Рукам, что сами давно испещрены рубцами. Ладонь разжалась до напрягшихся белых сухожилий, потёрлась о тот, почти ласковыми, круговыми движениями погладила. — Противны мои руки? — с искренней гордостью он поймал взгляд Барфи, с усилием сглотнувшего, и беспечным шагом отошёл к уставленному разными предметами столику. — Любишь волшебные палочки, моя фея? У меня их много для тебя. В его руке возникли два длинных, тонких предмета, один из них — Барфи успел разглядеть — на конце был украшен несколькими красными перьями и напоминал метёлку для пыли. Предвкушающий длинный язык пощекотал кончик пера. — Тебе понравится. Только не сдвигай ножки, не то мне придётся их тоже привязать. Барфи, надеясь, что предметы в руке князя не причинят особой боли, попробовал расслабиться и на время забыть о своей наготе. Вздрогнул. Терпеливо подавил вздох, закусив губу, когда красное перо щекотнуло бок. Адриан не улыбался — собранно хмурился и провожал взглядом виртуозную руку дальше, по глубоким впадинкам между каждым ребром к бледно-розовым точкам похотливых сосков, что быстро сдались и затвердели мелкими бусинками. Омежья шея — одно из самых уязвимых мест, что было видно по тому, как влажно заблестели сучьи глаза, лишь перо нырнуло в ямку меж тонких ключиц. Адриан решил отыграться на ней особенно тщательно: сперва гладил невесомо, едва касаясь, делая вид, что игнорирует скрываемую так фальшиво мольбу в потёкших глазах. Поглаживания чередовались с торопливой щекоткой, множеством частых касаний, неумолимо срывающих с губ Барфи отрывистые вздохи. Однако те сменялись стонами, робкими, неумелыми, совсем-совсем мальчишечьими — бесконечно желанными сердцу хозяина, когда касания пера перемежались с настойчивым трением. Перо со знанием дела обходило все слабые места, возвращалось к тем по новой. — Хороший мальчик. Мне нравится, как ты себя ведёшь. — Адриан погладил пером залившуюся неровным румянцем щёку и опустил руку вниз. — Нет, нет! Не надо смотреть туда! Не забыв о своей воспитательной роли, нож упёрся в подбородок, слегка поранив кожу, когда Барфи механически поднял голову. — Я хочу сейчас, чтобы ты лежал и доверял мне, — с ясностью обозначил Адриан своё желание, за неисполнением которого негласно следовало непредсказуемое наказание — Барфи потихоньку начинал понимать его тактику. В удручённом, немного страдальческом ожидании он уставился в потолочную пустоту. Тихо цыкнул и сжал связанные за головой кулаки, не в силах принять чуждые прикасания к запретным местам. Мошонка слабо поджималась под щекотаниями перьев и возвращалась к неизменной безжизненной мягкости. По глазам Флоренского было видно, что скучно ему абсолютно не было — он бы часами выискивал на теле Барфи разные особо чувствительные точки, о которых сам мальчик и не догадывался, да только сначала надлежало снять внутренний барьер между гордостью и желанием. Делом это представлялось непростым, оттого ещё более увлекательным. Адриан, погрев в шершавых от шрамов ладонях спрятанный будто в нежную улиточью раковину член, оттянул тугую, почти приросшую к головке крайнюю плоть, раскрыв лепестки несозревшего бутона. Головка под ней была слишком розовая, слишком чистая и сухая и почти не имела запаха. Слишком… Игрушечная. — Как хорошо, что тебя не изуродовали, — порадовался он вслух. — Или у вас омег не портят? — Нет. Не портят, — с ехидной горечью отозвался Барфи и тут же болезненно зашипел. Кожаный наконечник стека коснулся чувствительной головки. Адриан, ухмыльнувшись, рассчитал план действий на ближайшую минуту. Палочка с перьями продолжила гулять по телу, проверяя ещё нетронутые места на прочность. Барфи скулил, вжимался искромсанной спиной в кровать, подтягивал ступни под бёдра, цепляя каблуками складки простыни и неосознанно раскрываясь хозяйским рукам. Стек изредка прикасался к головке, а перо мягко трогало гладкие подмышки. Несколько слаженных, как виртуозная музыка, движений палочек — и жалобные поскуливания превратились в рваные вскрики, смешанные с полупридушенными вздохами. — Я… больше… не… не… — с трудом выхрипел Барфи. Каждую мышцу скрутила судорога: поначалу приятная щекотка теперь казалась невыносимой пыткой; от раздражающего трения головки члена всё тело выворачивало, но Адриан пока не собирался давать ему передышку. Касания стека сменились частыми постукиваниями, а перья мучительно медленно проплыли над липнувшим к позвоночнику животом. Барфи метался по разложенным простыням, упираясь коленями в кровать, безуспешно пытался приподняться и валился на спину, больно выворачивая туго зафиксированные руки, пока не остался лежать, заигранным щенком покусывая попавшие в рот волосы и загнанно дыша, не осознавая, что его хоть ненадолго оставили в покое. Ненадолго. Адриан не мог не заметить, что мальчишеский член подал первые признаки жизни. Сметливо прищёлкнув пальцами, он направился за новыми волшебными предметами. Барфи мученически открыл глаза и в ужасе отпрянул от красных перьев, что снова возникли перед лицом. — Не бойся, не бойся, душка, — только лишь припугнув, тёпло утешил Адриан. — Я придумал кое-что поинтереснее. Взбудораженные мышцы ануса сжались, когда за фиксатор пробки потянули. Чувство лёгкой наполненности, с которым Барфи почти сжился, сменилось неуютной пустотой. Следом два пальца, надавив на тёплое колечко, вошли на одну фалангу, проверяя, насколько пробка разработала то. — К этой игрушке ты, я вижу, привык: пора заменить её на другую, — он покатал согретую юношеским телом пробку в руках, с наслаждением прижал к щеке, и в руках, помимо ножа, возникло что-то желтоватое, по размерам намного больше пробки, что не могло не припугнуть. — Не волнуйся, она согреет тебя немного. Мальчик был невинный — это точно. Кусаное бы князь Флоренский не стал… Барфи, накрыв тяжёлыми ресницами полураздавленную гордость, приподнял бёдра, чтобы хозяину было удобнее скользнуть прохладным зачищенным корнем по промежности и, надавив, на сухую втолкнуть тот внутрь. Надсадно промычал и запрокинул голову, однако бёдра не опустил. Новая игрушка вошла грубо и больно, сильно растянув неразработанные стенки. Адриан с недоумением, что терзало его уже давно, наклонился ко впалому животу, беспокойным носом очертил острые крылья подвздошных костей и провел извилистую дорожку к паху, вбирая распускающийся густой сладостью аромат розы. Такой запах свойственен только течной омеге, тем не менее анус Барфи оставался сухим и почти нечувствительным. — Что ты собрался делать? — оживила Барфи не только новая верёвка в руках Адриана, но и постепенно разгорающееся чувство жжения внутри. — Есть одна идея. — Адриан, полностью в ту погружённый, закинул его ноги, удивительно гибкие и растянутые, за голову и привязал за щиколотки к кованому изголовью. — Если ты хочешь рассмешить меня, скажи, что мои идеи однажды да иссякнут. Он промокнул белым батистовым платком кровь под узким, с мидийской строгостью изогнутым носом. Неизменный нож прильнул холодным полотном к полюбившемуся телу, с сухим шорохом оставил острым ребром белую полосу и рассыпающуюся дорожку мурашек от окоченевшего соска до скрученного в аккуратную улитку пупка. — Ничего у тебя не выйдет со мной, русский князь, — размазав ярко-красные губы в нахальной улыбке, дерзнул Барфи. Губы больно красные, больно бессовестные. А в глазах, потёкших распутной чернью, давно не видать той девственной робости. — Ничего ты не сумеешь с моей красотой сделать, оттого и злишься, что злость твоя выплеснуться, как до́лжно, не может! — плюнул едким словом и расхохотался взявшей княжеское сердце в тиски чернявой шлюхой-ведьмой. Острые скулы Адриана свело кислящей судорогой. Рука твёрже сжала нож, пересчитавший несколько рёбер с левой стороны груди, и, преодолевая желание вонзить тот между ними, чиркнула неглубокую линию. Маленькой дряни только этого и надобно. Сладко простонав блядиными губками, Барфи с манерным разочарованием защёлкал языком, злорадствуя над слабостию князя. Даже теперь, туго связанный и распахнутый всеми уязвимыми местами, он смеет им помыкать. — Я так люблю, когда мне это говорят, — ликующе процедил он в дрожащий оскал, выписывая на груди и животе новые линии, соединяя их в узоры. — Право, так забавны эти фразы «ты не сможешь», «у тебя не получится»: они чертовски мотивируют доказать обратное и, знаешь, Барфи, не было ещё такого раза, когда я того не делал… с блестящим результатом! Отчеканив последние слова, он продолжил обводить белые линии-наброски, накладывая поверх быстро растекающиеся красные, срывая с растрескавшихся губ плаксивые стоны. Гибкий наконечник стека поступью шумных шлепков вернулся к члену. Барфи перебито смеялся, высовывал дразнящий язык, трепетал тонкими мышцами пресса, когда острый конец ножа рассекал кожу, вжимал глубже в себя жгущий нутро корень. Слёзы катились по щекам крупными чернильными каплями. После нескольких ударов стеком член покраснел и воспрял. Барфи разочарованно простонал, когда Флоренский, стараясь не упустить момент, потянулся к серебряному футляру с мудрёной гравировкой. Кончики пальцев взяли с бархатного ложа тонкую металлическую палочку с кольцом на конце. — Это ещё что за дьявол?.. — Барфи недоверчиво покосился на странный предмет и на пузырёк с жидкостью. — Нельзя поминать его к ночи, душа моя. Или Аллах ночью слеп? — беззаботно сострил Адриан, обрабатывая плаг. Барфи, сделав бесплодную попытку освободить руки, оскалился и плюнул в его сторону. — Не плюй в колодец, мой дорогой, — Адриан с укором покачал головой и взял в ладонь начинающий обмякать член, пальцами раздвинул крохотные губки уретры. — Знаешь, к чему исходит эта пословица? — Что ты… делаешь?! — сквозь слёзы зашипел Барфи, почувствовав, как член пронзает жгучая боль. — Больно! — На Руси любая открытая вода в Крещение считалась святой, — продолжил Адриан, игнорируя его крики. — А колодец — это своего рода ловушка для желаний. В этот день наши желания, нашёптанные в колодец, проходят сакрализацию, очищаясь от похоти и гордыни, если, конечно, какой-нибудь человек с нечистой энергетикой туда не плюнет, спортив желания всех людей грехом. Обычно виновников массового порока клеймили ведьмами да колдунами и предавали заслуженной и весьма болезненной смерти. И горе тому, кого ненароком застанут за таким непотребным занятием, как плевание в колодец, даже если его намерения были вовсе не такими дурными. Счастливая улыбка заострила ямочки на щеках безумца. Барфи, отвлекшись на его пустопорожнюю патетику, почти не заметил, как короткий и тонкий плаг вошёл до конца и закрепился кольцом на головке. Было щиплющее ощущение инородного предмета внутри, но боли, от которой хотелось избавиться, не было. Адриан отёр его грудь и живот, этим же платком отёр свою, уже запёкшуюся и успевшую пропитать халат кровь. Стек плавно обвёл торчащие кости бёдер и звонко шлёпнул по ягодице. Барфи вскинул голову и шумно вздохнул. Тело, абсолютно холодное к чувственным наслаждениям, с огромной охотой отзывалось на своеобразные хозяйские ласки, словно только для них хранило себя. Внутри явно ощущалось что-то большее, нежели боль и наполненность. — По-прежнему считаешь, что русскому князю не удовлетворить тебя, моя пери? — лезвие с ювелирной осторожностью прошлось по каждому ребру, точно деревянная палочка по металлофону, и приникло холодным поцелуем к подставленному для того горлу. — Да ты и не князь вовсе… — гадко усмехнулся Барфи, выпячивая костлявую грудь, прося новых шлепков и порезов. — Див проклятый! Стек наградил ёрзающую по скользкой простыне задницу тремя свежими пурпурными полосами. Анус сжимался с каждым новым ударом, вбирая глубже палящее огнём наслаждение. Ударившийся о пупок разбухший член туго сдавило железное кольцо, а прозрачная смазка потекла сквозь плаг, оставив несколько капель на кремовой коже. У плотно сжатых челюстей Адриана зловеще задвигались желваки. — А ты прав… — просипел он, сглатывая обильно набежавшую слюну. Рука с яростью давила на рывками вздрагивающее под золотым ошейником горло, пока из-под лезвия не вытекла алая капля. — Не князь я вовсе. Князь умер давно. Оттого и овладеть тобой не сможет, — приникнув к раскрывшимся в жадном вдохе губам, прошептал он. Прошептал сухо, смято, пусто, как истлевший и рассыпавшийся в прах свиток пергамента. Вспыхнул сам. Навалившись на Барфи, больно потянув привязанную ногу, отбросив нож, стиснул тонкое горло рукой. — А я же заставлю тебя кончать без передышки, пока умолять о пощаде не начнёшь! — прорычал жутко, совсем по-звериному. Вторая рука звонко шлёпнула по промежности, ухватила торчащий кончик имбирного корня и, вытащив до половины, резко ввела внутрь. Двигал грубо, не щадя нежные стенки и сухую, плохо растягивающуюся кожу. Пальцы не отпускали горло, сжимали, давили, скользили по сочащейся из неглубокого пореза крови, хватали