Я услышу твой плач в тишине

Король и Шут (КиШ) Король и Шут (сериал)
Слэш
В процессе
NC-17
Я услышу твой плач в тишине
DeerHorns
автор
Описание
Андрей с горечью вспоминает себя, глотающего первые подступившие слёзы. Он был один, так ему казалось, пока вихрем не влетела мама, которая в попытке утешить своего ребёнка сама начала плакать. Андрею было так стыдно, ведь он не мог просто сказать ей: «мамуль, не плач» – он вообще не смог выдавить из себя ни слова. Ни тогда, ни год спустя. На дворе октябрь 1989 года, он до сих пор нем – об этом узнает и Миша, который был уверен, что омега просто напыщенный сученыш – как же он ошибался...
Примечания
Работа тяжёлая — обратите, пожалуйста, внимание на тэги. В основе ТОЛЬКО внешнего вида героев лежат образы реальной группы (но никак не связаны с реальными событиями и людьми, любые совпадения — случайность), однако вам ничего не мешает связывать эту работу с сериальными персонажами. Временные рамки сдвинуты в угоду сюжета незначительно, не вяжите работу с каноными событиями, они только около похожи👉👈 ВСЕ персонажи достигли возраста согласия.
Посвящение
Посвящается моим котикам из телеграмма и твиттера, а также читателям с фикбука! Выражаю огромную благодарность автору Penna за терпение и заинтересованность моими идеями🥹💜
Поделиться
Содержание Вперед

В тихом омуте черти водятся

Началось это в октябре. В старой квартирке в районе Купчино, окна любезно раскрытые на распашку милой женщиной в поношенном, хоть и опрятном халате, впускают зябкую осеннюю свежесть в прогретую комнатушку. Старенький, уже поржавевший отлив звонко бренчит под напором дождя, создавая свою ненавязчивую мелодию, понять которую могли то ли истинные гении, то ли угашенные вусмерть соседские наркоманы. Тишину разбавляют и звуки скользящих шин по мокрому асфальту на пару с гудками недовольных автомобилистов. Смурная погода Ленинграда себе не изменяет и всё приближает неизбежность глубокой, холодной осени, а с ней и приходит какая-то безмятежная усталость, серость, которая передаётся по настроению ленинградцам как зараза. Вместе с холодным воздухом, в комнате растворяются и мамины феромоны — едва заметные, как это бывает у бет, но такие родные для семьи Князевых, которые отдалённо напоминали цветущую липу в самом разгаре лета. — Андрюш, просыпайся, — ласковый мамин голос растворяется и становится частью картины, уже привычно сложившееся за несколько лет проживания в этих «апартаментах», как любил говорить отец, который постоянно читал старенькие журналы, привезённые из-за границы близким другом, и все пытался подражать дурачества ради болтовне «княжеских (а учитывая их гордую фамилию, он считал это до безобразия смешным) господ» того времени. Вот и сегодня неизменная привычка матери даёт о себе знать: приготовить завтрак, тихо-тихо как мышка зайти в комнату своего ребёнка (которому на минутку уже семнадцать лет стукнуло), настежь раскрыть окна и не включая свет, наклониться, чтобы с нежностью прошептать утренние приветствие в кокон из одеял, из которого виднеется светлая макушка сына. — Ну же, — не унимается Надежда, попутно убирая с кровати только что замеченные листы и ручку — снова рисовал в ночи своих страшнючих бяк и забияк, понимает женщина и смиренно качает головой, вновь обращаясь к сыну, — не пойду же я за тебя в училище, Андрюш! Надежда Васильевна ждёт хоть какого-то телодвижения, чтобы выцепить бесёнка своего из кровати. Секунда, другая — наконец из-под одеяла появляется заспанное нечто, похожее больше на взъерошенного совёнка после дождя, чем на студента прилежного училища (что не делало самого Князева таковым). Выжженные светлые волосы торчат во все стороны, глаза разлепляются неохотно: сначала по одному, потом синхронно, а затем снова закрываются. От зябкости в комнате Андрей босые ноги под себя поджимает, сильнее укутывается в сбившиеся одеяло и пытается завалиться обратно на боковую, но тут же его останавливают нежные мамины руки. Надежда с хитринкой улыбается. — Что? Я всё-таки пойду? Принесу наш натюрморт с кухни, вместо твоих вурдалаков на выставку, вот Анатолий Степанович обрадуется, скажет: «Князев, ты ли рисовать научился?!» — голос её искажается в смешной манере: бета изображает того самого преподавателя из художественного училища, в которое Андрея взяли с горем пополам и то со второго раза... Об этом они стараются не думать, вспоминают как можно реже. И все же, Надежда Александровна как-то с горечью, поневоле, воссоздавала в памяти те бессонные ночи сына, который пыхтел над рисунками и готовился к поступлению, хотя итог был один — не брали. То говорили, мол, навыков не хватает; то в аттестате двоек с количества предметов было, то его вторичный пол смешил — мужчина-омега, как же так? Такая же нелепица для консервативного общества, как женщина-альфа, которых проще было назвать ошибкой природы, чем принять как данное. Однако часто могли и указать на особенность Андрея, которая тревожила многих куда больше. Он — немой. Не с рождения, конечно, но от того ему и тяжелее было — вчера ты ещё щебетал без умолку, а сегодня нем, как рыба. Врачи разводили руками: «все пройдёт, заговорит», в церкви ставили свечи: «Бог поможет, заговорит». Зато в приёмной комиссии говорили как есть, безутишительно: «Немым тяжело будет учиться, сходите-ка в специализированное училище, всё толк будет». Андрей на это не то, чтобы обижался, за него это делали возмущённые родители, а он, в свою очередь, время зря не терял. Раз за разом бегал в новое здание на известном Гражданском проспекте, с уже потёртыми бумажками, которые тому очень хотелось швырнуть в противные рожи сидящих членов комиссии, уж настолько они ему надоели. Однако сдаваться Андрей не собирался. Всё хотел сделать сам, сколько бы родители не пытались вмешаться, предложить что-нибудь другое — Андрей горел искусством, горел своими идеями и никому не позволял их потушить. И в один из дней, когда семестр осенний наступал на пятки, внесясь вихрем в дом, в грязной обуви на недавно купленный ковёр, омега задыхаясь от усталости, протянул шокированной и было уже возмущённой матери листок, но сердце её чуяло, ругаться не надо — Андрей поступил, она понимала это без бумажки, без слов — последние не были нужна ни тогда, ни сейчас. Честно признаться, за последний год слова перестали нести какой-то смысл для семьи Князевых. Они были нужны для окружающих, но внутри их маленького круга, маленькой семьи, которая состояла только из Надежды Васильевны, Сергея Владимировича и самого Андрея. И так было странно осознавать, что они понимали