Солнце Треомара

Nehrim: На краю судьбы The Vyn Series (Enderal, Nehrim, Arktwend, Myar Aranath)
Джен
В процессе
R
Солнце Треомара
Eiry in the Void
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Треомар за несколько лет до падения. Еще никто не знает, что произойдет совсем скоро - что когда-то прекрасный город станет местом великих битв, ознаменовав начало новой эры Вина. Еще никто не верит, что многотысячелетняя история мира идет к своему финалу, и события в Треомаре станут одним из камней лавины, что погребет под собой всё.
Примечания
Это перезапуск. Слегка переделываем старый фанфик, корректируем сюжет, делаем лучше. **Старая шапка и объясняшки:** Здесь затрагиваются события, в основном, упомянутые в историческом контексте всех частей игр о Вине. Время начала действия - за 32 года до событий Нерима (8200 год), длительность заключения Арантеалей, как по Эндералу, - 30 лет. История длится на протяжении двух лет, охватывая предысторию восстания Наратзула, непосредственно восстание и битвы в Треомаре, Эрофине и Ксармонаре. Персонажи перечислены основные, но будут еще. Поскольку треомарская линия истории воссоздана всего по 3-4 игровым запискам, а второстепенные сюжеты опираются в общей сложности почти на 20 игровых книг (неримских, эндеральских и мьярских), тут будут и хэдканоны, и ОСы, и, возможно, спорный таймлайн.
Поделиться
Содержание Вперед

8. Дом

Всё как тогда — Только в Дом ближе к ночи нас некому звать. «По тонкому льду»

      Улицы Эрофина превратились в незнакомый лабиринт серых высоких стен. За бессчетными поворотами дорога разветвлялась еще на три, каждая вела к еще трем перекресткам, за каждым из которых открывались вновь три дороги — одинаковые, безликие, вымощенные гладким камнем улицы слепых домов, заколоченных окон, угасших очагов и черных пепелищ.       Утро или вечер — за высотой стен ничего не понять, и лишь голос далекого колокола указывал странный путь. Дороги обрывались внезапно, оканчивались острыми изломами края бездонной пропасти, в которой притаилась тьма. То было настоящее сердце города — бьющееся, кровавое, исступленное, с каждым толчком рассыпающее огненные искры и черные лепестки золы.       Оглянулся.       Позади — обрушившаяся в ту же бездну нить дороги, и лишь ее малая часть, на которой он стоял, еще не исчезла, но уже становилась прозрачной, как стекло. Тьма внизу нарастала многоголосыми криками, криками, криками, поднималась, раскрывалась, бушевала, бесновалась — и растворяла город, как концентрированная кислота.       «Смотри же, — твердил вкрадчивый голос, — смотри, смотри же, смотри! Этот город — твоя могила. Ты столько лет видел его башни и не знал, что глядишь на собственное надгробие!».       Кто ты?       «Бог тени, что видит чужие сны».       Это я еще в прошлый раз понял. А есть ли у тебя имя?..       «Да. Но оно ничего не скажет тебе, Мерзул».       Но я хочу знать!       «К чему тебе это?».       Хочу знать, что написано на том надгробии, которым ты меня запугиваешь!       Улыбка тронула тонкие губы бога тени, а в кошачьих глазах его мелькнул испуг. Темная мантия его, струящаяся, как дым, блестела так, будто в ней растворилось звездное небо. Он весь был тьмою — за исключением бледного юного лица и одного обнаженного плеча — и даже в глазах, сером и золотистом, стояла поволока тени, словно то были глаза мертвеца.       «Я знал, кого наречь избранником. Я не ошибся в тебе. Не ошибся в вас обоих».       Ты не Тель’Имальтат! И то, что ты называешь себя богом тени, еще ничего не значит! Тель’Имальтат — это Наратзул!       «Если бы, мой избранник. Если бы. Я все отдал бы за то, чтобы это было так».       За спиной бога тени в золотом закатном мареве догорал Эрофин.       «Приходи и посмотри, что от него останется. Это — дом твой, неведомый и зыбкий. Думаю, он сгорит. Да. Весь Вин сгорит, если ты не…».       Что?..       Но сон вдруг оборвался, как дорога в его кошмаре. Огонь словно заполнил пространство маленькой запыленной комнаты, и Мерзул в первый момент даже подумал, что начался пожар, — поэтому вскочил с кровати раньше, чем смог осознать это.       — И вот опять, — проскрипел едкий голос Константина. — Почему вам здесь снятся плохие сны, а, Наратзул?       — Аура плохая, — пожал плечами тот.       Да уж. Константин не был бы собой, если бы оставил кого-нибудь в покое. Мерзул пробурчал что-то приветственное и, стыдливо пряча глаза, сделал вид что со всей внимательностью заправляет кровать и ищет дорожную одежду.       — Знаю я ваш Эрофин, — тем временем, вещал Константин, — помню его очень хорошо. Помню эроданских прихвостней, боевых магов, которые заставили меня доказывать, что я не энтропист, — одному недоумку, который маялся от скуки у таверны, что-то там показалось, а объяснялся я уже со стражей!       — Ну да, они это могут, — отстраненно отвечал Наратзул.       — Стража еще на мосту прицепилась, и я полчаса доказывал, что пришел поглазеть на собор и витражи со светорожденными. Чуть позже еще одни придрались в предместьях, отвели в сторожевую башню к жирному хряку, который долго сверял мою рожу с корявым рисунком на плакате о розыске какого-то поджигателя.       — Это тоже сплошь и рядом. Им хорошо доплачивают к обычному жалованию, если они поймают человека из розыска. Ну или, еще лучше, дикого мага.       Мерзул нехотя принялся одеваться, слушая вполуха неумело завуалированное беспокойство Константина. Это было приятно осознавать: оказывается, и Огневспых способен на сочувствие, и возможно, он даже вправду волнуется о них. Все эти россказни про эрофинские похождения разительно отличались от его обычной бравады — скорее, походили на попытку отговорить. Ну или это только казалось.       — Нет, самое ироничное в том, — Константин заметил, что Мерзул прислушивается, и повысил голос, — что поджигателей они ловят, а потом сжигают на площадях. Поджигают поджигателей — где это видано! В Остиане, например, их банально вешали, хотя, казалось бы, именно южане отличаются в этом деле большей фантазией. Тьфу.       Наратзул ничего не ответил на это, задумчиво глядя в окно, за которым ослепительно сияли освещенные утренним холодным солнцем белые треомарские арки. Когда он уже успел собраться в дорогу? Вертит в руках массивный ключ. Похоже, опять не спал полночи.       — Доброе утро, зануда, — провозгласил Константин с какой-то непривычной вежливостью и даже улыбнулся хмыкнувшему Мерзулу.       Неужели и вправду.       В последний раз Огневспых был таким взволнованным, когда рассказывал им историю про свои приключения в Южном королевстве. Или — когда повидал остианских посланников.       — И тебе того же, — бросил Мерзул.       — Так вот! — вновь завел свое Константин, обратившись к Наратзулу, который его явно не слушал. — Они там, в Эрофине, сжигают магов. Ну или тех, кто не смог так же хорошо отбрехаться, как я. И, точно так же, как в одном милом южном городке у моря, весь город приходит поглазеть на эти казни. Я на тот момент еще не видел достопримечательностей Остиана, и это, честно говоря, повергло меня в ужас…       — Понимаю, — безучастно ответил Наратзул. — И меня.       — Это я к тому, что… Ох… Не то чтобы я о вас волновался, но… Не нарывайтесь там.       — Как скажешь, Константин.       