за ошейник и стягивали туже, перебирали перекатывающиеся под кожей хрящи. Он пропускал через себя каждый хрип, поглощал каждый взгляд диких, прошитых кровяными нитками глаз, когда воздуха становилось невыносимо мало. Проклятая ведьма всё ещё пыталась выдавливать на искусанные губы ехидную улыбку. Адриан чувствовал, как невыносимо болят растянутые ножки, созданные именно для того, чтобы их раздвигать, и наваливался на них ещё больше, чувствовал, как под вторгающимся в тугое нутро корнем вспухает от переполняющего удовольствия ещё слабо развитая, но отзывающаяся на хозяйские руки простата. Обжигающая игрушка двигалась туго, потому что Барфи тяжело принимал ту своим сухим, дьявольски узким задом, однако Адриан понимал: он хочет, очень хочет, просто решил поиздеваться над господином, маленький поганец. Адриан продолжал вталкивать корень, давил его концом на чувствительное место, второй рукой — на горло, пока покрывшееся мелкими каплями пота тело не задергалось под ним, а придушенные хрипы не стали больно сладко ласкать слух. Освободив разбухшую головку от кольца, он продолжил стимулировать корнем сокращающуюся простату, медленно вытаскивая плаг, сквозь который уже подтекала сперма. Барфи, жадно хватанув ртом воздуха, сухо всхлипнул и прогнулся в спине, чуть не вывихнув неудобно заломленную за голову руку. Он горел буквально каждой клеткой тела и внутри, и снаружи. Он горел. И вспыхивал неудержимым огнём, теряя оставшуюся гордость и силы к малейшему сопротивлению, от каждого прикосновения пальцев, что вынули металлический стержень, дав скопившемуся удовольствию рваными толчками выплёскиваться наружу. С мягкостью кошки Флоренский, раздвинув привязанные ноги шире, прильнул к искусанным губам. Пляшущие в исполненных детского задора глазах бесы не щадили ни единого нерва. — Не так всё просто закончится, дорогой. Я же пообещал, что ты будешь кончать без передышки, — повышая голос, он куснул мочку уха, с наслаждением провёл языком по мелко пульсирующему хрящику и с хищной неожиданностью впился в губы. Разомлевший после оргазма, что ещё сводил живот и тягуче отдавал в голову, Барфи глухо мычал в раздирающий поцелуй, властный, под угрозой острого лезвия у горла не предполагающий никаких возражений. Супротив захмелевшей воли позволял разжимать острым, длинным, как драконово жало, языком зубы, зажмурившись до сочащихся из глаз слёз, принимал тот глубоко, пока узкое горло рефлекторно не сжималось. Но язык хозяина не мог так просто остановиться: настойчиво охаживал бесстыжий рот, пытающийся в лживом стеснении закрыться, упирался в мягкое горло, тёр бугорки нёба, почти сдирая с тех кожу, сплетался с неумелым язычком, будто в брачном танце змей, в кульминации которого тот был схвачен острыми зубами и раскусан до солёного вкуса волчьей любви. А потом хозяйский язык сменила согретая его рукой обкладка ножа. Флоренский медленно погружал ее в мокрый от крови и тягучей слюны рот, заставляя тщательно облизать. Он не отступался от своих слов. К жуткой догадке Барфи, нож, крепко обхваченный за вострое лезвие, медленно, со всей присущей любимой вещице князя грацией прошёлся вверх-вниз по ложбинке, что слабо-слабо начинала влажнеть, покружил холодным навершием по сжимающемуся анусу и, надавив, вошёл в напрягшееся тут же тело. С первым вхождением не очень толстого, но твёрдого предмета Барфи шикнул и попытался вжаться копчиком в кровать. Попытка эта отозвалась резкой болью в изнемогающих мышцах бёдер. Не менее острой, пронзающей насквозь болью отозвался новый удар стека по чувствительной после оргазма головке члена. Барфи взвизгнул и дёрнулся, будто ударенный током, когда рукоять ножа надавила на простату. Адриан, довольный тем, что делает всё как надо, плавно вывел нож и снова вонзил по самую гарду. Стек чередовал рассекающие тяжёлый воздух удары и лёгкие прикосновения, порой те были долгими, сводящими с ума, давящими на полураскрывшуюся уретру. Барфи дёргался, кричал перебитым криком, срывающимся на визг, оглушая собственное, истерзанное, как и весь он, сознание. Удары и вхождения были размеренными, согласными, дивно заточенными под изуверскую форму страсти. Тесное нутро, плотно обхватив костяную плоть ножа, ощущало его целиком, вплоть до тонкого изгиба резьбы и выступа навершия. Со взламывающей кости страстью хотелось вбирать его в себя, будто самую священную часть тела господина. Хотелось извиваться, выворачиваться наизнанку, подстраиваясь под его ритм, принимать каждой до сочащейся крови растревоженной клеточкой все его движения. Стек, сменив тактику, несколько раз хлестнул по набухающим соскам, вибрирующими движениями вернулся назад, красной лентой оставляя след за собой. Лезвие сильнее вжималось в ладонь. Кровь просачивалась между стиснутыми пальцами, прокрашивала глубоко выдавленные линии жизни да сердца, дрожащими каплями скапывала на простыню, затемняя ту бисмарковой рябью. Выкаченные полнолунным сумасшествием глаза пожирали корчащегося в быстро и болезненно накатывающей волне экстаза Барфи, не оставляя камня на камне. Ещё несколько тугих, раздирающих нежную кожу фрикций — и брюшко провернувшегося ножа пронзило систолически сжавшуюся простату. Рука, отшвырнув стек, подхватила всполыхнувшего юношу под выгнутую дугой спину. Алые губы, размазав соль по скрежетнувшему оскалу, раскрылись и с сорвавшимся рыком метнулись к губам, вырвали поцелуй надвое с надорванным криком. Заполошное дыхание, сходящее на исступленный поскок сердце, что неверно попадало в ритм звериному, бьющемуся совсем рядом, отдёленному взмыленной кожей, тугими волокнами мышц да лизанными оголодавшим чудовищем костями. Тело — одна живая рана, прохваченная сплошь оголёнными нервами. Флоренский, давя скалую улыбку, скуки ради раздирал отполированной скудной смазкой рукоятью спёкшиеся тонкой плёночкой порезы на часто вздымающейся груди. Искупав гарду в густой лужице спермы, выплеснувшейся на живот, вёл длинные белые дорожки, что быстро окрашивались в неровный розовый. — Ноги… очень… больно… — утопая в гамме чёрного и красного, простонал Барфи. Беспамятно, с едва слышной мольбой, подкупающе. Это не могло не подначить Адриана к новой игре. Легко распутав на первый взгляд не поддающиеся человеческим рукам узлы, он со всей осторожностью опустил задранные ноги на кровать, не упустив возможности сначала провести любующимися ладонями от полыхающих свежими синяками ягодиц по ремешкам, подвязкам до костистых щиколоток. Резко опускать ноги нельзя: боли будет много, да и метод немного не тот. Отнюдь не правильно было бы сказать, что в князе впервые взыграл разум: тот его не покидал, только действовал исключительно по его прихоти. — Я, кажется, придумал позицию, в которой ты отдохнёшь, — сказал с тёплыми нотками в голосе, с доверительной улыбкой и вспыхнувшей в глазах радостью, будто нисколько не хитрил и не глумился. Барфи что-то невнятно прохрипел. Притворялся — Адриану не нужно особых усилий, чтобы увидеть то и огреть по внутренней стороне бедра хлыстом. Что и требовалось доказать. С жарким придыхом выкашляв заморское ругательство, Барфи лягнул его в колено и тут же оскалился от скрутившей мышцу судороги. Оскалился живо, непозволительно дерзко. Соблазнительно. — Сам же себя наказал, глупыш! — Адриан с театральным разочарованием вскинул лёгкие руки. — Предоставь лучше свои ножки мне, раз не можешь с ними совладать. Настроение его было слишком игривое, чтобы звериться, попусту растрачивая силы. А Барфи с осознанием, что силы свои он всё же преувеличил, обмякнув, снова утонул в кроватных ворохах. Раздвинутые колени вздрагивали крыльями умирающей бабочки. — Пить дай… — едва шевельнул распухшим, искусанным языком. В пересохшем рту, разодранном криком и поцелуями ссыхался ядрёный вкус металла и соли и казалось, каждый вдох духмяного воздуха причинял боль спёкшемуся вишнёвой кожицей горлу. Рука заботливо приподняла голову, побуждая припасть губами к тонкому, высокому стакану. Флоренский смотрел обманчиво безразличными глазами, с какой жадностью мальчик пьёт, почти не отрываясь, захлебываясь, по-животному вытягивая вперёд голову, словно боясь, что стакан отнимут. Смотрел на маленький кадык, редкими толчками давящий на золотой ошейник, что от пота и крови прилип к коже. Вода текла уже краем, заливала размазанные порезы, но Барфи, как любой долго мучимый жаждой, не чувствовал насыщения, звучно дышал, рычал, хватал хрустальный край зубами, когда Адриан отнимал от мокрых губ стакан. После того как ему дали пить, стало намного легче, даже ощутился новый прилив сил. Немного ослабив веревку, что связывала ему запястья и локти, Адриан встал на кровать и потянулся к стойке для балдахина, где под складками плотного бархата был спрятан какой-то крюк. — Что э… — Барфи близоруко прищурился и тут же отпрянул к краю кровати, беззвучно открывая рот, потому что не пойми откуда сверху рухнули и, грозно покачиваясь, повисли низко над простынёй веревочные петли. Кованая стойка оказалась хитрым сооружением. — Чего ты так встрепенулся, воробушек? С верёвками моими ты уже знаком и страшного в них ничего нет. — Хозяин потянулся к всклокоченной макушке, неприязненно выскользнувшей из-под руки. С показной безысходностью вздохнув, Адриан бросил на кровать приготовленные для новых экзекуций верёвки. Одна из них цепко обхватила исполосованную грудь, связалась в искусные узлы на спине, повторив каждый изгиб, туго врезалась в нежные паховые складки и ремешки пояса чулок, дважды обогнула крест-накрест тонкую талию и новыми узлами встретилась с верёвкой, что связывала руки. Адриан, коим овладел молчаливый задор мастера, отцепил ещё несколько верёвок, что держались на деревянной балке и чугунных шестах с помощью крюков, с целью просунуть их под мышки и под локти Барфи, на котором всё это время хлипко держалась маска доверия, однако для собственного, верно, убеждения в том доверии он сам просунул ноги в петли, что должны были подхватить его под колени. — Согни ноги и не вздумай брыкаться, не то сорвёшься, и ручкам станет очень больно, — приказал Адриан, состроив печальную гримасу, и, с бывалой сноровкой вскочив на кованое изголовье, закрепил верёвки. Экстаз, что читался во взгляде Адриана, был сравним разве что с любованием цветущей сакурой, втравленным в душу луноцветной Азии, когда растянутый на выбуренных верёвках мальчик, подсохший кровяными, чернильными и спермовыми потёками, повис над ложем хозяина-зверя. Из последних подживленных честью покорства сил поджимал ноги, скользящие чёрным ажуром по пеньке, впивающейся в слишком деликатную, да слишком заслужившую того кожу. Глаза, полуприкрытые чёрным опахалом ресниц, которые просто грешно красить, почти ничего не видели вокруг себя и лишь реагировали кротким взглядом на величавую поступь хозяина по скользким складкам покрывала да на взметнувшийся и ожегший шею хлыст. Держался. Хотел заслужить похвалы, пусть и себе в том не признавался. Выгибаясь каждой косточкой, что вот-вот проткнет полупрозрачную кожу, держал голову. Второго удара не вынес — со стоном запрокинул голову между связанными за ней запястьями. Стон его — огорчённый, с нескрываемой на самого себя злобой за то, что впервые не сделал всё идеально. Идеально же он должен делать всё. Под стать себе. Под стать совершенству своего точёного стана, что причудливый узор верёвок оплёл, как аскетичного ангела с раскорчёванной терновником грудью флорентийское кружево. Лодыжки и ступни туго привязали к широко разведённым бедрам, которые с гордым восхищением обошёл стек, позднее намотавший виток качающихся на весу волос, и медленно опустился к ноге хозяина. Должным образом зафиксировать голову Барфи не составило труда: волосы, точно для этого созданные, Флоренский примотал к петле, что болталась чуть повыше, скрутил в тугой узел и закрепил тонкой бечёвкой. — Удобно ли тебе, девица? — Он сомкнул опущенные руки и жеманно потянулся, любуясь со стороны на своё творение. — Там… жжётся, — Барфи попытался хотя бы чуть-чуть свести ноги, но те не поддавались. Имбирный сок, втёртый под содранную кожу ануса, жёг невыносимо. Весь низ живота полыхал огнём вперемешку с нудящей болью. Однако каждый шаг Адриана навстречу распахнутому телу вызывал дикое желание не унять эти ощущения, а шибче только разжечь. — Хм… Странно. Я думал, тебе холодно на русской земле. — Флоренский растерянно развёл руками, в одной из которых было зажато что-то, капающее на простыню. — Ну, как скажешь. — Что у тебя… — не успел он договорить, как полыхающий анус обожгло мокрым, пробравшим до самого живота холодом. Новое ощущение не могло не сорваться с губ. — Холодно! — До чего же вёртко ты подхватываешь нашу игру, Барфи! — Адриан польщённо зарумянился. Трудно было понять, притворяется он или нет. — Играть с тобой одно удовольствие, скажу по правде. Ледяной холод, нанизываясь