друг друга на ином уровне, которого так редко достигали родители при общении с собственным ребёнком. И даже, когда мама вот так, невзначай, журила сына за нежелание рисовать «как все», он не обижался. Дурак, что ли? Знает, что она не со зла это говорит, а так, лишь бы подразнить. В семье и вправду была какая-то приятная идиллия: отец вот сыну не отказывал ни в чем, по крайней мере, в вопросе художественном, хоть и был его Андрюшка балбесом тем ещё. Захотел краски новые попробовать: «ну, купим, не так часто просит же, Надь!»; а в лагерь можно? «да чего же нет? Путёвку на работе дадут, развеется малой». Ну, в общем, как говорится, чем бы дитя не тешилось — лишь бы не плакало, вот и семья Князевых так считала. Мама, конечно, построже была в этом плане: где-то могла и «подзатыльник» дать — хотя назвать его таковым было сложно: она клала руку на пушистую макушку и чуть с нажимом опускала вниз — порой приходилось задумываться, а не лукавит ли Надежда Васильевна, строя из себя плохого милиционера? В этом женщина, конечно, никогда не признается. Зато признаётся в том, что Андрея она поддерживает во всем. А от чего же не поддержать? Он у них единственный сын, любимый. Не пугал их тот факт, что он омегой был: в советские дни это было не то, что редкостью, но диковинкой — от такого сравнения на симпатичном лице Надежды невольно появлялся недобрый оскал, ей, конечно, это не нравилось — их закостенелый мир поставил себе рамки донельзя простые: мужчины — альфы, а женщины — омеги, и другого не дано. И все это вновь убеждало родителей, что Андрюша у них такой один, не повторимый — и в обиду своё чадо никто не даст. Он хоть и по учёбе мало в чем смыслил, но дураком не был, тут скорее другое: он был творческой, тонкой натурой. Помнится, с детства мелки цветные из рук не выпускал, всё кулимулил своих чертей (и откуда у ребёнка в голове только взялись?), обои даже попортил раз или два: «зато ремонт сделаем...» — каждый раз бормотал Сергей Владимирович, под пристальным взглядом горячо любимой жены, пока клеил новые обои, доставшиеся от свекрови. Вот и сейчас, рисует себе мальчишка и ладно — всё-таки любимым делом занимается, а не шныряется по закоулкам как раньше. Греет родительское сердце: от плохой компании Князев младший отвязался вовремя. В их-то районе это вообще чудеса-чудесные — не спиться и в тюрьму не попасть. Андрей теперь сам себе на уме, пусть не совсем по собственной воле: из друзей остались только пара одноклассников, которые живут по со соседству. А заводить новые знакомства было трудно и, по правде говоря, страшно. Поэтому желание влиться в общество сверстников из училища поубавилось с годами, а расставание со старыми друзьями — пошло только на пользу. Надежда Васильевна, со стыдом признавала, что оно, и вправду, к лучшему. Шпана вся эта купчинаская была не ахти, а бывшие друзья Андрея и подавно: грубые, невоспитанные, бычки бросали по всему двору и слонялись туда-сюда, без дела, норовясь кого-нибудь напугать или что-нибудь сломать. Вот ещё какой плюс был: Андрюшка курить бросил, так думала мама и охотно верила почему-то. Только зря. Поэтому о том, что все ещё курит сынок князевский лучше родителям не знать. Тут терпение даже у самых понимающих лопнет, а ремень, тихо висящий на гвоздике в коридоре (на самом деле, висящий там лишь по тому, что отцу маловат стал, ну, и для испуга, маленько) о себе напомнит, скрипеть будет при каждом дуновение ветра, исходящего от открытой двери. Как представит Андрей, что поймают домочадцы его за гаражами, в соседнем дворе или на лестничной площадке с уже докуренной сигаретой – пиши пропало. Можно подумать, что избаловали его, вот и делает за спинами, что хочет... Так нет, Андрей старается изо всех сил быть для них тем самым, что ни на есть «нормальным» ребёнком, как любили твердить все те, кто совали нос не в свои дела. Он знает, как тяжело с ним было до немоты: непоседливый, местами даже чудной, как чертёнок из табакерки, а шумный — сколько жалоб получали от соседей, уже не посчитать, так ещё и оценки в школе не красили, и омегой был... И как невозможно стало после — когда мало-помалу художник-таки замкнулся в своём мире. Мама всё думала, что если будет как обычно с сыном общаться — словами, то точно обидит его. И мужу говорила также, мол, давай без слов — жестами, чтобы поддержать Андрюшу. Так и за несколько месяцев освоили язык всей семьёй, ну, почти всей. Андрею эта затея не понравилась. То ли просто не желал обременять домочадцев, ведь знал, понимал, легко не будет. То ли боялся, что молчание в доме навсегда поглотит его чудной, сотканный по кусочкам, красочный мир... Ему казалось, что если замолчит мама, если замолчит папа, то он... Сойдёт с ума. Поэтому, когда заметил такое странное, навязчивое поведение Надежды и Сергея, тут же пресёк всё на корню и дал понять, что подстраиваться под него не нужно, жалеть тоже. Написал целое письмо на листке, благополучно выдранного из альбома, которое мама теперь бережно хранит на хлипенькой антресоли, за книгами, со всеми своими памятными вещами. Почему написал? Язык жестов трудно давался — руки не слушались, а мозг отторгал любое обучения, пытаясь отвлечь его, погружая в очередную фантазию. Конечно, что-то он знал — самые простые вещи и чуть-чуть больше положенного, чтобы хоть немного, но понимали... Хотя чаще Андрей норовился рисунками и письмом свои мысли выражать. Да, долго, зато достаточно одного взгляда на его работы — и никаких слов не нужно. Но вот и бывало же такое, что рисовать и писать не выходило — то ручки, то карандаша (у художника-то?) под рукой не было. Поэтому приходилось выдавливать из себя какие-то движения пальцев, чтобы сложить пазл воедино, донести свои мысли. Вот как сейчас, глядя на матушку, которая продолжает его тормошить. Сначала, по старинке, промелькнула в его голове мысль такая: на ладошке у Надежды ручкой, оставленной на кровати после ночного мозгового штурма, «доброе утро» написать и страшную рожицу, кривую и косую в придачу дорисовать. Так и делает. Не разлепляя сонных глаз, насупившись и поджав губы, омега рыскает тонкими пальцами по хлопковому одеялу, тянется куда-то в противоположную сторону от изголовья. Забавно, но он отчётливо помнит, как ночью швырнул ручку куда-то себе в ноги, поэтому в сонной пелене перебирал ими то вверх, то вниз — случайно упирался пяткой в стержень, а как становилось щекотно, то менял ногу и вляпывался другой — синие полосы, оставленные невидимым «художником» на босых ногах тому подтверждение. Пыхтя так минутку-другую, Андрей всё-таки нехотя