Это все было очень непохоже на типичное поведение Огневспыха, но Мерзул вполне догадывался, почему все так. Когда Наратзул подготавливал руны перемещения, Константин, напутственно похлопав Мерзула по плечу, сказал:       — Если вы там помрете, я могу забрать дом?       — Думаю, да, — ответил за него Наратзул.       — Конечно, — сказал Мерзул, протестующе дернув плечом. — И все злоключения наши себе забирай. В конце концов, ты наш единственный наследник.       — Да что ты. Спасибо, папочка, я крайне рад унаследовать вашу рухлядь! — Константин помолчал, как будто собираясь с силами. — Слушай, зануда. Ну вот правда, что за гребаный мир.       — Почему? — без особого энтузиазма спросил Мерзул.       — Да не глупи ты! «Почему». Хороший вопрос! Да потому что весь Нерим, от севера до юга, пропах вонючими кострами и залился кровью казненных — в основном, невинно казненных! Куда ни приди, куда ни глянь — везде или Орден сжигает, или храмовники колесуют; то маги им не угодили, то этерна им не такие, то фермер не в ту сторону чихнул. Блядь. Пожалуйста, зануда. В смысле, Мерзул…       — О, надо же, припомнил мое имя.       — Представь себе, я и не забывал. Возвращайтесь, короче. Оба.       — Это наш родной город, Константин, — с напускным спокойствием ответствовал Мерзул. — Если что, мы знаем, чего ожидать и что делать. Как-то жили до этого, и сейчас все будет хорошо.       — Родина не делает вам чести, — фыркнул Огневспых.       — Безусловно. Вряд ли тебя это порадует, но мы скоро вернемся.       — Надеюсь.       — Постарайся не разнести тут все.       — Не могу обещать, зану… Мерзул.       — Что?!       — Ну да идите. Сожри вас бездна, но не там, а здесь — чтобы я мог над вами поглумиться. И возвращайтесь поскорее.       Мерзул улыбнулся. Константин впервые показывал какие-то настолько светлые глубины своей темной душонки, что сам себя смущал, краснея, как девчонка на первом свидании.       — Ну все, надоело прощаться, катитесь. — Не глядя на них, Константин поспешил к дому, понимая, что полностью выдал себя.       — Смотри-ка, кажется, он скоро станет порядочным человеком, — усмехнулся Мерзул. — Может, надо было его тоже взять?       — Из беды проще вытаскивать одного, а не двоих, — последовал ответ.       — Все в порядке, Наратзул?       — Да. По плану. Давай руку, заклинание готово.       Мерзул с каким-то смутным беспокойством окинул взглядом треомарскую белизну в просвете круглой арки неподалеку от их дома, отгоняя удушающую, неуместную мысль про последний раз, затем коснулся холодной ладони Наратзула и в следующий момент почувствовал болезненный рывок перемещения.

***

      Боль.       О боги, как же больно. Проклятое заклинание!       Наратзул вроде предупреждал, что перенастраивать руны перемещения на новые координаты он еще не слишком хорошо научился, но тогда Мерзул не придал этому значения. А сейчас…       Когда Мерзул оказался в ледяной воде, он опрометчиво сделал судорожный вдох. Легкие наполнил огонь, и панический страх захлебнуться выместил собою изломавшую все тело лихорадочную боль.       Через несколько мучительно долгих секунд Наратзул, извиняясь, уже вытаскивал его на берег; Мерзул кашлял и все отрицал: ничего страшного, с кем не бывает. Нет, правда, ерунда. Удариться об стену или на камень приземлиться было бы намного хуже. Нет, промок, конечно, но ничего страшного!       Не растаю.       Он почувствовал теплое исцеляющее заклинание и еще более теплое — то, что высушило одежду за считанные секунды. «О нет, — ужаснулся про себя Мерзул, — это же магия в Эрофине. Магический след! Нас найдут по нему орденские маги!».       Только сейчас заметил отшатнувшуюся от них изумленную девушку с удочкой в руках, сидящую на маленькой, покосившейся пристани. Позади, среди поблескивающего тихого залива, чернели в утренней дымке грозные башни Эрофина. Во имя солнца, как хорошо, что они далеко от города, и здесь их магию не заметят. Но что это может быть за место?       — Простите, — не глядя на рыбачку, бросил Наратзул и пошел вверх по холму. Мерзул, пожав плечами с выражением «такие дела», улыбнулся крутящей пальцем у виска девушке и поспешил за ним.       Он все хотел спросить, что они здесь делают, но уже через минуту понял сам: Наратзул сотворил магией небольшой венок из белых цветов на надгробии с возвышающейся статуей. Позади нее звучал маленький водопад, где-то в пронизанных солнечным золотом кронах щебетали птицы, но в этой тишине было нечто потустороннее — холод, безжалостная тьма, отзвук нетвердых шагов в пустых каменных коридорах, разбитые камни       Что?..       страх, безумно бьющееся сердце и огонь в голове.       Мерзул нащупал в кармане склянку с амброзией. Что это еще такое? Откуда взялись эти видения? Этот… обезумевший страх? Страх порожден ложью, ложь — злом, зло — человеком, человек порожден скорбью, скорбь проросла на страхе, страх порожден ложью…       Стой, остановись.       Этот город — твоя могила, башни его — твое надгробие, и здесь ты сам увидишь, где кончаются все дороги.       «Что бы ты ни совершил — даже самое страшное — всегда остается выбор. Ты должен понять сейчас или уже никогда не поймешь. Хуже всего — отчаяние. Отчаяние закрывает дорогу выбора, глушит и топит в горечи. Я видел грешников, которые обрели прощение в раскаянии, и праведников, которые, возгордившись тем, что идут по воде, в ту же секунду тонули».       Кто говорил эти слова? В отзвуке псионического заклинания Наратзула Мерзул вдруг четко различил сухое лицо старика, освещенное пламенем костра, — но вот уже в следующий момент старик выглядел как юноша и сквозь пламя шептал:       «Я люблю тебя».       Если бы в тот момент у Мерзула спросили, кого ему напоминает тот юноша, он твердо ответил бы, что это тот «бог тени» из его сна — а затем сам испугался бы этой мысли и постарался бы спрятать ее подальше.       «Ну и болван ты, Странник. — Голос Наратзула звучал в голове Мерзула как его собственный. — Ничего ты не знаешь о грехе и праведности. Я — и то не знал, хотя смотрел в глаза Тиру чаще, чем ты — на свое лицо в зеркале!».       «Тира зовешь мерилом праведности! — хохотнул старик. — И кто из нас болван!».       «Ты так и не понял». — Лицо старика в один момент сменилось лицом бога тени.       Проклятая псионика мутила разум.       Ускоряла сердцебиение.       Будила боль.       «Тебе ли не знать, что такое боль».       Мне ли.       Мне ли голосов не слышать. Сны, видения, проклятая магия. Каждый шаг множил варианты, каждая дорога распадалась на три. Отчаяние пресекало ложные пути и указывало на глубины, которые вели на вершину горы.       «Ты все еще не понял», — опускал глаза бог тени.       «Я помогу тебя достать из храма тело твоей девочки, — устало вздыхал старик. — Если не я — никто не сможет. Зелара… Ее звали Зелара, верно?».       «Спасибо, Странник», — надломленно отвечал Наратзул, и где-то внизу Мерзул отчетливо видел его глазами белый, как старые кости, остов древнего храма.       «Где ты намерен ее похоронить?».       «На другой стороне эрофинского залива есть холм… Я… Это важное место для нас обоих. Ты поможешь мне похоронить ее, Странник?».       «Как я сделаю это, если ты в меня не веришь?» — грустно усмехался юноша.       «Нет, — отрезал старик. — Это твоя доля. Я могу лишь из бездны ее унести».       «Я могу, — твердил темный бог, — лишь низвести ее в бездну. Запереть ее там. Заставить ее забыть».       