на острое жжение, будоражил впавшую в забытье омежью похоть, обнажая бессовестно истинное существо юноши. Любой ценой он должен доиграть до конца. — Ты много с кем… играл? — спустя несколько молчаливых минут, пока Адриан увлёкся знакомой Барфи железной палочкой и дезинфицирующим раствором, спросил Барфи. — Всё заканчивалось… плохо, да? — Играл? Ну, это чересчур сказано, — в мужском голосе звучали будничный уют и спокойствие, что располагали к вниманию, несмотря на то что говорил он об ужасных вещах. Верно, и самого Адриана занимали его разговоры, раскрепощая мысли и движения, с которыми он обрабатывал член и промежность Барфи лоскутком бинта, смоченного травяным настоем. — Играть с ними было невыносимо скучно. Что дети обычно делают с куклами, которые им не нравятся? Кто-то отдаёт другим, кто-то навсегда сваливает в сундук, кто-то ломает, а кто-то даже пытается привыкнуть, но… Почти все бросаются в слёзы и просят о новых. Разве можно из этого примера вывести категоричные понятия о добре и зле? Нет. Можно лишь рассуждать о характерах, о темпераментах, о ценностях и, увы, природных инстинктах. Но точно ни о плохом или хорошем. Говорил увлечённо, переливчато, успокаивающе. — Сейчас надо немного потерпеть. Ощущения будут знакомые тебе, но чуть ярче. Расслабься и не смей дёрнуться, — он взял пальцами привставший член Барфи, оттянул складки кожи и начал медленно-медленно вводить в уретру плаг — толще, чем первый, длиннее, немного изогнутый, будто спаянный из металлических бусин. — Больно! — не разжимая рта, взвыл Барфи от распирающего жжения. С предыдущим проникновением это было не сравнить. Ощущение острое, но, как ни странно, не болезненное. Барфи больше пугал вид постепенно исчезающих в нем бусин. — Очень больно… Не надо. — Веришь ли, что я не доставлю тебе ощущений, которые ты не готов испытать? — отвлекшись, Адриан посмотрел в помокревшие глаза пристально, чутко. — Тебе страшно, потому что ты видишь… Не смотри туда — закрой глаза и говори со мной. Слушай мой голос. Барфи зажмурился, стараясь сосредоточить на лицевых мышцах всё напряжение, и глубоко вздохнул. Плаг сдвинулся ещё на несколько шариков и исчез целиком, как и прежде, закрепившись кольцом под головкой. Острое жжение по капле стало утихать, разливаться томным теплом по всему паху и точно растопил кусок льда внутри. — Сколько было их у тебя? Тех мальчиков… — аккуратно вернулся к разговору Барфи. — Двенадцать. А потом я бросил считать, — беспечно бросил Флоренский. — Ты их всех… Какой ты жестокий… — Барфи невольно сделал вывод из его слов о характерах. — Я капризен, непредсказуем, временами вспыльчив — всё вместе даёт бесовскую смесь. — Адриан, хулиганисто ощерившись, потряс головой с таким обречённым, но в то же время праздным спокойствием, словно давно принял свою сущность, едва ли не возгордившись ею. Так бывает с людьми самоуверенными, обладающими безграничной самоценностью и внутренней силой, освободившимися от предрассудков и мнений, всё-таки неизлечимо ранеными. Такими становятся, чтобы, что называется, «в петлю не полезть». И это… прекрасно. Это самое лучшее, о чём только может мечтать человек. Увы, дано то далеко не всем. — Какой же ты… Какой же ты… Какой… — с трудом дыша, повторял Барфи с невыразимым восхищением и неистовством. Мальчику, вспылённому кинжаловым пылом востока, попавшему в тенета русского князя, что всё равно не могли обуздать его дикарское естество, нелегко было от избытка чувств подобрать слова на неродном языке. — Ох, Барфи!.. Не подымай бурю в стакане воды. — Адриан, устало сморщив аккуратный, напоминающий кукольный нос пуговкой, махнул рукой и тут же оживился, будто его осенила новая гениальная мысль. — Кстати, о стакане… Он поднял с пола стакан, из которого поил Барфи, допил остатки воды. Покусывая кончик большого пальца, посмотрел на столик с необходимыми предметами, раздумывая, нужно ли масло. Решив, что немного всё же не помешает, принёс майоличную пиалу и, поднеся руку к промежности Барфи, сказал: — Сейчас не напрягайся. У тебя там лёд растаял: нужно от него избавиться, — растянул двумя пальцами припухший анус и дал кристально чистой воде вытечь на кровать. — До чего же ты хорошо промытый. Хотя во время течки с этим и не должно быть проблем… Надеюсь, тебя аккуратно чистили? В следующий раз я, пожалуй, сам это сделаю. — Чёрт… Да не теку я!.. — сквозь зубы проскрипел Барфи, красными розами пылая и распускаясь от стыда и неизбежного желания, когда маслянистый запах лотоса обдал тут же затрепетавшие ноздри. Пробужденный член вздрогнул и приподнялся, невысоко, из-за тяжелящего плага и кольца. Дно тонкого стакана, одинакового по всей длине диаметра, но всё равно казавшееся невозможно огромным, вдавилось между раскрытых ягодиц. Режущая боль в мочеиспускательном канале перетекла в приятную тяжесть, которую дёрнувшийся с новой силой член наконец преодолел и шлёпнулся на живот. Синие глаза вспыхнули замирающим огнём. Стенки ануса часто затрепетали под давлением гладкого, холодного предмета, неохотно принимая тот. Воздух шипяще проходил сквозь зубы, распирал лёгкие и, обратившись надломленным стоном, вырывался наружу. Саднящие растянутую до атласного блеска кожу тонкие стенки стекла с натужным скрипом вскальзывали в обездвиженное тело. Смазки было мало — стакан входил пока только благодаря маслу и остаткам талой воды. Барфи нервно переводил взгляд с застывших в ухмылке губ на запачканный в крови медальон. Твёрдая ладонь накрыла позолоченные края и надавила сильнее. Идеальной формы корпус, помогая размякающим стенкам раскрыться, сдавив разом все чувствительные места, вошёл по самый золотой ободок, что был в паре сантиметров от шрамов на ладони Адриана. Сейчас они были как никогда заметны и как никогда близки к подвластному только этим ладоням телу. Сначала на инстинкте хотелось схватить Адриана за руку и попытаться остановить. Если с обездвиживанием Барфи худо-бедно смирился, то спокойно реагировать на зрелище, когда тебя трахают большим и непредназначенным для того предметом, оказалось непросто, ибо раньше у него хотя бы не была зафиксирована голова. Ненароком вспомнилась повязка на глаза, но Адриан будто специально забыл о ней. Барфи сбито дышал, стараясь не напрягаться, чтобы, не дай бог, стакан не лопнул внутри. Но раздражённые мышцы сжимались сами собой. Непередаваемое чувство: страх, подначенный редкими, но внезапными ударами гибким стеком, наполненность, распирающая до тупого жжения, и опасная беззащитность. Дно вталкиваемого почти на всю длину стакана упиралось в какое-то остро отзывающееся как на удовольствие, так и на боль место. Между этими ощущениями невероятно хрупкая грань, точно как у стеклянного стакана, что Барфи принимал, сквозь слёзы примиряясь с разрывающим, прошивающим, как острая игла атласную ткань, обаянием боли, которой нужно было довериться, дабы выжить. Он был не облизанным котёнком на людской ладони, заспанной ночной бабочкой в сетях мохнолапого паука, смотрел прямо, доверчиво, наступая на горло страху. Слёзы на густых ресницах дрожали алмазными капельками при каждом толчке. Привыкшая к одинаковой силе проникновения рука, надавив на края, вдруг сорвалась и загнала стакан с ощутимой лёгкостью: смазка потихоньку начинала подтекать. Жжение было абсолютно везде, правда, в каждом участке тела отзывалось по-разному: палило растянутые стенки мышц адским огнём, щекотало и покалывало узкое отверстие крохотными, как кончик иглы, угольками, вываренные верёвки, врезаясь, пекли повреждённую, постепенно привыкающую к чувству стянутости кожу. Обжигающим в стиснутые горло и грудь лихорадочными рывками входил даже воздух, а безудержный огонь волчьей души хозяина с каждым взмахом ресниц, с каждым скольжением повелевающих пальцев калил добела. Он заставлял Барфи гореть. Томиться дамасской розой в огне преисподней, теряя силы к борьбе, выгибаться навстречу опасному предмету лишь потому, что хозяйская рука направляла его. И было всё равно как. Хотелось доверить всё этим рукам, всего себя. Завязанные узлом волосы тянуло неприемлемо приятной болью, словно живящий огонь Адриана, расцветающий красными цветами на спёкшейся мурашками коже, обострил эрогенные зоны везде, даже на корнях волос. Адриан дышал жарче и чаще, точно подступающая истома Барфи выворачивала наизнанку и его душу тоже. Ладонь, крепче сжимая стеклянные стенки, быстро двигалась. Выведя скользкий и блестящий от обильной смазки, что густыми каплями стекала по истерзанной промежности, стакан почти до конца, с напором вонзала на прежнюю глубину, не давая сжимающемуся в комок чувству уснуть. Перстни пронзительно скрипели по стеклу. Барфи не хотелось видеть ничего вокруг себя: зрение теперь было чувством, отвлекающим от самого главного — бесконечно долгого упоения, возродившегося из внутренней боли, ранее сковывающей по рукам и ногам гораздо опаснее вываренных верёвок. Боль, коей она представлялась ему ранее, во плоти была чудовищем бестелесных ночных кошмаров, что держало в плену заветный огонь красоты и молодости, не позволяло ни на малость раскрыться и возгореться ярче солнца. В этой же боли, новой, настоящей, подчиняющейся князю, было что-то волшебное, исцеляющее, возносящее к свету. Рука, перетянутая синими жгутами напружиненных вен, последними остервенело мощными толчками выдавила из растянутого на веревках хрупкого как стекло тела протяжный стон, освобождённый от всякого стеснения. Стесняться Барфи был не в силах. Разом все обездвиженные мышцы свело одной нескончаемой судорогой, брызнувшая в мочеиспускательный канал жидкость не нашла выхода из-за вставленного плага, безудержно распирала член и прорывалась тягучими каплями. Глаза, мутнёные колышущимися складками красного бархата, расплавленный по внутренней стороне бедра удар, с шумом втянутая потёкшая слюна, точно зверем князь ярился, да оглушительно звякнувший стакан. — Что?! — Барфи отрезвился, точно окаченный ледяной водой. — Ты что сделал? Что у меня там? Взвизгнул, с замирающим сердцем дёрнул головой, безуспешно пытаясь увидеть свою промежность. Боли, однако, которой он опасался, не было. — Ты кончил третий раз подряд, душа моя. Вместе со мной. — Адриан зачарованно следил за бегущими по ладони кровавыми ручейками. Осторожно приподнял руку, помогая им течь ровнее. — Или у тебя другое мнение на этот счёт? — Ты… Ты с ума сошёл?! Вытащи из меня это! — Барфи немного успокоился, поняв, что его не поранили, и закалённый пережитым испугом, вернулся к своему повседневному зверячьему образу. — Вытащи всё! Вытащи свои железки! — С ума сошёл?.. — забывчивые пальцы, мазнувшие красным следом по впалой щеке, весьма эстетично дополнили кокетливый взгляд вполоборота. — Славно, что ты говоришь это только сейчас. Вынув плаг и стакан с отколотой верхушкой, Флоренский со степенным величием выпрямился во весь рост, попутно приласкав двумя мокрыми от крови пальцами да взглядом поруганную промежность, сочащуюся прозрачной смазкой, залитую густо-белым семенем, что долго и медленно выливалось из растянутой уретры на живот, стекало вниз, почти равномерно заполняя тонкие складки кожи, по гладким, с неутомимым желанием поджимавшимся от невесомого прикосновения яичкам. Белоснежное полотенце из лёгкой материи с деловитым спокойствием покачивалось на кровящей руке, пол-лица с ненарочной аккуратностью было заслежено ею, нежная кожа, подрумяненная юношеской свежестью, оцарапана грубыми браслетами-рубцами, тяжёлая цепь давила на честолюбиво выпяченную жилистую грудь да льдящий взгляд из-под упавшего на лицо локона обдавал навьей верностью. Его сокровище. Только его. Ни в жизнь от себя не отпустит и никаким другим рукам не даст тронуть. — Между сумасшествием и нормальностью немыслимо тонкая грань, Барфи. Как между болью и удовольствием. Как между сказкой и реальностью, — голос глубокий, как песнь реки в скалистом ущелье. — Как острие клинка. И я всю жизнь ступаю по нему. Повязка снова ложится на глаза. Теперь только удушливая темень и невесомость, словно вакуум. Не успевшие остыть участки тела обостряются оголёнными нервами. Голос ласкает их, приводит к согласному трепету. Голос в гармонии с движениями, плавными, непрерывно текущими по коже, как густой мёд. Губы изучают отведённое в сторону бедро, движутся будто вслепую, натыкаясь на жёсткие выступы верёвок. Пробует веревку на зуб, неприязненно рыкнув, находит мягкое и тёплое, что укусить приятнее. Тянет зубами атласную подвязку, прихватив ту вместе с кожей. Интереса ради закрывает полные голода глаза и ступает на один лишь запах, дурящий как опиум. Беззащитно подставленная промежность намного горячее губ, и первые касания кажутся совсем холодными. Лижет долго, почти безотрывно, как измученный жаждой волк, пока анус не становится блестящим, розовым, налощенным до горячих красных полос растёртой