приоткрывает один глаз, битва за сон все равно проиграна. Так что, один — ноль в пользу мамы. Он тотчас замечает ручку, самую простую, купленную в ближайшем киоске, на столе и как-то слишком громко вздыхает: «придётся поработать руками», иронично подмечает Андрей. Всё-таки сверкнув своей очаровательной улыбкой, он не спеша поднимает руки на уровень груди. Сначала кладёт одну ладонь по верх другой, а затем тянет правую руку наверх: похоже на то, как в школе говорят поднимать руку, если хочешь что-то спросить — так и здесь. «Доброе утро» это. Надежда одобрительно кивает, а затем поднимается со своего насиженного места. — Так, вставай, быстренько, — щебечет женщина, отходя от кровати, в ответ и её улыбка тёплая не сходит с лица, — завтрак готов, папа уже на работу убежал, — в подтверждение своих слов, Надежда указывает пальчиком на часы, которые висят на стене, наверное, целую вечность и давно уже оставили после себя грязноватый след. Время девять часов, сорок три минуты. Скрипучие извилины шестерёнками вертятся в голове у Андрея, он всё пытается понять, чего хочет добиться от него мама. Ну, время и время, подумаешь, чего он там не видел? А доходит до него не сразу, но доходит, с горем пополам. Занятие-то начинаются в десять тридцать пять, а он тут все ещё лежит в кровати: весь сонный, разнеженный приятным сном и никуда не спешащий. Вот теперь и осознание сопровождается едва различимым писком, который издаёт Андрей. Ну, как можно было проспать? Он вскакивает с кровати, босыми ногами шлёпая по потёртому линолеуму и попутно хватая со стулки тёмно-коричневые брюки и мятую ещё со вчерашнего дня синюю рубашку в полоску — есть у него привычка раскидывать мятые вещи, где непоподя. Князев обычно не заморачивался с этим: кидал одежду на пол, на кровать. В шкаф тоже мог закинуть, только предварительно скомкав несчастную тряпку в подобие шарика. Гладить-то зачем? «Она же все равно помнётся, сколько её не мусоль», — так думал Андрей. Но когда в такие моменты затылком ощущал испепеляющий взгляд Надежды Васильевны, то как-то тушевался, весь пафос терял, брал одежду в руки, а затем глаза голубые свои, как у мамы, поднимал на неё и разглаживал пальчиками для виду вещицу с виноватой моськой. А вот вчера упустила из виду неряшливое поведение сына Надежда, поэтому пойдёт в чем есть, пока та не видит. Прикроет всё это папкиным пиджаком, что больше него раза в два и помчит в училище, прихватив сумку холщовую — с одной тетрадкой, ручкой и карандашом — такой скромный набор был крайне удобен для таких дней, когда практических занятий не было. Точно, маму ещё не забудет чмокнуть в мягкую щеку, а то проходу не даст, да ещё и дуться будет. Оказавшись за пределами квартиры, а потом уже и подъезда, Андрея утренний Ленинград встречает сильными порывами ветра. После дождя это ощущается в разы сильнее, дрожью пробирая до костей и оставляя после себя стаю мурашек. И сам Князев молодец, на радостях так мчался, что даже в окно не взглянул — вылетел в пиджаке хоть и осеннем, но уж слишком тонком для октября. Тряпичные кроссовки картину не красили: те намокли после первой лужи, неприятно прилипая к ногам сквозь носки. Омега на такой «заебатый» подарок судьбы только шумно пыхтит, укутываясь в пиджачок, прижимая ткань ближе к себе и натягивая ее вверх до самых подмышек. Единственное, что согревает его — пачка сигарет в кармане, которую отец забыл вытащить до того, как сынок шмот его умыкнул. Андрей на это с очаровательной чертинкой улыбается, почти как ребёнок, а затем останавливается: решает по сторонам посмотреть в поиске любопытных глаз и не заметив таковых, выуживает из кармашка пачку сирийской Афамии - иногда побаловать отец себя любил, что сказать. Марка эта не очень нравится ему: сотка, растянуть не получается, хоть и вкус интересный, необычный для него — пряный, но как-то Андрей не привык к ним, а вот Сергей Владимирович любитель ещё каких поискать надо — когда премию давали, то сразу бежал к пацанам торгующим из-под полы за сирийскими, а в обычное время, курил как все — Приму отечественную за шестнадцать копеек. Князеву младшему выбирать не приходилось — своих денег было не так много: чуть-чуть давали родители, чуть-чуть заработал в деревне, продавая «ничейные» (соседские) яблоки, в городе — сдавая стеклотары и свои ненужные черновики в макулатуру, пока родители не видели. Хватало ровно на мелочовку и самое главное — на пачку заветных сигарет, самых дешёвых. А когда получалось подкопить, то брал Морэ за три рубля, с приятным ментоловым жжением на языке. Ну да, бабские сигареты курил, зато какие — на горло давило так, что не то, что глотать было тяжело, лучше — дух захватывало, обволакивало и стягивало глотку похлеще всяких косяков с анашой — он честно пробовал однажды, не понравилось — которую крутили по закоулкам и задвигали чуть ли не перед самой школой его района. Он курил сигареты как в последний раз — та самая тяжесть в горле напоминала о том, что он ещё может что-то сказать, хоть словечко... Так что, да, Морэ его любимые. Вообще ему нравится называть любимую пачку по-другому, Мором. Название подходящее для никотина, который с недавних пор убивает, по мнению их правительства, конечно — от этого становится ещё смешнее, пробивает на «хи-хи» и «ха-ха» — он мог бы написать даже пару строк про то, как черти жили, курили мор, а потом уморились. Андрей на это смеётся, прерывисто сопит через нос и лыбу из себя давит, в зубах сжимая ещё не зажжённую сигарету. Ветер всячески мешается, не даёт закурить, спички терроризируя, пока те в потугах и под нажимом пальцев давили из себя искру, а Андрей им всячески помогает: рукой прикрывает, и, когда наконец-то зажигает, то тут же затягивается сильно-сильно, с жадность вдыхая никотин в свои лёгкие. Свернув в ближайший двор — так всё равно потом быстрее идти, чем по прямой — Князев взглядом окидывает свою «курилку-улицу», название которой крутится на языке, но никак не хочет вспоминаться. Но вот место и вправду ничего такое, тихое, что ли. Никто не ругает и не гонит, как у своей парадной — здесь своих воспитанников хватает, а тут какой-то левый пацан дымит, в точку одну залипает, ну, подумаешь. Даже холод уходит на второй план, хотя Андрей так-то мерзля: больно худой для своего возраста и, как бы не старался, согреться не мог — при любой возможности жался к маме, носом остреньким тычась ей в предплечье, спрятанное в махровом халате, а на улице — когда помладше был, даже под пальто лез, пока Надежда, которой не жалко тепла было, заливисто смеялась. Жаль, что сейчас он туда не