Горькая скорбь — словно это была его личная боль — морской водою залила сначала горло, а затем и глаза Мерзула.       На всякий случай он открыл склянку и отпил немного зелья — в голове заметно прояснилось. Ну ничего себе. Может, магическое заражение. Что это все-таки за место?       Или, может быть, виновно не место. Виновно совсем, совсем не место, не время, не камни, не тьма, не изогнутый сверкнувший меч, крик, пронзающий отблеск, темная кровь на полу, тьма, боль, чужое отражение в темных водах под коснувшимися зеркальной глади окровавленными пальцами       — он бежал оттуда, и вероятности кольцом из молний сменяли друг друга в хаотическом танце, неся только смерть — в каждой смерть, в каждой конец мира, белый свет, темная кровь, на руках и в воде, проклятье, остановись, умоляю, свет, рвущийся в небо, оставляющий сожженные тела, вечность, утекающая за горизонт, наполняющая пустотой       бесконечной       невыносимой       всепоглощающей,       и забирающей с собою последние проблески надежды, которые холодны, словно глоток чистого горного воздуха. Но и они исчезали в мареве, в жестоком чаду огненно стучащей в висках чародейской лихорадки, сулившей смерть, смерть и только смерть.       Нет, только не это, не сейчас!       Не я!       Или же я — истинный.       Пожалуйста, останови эти воспоминания, Наратзул, мне этого не вынести!       «Сколько еще будешь приходить сюда?».       «Какой смысл, моя любовь. Могила Зелары давно пуста».       Ненавижу тебя! Что ты такое несешь, Странник?!       «Да, конечно. А я вижу, что еще будешь приходить, паладин Наратзул. Само существование ее могилы в этом мире — достаточная степень отчаяния. Саморазрушение — продолжение отчаяния. Я же говорил. Эта дрянь не ведает иного выбора, поскольку изначально хочет только этого. Чтобы ты поверил в невозможность».       Старик шумно кашляет. Юноша смотрит с вниманием и сочувствием, а губы его дрожат, словно от сдерживаемых рыданий.       Этого не изменить. Зелара мертва.       «Именно. Изменить можно только себя».       И себе. Ее убил ты.       Почему сделал не то, что должен, а то, чего от тебя ждали?       Почему не слушал себя?       Чего было бояться? Реальности? Смирения как попытки к отступлению? Раскаяния как осознания действительного существования своих ошибок?       Мало ли это — сказать прости.       Много ли.       — Прости, что тебе пришлось увидеть все это, Мерзул. Я… Я не смог. Не смог не поддаться… Мне… Когда я оказался здесь, я вдруг понял, насколько бессилен перед этими воспоминаниями.       Одним крупным глотком Мерзул опустошил склянку — кружение мира остановилось, но сердце еще билось в каком-то диком, обезумевшем ритме. Руки дрожали, не хватало воздуха, зелье стало в горле удушающей горечью. Преодолевая какой-то невыносимый внутренний предел, требующий бежать отсюда со всех ног, Мерзул подошел к согбенно стоящему над могилой Наратзулу и осторожно положил ладонь ему на плечо — тот вздрогнул, — а другой рукой нащупывал вторую склянку с амброзией.       — Мне ужасно жаль. — Собственный голос по-прежнему звучал для Мерзула как чужой.       — Кого?       — Тебя, Наратзул.       — Нашел кого жалеть. Их убил я.       — Их?       — Зелару в Храме Пожирателя. Еще мою приемную маму Мириам здесь, в Эрофине.       — Там… Я видел какого-то человека, которого ты называл Странником…       — Да. Вроде я рассказывал тебе, Мерзул. Он помог мне… ну, принести Зелару из храма. Вредный, старый, брюзгливый дед. Но — очень сильный маг. Я бы сказал, выдающийся.       — А второй? Юноша. Кем был тот юноша?       — Юноша? — недоуменно переспросил Наратзул. — Едва ли так можно было назвать собаку того старикана. Не было там юноши. Только я. Странник. И собака Балла.       — Эммм… Но твои воспоминания… Образы… — Мерзул поскорее остановился, чтобы не выдать какую-нибудь глупость и только отвел глаза.       — Не хочу об этом думать, — глухо отозвался Наратзул.       Почему-то подумалось о Константине — очень даже хорошо, что он не пошел с ними. Выслушивали бы сейчас и вплоть до самого Треомара. «Да вы вообще все с ума посходили! — грохотал бы он, как пустое корыто. — Сны, видения, кошмары! Сколько можно, нужно жить в реальном мире!».       Наратзул, очевидно, прочитал эти мысли Мерзула и горько усмехнулся:       — Да, он бы так и сказал.       — Или похуже придумал бы, — улыбнулся Мерзул.       — Точно. Приправил бы ругательствами и хлопнул бы дверью.       — Опять сорвал бы верхнюю петлю, чинить потом. Наутро вернулся бы.       — Пьяный.       — Как обычно. Я бы на него опять наорал.       — Лишь бы не с ним на меня. Да, Мерзул?       — Нет уж. В какую сторону возмущаться, я уже давно выбрал.       — Только бы не пожалеть.       — Вот еще. Могу только признать, что завести Константина было не такой уж и плохой идеей.       — Ага. Есть еще амброзия? А то я что-то совсем…       — Да. Вот.       Наратзул пригубил из склянки и, не оборачиваясь, медленно пошел прочь от могилы. Проходящая мимо рыбачка, лихо перекинувшая самодельную бедняцкую удочку через плечо, бросила на них презрительный взгляд.       — Если ты не против, пойдем через старый порт.       — Что? — встрепенулся Мерзул, еще не до конца успокоившийся после круговорота странных образов.       — Старый порт. Надо запутать следы, — ответил Наратзул и тут же со вздохом добавил: — Я всегда так делаю.       Они прошли поросшую мхом каменную арку, и вот уже следующая телепортационная руна вывела их к до боли знакомым грязным заводям на противоположном берегу залива. Мерзул знал это место: среди обломков старого форта и прогнившего остова безымянной таверны ютились брошенные на произвол судьбы бедняки и неизлечимо больные.       Во времена, когда сердце Мерзула еще только начинало грезить великими свершениями, он приходил сюда постигать основы целительства и набираться на практике опыта в претворении лечебных заклинаний. Конечно, он был не один: некоторые послушники из орденского лазарета, направленные сюда строгими наставниками за мелкие проступки, всегда составляли ему компанию. Но работы было хоть отбавляй: гнойные раны, разбитые головы, переломы, рвота, кровавый кашель. Послушники приносили зелья — простенькие и негодные — и, дрожа от подступающего обморока, возливали их на шипящие красной пеной раны. Кто-то из бедняков выл от боли и колотил ногами, кто-то зубами сжимал собственные пальцы или кусок обожженной в костре деревяшки. Кто-то терял сознание, кто-то в ярости проклинал целителей. Мерзул же старался лечить не зельями, на которые у него все равно не хватило бы денег, а заклинаниями — и сначала с трудом, но потом все лучше и легче ему удавалось снимать боль, чистить и заживлять раны, сращивать кости.       Иногда рядом оказывался старый целитель, и, хоть никто не знал, кто он и откуда, послушники с ухмылкой говорили, что он — бывший магистр Ордена, мастер ритуала, в один из дней сошедший с ума. Мерзул не верил в это — целитель, хоть и нес иногда чушь, лая, как старый пес, слово «Ларна», все же был довольно рассудителен, и, к тому же, не имел в себе ни капли религиозности, рифмуя имя Мальфаса на все лады. Старик многому сумел научить Мерзула: за весьма короткое время он стал различать виды травм, научился делать исцеляющие отвары и налагать лучшие по качеству заклинания.       