кожи. Но парой секунд позже он снова влажнеет и сжимающиеся стенки пропускают новую порцию смазки. Язык, что кажется тонким и ловким, проникает в пульсирующее желанием отверстие, в уретру, привыкшую к распирающему, ударом тока выворачивающему наизнанку вхождению. Зубы стучат в волколачьей лихорадке, прикусывают побагровевшую головку, зажимают, сдвигают книзу, оттягивают на грани с кровавыми прокусами солёную кожу, провоцируя на скулящие стоны. Онемевшему плечу дают немного свободы, колющей мышцы тысячами иголок. Волосам позволяют рассыпаться по связанным плечам холодными волнами шёлка. Позволяют и ноге со сводящей мышцы болью опуститься в захватывающую дух пустоту и вытянутым носком опереться на кровать. Равновесия почти нет. Бёдра, больше раскрываясь, больше выворачиваясь из суставов, тянутся вперёд. Согретый жаром тела шармез соскальзывает с гладких плеч. Руки звериными лапищами обхватывают тонкий стан, подлезая пальцами под верёвки, впиваясь ногтями-когтями в ранимую, точно тканную млечными лепестками кожу. Давно отвердевший член с подскоком дрожит в паре дюймах от искушения. Как долго он этого ждал! Пальцы, поддаваясь тому искушению, ведут по скользкому от смазки бедру, цепляются за веревки, тянут те, проверяя на прочность, подступают к трепещущему подвижными сухожилиями горлу. Желание. Дикое, неконтролируемое желание обладать, рождённое из бессвязного шёпота молящих губ. Не сдерживаясь — смакуя то, припадает к этим губам, как к горлу плашмя припадает давящее лезвие. Барфи, не в силах ответить хотя бы одним касанием рук, трётся щекой, бедром, грудью — всем, чем может дотянуться — о кожу, гладкую, как бисквитный фарфор, пьянея от поцелуя со вкусом звериной тоски. Чудовище, обретшее плоть, веет сыростью лесных трав, табачной слюной да крепким запахом крови. И будто из потаённых лесных глубин, из ила тенистого пруда прохладой и живительной свежестью, со всем своим дурманящим покрепче индийского чараса великолепием распускается лазоревый цветок. И Барфи, млея под звериными ласками, оставляющими рдяные полосы на талии, обмякает, обмирает, сгорает дотла и, возродившись, вспыхивает многогранным рубином во пламени. Смазка щекотно течёт по ноге, пропитывает кружево чулка. Флоренский поворачивает Барфи боком, находит твёрдым, как камень, членом истекающую дырку, измучивая обоих, дразнит ту головкой. Барфи всхлипывает, струной вытягивает носки, кусает неоднократно кусаные губы. Стыдясь, не может совладать с собой. Не может сделать вообще ничего. Абсолютная беспомощность мальчика, необычайно прекрасного сейчас, взламывает кости зверским желанием. Грубо схватив за бёдра, почти не примеряясь, врывается в страждущее нутро сразу на всю длину. Боль на грани с распирающим удовольствием пронзает каждую излучину души юноши. Нога, оторвавшись от простыни, тут же подхваченная, обвивается вокруг талии. Член, туго объятый раскалёнными стенками, выходит почти до конца и снова втискивается в пронизанную чувствительными волокнами глубину. Чужое дыхание выжигает узоры на шее, пальцы, беспорядочно вцепляясь в верёвки, оставляя глубокие следы ногтей на ягодицах, сцарапывают с тех нежную, как персиковая шкурка, кожу. Омежья страсть в той мере, в коей и должна быть, рождённая всполошёнными нервами, срывается криком в княжеские губы. Рубчатые ладони обжигающими клеймами на горле не дают ей снова уснуть. Глубокий, по самое-самое, отозвавшееся полоснувшей болью, толчок — и одержимые пальцы стискивают горло. Барфи невольно прижимает подбородок к груди, но Адриан не позволяет: с грудным, предупреждающим рыком бодает в лоб, в чувствительный нос, что слёзы брызжут из глаз, хватает зубами за волосы, за ухо, за скулу, заставляет подставить шею. С неутолимым голодом припадает губами к той. Присасывает упругую кожу, перекатывает между зубов. Череда ядрёных укусов — и снова душащая хватка. Под золотой ошейник стелится рубиновое ожерелье в несколько неровных рядов. От придушенного, почти обрывающегося хрипом, но такого искреннего стона, самого сладкого для князя, каменеют мышцы, бёдра быстрее, жёстче, больнее, чаще вталкивают ноющий член до звонких шлепков яиц о костлявую задницу. Крупные судороги мальчишеского тела лихорадят Адриана голодом, что вовек не утолишь. Пальцы, подвластные не князю, но чудищу, что Барфи подкармливает, сдавливают хрусткое горло. Блудливый рот, который так и хочется неустанно затыкать грубыми поцелуями, жадно раскрыт, лицо, изнеможённо запрокинутое, багровеет, становясь почти одним цветом с повязкой. Член Барфи, прижатый к животу плотными мышцами чужого тела, подрагивает в преддверии нескончаемого экстаза. С новым глубоким толчком, с новым давящим на горло хватом внутри исчезает болевая преграда. Ещё несколькими фрикциями томясь в нудящей истоме, Барфи медленно, душисто распускается наглотавшимся росы ночным цветком. Не в силах обхватить руками шею князю, вьётся охочей змеицей. Точёный рельеф каждой мышцы, острые ключицы и рёбра — всё Барфи чувствует собой. Кольца в твёрдых, раздражённых трением сосках царапают кожу. Адриан, отпихнув бедром ногу, прижимает его к себе за шею, чуть ли не сворачивая ту, исступленно долбится в самое заветное место, что в такой позе буквально подставлено под считанные до оргазма толчки. Голова, мотнувшись с силой раненой рыси, кропит князя смоляными брызгами волос. Пальцы продолжают сжимать горло, пока плотно стиснутый член не прочувствует тугие сокращения мышц. Адриан, сжимая тощие ягодицы в ладонях, по инерции движется, выжимая из сморённого цветочным дурманом любовника последние капли. С утробным рыком ловит, хватает лихорадящееся тело, хрупко покачивающееся на веревках, обездвиживая совсем, сминает хме́льными руками, почти повисает на нём, что верёвки туго натягиваются. Внутри горячо, вязко, мокро. Неужели собственное семя, спущенное в чужое, живое тело, ощущается именно так… Так… хорошо? Адриан раздражённо рыкнул, потому что не мог дотянуться рукой до ножа, что лежал на кровати. На немеющих ногах устоять было всё труднее. Кое-как подкинув ступнёй нож, он перерезал верёвки и рухнул на постель, утянув Барфи за собой. Тепло тел сливалось в один неукротимый пожар, как два золотых слитка, сплавляемых воедино. Ресницы Адриана дрожали в унисон с бешеным пульсом. Состояние было близко к тому, чтобы дать отзвукам экстаза тягуче растечься по крови да на долгие минуты сцепиться с омежьим телом. Одолевающее чудовище, что не утомлялось никогда, решило иначе. Расслабленная ладонь, окрепнув, стиснула оцарапанные ягодицы, рыщущими пальцами поднялась выше, больно дёрнула попавшуюся на пути прядь волос, скользнула между гладким затылком и связанными за тем руками. Шелкóвая повязка грубо сорвана с непривыкших к свету глаз. Леденящий своей неусыпной шаловливостью взгляд будто острыми краями синего разбитого стекла вкололся в самое сердце. — Ба-а-арфи-Лаал… — Адриан приподнял его голову за макушку, с наслаждением перекатывая на языке это сладко-бархатистое имя. — Не поверишь, родной, но с тобой моя фантазия играет просто без устали. Ах ты моя желанная муза моей грешной элегии!.. — Ты что… — слова перебивало клокочущее дыхание, к тому же страшно болели изнурённые мышцы ног и спины. — Ты что, никогда не устаёшь? Даже теперь в голосе хозяина звучали самонадеянные нотки. — Я жив, а значит, я не устал. Железная логика, не правда ли? Хотя, как по мне, арабское золото во многом прочнее железа. Что скажешь? — без затей проговорил Адриан, игриво склоняя голову на бок вслед за головой Барфи. — Значит, ты играешь, чтобы жить? — тот в глуповатом унынии закатил глаза. — Или живёшь, чтобы играть?.. Адриан, запрокинув голову, зашёлся дурным смехом. — Ох, Барфи! — он ткнул ему в лоб указательным пальцем. — Клянусь, если бы Баба Яга испытывала своими загадками твой ум-разум, ты без сомнений прошёл бы все испытания. Кто знает, может быть, играю, чтобы жить, а может, и наоборот… Всё ж больше склоняюсь к первому варианту, ведь все мы что-то делаем для того, чтобы жить. Это и стимулирует нас к жизни. Со временем мы оттачиваем свои умения, доводим до мастерства, а кто-то… Он позволил Барфи хорошенько разглядеть множественные шрамы на ладонях и запястьях. — А кто-то и до одержимости… Удивительно, что люди режут себя для того, чтобы жить. Как думаешь, что ими движет в этот момент? — брови Адриана сосредоточенно изогнулись. Лёд в пристальном взгляде погасил шаловливые искорки. — Мне очень важно услышать твой ответ, Барфи. — Чтобы разбудить себя от несбывшихся снов, князь, — без тени сомнения в строптивых глазах отрезал тот. — Это главная боль. Главный страх. Испытывать его из раза в раз, дабы не заснуть навеки. Губы вдруг дрогнули и, обронив язвительный высмех, растянулись в скверной улыбке. — Потому что просто некому будет разбудить. Флоренский дважды кивнул с ласковым пониманием и, вцепившись в волосы на виске, притянул его голову самым ухом к шепчущим губам. — Если бы ты сказал, что их кто-то заставляет, клянусь, я бы тебя убил. Язык очертил висок и ухо обжигающим узором. Барфи одним рывком, таким непредсказуемым и привычным, опрокинули на постель. Нож споро освободил руки от верёвок. — Я было совсем отвлёкся. Тебе понравилось играть с завязанными глазками? Так вот теперь мы поменяемся. Знаешь такую игру — жмурки? Ты будешь от меня убегать, а я — тебя ловить. А если поймаю… Адриан, зажимая в зубах нож, ловко завязал на себе повязку. — А если поймаю… — он самодовольно просмеялся. — Накажу. Ох накажу!.. Барфи, сорвавшись с места, соскользнул с кровати. Ноги, растянутые и долго связанные, болели невыносимо. Но хозяин не собирался шутить. Закусив от боли губу, Барфи выполз из-под тяжёлых волн балдахина. Тугой бондаж из верёвки с непривычки сковывал движения, избитые коленки больно перебирали по твёрдому полу. Пропитанные спермой, смазкой и кровью чулки оставляли мокрые следы на полу. — Я кого-то сейчас пойма-а-аю!.. — сладко протянул совсем рядом голос, льдящий волчьей стынью. Барфи, сев на пол, попятился в другой угол комнаты. Исхлёстанные ягодицы больно жёг холодный паркет, но странный инстинкт будто вживлённого под сердце игрушечного страха снова вынуждал подчиниться. Ажурные чулки, кожаный пояс и длинные перчатки — вся одежда, что прикрывала худосочное измятое тело, в совершенстве дополняла его аскетичную, в то же время пикантную красоту. Промежность болела и мешала не то что сидеть — держать ноги вместе. Адриан ступал медленно, крался зверем, упиваясь страхом жертвы, словно чувствовал тот издали. Нужно было бежать. Барфи с трудом поднялся. Каждое движение причиняло боль. Половицы предательски скрипели. Нет, бежать он не сможет, да и нет смысла. Лучше спрятаться. Сосущая под ложечкой оторопь насыщала адреналином кровь и придавала силы. С горем пополам поднявшись, стараясь не ступать всей ступней, он заковылял в угол и затаился между портьерой и платяным шкафом, что почему-то был накрыт чёрным покрывалом. Адриан, как ни странно, к звукам почти не прислушивался, однако ступал строго по следу Барфи. Шальная улыбка не сходила с лица, ноздри трепетали. Он шёл по запаху?.. Как же Барфи сразу не догадался? Шёл грациозно, немного шатко, слегка, больше для собственного азарта, разбирая дорогу ножом. Через плечи был перекинут хлыст. — Ох кого-то я сейчас накажу-у… Сердце Барфи с каждым шагом отдавалось в груди замирающим ударом. Он выполз из-под портьеры и, прижавшись спиной к шкафу, с инстинктивной осторожностью пошёл вдоль него. Адриан замер и потянул носом манящий запах. Отсутствие зрения сейчас, казалось, только обостряло его обоняние, будоражило инстинкты охотника. Не двигался — позволял своему ручному зверьку войти во вкус. Взгляд его даже сквозь повязку стопорил каждый шаг. Резко подавшись вперёд, он хлопнул перед собой в ладоши, заставив Барфи обмереть, в немом вскрике открыть рот и вжаться в стенку шкафа. — Что же ты не убегаешь, Барфи? — Адриан капризно выпятил губы и скрестил руки на груди. — Ты же не хочешь так быстро сдаться мне? В самом деле не хотел. Желание оживить в хозяине дикую охоту, не отбить так быстро интерес своей покорностью, желание заставить его исходить слюной от прыткости, что обнаруживает скрытую прелесть тела, к которому уже не так легко прикоснуться, не так просто взять, вскипела в нём и наполнила до краев. Адриан настороженно дернул головой, будто что-то его испугало, когда ладонь мальчика непроизвольно сжала в кулаке покрывало, что было накинуто на шкаф. Беспроигрышный манёвр, хотя Барфи сам того не понял. Оскалив крепко стиснутые зубы, чтобы не выдать себя частым дыханием и сбавить дрожь в ногах, он сделал несколько решительных шагов влево, стараясь не смотреть на Адриана. Чудом нашёл место, где половицы меньше скрипят. Боль в ногах уже была неощутима, но они неумолимо обмирали, как и сердце, бесконтрольно сорвавшееся