помещается, а раньше на двоих места хватало... Андрей задумчиво дым выпускает, создавая вокруг себя чарующий туман, что быстро растворяется, стоит ветру подуть чуть сильнее. Как в сказке. В ней и хочется остаться. Только не позволяют и этой мимолётности Андрею. Грубый голос окликивает его, а чья-то тяжёлая рука ложится на плечо и разворачивает лицом к лицу к «прохожему». Он вообще не из пугливых, не трус и не сцыкло, но в это секунду сердце в пятки уходит, ведь именно сейчас, стоя посреди серого немноголюдного двора и раскуривая сигарету, омега чувствует себя пиздецки уязвимым, как ребёнок, который потерял родителей в парке или как олень в свете фар, которого вот-вот накроет с головой мрак и темень, прежде чем фура собьёт. — Я кого зову? Андрей! — чужая рука с плеча перемещается на шею, мужчина пальцами перебирает выпирающие андрюхины шейные позвонки и вопросительно бровь вскидывает — ждёт реакции. Андрей так и стоит как вкопанный и вообще понять не может, что от него хотят. По телу проходит неприятная дрожь. Первая мысль была, что кто-то домочадцев спалил, что дымит омега. Ну, нет, тут бы подзатыльник прилетел ещё до того, как он спички достал, поэтому сразу мимо. Потом мелькнула мысля, что сявкам местным закурить приспичило — типа, стрельнуть на халяву сигарет захотели. Но и тут нет — те обычно в это время, утром в смысле, зенки заливают, а вот вечером, как протрезвеют, так и лезут со всех щелей. Но вот кого Андрей точно не ожидал и уж точно не хотел видеть, так это мужчину в форме перед собой. Своё недовольное лицо он решает даже не скрывать: хмурится, чувствует как зубами стискивает сигарету, создавая едва слышимый противный скрип. И даже не боится, что его настрой расценят как недружелюбный — Андрей этого и добивается. Только жаль, что собственные феромоны не могут этого подкрепить — он же совсем не пахнет... Да, совсем — ни тебе запаха ромашки, ни розы, ни карамелек — вообще ничего. Близстоящих это часто вводило в некий ступор, потому что альфы и омеги пахнут даже сидя на таблетках, а беты — носят на себе едва уловимые ароматы, поэтому не иметь запаха было... Странно. Так было не всегда, Андрей точно помнит,что год назад от него тоже веяло чем-то приятным, отдающим теплом и домом — только что это было? Из вещей и комнаты запах давно выветрился, и даже во время течек, когда обостряется всё — единственное на что он мог рассчитывать было душистое мыло, а не его собственный аромат, ставший фантомом. Зато отчётливый жжёный аромат собеседника, в отличие от андреева, чувствуется сейчас: — Что? Не рад меня видеть? Не рад, а мог бы говорить, то сказал бы: «съебись нахуй, Гордей, не до тебя». А тот самый Гордей, чтоб ему непоподя было — вообще-то, поправил бы его сейчас отец, Александр Гордеев, лейтенант милиции, а уже потом Гордей или Сашка, для своих — и так всё понимает, но старательно упускает крайне неприветливую моську Князева, руку по-хозяйски закинутую не убирает, а наоборот, притягивает омегу поближе к себе и начинает свой монолог. Очень хочется скинуть эти грабли с себя и поскорее добраться до училища, а то слушать Сашу — тоска зелёная. Андрей неуютно пожимает плечами, косясь на альфу. Он уже давно Сашу знает, друг семьи, так сказать. Настолько друг, что на чай или чего покрепче, родители его ждали с распростёртыми объятиями, а что до Андрея — с Гордеем у него отношения местами натянутые: поганый характер его совсем не красил, любил Сашка себя только, наверное... Да и какие могут быть у него «отношения» с ментом? Начиная с первого знакомства, альфа часто позволял обсмеять его рисунки — при этом вальяжно завалившись в комнату, без приглашения — тут Князев понял, что им не по пути: недовольно сопел, и нос воротил от одного только запаха жжённой древесины, который неприятно щекотал чувствительные рецепторы. Что да Сашки, из достоинств у него, разве что, звание — ментов хоть Андрюха и не любил, но работа дельная, всё равно — и карьерный рост какой-никакой, да и лицом тоже вышел, не шибко стрёмный, вроде даже симпатичный, сука. Ну и ... Может быть ... Как бы сказать-то... «Трахался хорошо», — любезно подсказывает внутреннее «я» Князеву. Ну, блядь, да. Андрей стыдливо вспоминает: был у них пару-тройку раз перепихон — так-то грех жаловаться, особенно в его шатком, если на разъёбанном положении: кому же в здравом уме вздумается спать с омегой мужчиной? А здравым Гордея язык у него не поворачивался назвать: ему больше подойдёт наглухо отбитый, зато с нормальным таким либидо... Но это не значит, что он Гордею на шею будет вешаться и ботиночки казённые целовать, нет. Зато Сашенька, кажется, думает в точности да наоборот, раз оказывает своего рода «услугу» для Андрея. И куда у ментов скромность, как в мультиках, подевалась? И была ли она вообще ? Ну, за одно Гордею можно сказать «спасибо»: плевал он на его немоту с высокой колокольни, говорил с ним как и раньше — с подъёбами и намёками какими-то — не потому что понимающим человеком был и хотел сделать вид, что ничего не изменилось, а потому что мудилой был, который как-то спокойно воспринимал тот факт, что Андрей больше и слова произнести не мог — складывалось ощущение, что он, наоборот, доволен. Тут либо его странные и дурные наклонности играли, либо тот факт, что теперь в их словесных перепалках — он, Гордей, теперь рулевой. — Ну, Андрюш, хорош морозиться, — снисходительно начинает альфа, хотя нотка обиды в голосе выдаёт его, — соскучился, давно тебя не видел, я уже начал думать, что ты меня избегаешь, — задумчиво произносит мужчина, блаженно закинув голову наверх. Князева не отпускает, выдерживает какую-то странную паузу и продолжает: — Не избегаешь же? — художника от этого вопроса передёргивает, током прошибает. Ему даже показалось, что хватка на шее крепче становится, как будто ещё чуть-чуть и шею свернут. Не то, чтобы реально такое могло бы произойти, но его яркое воображение подкидывает картинки не из приятных, такие только в фильмах показывали: как под драматичную музыку душили женщину или как с высокой лестницы катился мужчина, а потом лежал в неестественной позе скрюченный на полу после падения. Воображение у Андрея, что надо — такому даже Стивен Кинг позавидует. Не то, чтобы он читал его книжки — на полках их было немного, на всю страну уверенно одна только «Мёртвая Зона» мельтешила перед глазами, но и ту он не читал — не любил это дело, а вот сам писать горазд. Возвращаясь в реальность, омега понимает: развидеть мракобесие надо бы. И пока несостоявшийся художник головой трясёт — себя из импровизированного фильма ужаса