Все закончилось через несколько лун, когда до Мерзула дошло, что из-за его посещений старого порта когда-нибудь, несмотря на все меры предосторожности, принесет в семью какую-нибудь заразную болезнь. Конечно, впечатлений ему и так хватило на всю жизнь: кашляющие кровью грязные дети с заплывшими желтым гноем глазами снились ему еще несколько лет. Сложно было после такого не обвинять неведомую тьму мира, скрытое, но явственно разрушающее реальность зло, приходящее через людские уста и руки. Он много раз задавался вопросом: а знали ли боги об этом зле? И если да, то почему не исцелят все болезни, почему не даруют миру новые лекарства или хотя бы просто не возвестят надежду умирающим?       Где были боги, куда смотрели они, когда здесь столько бедняков умерло в страшных муках?       И для чего такие боги, которые не делят с нами наше горе?       — Слушай, ну ты и правда мог принести домой заразу и убить всех своих родных, — с деланным возмущением сказал Наратзул, который явно старался отвлечься от собственных болезненных воспоминаний бесцеремонным просмотром старых воспоминаний Мерзула.       — Прочь из моей головы! — огрызнулся тот. — Сейчас зайдем в город, а тут ты, со своей псионикой. Уже забыл, как боялся оставить магический след?       — Я хотел сказать, что во всем мире, от канализаций Эрофина до башен Инодана, никогда не встречал такого дурня, как ты.       — Взаимно, вредный полуэтерна.       — Я в хорошем смысле. Ты самый самоотверженный человек, которого я когда-либо знал. Мне очень далеко до тебя, Мерзул.       Он приостановился. Если бы сейчас из руин форта вышел сам Тир с тыквенным пирогом в руках и начал бы потчевать бедняков, Мерзул удивился бы меньше.       — Грубая лесть, — наконец изрек он. — Но спасибо. Я делал это ради навыков, а не ради этих людей.       — Верю, — усмехнулся Наратзул. — Кто-то чуть менее благородный уже давно оставил бы меня. После всего, что узнал обо мне. Хотя не знаю, в благородстве ли дело. Может, это что-то совсем другое.       Его голос дрогнул.       — Что, например? — спросил Мерзул, проходя хлипкий маленький мост через одну из многочисленных заводей старого порта; здесь грязный запах бездомных, соль холодного моря и тяжелая каменная пыль старых открытых штолен чувствовались еще сильнее.       Наратзул шел впереди и молчал.       «Интересно».       — Что именно тебе интересно? Как окончательно довести меня своей псионикой, да, Наратзул?       «Твое воспоминание про сумасшедшего целителя. Кажется, я знал его, он и правда был магистром Ордена. И Ларну знал… И… Так глупо».       — Глупо?       «Мне довелось знать и богов, и королей, и нищих. И никого не знать в полной мере».       — Глупо думать, что ты в принципе способен узнать кого-то в полной мере, Наратзул. Я это понял сегодня. Некоторое время назад.       «У тебя есть право меня винить. Ты… Наверное, тебе нужно будет узнать. Лучше сейчас, чем в момент, который… Ну, станет решающим».        — О чем именно мы сейчас говорим?       «Большой соблазн просто показать тебе это псионически, чтобы не проговаривать вслух всю эту… всю эту блядскую боль. Но для тебя лучше словами».       — Да, лучше словами, да и то не всеми. После того, что я немного увидел у могилы Зелары, — не хочу видеть больше.       «Понимаю, Мерзул».       — Как ты… Как тебе удается жить с этим?       «Видишь же — никак не удается».       Налетевший прохладный ветер принес с собой пыль и горькую вонь сожженной листвы. Совсем рядом шелестело серое, как камень, море Эрофина — огромный залив с возвышающимся утесом столицы, все такой же грязный и невзрачный, буйной рябью ломающий отражения и несущий запах тины и водорослей, словно болото.       Раньше залив не казался Мерзулу таким угрюмым. В детстве не было ничего лучше, чем эта раскинувшаяся бесконечность солнечного моря, отражающего далекие белые башни Зеробилона, которая увлекала воображение в сказочные страны смелых героев, добрых богов и благородных королей. Со временем и по мере взросления, вода приносила к берегам ржавые обломки и черный ил, а отражение бедняцких лачуг в мутных масляных разводах навевало лишь мысль о безысходности жизни, ненужности, оставленности и забвении.       А может быть, это не залив изменился, а сам Мерзул: теперь, на фоне лазурного хрусталя Фремишского моря у сияющего белизной Треомара, серое море Эрофина казалось лишь жалкой дождевой лужей.       Плохо думать так о своем доме.       Любовь к родным, воспоминания о детстве, призрачный долг совести — где было все это в нужный момент? Да и сейчас — где? Неужели в этих обломках портовых сараев, по которым бродят тощие куры, или может, в глазах очередного нищего с протянутой рукой. Лицо из прошлого мелькнуло потускневшим старым образом: «Монетку, мессир?», — мягкий, как горячий воск, эндеральский акцент изломан хрипом и свистом больных легких, резонансом дрожащих связок и вонью дешевого пойла.       Ни героев, ни королей, ни богов.       Только мы, наша боль и наши решения — наш дом.       Давно не виделись, Эрофин.       Мерзул боролся с собой. Он не хотел, совсем не хотел ничего знать, но в то же время считал это необходимым. Навык целителя, отзвук старых образов: вот он разматывает грязную, затвердевшую повязку на глазу изможденной женщины, и видит под ней лишь густое копошение личинок; вот избитый, умирающий мальчик-этерна с алыми от вытекающей крови губами; вот мертвый младенец на руках у ошалевшей матери — женщина рыдает от того, что бледный бездыханный ребенок не берет грудь, и бросается к целителю, как к последней надежде: хоть каплю зелья! умоляю вас, господин мой! я отдам вам все свои деньги — за одну только каплю!       Я не могу помочь.       Эй говорят, ты тут целитель? Глянь, там… ребенка… кровью рвет. Со вчера, да. Нет, ничего не ел, вроде. Ты сходи, прошу тебя, глянь, что с ним… А я тебе… Ну, бля… Хоть все золото мира.       Я не знаю, что это за болезнь.       Магия сквозь сон хлещет его по лицу ледяной волной, и кажется, будто весь Треомар ушел под воду, — это Наратзул в ужасе проснулся среди ночи от очередного кошмара. Долго лежит, потом бесшумно одевается, выходит на улицу, скрипнув дверью и впустив в комнату ледяной воздух. Долго сидит один у круглой арки, хоть до самого рассвета, молча и неподвижно. Мерзул ни разу не рискнул подойти ближе и расспросить о чем-либо, и вовсе не потому, что боялся реакции — просто не хотел знать, что видел Наратзул в этих кошмарах.       Я не хочу знать, что это.       Мне самому будет нестерпимо больно!       Россыпь грязных лачуг старого порта все такая же, как раньше. Обглоданные кости у костровищ, бурые окровавленные тряпки, желто-серая пена заводей, дохлая рыба, высокое синее небо — и колокол эрофинского собора где-то на утесе возвещает какую-то иную, потустороннюю реальность, которой здесь, в этом ужасающем месте, просто не может быть.       — Расскажешь? — наконец решился Мерзул.       — О чем? — не понял Наратзул.       — Про приемную маму.       — Нечего рассказывать. Один раз мы с ней шли к дому, на нас напал парень, которого я за пару часов до того победил на испытаниях паладинов, с ним — еще шестеро. Ревность, зависть, мерзкий этерна, что ты о себе возомнил — ну и все такое. Наговорили всякой дряни про маму. Вроде под ноги ей плюнули. Не знаю, оправдание это или нет, но мне было пятнадцать. Поэтому семерых я не вывез, и, когда меня загнали в угол, я инстинктивно применил запрещенную магию, убив того парня. А она… Мама взяла на себя вину. И уже потом, на…       Все тяжелее, словно то был подъем в гору, — Мерзул отчетливо почувствовал это.       — На допросах… Она упорно повторяла, что это сделала она, что это было ее заклинание. Маму и хотели выставить виноватой, несмотря на мои протесты: Ордену проще обвинить простую женщину, чем пытаться очистить собственную репутацию от преступления будущего паладина, сына дражайшего Теалора Арантеаля. Короче… Ее казнили на костре. Заставили…       «Только не это».       — Меня…       «Только, блядь, не это, гребаные мрази».       — Убить ее.       В старом порту было довольно пусто. Тот же обветшалый форт непоколебимо возвышался над разрухой, заколоченный и ослепший. Возле костра несколько нищих жарили крысу, а еще один в исступленном безумии беспокойно метался от лачуги к лачуге, выкрикивая обрывки «Путей» и разбрасывая зачерпнутый под ногами песок.       Никто не обратил внимание на проходящих.       Очень мало нищих, странно. И непонятно, хорошо это или плохо.       Мерзул знал об этих казнях очень давно. Однажды, когда он был еще совсем ребенком, они со старшим братом отправились на эрофинский рынок, и как раз в это время на площади суда возгорелось до небес одно из самых ярких воспоминаний его жизни. Он не помнил подробностей — помнил страх. Неосуществимое желание погасить пламя под бьющимся в истерике, привязанным к столбу человеком. Свой порыв сбежать сквозь напирающую толпу зевак, сомкнувшуюся плотными рядами волчьих зубов. За спинами людей не видно было приговоренного, который разрывал свои легкие воплем, — лишь черный дым до неба и рыжие сполохи пламени. И разодетый в алое капеллан, вещающий о милости богов.       Несколько раз в год Мерзул видел на эрофинских площадях эти жуткие костры — и это развило в нем панический страх. Как только он замечал где-то толпящихся людей или отблески большого огня в городе, то тут же менял маршрут, а если нужно — и планы, и бежал в противоположном направлении, не дожидаясь, когда наступит самый страшный момент. Бежал сквозь толпы, пестрыми и многоголосыми потоками текущие к зрелищу, бесцеремонно толкаясь, наступая на ноги, бессвязно извиняясь — слыша упреки, злые усмешки и возгласы недоумения. Действительно, как можно убежать от такого. Это же казнь! Всем зрелищам зрелище! Несмышленый малый…       Нет ничего слаще страданий другого, да, мой дом Эрофин?       — Проклятый гребаный Орден, — дрожащим голосом произнес Мерзул, когда они уже пересекли старый порт и подходили к мосту, ведущему в новый. — Вот бы кто-нибудь сжег их самих!       — Я теперь все думаю знаешь о чем, — сказал Наратзул, невидяще глядя на громаду города на утесе. — Надо было тогда, когда они стали сжигать маму, применить эту магию на капеллане и хранителях. Сдохнуть, но сделать это. И ни за что не идти служить… им.       — Ты про богов?       — Боги… Нет. Они ненастоящие боги. Настоящий — другой, и не имеет никакого отношения к кучке зарвавшихся иноданских лицедеев.       — Настоящий? Я опять не понимаю, о чем мы.       — Я не знаю, как объяснить, да и не уверен, что смогу. — Он остановился, ожидая, пока двое стражников, осмотревшие их с ног до головы еще на подходе, откроют ворота в новый порт. — Мог бы показать, но…       — Нет, только не это, — решительно перебил его Мерзул.       — И то верно. Думаю, у тебя самого полно неприятных воспоминаний, так что не нужны тебе еще и мои. Хоть… Конечно, мне сложно нести это одному.       — Нет уж. Я правда не хочу знать. Никогда и ничего!       — Как скажешь.       Врата нехотя отворились, и за ними пролег низкий дощатый помост над мелководьем, за которым белели спущенные паруса громадных кораблей, высились мачты и чернели крыши многоярусных складов.       — Сначала пойдем в мой старый дом, — сказал Наратзул. — Мне нужно забрать оттуда «Генезис», ради которого, собственно, мы и пришли.       — Хорошо.       — А затем, как и планировали, будет банк. Держи телепортационный кристалл. Эти перемещения помогут сбить магов Эродана с нашего следа.       — Может быть, наоборот? — предложил Мерзул, беря кристалл. — Чтобы не застрять в городе, в случае чего — сначала в банк, а потом к тебе, за стены.       — Банкир сдаст меня, — беззаботно отмахнулся Наратзул. — И когда он это сделает, у нас уже не будет времени на все остальное, как внутри Эрофина, так и в окрестностях. Кстати, не хочешь повидать семью?       — Нет! — поспешно воскликнул Мерзул. — Только не это!

***

      Они прошли совсем недалеко от платформы телепорта, в сторону моста, и далее, мимо огородов, к фермам.       Вокруг многое изменилось: поля как будто стали больше, выросли новые деревья, построены новые дома, лица прохожих сплошь незнакомые — даже хорошо, что никто здесь уже не знает его.       Только если старые соседи…       От этой мысли Наратзул нервно всхохотнул.       Но цел ли дом? Может быть, за прошедшее время не стало и его?       — Ты уверен, что твой дом еще здесь? — словно прочитал его мысли Мерзул. — Если там долго никто не живет, его могли…       — Это собственность отца, — ответил Наратзул. — На это никто не покусился бы в здравом рассудке.       Навстречу с важным видом проплыл караван всадников в доспехах стражи — явно ночной патруль возвращается в казармы. Припозднились. Лица злые, один из них, вымазанный как будто в саже, плюнул под ноги ненавистному этерна, а Мерзул смело обозвал его козлом. Патрулю не до склок с пришлыми, патруль хочет упасть и заснуть в провонявшей потом казарме — поэтому Мерзул мог не стесняться в выражениях, ему бы все равно ничего не сделали. А вот назови их козлами Наратзул… Пришлось бы резко менять планы. Ради этерна они вылезли бы из седел. Огребли бы, конечно, но зачем. Как сказал бы отец, миссия важней.       Тьфу, блядь.       Не думай об отце! Не здесь!       — Вот же, — негодовал Мерзул. — Я уже и отвык от такого, после цивилизованного-то Треомара. Эрофин во всей красе!       По дороге катили торговцы, что-то оживленно обсуждая. Их повозку тянула унылая рыжая лошадь, вяло прядая ушами и отгоняя назойливых слепней. Где-то рядом, в ближайшей вероятности, она внезапно падала замертво — но здесь лошадь, тяжело переставляя ноги, шла все дальше, к мосту. Редкое явление — прошедшая настолько близко и пощадившая реальность смерть.       Они прошли еще немного, затем свернули налево, спускаясь по вымощенной дорожке все ближе к шумящему Эродису. Еще поворот.       Те чахлые яблони, посаженные вредным соседом сто лет назад, уже окрепли и свисают над дорогой тяжелыми, усыпанными белыми яблоками ветвями. Рядом с ними — отцветшие, знакомые кусты гортензии. В цвету они были алыми — не в пример другим таким же, что росли у эрофинского собора. Помнится, старая, как столпы мироздания, соседка Дана любила рассказать, почему эти гортензии так отличаются.       О нет, жуткая мысль.       Лучше не вспоминать.       «О, так ты тоже в орденские решил податься? — Ее сморщенное, покрытое пятнами лицо против воли Наратзула возникло в его воспоминаниях. — Хочешь, расскажу тебе одну историю про мальчика, который жил в этом доме до тебя? Да ладно, юный этерна, хочешь, знаю. Жил здесь когда-то набожный стеклодув по имени… хм… вроде Вилдус. Да! Олеас Вилдус. Я его еще мальчонкой знала, и юношей, и мужем — это он помогал этернийской мастерице делать витражи богов в соборе. Так вот, женился Вилдус на беглой аразеальке. Была она язычницей и люто ненавидела богиню Ирланду, как, стало быть, язычникам положено. Родился у них мальчик, и звали его… Гер… Геррет! Милый такой был малыш! Глаза — как омуты. Смышленый. Вежливый — не то что сынульки кузнеца! Очень нравился он мне, и одному Эродану было известно, как горько мне было встретить Вилдуса пьяным и заплаканным в один из дней. Сказал мне, мол, Геррет умер от лихорадки. Боги… Я и сама — в вой! Какой прекрасный мальчик был! Ну, думаю, почтим его светлую душу пред вечными путями — на следующий день пришли с соседкой к их дому с цветами, а тут… Тут выходит маленький Геррет во двор, живой и невредимый! Поздоровался с нами, спросил, как здоровье. Мы с соседкой цветы побросали и были таковы. Уже после услышала я, что мать-аразеалька его той ночью отнесла в каменный круг на берегу и похоронила, а утром Геррет сам домой пришел… Ох, помилуйте боги, какой только тьмы в нашем мире нет! После видела я, как Геррет рос, как стал орденским и гордым ходил, прямо как ты, когда его взяли в кандидаты, — но все не могла из головы выбросить тот каменный круг. Рядом с Герретом мне воняло мертвечиной, во снах я часто видела, как он стоит над моей кроватью и дышит могильным смрадом — и только молитва пресветлому Эродану выручала. Что? Что было потом и при чем здесь гортензии? При всем, Наратзул! Когда стеклодув Вилдус умер, аразеалька немедленно сбежала с любовником, а Геррет… Геррет поутру закопал отца в вашем дворе под гортензиями, взял мешок и ушел куда глаза глядят. С тех пор дом ваш был пуст, пока его Теалор Арантеаль не купил, а гортензии здесь стали расти алые, как кровь».       Обычные глупости — кто поверил бы в такое? Мертвые не оживают, как ни упрашивай богов или темных духов. Поверить в такое было бы так же глупо, как считать заблудших живыми людьми.       Дом уже совсем близко.       Можно было бы дойти и с закрытыми глазами.       Совсем другой, но это точно он.       Вокруг дома разросся жасмин, искривляя ветви в слепые, закрытые почерневшими ставнями окна. Под крышей приютилось растрепанное ласточкино гнездо: птенцы толкались и громко верещали, издалека завидев подлетающую мать. Повсюду желтели опавшая листва и сухая трава. Река казалась совсем близкой.       Часть крыльца развалилась. На двери — множество царапин и вмятин; невредимый замок, истерзанный сломанными отмычками, явно стоил своей цены.       — Пытались взломать. — Мерзул тоже это заметил. — Как думаешь, у них получилось?       — Быть может, — пожал плечами Наратзул. — Там нечего брать, особенно если не знаешь, что ищешь.       Главное, я знаю.       Наратзул достал из кармана ключ — тот самый, знакомый до боли — и приблизился к двери, ощущая неясное волнение. Как будто дом вовсе не был пуст. Как будто за дверью все было как прежде: тепло, солнечно и прекрасно.       Замок мягко щелкнул, и дверь открылась.       Утро.

***

      Прекрасное — невозможно.       И все же — существовало.       Момент, когда все закончилось здесь же, вот так — скрипнувшей дверью, золотым утренним светом сквозь грязное стекло, далеким шумом реки, и пустой       пустой       пустой, адской болью где-то под ребрами.       В доме и тогда не было никого, вопреки последней сумасшедшей надежде, что я открою дверь — и за ней будет знакомый запах трав, мама, ее теплая улыбка и вопрошающий взгляд: где ты так долго был? Все ли в порядке?       Нет, мама.       «Не надо, пожалуйста, не зови меня мамой, ты же знаешь сам, мне нель…»       Бьется склянка, сброшенная на пол неосторожным движением, мама пытается собрать осколки и ранит пальцы — повсюду между блестящим стеклом и капельками крови лежат темные точки семян полыни, один из ингредиентов очередного исцеляющего зелья, отсутствие потенциала и иллюзорное восполнение жизни.       В те времена мама все время собирала разные семена и с какой-то фанатичной заботой сажала их то в лесу, то рядом с домом. Стоило лишь первому ростку пробиться сквозь толщу земли, как она моментально теряла к ним всякий интерес — ей нужен был лишь этот единственный момент: момент, когда семечко оживало. И больше ничего — лишь начало жизни, воплощение вопреки всякому отрицанию. Маленькая победа над сожравшей весь мир смертью.       В совсем раннем детстве я не понимал этого. Не знал, почему Мириам тихо, прячась от моего взора, рыдает над непроросшими семенами, почему после этого уходит одна в лес или к реке и весь день молчит. Думал, это из-за меня, и я тщетно искал причины в своих поступках, и, что еще хуже, находил.       В такие моменты она не заметила бы и гибели мира — не то, что меня.       Я не понимал этого стремления из пыли и травинок любой ценой создать исцеляющее зелье. Я не понимал, почему она называла меня другим именем, в те моменты, когда думала, что я уже сплю.       Утро.       В те минуты ничего не было известно наверняка. Солнце развеяло ночь, но холод остывшей, простоявшей без очага комнаты, победить не смогло. Или так казалось.       В открытую дверь скользнула кошка, которая еще помнила нас и то, что мы были добры к ней, — так, словно это было много лет назад, в другой жизни и с другими людьми, хоть на самом деле прошло не более… Недели? Да, кажется, не более недели. Может быть, двух. Или…       Время иссякло давным давно. Окончилось там — грубо и резко, как заканчивается дорога перед пропастью.       Кошка подошла серой тенью в рассветном золоте, легко прикоснулась ко мне, сидящему среди пыльной пустой комнаты, дрожащему, льющему слезы ужаса и утраты — минуту назад я открыл дверь, и мамы здесь не оказалось.       Не горел очаг, в раскрытое окно стучались ветви жасмина.       Вот ее корзина на столе, ее платок, собранные ею засохшие цветы. Сухие лепестки на полу. Аккуратно уложенные на ткань умершие семена. Паук плетет серебряную нить под потолком.       Невыносимо тихо: мир раскололся и исчез в огне, а дом еще стоит. Мир еще стоит — и я не понимал, почему. Почему. Почему мир еще жив? Кошка мягко уходит от пытающейся ее погладить руки.       — Я был в тюрьме, мама.       В маленькой, темной, сырой камере.       Недостижимо высоко, под потолком, сквозь пролом сияло солнце, а затем оно исчезало, и я понимал, что наступала ночь, затем видел снова день, и дни, и какое-то бессчетное количество времени, затянувшееся петлей грязной кровавой веревки, скрипом далекой двери в коридоре, тяжелыми шагами подкованных сапог и тихим судорожным рыданием — ветер сквозь разлом завывал криками, переходящими в единый, исступленный, демонический вой боли       бесконечной       невыносимой       всепоглощающей       боли.       О Бог мой единственный мой Бог пусть это правда будет лишь ветер а не ее крики!       Она взяла на себя мою вину настолько непоколебимо, насколько я сам не смог бы никогда. Ее выставили ведьмой, темным коварным злом под маской нежной любви —       за дверью стоял посланник ненастоящих богов. На его одеждах было ненастоящее солнце, его речи были полны ненастоящего сочувствия и самой что ни на есть настоящей лжи. Он говорил об Ордене, об ответственности, о том, что мир не требует от нас того, чтобы мы были абсолютно чистосердечны: лишь притворись, покажи, что ты верен богам, — и они не оставят тебя и прекратят казнь; покажи, что ты верен Ордену, — и он не изгонит тебя, он остановит это. Ты же знаешь, для чего это делается, ты здесь не первый день. Таков мир, таковы люди. Смотри, это нормально, таковы правила, все так делают. Казнь ненастоящая, огонь потушат через мгновение — Мириам выживет в любом случае, но вот твоя судьба в пределах Ордена будет зависеть только лишь от…       Им не нужно мое раскаяние. Им нужно, чтобы я признал их власть.       