с затвора. Одной зажатой сведёнными рёбрами секундой заглушив страх, сделал три поспешных шага. Ткань чулок скользила по полу, что осложняло дело. Опасный рубеж пройден. Дальше — бежать. Одним прыжком преодолев расстояние между собой и убегающей жертвой, Адриан кинулся на Барфи как коршун на нежную горлицу. Успев схватить махнувшие в быстром повороте волосы, дёрнул на себя сбитого с ног, но ещё брыкающегося, царапнув ножом бедро, подхватил на руки. Сподручно закинул свой трофей на плечо и, сорвав с себя свободной рукой повязку, понёс к кровати. Древний инстинкт, заложенный в подшкурье, в максимальной мере и даже через край подпитывающий хозяйскую охоту, заставлял извиваться, бить кулаками по спине, кусать за твёрдую ключицу и плечо, и шею, больно ударяясь зубами о золотую цепь, отчаянно мотая головой, исходить полуживотным рыком, пока не оказался брошен на пол княжеской добычей. Злобно скрипя перчатками по паркету, он щетинился, пинал ступни Адриана, не позволял к себе подойти. Вместо того чтобы покорствовать, возвращался к зверячьей ипостаси. Прытко уворачивался от хлыста, что щёлкал о паркет, тонким хвостом охаживая нежное тело. С шипеньем бросался на тот, как кусачий мангуст на индийскую кобру, припадая на четыре лапы, ловил гибкую кожу зубами. Пятился задом, с животной прытью отскакивал от готового сбить с ног удара. Ловил, придавив рукой, хвост хлыста, и ворчал, и глядел недобрым детёнышем пантеры, когда тот пытались у него отнять. Сам не замечал, как играл. Игра Флоренского всё больше и больше раскрывала его естественную суть и не требовала заученной под угрозой наказания роли. Его игра была не райковой постановкой, а жизнью. Его настоящей жизнью, его утешением и побегом прочь от чужой реальности. Будто бы так. Не расцепляя взгляда, Барфи отполз к кровати. Лёг. До последнего косясь на Адриана из-под черни волос, свернулся изящным клубком. Застыл агатовой камеей на ложе красного шёлка. Ждал. Провоцировал. Адриан отчётливо понимал, что будет, стоит ему подойти и прикоснуться — вмиг оживёт и вопьётся в хозяйскую руку зубами-когтями. Потому решил чуть сменить тактику. — Помнится, ты ещё не получил заслуженного наказания, мой мальчик? — говорил издалека и намеренно не глядя на него. Знал, что ответа не последует. — Я бы, конечно, предпочёл не разграничивать наказание и нашу игру — создать венчающим, так скажем, элементом… Знаешь такое выражение «игра стоила свеч»? Лёгкой поступью, почти не скрипя половицами, возник у кровати. Нож царапнул горло, снимая с камеи колдовство, распуская рассветным бутоном, раскладывая серваловой шкуркой по покрывалу. Первые капли сплакнули с края фарфоровой чаши со свечой на верхушку соска. Короткое шипение сквозь стиснутые зубы, терпеливое, позволяющее (или всё-таки требующее?) продолжать. Раскалённые капли быстро обвели ареолу в несколько тут же застывших рядов. Адриан отлепил языком восковую форму, под которой розовел горячий, тут же сжавшийся в бусинку сосок. Чаша со свечой наклонялась сильнее, покрывая кожу крупными мурашками и горячим, как кипяток, дождем, что застывал тёплыми каплями. Адриан с маниакальным интересом накладывал белые узоры поверх красных — оставленных им порезов, заливал те, будто трещины на фарфоре, до состояния блестящей гладкости, обтекаемой формы выпуклых молочно-розовых полос, выкапывал лотосовы лепестки на стянутых тёмной верёвкой груди и шее. Грубый шрам, хоть он и придавал телу некую жертвенническую эстетику и Флоренскому даже нравился, постепенно исчезал за густыми слоями. Воск с каждой каплей всё искуснее ложился на тело, вздрагивающее от обжигающей боли, застывающей приятным теплом, словно глазурь на королевскую керамику. До чего же верно было подобрано сочетание цветов! Адриан про себя оценил идеально подходящий для Барфи вываренный для нужного тёмный оттенок верёвки. Чаша спустилась к отозвавшемуся на развлечение хозяина паху. — Раздвинь ноги! — Его привычный, пускающий мощный разряд тока по телу приказ. Член, обожжённый каплями воска, ударился об узел под пупком. Барфи не может не покориться. Глаза, что заволокло пьянелой синью, не могут оторваться от истекающего смазкой члена хозяина, что дрожит прямо под чашей с капающим воском. Верёвки туже врезались в раздвинутые ягодицы, аккурат поверх кожаных ремешков. Дорожка раскалённого воска медленно устлала промежность, белые капли, смешиваясь с прозрачной смазкой, долго не застывающим кольцом украсили пульсирующий анус. Однако другая естественная потребность не позволяла Барфи со спокойной душой отдаться увлекшимся рукам. — Подожди, я… я не могу больше, — понимая, что сейчас его остановить ещё можно, Барфи сконфуженно отвернулся и пробормотал. — Мне нужно… — Что тебе нужно, мой милый? — Адриан глуповато захлопал длинными ресницами. Барфи, увы, того ожидал. — То самое! — он раздражённо стукнул кулаком по простыне и едва не захныкал от смущения. — Не делай вид, что не понимаешь. — Что же ты раньше не сказал? — невинное недоумение на лице его не столько злило, сколько пугало своей непредсказуемостью. — Так пойдём. — Куда ты меня?! — Барфи не успел опомниться, как его, подхваченного на руки, понесли в ванную, где за дверью, в нише, был туалет. — Ты что, так и собираешься тут стоять? — вспыхнул Барфи, уже не в силах терпеть. Задор в глазах Адриана говорил, на его беду, именно о том. — Барфи, уж не думаешь ли, что мы с тобой недостаточно стали близки, чтобы перестать стесняться друг друга? — Улыбчивое лицо по-прежнему казалось бы таким простодушным и легкомысленным, если б язык не смаковал выдавленное золотом ребро ножа. — Ты ненормальный! Ни за что! Я не буду это делать при тебе! — Барфи гадливо затряс руками. Фальшиво. Не настолько для него было то отвратительно, к тому же хозяйский запах по-особенному дурманил и растормаживал. — Будешь, — кончик ножа непрерывной линией обвёл филигранный лотос на ошейнике. — Причём сделаешь ты это сидя. Проглотив стыдливый всхлип, Барфи, не решаясь разжать колени, опустился на отделанное чем-то мягким сиденье. Нож, прочесав переброшенные вперёд волосы, доброжелательно лёг на колени. — Это так же естественно, как течка, гон и секс… — прозвучал успокаивающий шёпот на ухо, вынуждая колени поддаться. — Мы же не стесняемся этих вещей. Барфи, проглатывая стыд, зажмурился, чтобы не видеть ни похотливых глаз, ни собственного тела в таком отвратительном положении. До сих пор возбужденный, прикрытый ладонями член упёрся в холодную поверхность. Дальше — всё. Внутренний барьер будто перекрыл мочевой пузырь и сковал разом все мышцы. — Я не могу, — всхлипнул он, не открывая глаз, и в отчаянии помотал головой. — Я бы тебе не дал задачу, с которой ты бы не справился, — сказал обнадёживающе. Плоскость ножа повелительно приподняла подбородок. — Смотри на меня, мальчик. И убери оттуда руки. Против хозяйского взгляда, обаявшего страх, он ничего не может сделать. Мышцы постепенно расслабились, однако со вставшим членом опорожняться было достаточно тяжело, будто мочевой канал сдавили. Властность прижатого к подбородку ножа, властность смотрящих в упор глаз хмелили креплёным вином, и Барфи почувствовал, что расслабленные мышцы уже не могут сдерживать мочу, которая после введения плагов жгла слизистую раскалённым угольком. Он морщился, стискивал зубы, безуспешно пытался отвернуться, сгорая от стыда и возбуждения. Растревоженная простата, на которую резко уменьшалось давление, содрогнулась, откликнувшись в животе и ногах щекочущими импульсами. Пустота и свобода внутри показались равносильными очередному оргазму. — Вот видишь, ничего в этом страшного нет. — Адриан закрыл благодарными поцелуями разморённые глаза. После собственноручно подмыл в тазу розовой водой. Тихо колышущий портьеру ночной ветер пробирал ознобом изнурённое мальчишечье тело, пригревшееся в пропитанной кровью, потом и спермой духоте. С улицы доносился запах стылых октябрьских кострищ и обмёрзших листьев. Горький хмель лесной купели задорил волчьешкурое чутьё. Будь то шурх опавшего берёзового листа или хрустнувшая тонкую льдяную корку упавшая шишка, или меланхоличное гукание пролётной ушастой совы, опустившейся на вершину сосны рябоспинной лесной кошкой — всё, вскружившее голову гулким хороводом навьего веселья, будто духи, не щадящие сердца, воющего на луну, обгрызенную мороком, собравшиеся на Ра́дуницу*. В болезненном терпении сжав губы, затеплив под руками всю оставшуюся отощалую нежность, Адриан намочил в тазу с тёплой водой губку, перерезал узлы бондажа, отлепив тот вместе с пластинками застывшего воска: замысловатый узор как кружево украшал кожу цвета слоновой кости, что на контрасте с россыпью густо-багровых, пурпурных, уходящих в нежно-розовые напоминающие пудровый румянец переливы брусвяных, лиловых с оттенком в просинь подтёков казалась до прозрачности белой, а хрупкие кости, корешками тянущиеся вены и жилы — до неприличия открытыми. Барфи воспалённо цыкал и вцеживал в зубные щели воздух, сжимал голые, связанные за спиной кулаки, смаргивал под повязку щиплющую боль. — Ты молодец, Барфи. Ты очень сильный. Мы почти выиграли. Осталось совсем немножко, — пересилив защемившую спинной мозг тоску, выговорил покрасневший глазами Адриан, размачивая и впитывая губкой высохшую и намокшую на ту свежую кровь. — Думаю, мы оба заслуживаем награды. Мы в преддверии рая, Барфи. Сад при Лотосовом дереве — прибежище праведных… Об этом говорится в истории о вознесении пророка Мухаммеда. Так, Барфи? Это так? Он с жадностью и тревогой уверовавшего ребёнка уставился в плотно закрытые повязкой глаза. — Ответь же мне! — Неверные пальцы обежали готовые вот-вот проткнуть кожу ключицы и сомкнулись на горле, по-детски пухлые губы жалобно задрожали. Не дождавшись ответа, глаза, заблестев от укоряющих слез, став ещё голубее, красивее, оставшись ни за что не увиденными Барфи, устало опустились, а руки вернулись к обработке порезов. — Значит, в твоей игре могут быть проигравшие? — Спустя минуту, пахнущую горячей водой, календуловой настойкой, поднесённым к губам согревающим ромом, что организм принимал уже без тошноты и ожогов, да помадой, что подкрасила стёртые губы. — Конечно, мой милый!.. — из беззвучного трепета губами вырвалось безошибочное, искреннее и прозвучало у самого лица мальчика. — Иначе какой смысл в игре? Непраздный вопрос его запалил улыбкой припухшие глаза напротив. Ладони выглаживали на голой груди маниакальные круги, точно хотели лучше разровнять градиент кровоподтёков, пальцы щекотали, щипали, выкручивали соски, подчиняющие любые руки, губы, взгляд, душу своей миниатюрностью. Пропорции идеально не созревшей груди воплощали собой высшей степени элитарную эстетику юного омеги, созданного исключительно для чувственных наслаждений, но не для родов и грудного вскармливания. — Так ежели проиграет… — Адриан попутно сунул в рот папиросу. Двумя пальцами вынутая из гравированного серебряного футляра длинная игла, усладив княжеский вкус остротой и блеском, шкрябнула по живому, не тронутому ножом или стеком месту, ровно разодрав верхний слой кожи. — Какова же его дальнейшая судьба, как думаешь? Язык будто бы невзначай, совсем не ведая своей соблазнительности, в силу возраста не умея управлять той, коснулся кроваво-красных, что накрашенными казались ещё пухлее, губ и со звуком лопающейся винной пенки исчез между сжатыми зубами. — Он умрёт? — предположил с исковерканным фальшью смирением да расставленными шире коленями, на которых якобы устал сидеть своей текущей задницей, в которую позарез должны что-то вставить. Течная сука, от которой пахнет уж точно не страхом смерти. — Нет, Барфи. Он начнёт игру заново. — Намётанный глаз быстро примерил верное положение иглы, что, надавив на сжатый тонкими пальцами твёрдый сосок, кажущийся слишком упругим, вонзилась и, подарив секунды ощущений разорванного мяса, с глухим щелчком прошла насквозь. Барфи вырвал из себя визгливый крик запоздало пронзившей грудь боли, щекотнувшей усыплённые тишиной нервы и запалив те желанием, как спичка запаляет разлитый по полу светильный газ. Сойдя на задушенный хрип, он опустился лицом в пол, выворачивая связанные руки. Твёрдый член упирался в живот. — Иглой шьют, из чаши пьют, а плетью бьют, мой дорогой… — философски выдохнул Адриан в потолок вместе с порцией дыма. — В этом суть русской души. Оставив Барфи, завалившегося на бок, корчиться от переплавленной в жар вожделения боли, Адриан, не упустив возможности, оттянув алый бант, щёлкнуть подвязкой, деловито нарядил ступни, одаренные природой королевской миниатюрностью, в больно полюбившиеся на них туфли из красного бархата, украшенные бриллиантами и ормузовым жемчугом. — Не снимай эти туфли, душа моя. Хоть никакие каменья и ткани заморских царей вовек не смогут по достоинству оценить красоту твоей ножки — но своему вкусу, всё же