поганой метлой гонит, он для Гордея, ну, не специально,получается, сигнал подаёт, мол, не избегаю. Сука. — Ну и славно! — восклицает Саша, тут же руку убирает с князевской шеи и начинает похлопывать себя по карман тёмной куртки с погонами в поисках сигарет — вот уж кто додумался по погоде одеться, в отличие Андрея, который с момента прихода Гордея как-то позабыл про зябкость и холод, что кружили вокруг него, а теперь чувствует, чуть подрагивая, но виду не подаёт — не дай бог ещё куртку ему предложит. Он может, ещё как, джентльмен, херов. Князев, заметив излишнюю суетливость и дёрганность в движениях Саши, уже все понимает — заветную пачку найти не может и потому психует, ругается себе под нос. Андрей этому несказанно рад, потому что уйти хочет побыстрее, а вот курить с ментом — нихера подобного. Но и он же не такой наивный, сам понимает, что ничего не мешает Гордею стрельнут у него сигаретку-другую — тот мог и десять выкурить в один присест, как в волке из «Ну-погоди». Князев, конечно, от него не отставал и иногда выкуривал штук пять за время перерыва между парами, но лёгкие ему свои жалко, да и деньги тоже — поэтому в планах было курить как можно меньше, а в идеале вообще бросить. Он же обещал маме как-то, надо легенду поддерживать. Лучше поздно, чем никогда. «С завтрашнего дня точно брошу », — говорит себе Андрей уже месяц. А потом, как по щелчку, каждый раз вспоминал плакат, который в прошлом году всплыл среди полок в подсобке художки, куда его сослали на практику, чтобы не мешался. Плакат был совсем старенький, замызганный, ещё от него несло водкой. Хер знает, что с ним делали, но яркий слоган и картинка, отчётливо всплывают в его голове и по сей день: «Не кури в газовой шахте!» бело-красными буквами гласил текст, а картинка так вообще зашла ему с первого взгляда — по его части было — мужик курил папиросу, а в затылок ему дышал дружище с голой черепушкой вместо головы. Ну, какой кадр! Поэтому Андрей всё время держал в своей светлой головушке мысль: «А какого это реально покурить в газовой шахте?», так что бросить, пока не узнает эту страшную тайну, он не может. Понадеемся, что и не узнает... От мыслей о дурацком плакате его опять, ну, ё-маё, отвлекают. Гордей же сигарету хотел стрельнуть — ну, так он и делает, только не пачку просит, а по-свойски, ахуевший в край, почти вынимает изо рта омеги его едва докуренную. Андрей дёргается от неожиданности: плечами ведёт, шагая назад, пока пространство позволяет, а когда всё-таки лопатками упирается в блядскую стену, то сдаётся. Свою родимую сигарету не выпускает, зубами сжимает, а вот пачку Афамии протягивает всё-таки: пусть лучше так, чем одну на двоих делить — это личное, сокровенное, что можно разделить только с тем, кому доверяешь, а не с ... Этим. — Чё, жалко, что ли? — Гордей улыбается натянуто, но пачку всё равно принимает, достаёт из неё сотку и с каким-то пренебрежением засовывает коробочку в свою куртку — не получится теперь вернуть отцу... Князев на это тактично «молчит», пристально только смотрит на Сашу, который все никак не заткнётся, пиздеть продолжает, вбрасывая до нелепости смешные угрозы: — Я же и задержать могу, Андрюш, — он подходит ближе и наклоняется, — за курение в общественном месте, например. «А ты, типа, со мной в одну камеру пойдёшь, свои придуманные статьи заодно допишешь» —Князев же не идиот, тут на каждом шагу дымили — никто же пока не запрещает, а Гордей на понт его берёт, это и ежу понятно. — Прикурить дай, — цокает раздражённо Саша, а когда художник тянется за спичками, то тут же по рукам получает, мол, нет, без черкалки давай, с рук. Ну, нихуя же себе, думает Андрей. Сигарету — дай, прикурить — дай, так ещё и как? Пиздец, товарищи. Но Князев решает идти до победного, пусть и трясёт его знатно — он всем видом будет показывать, чтобы «съебался с глаз долой ментяра позорный». Поэтому сигарету свою зажимает указательным и средним пальцем — даёт прикурить, улыбку из себя давит, зная, что с минуты на минуту может отхватить. Теперь и Гордей не спешит затянуться, останавливается как только руку чужую перехватывает в свою. Ну, точно, он по зубам сегодня получит, раз так яро испытывает терпение милицейского. Альфа перед ним губы сначала недовольно поджимает, смакует во рту горечь, что послевкусием ложится на языке после андрюхиных «не хочу, не буду». Князев было подумал, что Гордей скажет ему что-то или сразу вмажет, но тот молчит, руку не отпускает. Вместо этого, обманчиво терпеливо перекладывает свою сигарету за ухо, а свободной рукой касается пальцев Андрея, который цепко обхватывает хлипкий затяг — кажется, тот скоро совсем потухнет — с силой разжимает негнущиеся пальцы и перекладывает сигарету так, чтобы она оказалась между большим и указательным, и только потом, наконец-то, прикуривает. — Давай без хуйни, — всё же комментирует Гордей — похоже, его изрядно задел «вежливый» жест курильщиков, — характер ты свой дома показывай, а я просил — кажется, ещё чуть-чуть и дым пойдёт не только из носа — стоит отметить, как умело у него это получается — но и из ушей, — я, блядь, просил тебя по-нормальному, без выебонов, со мной разговари... — Саша запинается, осознавая как глупо сейчас это выглядит со стороны, но он тут вообще-то речь толкает с важными видом, поэтому как ни в чем не бывало продолжает, переходя на рычание, будто сейчас и вправду набросится на Князева, — но ты даже, когда молчишь умудряешься сучить! Чё за херня, Андрей?! Князев голову поджимает к плечам, пока грозный голос фонит прямо перед ним — хочется побыстрее смыться отсюда, прежде чем вулкан начнёт извержение, но искать выход из ситуации, когда ты почти загнан в угол, кажется Андрею бессмысленным. Ощущая моральное давление, его внутренний омега жалобно поскуливает — напор под тяжёлыми феромонами, давящими, не выдерживает. Он не любит, когда начинают давить, а делает так Саша постоянно, особенно в моменты, когда его сильно разозлить. Так-то альфа прав, они уже проходили это. Да, Гордей просил не бесить и уж тем более прилюдно — забавно, но вместе их видят только родители да напарники, но кое-кто любитель раздувать из мухи слона, поэтому три или четыре человека это прилюдно — не пытаться как-то унизить его. За это можно было не то, что битым остаться, а реально получить по роже, так, что пришлось бы собирать зубы по асфальту. Андрей на удивление, до такой горячки Гордея не доводил — может, он его просто по смазливому личику бить не хотел, но это пока. Зато орать на омегу так, что уши вянут — первым делом. Он слушает и узнает о себе не то, чтобы