Сорви эту струну внутри себя, выжги последнюю гордость, да не останется в тебе ничего, что мешает миру сделать тебя удобным, пустым, равнодушным.       Ты внял мне, Бог мой.       Это и правда был лишь ветер.       Ночь явила в проломе белый серп ночного светила и не нарушила безмолвие, ставшее монолитной глыбой между моим внутренним взором и Морем Вероятностей.       Пусть даже так — пусть все останется таким, но только не наступало бы никогда       утро.       Я кричу на посланника — и голос мой слаб после стольких дней в этой камере — что ни шагу не сделаю, пока в город не вернется отец.       Я надеялся, что Теалор не даст им сделать это. Я смотрел лихорадочный сон, как отец приходит в наш дом, видит, что он пуст, и идет искать нас по всему Эрофину. Что он доходит до подземелий, уводит нас отсюда — не глядя рубит мечом посланника с ненастоящим солнцем, сокрушает тюрьму, касается пламенем красных знамен Ордена. Он опускается ко мне, как будто мне снова шесть лет, и говорит, что все закончилось, что нам больше ничего не угрожает и мы уходим домой. «А как же Мириам, папа?».       Она здесь.       Посланник говорит, что у него есть бумага о разрешении, подписанная командующим Арантеалем.       Отец знает.       Так отец все знает!       Посланник смеется с приторным снисхождением, обнажая желтые, будто у старого скелета, зубы. Его лицо перечеркнуто шрамами, и один глаз затянут кровавым бельмом.       Ты думаешь, кто-то в Ордене может быть против? Ты и сам должен все понимать.       Должен.       Ночью я опять слышу ветер. Он воет от боли, от ужаса и страха, он ненастоящий, как боги, как посланник, как я.       В какой-то момент я перестаю верить, что это ветер, и в его исступленном голосе начинают проявляться слова без смысла, отдельные, пустые, острые, как лезвие.       Скажи им.       Пусть она скажет, молю тебя, что это сделал я.       Пусть. Я не умею молиться, как она, но пусть.       Ветер затихает к утру и вместе с первыми лучами алого солнца лишает последней надежды разрушить эти стены. Не будет этих — будут иные, такие, за которыми самое страшное, что только может быть, самое ужасное и болезненное, жуткое, темное — и ты не захочешь, просто никогда не захочешь рушить их, надеясь, что в безопасных пределах тюрьмы зло ненастоящих богов перед нами бессильно.       Но стены исчезают, обнажая гниющий труп старого города, смрад казарм и площадей, черный огонь костра, пляшущего на обугленных костях деревяшек, и провалы бездонных ям на месте лиц стоящих пред ним людей.       У Мириам окровавленные от веревок запястья. На шее темная полоса от них же. Я смотрю на эти раны и понимаю, как они были нанесены. Кончики пальцев темные от крови, без ногтей. Синяки. Кажущееся истлевшим когда-то белое платье всё в багровых подтеках.       Ненастоящая казнь?       Посланник зачитывает волю Ордена и богов.       Милостью Эродана.       Эзары.       Ирланды.       Тира.       Грандмастера Святого Ордена Лореуса Первого.       Она закрывает глаза и почти кричит молитву, которую слышу только я.       О Бог мой единственный Бог мой только не его пожалуйста пусть только не тронут его!       В который раз — бессилие помочь. Момент, когда осознаешь недостаточность своих сил, когда каждое действие приводит не к результату, а к нескольким равнозначно ужасным вариантам выбора.       Видения из прошлого говорили: у тебя все равно не получится. Смерть не победить, мертвые не оживают, и надеяться, что боги или духи внимают нашим молитвам, все равно, что считать заблудшего живым человеком! Ты ничто перед смертью — и дорога делится на три, видишь?       Ее боль, остывшая волна окаменевшего пламени —       в пришедшем давным давно смутном видении было небо, отраженное в синих глазах лежащего в неестественной позе младенца, была Мириам, с ужасом смотрящая на растекающуюся кровь, падающая на колени, скрывающая лицо руками, звериный вой и эта впервые прочувствованная       бесконечная       невыносимая       всепоглощающая       молитва.       Ненастоящие боги не помнят того, что помним мы. Их мысль затуманена надеждой на вечность, серебряной иноданской водой, льющейся из их глаз,       из вен       из распоротых глоток.       Я ожидал молнию, что убьет меня. Внезапную бурю. Настигший катарсис. Что угодно было бы лучше, чем это.       Но ее хранящие меня молитвенные слова, изреченные, до последнего отчаянного, переходящего в крик       Бог мой       вдоха       Бог мой       Ненастоящая казнь. Сейчас меня остановят.       Бог мой       Иди же, Наратзул.       Сделай это.       Посланник подтолкнул и дал в руки факел.       Бог мой       Вдох поднимается, как буря. Люди вокруг стираются, превращаясь в черные полые стволы деревьев, в которых ожидающе притихли демоны.       Сейчас все остановится.       Должно.       Нет.       Я совсем рядом.       Бог мой       Только не его       Бросай факел!       Только не его только не его только не его!       Это не я.       Или же я — истинный.       Милостью Эродана. Эзары. Ирланды. Тира. Еще Мальфаса, Салдрина, Моралы. Всего Ордена. Моей собственной милостью.       Я не выдержал, Бог мой.       Я не знал, где был так долго.       Помню лишь утро, когда открывал дверь дома в угасающей, безумной надежде, что это и правда было не по-настоящему.       Помню пыльную комнату, кошку. Пустоту. Тьму. Ненависть к себе.       То слово, что было ее именем, стало набором звуков — и то, что было здесь теперь, лишь молчаливо спрашивало: как ты мог забыть и простить такое, согласившись служить этим ненастоящим богам? Комната все так же пуста. Она не придет сюда больше никогда.       Простишь это им?       А самому себе?       Сквозняк всколыхнул пыль, и видение остыло последней затухающей искрой убитого дождем костра. То, что обрушилось громом, было открывающейся ставней, а то, что казалось слезами… Было ими же.       Пока Мерзул не увидел, скорее вытер слезы и отвернулся от него.       Открытые ставни впервые за долгое время впустили в комнату золотой солнечный свет. Хорошо, что мама не видит, сколько здесь паутины и грязи по углам.       — Кто-то здесь все-таки был! — послышался рядом почти незнакомый голос Мерзула. — Только это и правда очень странно.       Наратзул, успокаивая эти воспоминания и безуспешно унимая дрожь в руках, несколько раз глубоко вдохнул и закашлялся от пыли. Надо бы хоть что-то с этим сделать, но какой смысл?       Он уйдет отсюда навсегда через полчаса. Полчаса — и дома больше не будет. Почему? Он не знал, но видел лишь то, что в грядущих вероятностях дома нет, да и ничего на свете нет, словно и самих вероятностей не существовало. В грядущих вероятностях нет и его самого.       — Кто мог их здесь оставить? — Мерзул снимал паутину с белых цветов в вазе на столе. — Тут всё в пыли, но они… живые. Свежие. Как такое может быть?       — Догадайся, — бросил Наратзул, стараясь выглядеть и быть равнодушным.       — Магия?       — Естественно.       — Твоих рук дело?       — Да. — Он помедлил. — Мне было лет шесть. Мама собирала свои травы в лесу, а я притащил ей эти цветы. Она сказала, что зря их сорвал — все равно умрут, и тогда я просто очень захотел, чтобы они не умирали.       — Это было… заклинание?       — Нет. Всего лишь сильное желание, хоть я и не понимал тогда еще, что это претворение вероятности.       — Ух ты. Это… трогательно.       — Это глупо.       — Я уже почти привык к тому, что ты называешь красивые вещи глупыми, Наратзул.       Мерзул осторожным движением ладони зачем-то стер пыль с грязной вазы с чистыми, как первый снег, цветами.       — Знаешь, — наконец сказал он, как будто решившись, — я начинаю понимать, зачем ты взял меня с собой в Эрофин.       — Только сейчас?       — Да, сейчас. Нет, ты, конечно, думаешь, что этими видениями, рассказами и намеками сможешь проверить мою лояльность, да? Узнать, насколько далеко я готов зайти, прежде чем предам тебя.       — Глупости.       — Но на самом деле, — Мерзул вздохнул, попытавшись ободряюще и отвратительно проницательно улыбнуться, — ты просто не хотел вновь пережить эти воспоминания в одиночку. Не так ли?       Попытки провалились.       Шансов не было.       Не так, Мерзул, да все не так, твою мать.       Но блядь, если даже ты это понимаешь, то кого я пытаюсь обмануть.       — Возможно.       — Если тебе так легче, говори.       — Твое осуждение, — солгал Наратзул, — чувствуется сильнее тупой дикой магии. Я не хочу говорить тебе ничего — ровно как и ты ничего не хочешь знать.       — Я знаю все, что нужно.       — Слишком самонадеянно.       — Я знаю больше. И поэтому я не боюсь тебя — твои видения говорят без слов. О том, кто ты на самом деле. И о том, что я не предам тебя ни за что.       Ты не видел.       Только то, что я хотел показать.       Дым застилает взор, скоро вновь уходить, срываться со старого места, оставляя обрывки приросшей плоти привычного уклада жизни, говорить что-то, каким-то образом действовать, просить и прощать, навсегда прощаться.       Какими будут последние слова?       Мало ли это — сказать прости.       Много ли.       Потом, по прошествии времени, листая воспоминания и ища причины, вдруг находишь в них тот момент, который оказался последним моментом близости и не осознававшимся таковым. Близость к смерти: ее шаг к тебе, твой шаг от нее, но она тянет на себя и не оставляет выбора.       Что сказать перед тем, как тьма укроет город?       И те слова, что стали первыми, остались и последними.       Вечер последнего дня.       Мириам осторожно открыла дверь — Наратзул сидел на полу, разглядывая страницы своей книги на свет, подняв ее перед распахнутым окном. Когда под ее шагом скрипнул пол, он встрепенулся испуганной птицей и с помощью заклинания заставил книгу исчезнуть.       — Прости, я не хотела тебя отвлекать.       — Нет-нет, я просто… Ничем таким не занимался, просто… Ох…       Мама все равно не поняла бы, чего такого в этой книге, но что она в тот момент подумала — известно только ей. Тот случай, когда было бы проще сказать правду, но не сказал.       Мама. Твой страх всегда с тобой. Мой страх превыше твоего.       Если бы ты только знала, как я боюсь посмотреть в лицо правде и увидеть ее укоряющий взор, как я боюсь, что мои худшие ожидания оправдаются, и что завтра все будет кончено. Нет, меня не страшит провал — я готов уйти с испытаний Ордена побежденным. Я боюсь, что мне придется покинуть тебя, и это будет настоящим предательством. Это будет сродни смерти —       страхом молящегося пред хрипящим агонией одром. Страхом птицы, яростно брошенной в стену. Страхом матери, уронившей своего младенца. Стали все мои чувства — страхом.       Дым сожженных сухих трав — лаванда, шалфей, полынь. Алые, как кровь, лепестки гортензии. Все, что когда-то росло и зеленело в окрестных полях, стало только пеплом, и дым, едкий и горький, наполняет комнату, словно это не дом, а капище.       — Если там, на испытаниях, что-то пойдет не так, я не буду бояться, обещаю.       — Правильно, Наратзул. Я в тебя верю. Не может пойти не так.       — Еще как может, Мириам!       Улыбку ее тронула грусть, как и всегда бывало, когда она думала об этом.       Первую свою псионику он испытывал на маме, хоть и было ужасно стыдно. Ее мысли всегда, от дня его первого заклинания и до того вечера, являли собой водоворот страха, бесконечных переплетающихся ветвей ужаса и беспокойства.       Что если.       А вдруг.       Только не это.       «Я молилась о нем полчаса назад как о живом!.. А теперь… Теперь его… нет».       Голос ее гаснет в удушающих всхлипах. Кто-то рядом пытается обнять ее, но она отстраняется, смотрит в пустоту, закрывает глаза и плачет.       Не потяну вторую такую молитву, не могу, не могу, не могу как об умершем!       Ночные птицы пред рассветом кричат громче, чем шумит Эродис. Он слышит мамин сон, вновь пришедший кошмар, ее отчаянные мысли, ее пустые руки, которыми она закрывает рыдающее лицо.       «А ведь я только что держала его… Только что… Я говорила с ним… Его глаза…».       Что могло пойти не так.       «Ты спрашиваешь?! Я не знаю! Я… Мне кажется, я споткнулась об порог. Что же делать… Что же… Зелье!..».       Ребенок уже умер, какое зелье.       «Нет, еще можно исправить! Это ведь… можно исправить!».       Ее рыдания переходят в истерику, и Наратзулу уже не нужна псионика, чтобы слышать их.       Она встает с кровати, идет на кухню, что-то ищет, шумя посудой. Через минуту выходит на улицу, старательно переступая порог. Ступени крыльца скрипят: одна, другая, третья. Дверь не закрыта, и дом заполняет ночной холод.       Ей было слишком страшно оставаться здесь, в доме, до краев наполненном смертью.       Наратзул никогда не мог ничем помочь.       Ее сын умер до его рождения и очень далеко отсюда.       Ему осталось пепелище старого пожара, еще достаточно горячее, чтобы согреться, но уже и не очаг родного дома.       Мириам возвращается нескоро — уже замолкли ночные птицы, и солнце встает из-за темного переплетенья Салафинского леса.       Закрывает дверь. Разводит огонь, стуча огнивом намного дольше, чем обычно. Собирается с духом, чтобы Наратзул ни в коем случае не увидел ее слез или какого-то беспокойства.       Мы так боялись, помнишь?       А когда смерть пришла по-настоящему, страх иссяк, как и все остальные чувства. Сожаление. Боль       бесконечная       невыносимая       всепоглощающая       — иссякла, как пересохший ручей. В пустоте меж ребер больше не слышался стук.       — Наратзул, — наконец изрекает Мириам, — что бы там завтра, на испытаниях, ни случилось, я горжусь тобой. Просто знай. Я всегда горжусь тобой.       — Спасибо. Мне важно это знать. Мама.       — Не называй… А, ну тебя. Отучать уже бессмысленно, да?       — Что поделаешь против истины.       Она улыбается, и закатное солнце последнего дня его лучшей жизни, красно-золотым отблеском освещает ее лицо.       Завтра в это время мы уже будем в темнице, в разных, ужасно далеких друг от друга ледяных камерах — но сегодня мы этого еще не знаем.       Сегодня был хороший день.       Она была счастлива —       проросли семена, которые она считала мертвыми, —       и не почувствовала в них отчаянную и слепую магию.
Вперед