способному подобрать должный оттенок синего алмаза к розе Asiana, я доверяю, — сказав, нашёл запахом, ощупью след мальчишеских губ, минутами ранее оставленный на золочёном ободке фужера. — От всего сердца надеюсь, что ты оставил тут мне хоть капельку яда востока, принять который, любя друг друга бесконечно, было бы желанной наградой. Залпом осушив тот, испытав молчаньем, зашептанным холодным октябрем, в пух и прах растерявшее монаршую гордость тельце, скоро вдохновился на продолжение игры. Барфи — проданный за рубиновый перстень сын падишаха — выгибался охочей до ласки кошкой, упираясь лопатками и задом в паркет, бесстыдно предлагал себя, раздвигал согнутые колени, гибко достающие до самого пола, переворачивался на живот и выпячивал задницу — красивую, вкусную, хозяйскую, которую немедля удостоил ударом хозяйский хлыст, заставив покорно поджаться. — Искать хозяина! — отдал Флоренский команду, устраиваясь на низкой табуретке, опустившись спиной на пол: торчащий член теперь казался особенно большим и крепким. — Руки и зрение тебе сейчас ни к чему — ищи хозяина. Даже со связанными за спиной руками перебирающий коленями по скользкому полу, он казался грациознее аляпистых танцовщиц парижских рабочих кварталов. Потянувшись вверх, голодно понюхал воздух и облизнулся, как выпрашивающая лакомство кошка. Просил подсказа. Адриан, несокрушимый как железо, не спускал с него взгляда, ловя каждое движение. Каждое подрагивание узких ноздрей, каждый трепет позвонков, каждый слепой переступ разъезжающихся коленей, трение о те истомившихся сосков, в одном из которых ещё торчала игла, каждый раз, когда Барфи терял равновесие и наклонялся слишком низко к полу — всё было в распоряжении его одного. По полу хлестнула новая, ещё не испробованная игрушка — изящная многохвостая плеть из воловьей кожи. Спустя несколько попыток подползти к хозяину, продлившихся несколько бесконечных, выматывающих минут, Барфи тоскливо и долго тянул носом: сбился со следа. Юная, неопытная сучка. Жалобно проскулил и, опустив зад на пол, потёрся, даже попытался пальцами дотянуться до изнывающей дырки. — Не смей, — запретил холодный голос хозяина под очередной щелчок плётки. — Хочешь кончить — ищи. Барфи был совсем рядом. Перевитый тонкими венами член подрагивал, сочась желанием вонзиться в своего ручного зверька. И запах того желания, сорвавший с тормозов инстинкты, безжалостно вёл на рожон. Выпуклая трещина паркета, впившаяся в колено, другая… Ни шагу больше. Ощупав бедром табурет, Барфи, всласть потёршись острым носом и щекой о торчащий хозяйский член, сняв пробу с солёной лоснящейся головки, с первой попытки легко и пластично поднялся, шатко — без рук баланс держать было довольно трудно — постояв на высоких каблуках, перекинул через Адриана ногу. Хозяйская рука, однако, пришла на помощь: подтянув поближе за задницу, усадила на верхушку сжатого в другой ладони члена. — Заслужил свою игрушку, — поощрительно огладил выпяченные ягодицы. Барфи, примеряясь, поёрзал, нашёл точку опоры, ибо опуститься на член надлежало почти без поддержки. Затрепетавший от предвкушения анус расслабился и легко принял упругую головку. Полусогнутые ноги изнывали и подкашивались. Он, до невозможности маленький и тонкий, опускался медленно, но непрерывно, принимая огромный, как могло бы сперва показаться неискушённому глазу, для него член целиком. Поза была действительно глубокой. Эластичные, как у любой течной омеги, стенки плотно обхватывали крупную плоть, пропуская через себя ощущение всей её тверди и рельефа. Онемевшие ноги перестали слушаться, и Барфи, насаженный как мотылёк на иглу, прикусил от лёгкой боли язык. Иссечённая кожа ягодиц ещё больше пылала, отвечая на поглаживания. Пробормотав, Барфи снова поёрзал, посжимал мышцы, привыкая к прикосновениям и запечатленному чувственной памятью ощущению глубокой наполненности. Из соска вынули иглу — надавив ладонью на спину, заставили нагнуться, позволить губам и зубам прикусить его, высасывая кровь и боль. Приласканный Барфи следующим ходом получил рассыпанный по ягодицам удар плетью. — Скачи! — велел подчиняющий себе каждый нерв голос — доподлинно хозяйский голос, не разумеющий права на отказ либо ошибку. — Я сказал: скачи! Неладящее с рассудком пленённое тело, не нуждающееся в разминке, приподнялось и твёрдо опустилось, приняв собранными для следующих скачков силами ритм. Со всей присущей ему роскошью взмахнув чернявой гривой, Барфи прогнулся в подчеркнувшей каждую косточку спине и плавно перешёл с иноходи на рысь. Бёдра, хоть и худые, но слегка округлые, начинающие оформляться омежьим естеством, с благородным величием наездника седлали бёдра Адриана. Обтянутые чёрными чулками икры напрягались, очерчиваясь в спортивном рельефе при каждом пружинистом скачке. — Не смей молчать! — Многохвостые удары осыпали спину и зад, подгоняя и выбивая стоны. Барфи, прицокнув каблуками по паркету, скакнул особенно резво и, пронзившись до звонкого шлепка ягодиц в такт шлепку свистящей в воздухе плётки, шумно выстонал смешанную с выворачивающим наслаждением боль. Движения ритмичные, лёгкие, вместе с тем глубокие, с нужной быстротой преодолевающие сопротивление мышц — он чувствовал, как нравится хозяину. — Галоп! — подкреплённый ударом новый приказ бывалого охотника. Принял, не требуя ни секунды на раздумья. Протяжно вскрикнул, вскинув голову и почти достав волосами до пола, пустился частыми, тугими подскоками. Подпитанные дурманной сладостью голубого лотоса силы не иссякали, но наливающаяся свинцом тяжесть в паху понуждала при каждом шлепке о взмокшую кожу задерживаться внизу, рывком подаваться вперёд, раздвигая согнутые колени. Туго налитый член трясся с частотой скачков. Адриан прощал ему вольности, больше того — подзадоривал лёгкими, щекочущими бока шлепками, чередуя с хлёсткими ударами с оттягом, разрывающими кожу на раненые лепестки, при каждом вхождении наново наслаждался сопротивлением тесных мышц. Барфи, раскованный и необузданный, всё ленивее пытался контролировать аллюры, глотая дрожащие против воли стоны, стоило ощутить чувствительной стенкой давящую плоть, всё сильнее перегибался назад, учащая короткие толчки. Адриану оставалось с особым наслаждением укрощать его сильными ударами членом о пульсирующее нутро. Без рук и с плотно завязанными глазами движения и вправду чувствовались свободнее и естественнее. Непринужденный, в то же время виртуозный поворот бёдер, размашистый удар в лицо рванувшемуся навстречу Адриану волосами — и мощные руки стиснули талию почти разом с обхватившими его бока мальчишескими коленями. Пришпоренное каблуками чудовище сердито зарычало: его пленная красавица так и не хотела знать своё место. Варварская природа непокорного рысёнка без остатка рвалась наружу. Вспыхивая алыми соцветьями, вырывая привыкшие царапать до крови руки из пеньковых путов, Барфи насаживался на ствол, плавящий золотом по телу тугой комок наслаждения, задавая кипящий в крови ядом востока темп. И Адриан, безоглядно отдавшись в руки дурману, подхватывал его и властно, что вызывало не страх, но ведьминскую усмешку, хватал за вороные космы, дёргал на себя, словно за шелко́вые повода, брал в руки лицо, чарующее мидийской красой, и сцеловывал солёно-железистый вкус, долго хранящийся на кончике языка сластью щербета и коварством мака. Встряхнувшаяся кровь кипела в жилах медвяным вином, проступая горячими каплями сквозь раскусанные, разодранные наново рубцы, переливаясь из сосуда в сосуд. Кровь к крови. Тело к телу. Душа к душе. Барфи слишком вошёл во вкус, чтобы нарочно следовать правилам его игры. В пылу лягаясь жеребячьими ногами, змеями обвивая вокруг талии хозяина, заставлял того, разбивая вдребезги монаршую честь, боготворить себя. Боготворящими губами ловить размазанные пьяной улыбкой губы, что издевательски ускользали. Нестерпимо изнывающий каждым куском звериной плоти, рвался он вперёд, скорее хватая за встрепанную своими же руками черногривую голову, ронял ту себе на изодранную грудь, уже заместо приказов вырывая изнутри умоляющий лепет, в заданном ритме долбился в раскалённую глубину, сцеплял пальцы на тонкой талии, ударом в грудь своей грудью заставлял выгибаться сильнее, снова, не помня себя от жадности, дёргал, прижимал, заставляя чувствовать сорвавшееся на исступленный бег биение сердца, жар, перекаты мышц волчьего тела, выкорчёвывая пустившую корни боль, трахал ненасытным членом невыносимо долго. Выпивал без остатка, бездумно и неумело обрывал защитные лепестки, сухим языком зализывая кровящие лоскуты. Барфи, услажденный глубокими проникновениями, что во сто крат обостряла слепота, выгибал под голодные поцелуи шею, придушиваясь ошейником, что казался затянутым упоительно туго, сжимал мышцы ануса, что продолжали от жёстких движений инертно сокращаться. Отступившее к краю пропасти сознание хлёст кожаной плети иной раз взбадривал жалящей болью — её сей же час умеряла череда жалящих в душу поцелуев. Часто-часто стучащая в виски кровь закладывала уши, заглушала наполняющие комнату стоны, чаровничьим опиумом брала верх над обоими телами, выворачивая одним на двоих бесконечно долгим оргазмом. Рука, истосковавшись по железно-ласковой хватке, наудалую отыскала нож, что всегда был поблизости, в два счета освободила чужие неугомонные руки, позволив тем всласть царапать да ластить. И напоённые юношеской прытью силы князя ли, чудища ли непозволительно резко подняли Флоренского с табуретки, подарив Барфи несколько жадных секунд, чтобы поперхнуться невырвавшимся стоном, взбрыкнуть ретивым жеребёнком, царапнув чужое лицо, ухватиться непослушными руками за шею. — Куда ты?.. Что ты… делаешь? — голос дрожал в такт туго сокращающимся мышцам. Ответные рыки-слова, заполошённые дыханием, разили пламенем в губы. Под хмельный ребячливый смех несколько валких шагов спиной, скомканный шалыми руками мальчик, распахнутый балкон, холод ветра, взвившегося смятой копной. Барфи ничего не успел и не смог сказать — сжатое в кулаке сердце сделало отчаянную попытку скакнуть, зажить и в застопорившей дыхание коме осталось трепетать проколотой бабочкой. Октябрьский ветер, засвистевший в ушах, обжёг перевешенное через балюстраду разгорячённое тело. — Что… ты… делаешь? — немеющий голос, сдутый с губ играющим волосами ветром. Адриан был слишком жаден, чтобы отпустить его. Стоя на мраморном приступке, держал слишком крепко за раздвинутые бёдра, чтобы, вбиваясь глубокими, сплавленными экстатической нирваной толчками, заполнить его крупным узлом. Спина, перегнутая через перила, расслабляюще хрустела рысьими позвонками. Ломкие ногти цеплялись за скользкий мрамор. Барфи, отданный в лапы подлунной хтони, открывал иссушенный немотой рот, растопыривал руки и пальцы, ловя тёмную пустоту, и тающий в той да в кованых золотом когтях хозяина, скалился незримой молочно-сладкой луне. Бездушный сторож, подсвеченный двумя фонарями на воротах, мерил сонными шагами выход с заднего двора. Затейной улыбкой растянув губы, Флоренский упился ещё неведомой Барфи идеей, придуманной на месте, шлёпнул его по ногам, приказывая обхватить крепче. Вложив разжатые пальцы под язык, рассвистелся соловьём-разбойником, до самых зубных нервов проняв режущей мерзлью и стукнувшегося о ворота сторожа, и подлаянную проснувшимися псами луну. — Что… ты… творишь… не…нормальный… — вздрагивающий короткими, пробирающими от паха до самого десятки раз кряду замирающего сердца, неизъяснимо частыми спазмами Барфи вспыхивал, тлел, плавился, стыл, тёк талым горным снегом, льдящим горячую цветь розы, распускающим ту душистым дурманом. Надорвавшись стоном, подхваченным смехом Адриана, теряющего от бездумной радости голос, Барфи дошёл до стадии совершенного огня, тогда, протянув полегчавшие крыльями руки, полностью отдался чужим ладоням, схватившим украшенные синяками-браслетами запястья да утянувшим на стылый мрамор балкона. Стараясь не расцепиться — хотя вязка была крепка — Адриан, путаясь с ним в один смятый клубок, руками поскальзываясь на залитой пахучей спермой коже, выволок Барфи обратно в комнату. Узел, распирающий замшевый анус совсем юной, неподготовленной к тому омеги, продолжал наливаться. Адриан, несколько раз перевернувшись на полу через бок, смиряя звучными шлепками руки, впившиеся в плечи и шею, норовящие вырвать кольца из сосков, окончательно подмял Барфи под себя. Поймал. Присвоил. Неколебимым движением сорвал повязку, мерклым светом чуть золотящейся зари бесцеремонно ослепив мальчика. Захватанный, точно сорванная нервными руками роза, обхарканный сухоцветной бусью русской осени, щурился он сонным котёнком, так устало и преданно, слабо сжимая в кулаках схваченные руки. Крупно дрожал каждым лепестком, раскрываясь и отдаваясь, позволяя срезать себя под корень да спрятать под рубаху, едва дышал, сам того не ощущая, исцелованными