много нового, Саша всегда говорил одно и то же: что Князев недомерок, ахуевший в край; что должен вообще-то с ним, милицейским, считаться; что должен под ним стелиться и быть благодарным, что андреевские пидорские штучки хоть кто-то может удовлетворить и, что ему, ошибке природы, вообще лучше быть тише травы, ниже воды. Не забывает сказать и о том, что ему и без того много позволяют, и что даже сам Гордей ему услугу оказывает, и бла-бла-бла. Князеву, конечно, неприятно. Сердце болезненно сжимается, волной распространяясь к желудку, который скручивает в узел, но лицо остаётся невозмутимым — не будет он при Гордееве сопли пускать, тот сразу поймёт, что задели его слова... Андрею этого не надо, хватает и таких редких, но метких стычек. Тирада продолжается довольно долго, омега даже не смотрит на Сашу в упор, скорее расфокусировано глядит на его куртку, как будто эта тряпка может найти путь к отступлению. На удивление, тот самый путь находит его сам, в лице какой-то старушки в овчиной куртке, с палочкой вместо трости и с таким же хмурым лицом, как у Гордея прямо сейчас. Она альфу за рукав хватает, поначалу жалуясь себе под нос несвязным бормотанием, а затем сама промывать кости менту начинает: — Вот вы где! Вас сколько ждать можно? Я ещё вчера вас выискивала, вчера! — восклицает бабуля, в упор не замечая Андрея, оно и к лучшему. — У нас же эти алкаши тут все разнесут! — Ты чё, бабка? Какие алкаши? — Гордей даже сигарету роняет под ноги себе. Налетела сумасшедшая на его голову, называется, и как не вовремя для сволочи, как он. — Соседи наши! Разнесли хату всю и стали других донимать! Ну, что я должна тебе всё объяснять, говорю же, вчера ещё звонила! — она сильнее дёргает за рукав Гордея и тянет в сторону парадной, но лейтенант не спешит. Он разворачивается обратно к омеге, наклоняясь почти нос к носу. Андрей от стены так и не отлипает, она единственная, кто его на ватных ногах держит сейчас. — Мы ещё не договорили, здесь стой, вернусь и продолжим, — пальцем вниз указывает Саша, а Андрей, как и старушка рядом, следит за жестом, глазками вниз опускаясь к асфальту. Как собаке, команду «место» дали, понимает Андрей. Вот и всё отношение к нему, и как тут не скалиться и не агриться на Гордея, когда всё время так? А ведь он позволяет, потому что много скелетов, много тайн в его шкафу, в котором рылась эта сволочь. И хотелось бы сказать, что не нашёл он там ничего путного — да нет, нашёл... Князев кивает Гордею, заранее зная, что так проще — согласиться, через себя переступить на мгновение, чтобы бдительность ослабить, а потом сделать по-своему. Он знает как лучше, привык, научен. Саша на его кивок недоверчиво щурится, ещё что-то хочет сказать, но получает, как-то неожиданно даже для Андрея, оплеуху от резвой старухи. — Тебя в ментуре твоей бычки бросать учили?! Я сейчас веник дам! Быстро поднял! Давай-давай! — верещит старая, подгоняя Гордея, который орёт на нее в ответ, грозясь арестовать, за что опять получает шлепок. Ну, ничего себе. Андрей сдерживает едва различимую улыбку, и, чтобы точно никто не заметил, прикрывает рот ладошкой. Смелая какая бабуля, ничего не боится. «Хотел бы и я так», — уже давая деру со дворов, промелькивает мысль в сознании Князева. Ноги несут себя сами, и неважно было уже успеет он в училище или нет. Андрею просто хотелось побыстрее сесть, потому что поджилки трясутся страшно. До этого ему казалось, что он без зазрения совести выстоит перед напором Гордея, но стоит оказаться на с ним на расстоянии, как к горлу ком подкатывает. Тело не покидает ощущение, что сейчас его стошнит от непрошенного адреналина, который бил по мозгам совсем недавно. У омеги бывает просто тормоза слетают, стоит только Саше рот открыть. Не блеять же перед ним как овца? Ему, наверное, такое даже больше нравится, отчего еще стало ещё противнее — свалился же на голову этот псих. Да и Князев горазд — знал же гордеевский взрывной характер, но не мог отказать себе в удовольствии показать этому самовлюблённому паршивцу, где и как он вертел его закидоны. Омега так хотел осадить Гордея хотя бы в таких мелких вещах, он хотел показать, что нахер он ему, Андрею, не сдался, захочет — и выбросит его из своей жизни... Даже, если потом будет вероятность, что выбросят уже его, где-нибудь в лесу — тут Андрей, конечно, утрирует, он верит, что Саша не такой конченый как кажется, зато какой хороший сюжет для криминального чтива, а? Омега только сейчас понимает одну вещь: запал его пропал, стоило скрыться из виду старых многоэтажек, затаённых во дворе. Теперь его накрывает вихрь эмоций привычный после таких встреч с раздражённым Сашей: тут и страх, тут и злость, тут и отчаяние — в голове-то полная неразбериха и здравый смысл в придачу пляшут незамысловатый танец. Князев и сам не замечает, как ноги, ощущающиеся свинцом, притаскивают его к ступенькам училища, которые давно сменили свой цвет с благородного серого на какой-то блёклый, зеленоватый оттенок мшистого камня, отчего и без того мокрые кроссовки Андрея, скользят не хуже, чем по льду. Он наспех пробегает несколько таких ступенек, едва различимо здоровается с вахтёршей, важно восседающей на каком-то хлипком стульчике, скрипучем и несуразном, а затем забегает на второй этаж, прямиком к аудитории, где его уже выжидают десятки пар любопытных глаз. Выжидает Андрея и лектор, Василий Петрович, что коршуном оглядывает омегу – густые поседевшие брови домиков сводятся к переносице, губы тонкой полоской складываются в недовольстве, от чего редкие усишки, растянувшиеся такой же полосой, сливаются и становятся едва различимыми. Старый бета не забывает демонстративно откашляться, чтобы просипеть: – Вы, Князев, смотрю, совсем учиться не хотите, – Петрович из рук морщинистых книгу выпускает, затем за стол садится, что-то черкнув у себя в пожелтевшим журнале, – проходите, ну, чего стоите? Под конец занятия же знаний больше будет, да? Оправдываться не приходится. Никто явно не собирался тратить своё время на его потуги, когда Андрей обычно медленно и в красках, в подробностях писал объяснительные на вырванном из единственной тетради листе. Оно и к лучшему, в третий раз писать о слезливой помощи местным старушкам не хотелось. Неловко потоптавшись на месте, хлюпая кроссовками, Андрей глаза к потолку поднимает, делая вид, что это не его тут отчитывают и, вообще: «какой потолок тут интересный, расписной – одно загляденье, Василий Петрович, знаете ли». Выслушав ещё с полминуты привычную тираду, ещё не состоявшийся художник, садится на первый ряд, потому что «делать на задних рядах нечего, Князев, вы там только мозги проветриваете», и подперев подбородок рукой, Андрей со скучающим видом досиживает до конца лекции. Лишь изредка, с какой-то хитрой ухмылкой, когда преподаватель голову к доске отвернёт, успевает зарисовать в тетрадке, как этого Василия Петровича заживо съедают волки: зубастые, такие большие, что половину клетчатого листа занимают, и такие, что ручка на последнем издыхании очертания туловища мощного вырисовывает. Не то, чтобы ему, Андрею, совсем не нравился предмет – история искусства местами, конечно, притягивает-таки его интерес, но как это бывает с Князевым чаще всего – ему интереснее свою историю придумывать, практический аспект изучать, так сказать. А все эти книжки, прошедшие через сотни рук? Так ещё успеет почитать, если совсем заскучает, а сейчас он сам готов творить историю свою – с иллюстрациями, с текстом крутым — подумаешь, ошибок вагон и целая тележка, это дело поправимое — и так, чтобы его историю жаждали увидеть, услышать, чтобы ее читали и показывали другим, и, чтобы его эта самая «книжка» не была вторым учебником по истории искусства, которую в пору подкладывать под ножку шатающегося стола. А что? Мечтать не вредно, зрить в будущее то же. У него ещё из детства все пошло. Мама, бывало, сказки читала перед сном: какие-то заканчивались хорошо, какие-то не очень, какие-то хотелось перечитать снова и снова, а какие-то — нет, но у всех была общая, неизменная черта... Они как будто обрывались с последней поставленной точкой, не давая шанса заглянуть вперёд. Всегда нужно было что-то додумывать. У маленького Андрея уже тогда складывалось ощущение, что в далёкое, неизведанное будущее взрослые просто не верили, а потому это приходилось делать за них — воображать, что будет через десять, двадцать лет; думать о том, как можно раскрасить серую, советскую жизнь и найти то, чего не доставало — а не доставало многого: музыки, книг, свободных мыслей. Поэтому грезит Андрей о прекрасном, да так грезит, что не замечает, как пара заканчивается, а учитель, не достучавшись до него, машет рукой в сторону мечтателя, мол, Бог с тобой, и покидает кабинет. Только хлопок тяжёлый двери и выключенный свет, заставляет омегу отмереть. Он головой по сторонам крутит, и взгляд на часы бросает: через пару часов у них лекция в другом месте, новом для них — в реставрационке. Честно говоря, он впервые вообще слышит об этом месте, как и многие из его шарашкиной канторы. Андрей задумчиво пальцами постукивает по парте, отбивая только ему понятный ритм — не понимает, зачем вообще приходил сюда, если все равно тащиться в другой конец города. Сейчас бы прогулять, думается, Князеву, но эту мысль от себя отгоняет — пусть в первый день себя хотя бы покажет — мордаху свою смазливую в проёме двери засветит, рожицы покорчит за спиной у нового преподавателя, а затем плюхнется на самую последнюю парту и займётся своими делами. Отличный план, остаётся только воплотить его в жизнь. Подхватив сумку с вещами, Князев не спеша покидает аудиторию — его никто не ждёт из однокурсников, никто не спрашивает, по-дружески хлопнув по плечу, почему же он опоздал. Да и кто станет? При всей своей обаятельности он, Андрей, так и на нашёл себе хотя бы приятелей, с которыми покурить после пар можно или, на крайняк, до дома дойти вместе, болтая о прошедшем дне — «поговорить-то не получится», — да, ирония-таки плещет во все стороны. Нет, первый год кто-то да пытался подойти к нему даже несмотря на то, что немой (о том, что он омегой был, на удивление, так и не узнали), хотели посмотреть, чем там Андрей занимается: как рисует, что пишет. Но с ужасом, завидев работы Князева, тут же тушевались и клеймили его работы какими-то около культурными словечками: «о, ужас», «кошмар», «боже правый». Не было ненависти, было только непонимание, может быть, шок. В Купчино как-то попроще говорили: «ну, нихуя же себе», «пиздец какой-то» — тут хоть свои хаяли, не было так обидно, что ли? Купчинские ребята, привыкшие ко всем этим Андрюхиным закидонам и угару по нечисти, казались менее высокомерными, чем эти чересчур вежливые, напыщенные ровесники с академическими навыками, которые были научены под копирку — труд их Князев уважал, но вот рассмотреть в них творческих самостоятельных единиц, для него было непосильной задачей... Отчего-то казалось, что мышление «надо как все» ни к чему хорошему не приведёт — только яму в «серую» массу выроет. Единственное, что он принимал, так это подход «сначала как все, а дальше — сам, по своей дороге», ведь с чего-то же нужно начинать, откуда-то черпать опыт, чтобы потом его применить, изменить, и перенаправить в нужное русло. Вот он и надеется, что в его группе найдутся те, кто еще успеют понять эту простую истину. Если бы только этому не мешали учителя, не противились родителя, в чьих головах засели: «надо как все, а то, что скажут люди?». Эти взрослые потуги превращали училище в Ад. Здесь, в художественном училище, на первом году все казалось таким чужим и незнакомым — преподаватели и одногруппники положение не улучшали — порой в голове Андрея поселялись мысли о том, чтобы попросту уйти: бросить, струсить, прогнуться под давлением «тебе здесь делать нечего», и пойти в какое-нибудь слесарное, куда половина класса его подалась. И всё же, стоило только подумать об этом, как омега давал себе нехилый такой шлепок по ноге или руке, чтобы неповадно было. Он столько сил и времени убил на поступление... А сколько денег ушло у родителей на материалы, которых богатыми назвать точно нельзя... Уйти было бы просто свинством по отношению не сколько к семье, сколько к самому себе. На второй год стало проще. После всех охов и вздохов, группа как-то привыкла к нему, престала заострять внимание на мальчишке, который всем своим видом выделялся среди серой массы, и все пошло своим чередом. Андрей поневоле отмалчивался, а группа, уже по воле, делали то же самое — идиллия, своего рода. Чего не скажешь о преподавателях, которые и по сей день пытаются «исправить» Князева, его работы. Его мышление поменять, под систему подстроить. «Не получится», — твёрдо уверяет себя Андрей. Проходя по коридору, где теперь можно рассмотреть висящие на белых стенах работы, Князев не удосуживается на них даже посмотреть. Чего он там не видел? Уж чересчур огромные рамы хранят в себе рисунки, карандашом, красками выполненные — все самые лучшие, отобранные комиссией в течение прошлого семестра. Конечно, его работ тут ни разу не было, и не то, чтобы оно было нужно Андрею: он и без того всем доволен, своими картинами. Хотя, ну, по самому большому секрету, иногда хотелось — хотя бы на денёк, чтобы потешить самолюбие своё, мол, вот лучшая работа, взгляните — а то только ругают в училище, надоело. Хвалят родители в основном и пацаны со двора, которым он карикатуры рисует — и на том спасибо, но одобрения...