до алой крови губами, шептал что-то невнятное, совсем беззвучное, невыносимо милое сердцу, как падающий с берёзы листок. Механическим движением стряхнув с лица волосы, Адриан выпрямил спину и подтолкнул его поближе к шкафу. Подкормленное чудовище злилось. Морозило безотрывным взглядом, стращало, требовало, презирало. Всё-таки неумолимо слабело и кололо руки о скулы мальчика, как чёрт — о преображенный лик юного мученика. Тем же механическим движением, внезапно не дрогнув, рука дёрнула за касающийся пола чёрный край, с хлопком воронова крыла оголив отражающееся в запылённом по краям зеркале безумие. С минуту поборовшись с застившей темнотой тяжёлого покрывала и волос, грубо повернул насаженного на твердый узел Барфи, едва не разорвав натянутые до предела стенки, толчком в спину заставил упасть на локти. — Смотри, мальчик, какие мы с тобой красивые… — продолжая с бесконечной жадностью трахать надрывающим пульсирующее мясо узлом, заставил смотреть в упор, ближе, едва не впечатав лицом в изгвазданное бесстыдством, болью и наслаждением отражение, вздёрнув его голову за затылок, прохрипел с помешанным восторгом, с каким млеет напоённый жертвенной кровью жрец. Одержимые властью, такой бесконтрольной, больной, глаза нещадно льдили насквозь. — Что дальше было в твоей сказке — сказывай… — молвил сладко, переливчатым голосом, будто бы лишенным всякого повеления, с коим пальцы свободной руки схватили горло. — Сказывай, Барфи, я хочу знать конец твоей сказки, я хочу. — Хотел. Терпеливыми, стало быть, даже любящими пальцами поглаживал уязвимую шею, утыкаясь острым подбородком в плечо. — Только смотри… Смотри на меня. Не смей отводить глаз. Барфи, одурелому от пробирающей оргазменной дрожи, трезвеющему от плотоядного взгляда из зеркала, не оставалось ничего, кроме как… — Однажды… привели мальчику в утешение принцессу из соседнего королевства, — глотая всхлипы, продолжил по взбудораженной страхом памяти. — Прекрасную, как полная луна на чёрном небе. Город облачился в белые одежды, в цвет погубленной невинной души. И когда он… взял её, всецело заступившую добром в его волю, за белые руки, бросил на шелко́во ложе… — Дальше! — несдержанно вскричал Адриан, не выпуская из цепенеющих пальцев горло. — Он увидел в её глазах Бога, стало его сердце ласково, полюбил он её ста сердцами, и… — Барфи зашёлся в передавленном кашле. Из сотрясающегося с каждым Адриановым толчком члена, выплескивалась короткая жемчужная струйка, едва не долетая до зеркала. Агония не давала непрерывным оргазменным спазмам утихнуть. — Демон отпустил его! Оголтелое чудовище, огрызнувшись искорёженным паникой ртом, стиснуло не знающие меры пальцы, истощёнными силами взывая к отражающимся в тёмном зеркале боли, страху. К себе… — Распутав колдовство, она назвала его… — изуродованный предсмертной маской Барфи до последнего, до самого, что непременно стал бы последним, всхрипа, не отрывая потухающего взгляда от звериных до самой голубелой глубины промерзлого колодца глаз, выхватил из себя разящее булатным кардом: — Gol… narazi… Раненое глубоко, безнадежно, по-благородному безболезненно чудовище, глядя с последней жалостию, мазнуло обмирающими пальцами по горлу, ключицам, груди, волчьей оторопью поджимаясь, пискнуло зашибленным щенком и накрыло собой хрупкое и тёплое. Откашлявшийся лужицей вязкой слюны Барфи выполз полураздавленным паучком из-под него, ошалелыми глазами озирая мокнувшую в рассветном зареве комнату. — Gol narazi? — занятый одной свербящей его мыслью Адриан, дёрнув за плечо парня, не пустил. — Скорбный цветочек… Откуда ты узнал?.. Где услышал? — Это сказка, — тронув примятое горло, признался повёрнутый лицом Барфи. — Так называлась сказка, которую рассказывал мне наложник отца… — Наложник? — Адриан сморщился и повернул голову ухом, точно был глуховат. Непонимающе помотав головой, вскинул вопрошающие глаза. Рука вздёрнула голову Барфи за подбородок, вторая, нырнув под живот, — плотно накрыла заветный шрам. — Пора поделиться болью, что прячешь внутри, мальчик. Думаешь, я не знаю, как младших сыновей любят? Думаешь, я поверю, что отец тебя так легко отдал, и оставлю тебя в покое? Дрожащие на выдохе слова коснулись лица. Новый приказ осел на спёкшихся слюной и кровью губах лукавой покорностью, раздразнившей череду протравленных сарказмом смешков, похожих больше на всхлипы. — Болью? — со злорадным пониманием закатил глаза и покачал головой. — Знаешь, почему тебе хорошо со мной было? А почему я, отданный русскому князю в утеху, не прикончил себя в пути ещё, а пристрастился к тебе так, что с мясом не оторвать? Знать хочешь? Говорил вкрадчиво, намертво прижигая Адриана к полу взглядом. — Да потому что сам я грешный. Меня самого Бог отверг, веришь ли, князь? Я сам… пропащий, — по слогам выговорил последнее, верно, не до конца понятое слово. Шурхнув по полу волосами, вскинул голову в онемелом хохоте. — Бог не пожелал меня, ещё когда болезнью наказал. — Какой болезнью? — с тревожным вниманием Адриан тряхнул его за плечи. — Тяжело стало мне тогда, князь. Слабел с каждым днём. Внизу болело всё, да кровью тёк… Когда уже совсем ни есть, ни сидеть, ни лежать не мог, отец врачей позвал. Деньги любые предлагал, лишь бы без наследников не остался. А мне не надо детей, я просто хотел, чтобы не было больше больно! Да кто меня спросил? Вырезали всё нацело. И нечисто… — тускло опустил глаза на сами собой сдвинувшиеся колени. — Вот потом-то и стало совсем худо. Отец принял решение не лечить меня больше. А зачем? Какой с меня был толк теперь? Тем более в преддверии войны. Запер в подвальной комнате и под страхом смерти наказал не приближаться ко мне. Там, в духоте, лихорадке и мухах я… Рот расползся горьким оскалом. — Никто не смел ко мне войти, даже братья. Только один из наложников отца, украв ключи, тайком приходил ночью. Приносил мне воды, обтирал взмокшее лицо холодным полотенцем, менял пахнущие гнилью тряпки. Давал, верно, украденные где-то капли, что снимали боль и наводили сон. Засыпая, я каждый раз слышал его голос. Он читал мне сказки… Я спрашивал, зачем он это делает? Ведь если его поймают… Зачем из-за меня?.. Я грязный и ненужный, наказанный Богом. В самом деле, зачем ему это было нужно? Он же припадал губами к моим рукам и говорил, что я чище всех людей во дворце. Барфи, сморщив открытый лоб морщинками искреннего недоумения, потряс головой. Ссохшийся в шёпот голос взбодрился, будто в агонии. — А после моя болезнь отступила. Правда то, князь! Не знаю сам, почему я не умер, — торопливо бормотал припухшими губами, сверля глазами пол. — Рана моя будто присохла, жар сошёл, и я встал… Того мальчика всё же поймали и продали другому хозяину. Прекрасный мой, глупый мальчик… Мне не дали знать, что с ним сталось дальше. Я ничего не мог сделать, ведь в отцовском дворце я был больше никто. Небрежно облизнув сухие губы, продолжил, сглотнул давящий у горла комок. — Врач, осмотрев меня, решил, что теперь я вряд ли когда-нибудь потеку, и лучше было бы оскопить меня и продать в гарем. Однако визирь отца придумал решение получше. — Барфи решительно поднял на Адриана заплаканные, оттого особенно синие глаза, обрамлённые слепленными влагой ресницами до самых насурьмленных природой бровей. — Все знали о ненасытном, кровожадном русском князе, который будто бы лицом не стареет, потому что с дьяволом самим знается. Адриан Флоренский… У нас его называли просто… Шакалий цвет. Флоренский прыснул в сторону, но тут же извиняюще прикусил губу и кивнул, требуя продолжать. Отчего-то безмерно верил… — Русские, мол, падаль едят. Ему сойдёт и такое… — голос Барфи робко стаял на полушёпот. — Так и войну закончим, и… По-ребячьи скрестивший ноги Адриан, слушающий его в напряжённом молчании, с минуту подёргал плечами и пошкрябал ногтями по паркету, готовый в одночасье, задохнувшись нестерпимым смехом, перебитым слезами, пасть к боязливо подобравшимся ногам, уткнуться в те лбом, ласкучим котом пободаться в костлявые щиколотки, загребущими руками сгрести в охапку, как вертлявого неприрученного котёнка, растолкать лицом царапучие лапки, приложиться щекой к самому запретному котячьему месту — тёплому подбрюшью — да покрыть чередой боготворящих поцелуев выпуклый шрам. — Сойдёт, моя радость, сойдёт. Ему сойдёт. Ему сойдёт… — бормотал без устали одни и те же слова, щекочущие вибрацией мальчишеский живот. — Моё, моё, моё… Не поделюсь, не отдам! Посадив к себе на колени, с детской жадностью прижал к груди за плечи сжатыми в кулаки руками и, насупившись, зыркнул в глаза засвеченному воспалённым солнцем отраженью. — Я никогда не смогу родить тебе наследника… — положив голову на пахнущее табаком и свежим потом мужское плечо, без сожаления усмехнулся одними губами в чадащую оплавленными свечами пустоту. — Я думал, что и течки у меня быть не может, думал, что прикоснуться к себе больше никому не дам, а ты… С тобой будто тело проснулось. Вот так… Руки, с музыкальной осторожностью перебирающие острые позвонки, замерли, дрогнули, зашлёпали по спине в подступающем приступе истерического хохота. — Наследника? — последнее, что вырвалось удивленно-спокойным голосом, до того как упал на спину, утащив Барфи за собой. — Наследника! Ха! Наследника! Он хохотал, срывая голос на ошалелый беззвучный сип, чувствуя, что больше не может, стучал кулаком по полу, скорченными пальцами сцарапывал с мальчика до мокрой крови под ногтями бесчисленные зачёсы. — Что смешного? — нахмурив опасные восточные брови, Барфи вспорхнул с его груди рассерженным соколёнком и тотчас был схвачен за руку, перевёрнут и шлёпнут навзничь. — А то, душа моя. — Адриан мимоходом запалил нашаренную у зеркала папиросу. У лица Барфи звякнула поддетая большим пальцем цепь. — Ты думаешь, мне это просто так досталось? Фамильная цепь рода Флоренских? А эта усадьба, слуги, деньги? Вот так просто всё и сразу да без Бога в душе… Не бывает так, мой глупенький мальчик. Губы Барфи разжались в немом вопросе, но ладонь плотно накрыла их. Цепь снова звякнула и с благородной прочностью натянулась неимоверно туго. — Это арабское золото — одно из самых прочных. Делалась на заказ. В Аммане. Прежде её носил отец. Нас было двое братьев, — говорил с леденящим спокойствием, пропуская дым между нервно поджатыми губами. — Близнецы. Только он был славным, весёлым, приветливым, любимым… Всем его хотелось ласкать да боготворить. С малых лет радовал гостей на отцовских раутах своей смазливой мордашкой. Все дорогие вещи, подарки — всё было только ему. Неужели и взаправду так можно любить детей?.. Я же за ненадобностью всегда был заперт в горнице. От отца редко слышал доброго слова. Как-то я держал в руках ножницы — он избил меня и запер в чулане на целый день. Кричал, что я сумасшедший, что я хотел убить брата. Но я не хотел! Я не хотел сделать ему больно! Адриан, насмерть уязвлённый непониманием, взвыл сквозь бессильные слёзы. — Он просто хотел срезать розы к завтраку, чтобы, как обычно, папеньку порадовать. Никто не смел трогать мои розы… Никто! Соскользнувшая с лица Барфи ладонь сжалась в кулаке до кровавых ногтевых вмятин. — Почему?.. Почему никто никогда не верил мне? По словам всех, я был «странным», но неужели это так плохо? Неужели из-за этого я был недостоин любви? Я хотел хоть капли тепла, но меня просто не видели. Позже и брат видеть перестал. Дети, знаешь ли, больше всех подвержены чужому влиянию, в особенности если то дурное. Мне порой думалось — отец старался забыть, что у него есть второй сын. Меня не было… — Прикусив нестерпимо разъезжающиеся истошным плачем губы, он зажмурил глаза, позволив переполнившим через край слезам потечь по вискам. — Нет… Это невозможно! — Барфи обмер подстреленным воронёнком, отупело таращась в потолок глазами-блюдцами в пол-лица. — Ты же сын русского князя… Ты же рос в хорошей семье… Разве так… бывает? — Трудно жить в хорошей семье, если ты чем-то отличаешься, мой мальчик. — Адриан назидательно прищёлкнул языком о нёбо и вложил папиросу в обмякшую ладонь мальчика. — А потом пришёл он… — Кто? — не понял Барфи, затянувшись прегорьким дымом. — Нет-нет… Он не называл своего имени, — голос Адриана опасливо притих. — Говорил, что уйдёт насовсем, если я буду спрашивать… Он сказал, что мне больше не будет одиноко. Говорил, что любит меня, что хочет со мной играть. Он очень любил играть. И я ему поверил. Я был счастлив, что больше не один. Но он обманул меня… Встревоженные руки покрепче сжали Барфи. Губы, мятущиеся, как в горячке, рвано задышали в шею. — Он сказал, что я слишком слаб, чтобы жить, и лучше бы меня вообще не было. Когда он приходил поиграть, я задыхался, слеп глазами, не чувствовал ног, не мог убежать, а он тогда творил, что хотел. Побеждал. Говорил: «Тебе все равно никто не поможет, тебя никто не будет искать, поэтому лучше тебе спрятаться». Я прятался в угоду его прихоти. Но он находил меня везде и смеялся над моей беспомощностью. Смеялся и повторял, что всё равно займёт моё место. Он мог, Барфи… Мне было так страшно, когда он приходил… И я не знал, как его остановить. Я не хотел умирать. Я резал себя, чтобы хоть ненадолго обезвредить его. Это помогало. Он любил мою боль. Он питался ею, становясь сильнее с каждым днём. Ненадолго оставлял меня в покое. Дальше было хуже. Меня ему стало мало. Не собираясь останавливаться на достигнутом, он стал причинять боль другим, из раза в раз придумывая более изощрённые способы. Я умолял его не трогать мою семью, на что отвечал он: «Нет у тебя никакой семьи. Ты безродный. Тебя не любят и не ценят. Зачем о них так печёшься?» Эти слова Адриан выплюнул с особой страстью. — Отец решил, что я опасен и велел отвезти меня в лечебницу для душевнобольных. — В… э-э… — Барфи защёлкал пальцами, вспоминая услышанное однажды русское слово. — Богадельню? — В богадельню, мой дорогой, в богадельню. — Адриан осклабился в притворной улыбке, умиляясь наивности мальчишки. — Пусть будет, коль так тебе проще запомнить. Мне было всего лишь шесть лет, когда оказался там в первый раз. — Что… там с тобой делали? — дурным голосом ужаснулся Барфи. В горле его булькнуло, как от брошенного в глубокое озеро камня. — Способов лечения было много, Барфи, и не всегда совместимых с жизнью. Благо он приходил мне на помощь, разрешал отдыхать, не бороться… И я не всегда чувствовал весь ужас лечения, которое ко мне применяли. Одно плохо — он очень не любит, когда играют не по его правилам. В скрежетнувшие зубы отдалась телесная дрожь. — Из-за его своеволия докторам лечение казалось тщетным, однако всё же иногда меня отпускали домой. Мне там было особенно плохо. Шатало, рвало постоянно. Спать почти не мог. Память отшибало. Бывает, выйду на улицу и не помню, где дом. Но меня особо и не искали. — Адриан куснул до крови губу и, стараясь не моргать, уставился в полузадёрнутое окно безумными опухшими глазами, будто озаренный чем-то светлым и ясным, как вытканная над лесом пурпурно-золотым сатином заря. — Я больше не мог быть сильным. Вечор по осени я сидел под протекшим навесом псарни. Дождь был... Ефим, крепостной отца, нашёл меня. Грязного, отчаявшегося и изрезанного, с ножом в руке. Не побоялся. Не побрезговал. Отнёс меня к себе в избёнку. Помыл, руки перевязал. Я плакал и умолял его, чтобы не рассказывал отцу про то, что снова резался. Легчало мне с ним как-то… От рук его тепло такое было, что в сердце кралось. И запах досок смолёных да масла лампадного. Водой поил горячей. Извинялся, что у него даже чая для меня нет. Отец, знаешь ли, крестьян своих не особо жаловал… Тошнота унималась да сон сам собой навевался. Потом и есть стал понемногу. Едва ли не с рук меня кормил. У меня самого после лечения руки дрожали, что ложку удержать даже не мог. Щенком волчонка вскормить удумал… Адриан дважды сглотнул застрявший в горле слёзный комок. — В оконцовке он совсем меня к себе забрал — папенька и возрадовался, и о докторах больше не суетился. Пошто проблему решать, когда её рядом нет? Так Ефим меня один и выхаживал, только бы докторам да отцу не отдавать, ибо сделали в лечебнице со мной большую беду. Обмывал, когда я под себя мочился. Извинялся всё, дурак, конфузился, что руки у него огрубевшие — к барской коже, мол, прикасаться грешно. Иной раз я порежусь — нож вынимает из рук, на колени передо мной становится, руки целует (и зачем только?), а у самого глаза мокрые. В постель меня кладёт, а сам молится. «Мучит дитя, мучит». А кто мучит, я не понимал. А ОН… Ты подумай! Он перестал приходить. Вроде как совсем оставил меня. Бывало, придёт, я мечусь, кричу до хрипоты, до рвоты, спрятаться надо, спрятаться… За нож хватаюсь. А Ефим меня между колен зажмёт, лицом в волосы уткнётся, баючит. Бормочет: «Цветик мой скорбный…» Он и сбегал точно ужаленный. Понимаешь, Барфи? — Скулы свело невыразимой тоской. Ногти в мясо расковыривали вторым днём зажившие рубцы. — Так бывает, несчастный мой мальчик, что совершенно случайно появившимся в нашей жизни людям мы ломаем их жизнь. Сухой язык нервно царапнул пересохшие от беспрерывного лопота губы. — Потом папенька домой меня позвал. Захворал — тоскливо ему вдруг стало. Уложил даже с братом в одной комнате, вроде как по-старому всё. Ночью же братец приходит радостный, сияет как солнышко, перед зеркалом вертится. «Помоги, — говорит, — цепочку застегнуть. Папенька примерить дал». Смекнул я, в чём дело. Папенька, видать, смерть свою почуял да князем и наследником его решил сделать, хотя я был старшим. Меня же — всех прав и благосостояния лишить. Тем более сам я наследников не смогу иметь с моим-то здоровьем, а уж после лечения — так точно. Тупиковый путь. Послал братца к чёрту. «Тебе дал — сам и майся теперь, а мне спать не мешай!» — Адриан обхватил вспотевшими ладонями голову Барфи и в самое ухо зашептал, точно в самом деле разбудить мог кого-то. — И тут он пришёл… В первый раз я его увидел. Показал себя!.. Встал. Подошёл к нему сзади, обнял, улыбается в зеркало, что кровь в жилах стынет. «Застегну, мой прекрасный, застегну», — воркует. Обвил цепью шею туго-претуго и давил, пока брат, посиневший, на пол не сник. Давил да глядел. Глядел… В зеркале он опаснее… Я не видел там больше себя, а видел только его. Ему нравится, когда на него смотрят, так он власть свою пуще чувствует. Я не хочу его видеть, Барфи… Папенька, тотчас войдя, как увидал, так умом тронулся окончательно, меня обнимал, ласкал, слезами радости обливался, точно вынуждал себя поверить, что умер не братец, а я. Быть может, и хотел, чтоб так именно и случилось. А заутра — слёг в постель и опочил. Вот тут-то Ефим мой и придумал… Мне заместо брата быть. Мне забрать его имя и лицо… Кто смогёт догадаться? Не он, мол, умер, а я. А сам я повесился, к тому моя дорога меня всё равно вела. В прослезнённом смехе Адриан долго втягивал сквозь зубы воздух и до боли в лицевых мышцах распяливал в улыбке рот, разрывая измученное лицо на сотни ран. — Своими руками цепь с мёртвого тела снял да на меня надел. На колено стал, преклонив голову: «Ваше Сиятельство, князь Флоренской». Так и сделали мы. Брата, не меня в тот день титуловали. Его, Адриана Флоренского, четырнадцати лет от роду. Меня же похоронили за оградой кладбища. Нет меня больше. Умер я. От слуг, правда, некоторых пришлось избавиться, дабы не разнесли дурную весть. Ефим один, кому я доверять мог и доселе доверяю. Вот так, мой маленький Барфи, вот так… — У… у-у… — одичалый голос отрешённого мальчика затянулся воем пнутого в бок щенка. — У Ефима сын есть? Он говорил… — Был, — сплюнув обжегший губы и пальцы окурок, проклиная заползающую осторожной гадюкой под полусгнивший волчий хребет боль, выцедил Адриан в крепко помеченные собственным запахом вороные пряди. — Тринадцати лет от роду с отцовского приказа силком замуж отдали за одного из мужиков. Год спустя умер в родах. В один удар кулака раскрошив заложившее уши затишье, что с деревянным созвучием качалось хохломским коньком, он вскочил на колени, в животном исступлении рванул Барфи на себя, почти вздёрнув над полом. Освежёванное сердце, отбивая инвалидные сонетовы ритмы, с псиной тоской лаяло до помешательства на нырнувшую в дымный ситец неба луну. — Я не хочу… Я не хочу больше… — одними губами, точно пожелклым шелестом, вышептал он. В глазах, жалких, выпитых до дна крещенского колодца, пролитых синявой детской тоской, дрожала надежда — последняя, та, которую отнимают лишь посмертно. — Я не хочу никого больше. Ни отца, ни брата, ни семьи не хочу! Нет их. Не было их у меня. Нигде их не было. Безродный… Безродный я князь, слышишь?! Ха! Такой же пропащий! Не надо семьи мне! Те… те-бя мне надо… Заломав мальчишку, пискнувшего хилым кутёнком, такого же безродного, как роза в крапивном буераке, притиснул намертво к продрогшей, оттаявшей поутру осенней хлюпью груди. Ломал, мял разомлевшим цветком, тискал до дурноты, как тискает двухдневного щенка дитё с несложившимся рассудком, кололся о шиповные кости, допьяна целовал и кусал его всего, не разбирая пути, растрёпывал губами волосы, глаже полотна дамасского клинка, зарывался пальцами в густые корни, бережно пропускал всю длину сквозь те, как сквозь спицы чёрный мохер, взбесившись от радости, зверски лохматил всё к чертям, быстрыми, лапными зачёсами разравнивал пробор, закусывал тёплую солёную кожу вместе с волосами, рыча, мотал головой, как игручий пёс с палкой в зубах. — Тебя мне надо!.. Тебя, мой мальчик! Тебя да Ефима моего. А больше никого. Ни детей не надо. Я тебя любить хочу! Тебя! Ты один такой. Один! Дети — не то… Если я тебя хочу любить, при чём же тут дети? Зачем?! Не понимаю я… я… не их… Я же тебя!.. Понимаешь?! Понимаешь меня, Барфи?! Да неужели ты не можешь понять?! — невпопад твердил, прижавшись наморщенным лбом ко лбу, отчаянно пытаясь донести упрямо не складывающую в предложения правду из самой души. — А он… Он, милый мой, он же не ушёл. Не навсегда ушёл. Навсегда его невозможно прогнать, — одним долгим выдохом просипел Адриан, сцарапывая побелевшими ногтями кожу с голых плеч. — Ты!.. Острый палец ткнул Барфи в грудь. — Ты приглянулся ему. Он тебя хочет… До тебя никого не принимал, а тебя хочет. Играть с тобой хочет… — схватив обеими ладонями за подбородок, взмолился неизлечимо больными глазами. — Ты знаешь, как остановить его. Ты только знаешь! Он тебя слушается! В моих силах контролировать каждого человека рядом, в доме, в стране… Но не его… Заклинаю тебя, Барфи, позволь мне любить тебя. Услади ж моё сердце собачье!.. А… а ему… играть иногда позволь с тобой… Позволишь?.. Позволишь ты?! А-а… А коль не позволишь, так свяжу тебя и всё равно любить буду! Всё равно не отдам тебя никому и отпустить не отпущу! Ссаженный голос закровил немощным хрипом. Руки, сжав невыносимо крепко, тряхнули с одержимостью и осторожностью, как единственную, дорогую, самую последнюю и самую милую сердцу игрушку, до полусмерти обхватили утеху всей жизни. И быть может, неубиваемый зверской норов, вшитый изобретательным таксидермистом под выжженную формалином шкурку, дёрнул котячью лапу шлёпнуть-царапнуть по чужой щеке, но потом с варварской силой перехватить замахнувшуюся в ответ руку да прижать, успокоенную, к милым губам. Барфи с неощутимой и чуждой самому себе преданностью смотрел в хозяйские глаза. Алые губы, дрогнув, остались кротко сомкнутыми, и высокий юношеский лоб стянула благоговейная, почти умоляющая морщинка. Принимающий полупрозрачной в малиновых подтеках кожей утренний свет, он отдался Адриану всем своим хрупким существом, всей душой, всем разумом, всем истерзанным детским сердцем. И нестерпимо ясен был его исполненный той самой чистой, исцеляющей, как хмелящая сладость одолень-травы, любви взор. — Позволю, мой князь, позволю… Из воли твоей никогда не выступлю, — пролепетал он в самые губы и вдруг заикнулся вырвавшимся смешком. — Мы заслужили счастья. Мы оба заслужили. Вымучили. А его ты от себя не гони — прими… Всем сердцем прими. Не беги от него и не прячься. — Ха!.. Мы заслужили… Только мы, — хмельно вторил ему Адриан, комкая в руках узкие ладони, и точно сердце его пропащее, что не в ладу с разумом, сладким мёдом пролили. — Коль ты примешь, так и я приму, ладушка моя… И убью любого, кто тронет тебя хотя бы розовым лепестком! Никто не заслужил того счастья, что мы вымучили, правда? Правда?! Коченея от пробирающего до костей полоумного смеха и счастья, слезами переполнившего через край одну большую рану, Адриан частыми, судорожными поглаживаниями, чередуя те с нечаянными царапинами, грел Барфи, садя на колени, заправлял за уши тяжёлые пряди, больше открывая лицо, мозолистыми подушечками пальцев, едва прикасаясь, гладил шелковистую кромку волос на пульсирующих висках, прибаюкивал горячечным теплом тела да ластящими, кусачими мурчаниями-вышептами на ухо. — Мы. Сейчас. Ляжем в постель, — вкрадчиво выговорил Адриан, мерно раскачиваясь с ним на полу. — Мы сейчас пойдём в нашу спальню и будем спать. Мы будем спать… Мы вместе ляжем спать. Ты и я… И с покорностью, но безутратным величием Барфи поднял голову, пригладил кроткими и любящими руками овсяный цвет буйных кудрей и, опустив тяжёлые ресницы, плотно прижался губами к наковерканной на княжеское лицо скорбной улыбке. И пленённый зверь навеки преданным псом пал к возлюбленным ногам. Тихо шурхнули портьеры, умерив рдяный свет зари, заливающий спальню. Ефим, потешно прикусив язык, подкрался к постели и укрыл гагачьим одеялом сладко спящих близко-близко друг к другу под одной тонкой простынёй. — Спят, — со счастливым сердцем покачал он головой. — Спят, голубки. Вот и ладно. Вот и слава Богу. И я, пожалуй, пойду прилягу. Стараясь не шуметь, старик заковылял к двери и, размашисто перекрестив комнату, вышел прочь.