Нет, понимания. Понимания хотелось от кого-то … Белые рамки сменяются гипсовыми бюстами, которые провожают уходящего своим незримым взглядом. Далее — лестничный пролёт, потом выход, за которым следует всё такая же серая картина, что и два часа назад, даже солнце не спешит выглядывать и освещать своим присутствием холодный октябрьский день. Князев для себя новую дорожку топчет — теперь по ней ходить придётся три раза в неделю. Влажные кроссовки неприятно стягивают кожу, отчего движения омеги выглядят до ужаса нелепо, пока тот доходит до автобусной остановки — тащиться пешком лишних два часа ему совсем не хочется, особенно в такую неприглядную погоду, в которую бы лучше остаться дома. Успев как раз на старенький автобус, как обычно прибывшего по расписанию, Андрей спешит в самый конец транспорта. Садится у окна напротив неприметного мальчонки лет шести, который как-то уж слишком активно вертел головой из стороны в сторону, и то и дело, возбужденно постукивал ногами сначала по пустому, а затем с восседающим на нем Андреем, креслу, попадая тому по коленкам. Омегу не покидает ощущение, что сегодня день точно не его. От безысходности он тяжело вздыхает, головой упираясь в стекло автобуса. Ну что за напасть? Сначала проспал, потом Гордея встретил, опоздал в училище, а теперь вот — неугомонный малец пачкает его, и без того потрёпанные брюки, сверху набивая синяки. — Почему глустный такой? — обращается к нему малыш, который, по идее, уже должен выговаривать букву «р». Андрей только взгляд короткий бросает на мальчика, а затем возвращает его к окну: ничего интересного там нет от слова совсем — нерасторопно проезжают машины, и, наоборот, стремглав со школ бегут малявки домой, с рюкзаками больше них самих. — Я вот весёлый! — намеренно посильнее вздёргивает ногу паршивец, по чашечке коленной попадая, — еду в зоопалк! Папа обещал меня пливести, но он занят. Там много-много звелюшек! Мишки есть, — он руки, что есть мочи разводит, — волки, — скалит рожицу совсем нестрашную, — и эти... как его... — забыв слово, он с выжиданием ждёт от омеги помощи, не зная, что тот ему не ответит. — Большо-о-о-ой, — тянет он, — зубастый, не как волк, как я, — тут же во весь рот улыбается мальчонка, показывая не такое уж и большое количество кривеньких зубов, с пустыми прорезями. «Крокодил?..», — Князев, старательно не отрывая взгляд и не улыбаясь этому чертёнку, на стекло дышит и пальцем знак вопроса выводит для себя. Он не вырисовывает очертание зверушки, и, кажется, малыш не совсем понимает, что это не ему адресовано. Супится, не зная, почему его игнорируют и от того, вертится сильнее, встаёт, а затем садиться рядом с художником, руки сложив перед собой. Какой очаровательный ребёнок, а главное настырный. Андрей давно таких не встречал. — Когда я глустный, то папа плиносит мне конфету, — голос его несмотря на возраст серьёзным становится, — большую, вкусную, лаз в неделю. Ты знаешь сколько это? Неделя? Мама говолит, что это много, а потом лугается на папу... А где твоя конфетка? Тебе же тоже глустно, я вижу. Он должен ответить? Андрей еще раз зыркает на мальца, бегая голубыми глазками по запотевшему стеклу, в надежде, что ребёнку надоест его донимать. — У тебя нет? Тишина. Андрей нервно сглатывает, считая остановки — он не уверен, стоит ли вообще навязчивому пацанёнку что-то «разъяснять»... Дети хоть и понимающие, даже побольше взрослых, но в силу возраста, такую вещь как немота не объяснишь. Ему всегда казалось, что это просто — указать на свой рот и потрясти головой и тогда от него отстанут, но в тот же моментов появлялось всё больше вопросов, поэтому Андрей перестал пытаться. За него это делали другие — одногруппники часто пренебрежительно бросали: «он у нас немой, забей», и это невольно разбивало ему сердце... Это было неприятно, особенно тогда, когда совсем недавно ты распевал со школьными друзьями песни направо и налево, рассказывал о прошедшем дне маме и даже вступал в перепалки, прости, Господи, с Гордеем — это такие мелочи, но потеряв их, осознаёшь, какими важными они были... — Мама лугается, когда я белу конфеты, поэтому забилает их, — мальчик не унимается, но Андрей всё равно слышит в его голосе обиду, — тебе мама тоже не разлешает? Поэтому нет? Ответа нет, как и конфет. — Ты не хочешь со мной говолить?.. — он голову в бок наклоняет, бровки светлые хмурит и губу поджимает нижнюю, всматривается так пристально в Князева, что ещё чуть-чуть — и дыру прожжёт, — мама тоже не говолит со мной, только кличит и плачет, ты тоже будешь? Андрей теряется. От этих слов что-то в сердце ёкает и становится даже стыдно за себя. Он голову от стекла отрывает и каким-то обеспокоенным взглядом окидывает мальчика. Теперь можно его рассмотреть: русые волосы, тёмные глазки-бусинки и нос кнопкой — он Андрею самого себя в детстве напоминает. Это умиляет, но и заставляет зациклить внимание на неизвестном малыше — омеге это кажется нечестным, ведь ему было неинтересно мгновение назад. Слушая мальчишку, Андрею казалось, что он практически плакал, говоря о своей маме, но стоило повернуть голову, как его глаза оказались сухими — в глубине души с его плеч спадает камень. Не умеет он утешать. И все же, Князев одно не понимает. Почему он не заплакал? Ему же грустно, а дети плачут, когда больно, когда грустно. «А ты плачешь, когда грустно?», — помогает ему сознание. Нет, не плачет. При матери не плачет, при отце — тем более. И дело не в том, что мужики не плачут — его за слезы никогда не ругали, наоборот, в себе ничего не держать просили, но Андрей не слушал. Он просто в один момент своей жизни осознал одну простую вещь — успокаивать плачущего очень сложно, потому что этому не учили никого, и, его, Андрея, тоже не учили. Поэтому плакать лучше одному, в тишине, без лишних глаз, чтобы успокаивать не умело никому не пришлось... Как его родителям год назад. Возвращаясь в холодный декабрь прошлого года, Андрей со скрипом на сердце, обрывками вспоминает себя, сидящего в коридоре собственной квартиры, глотающего первые подступившие слезы, но вот-вот готового позорно разрыдаться. Он был один, так ему казалось, пока вихрем не влетела мама, которая в попытке утешить своего ребёнка сама начала плакать. И хуже ощущения у Андрея почему-то не было за все время, ему было так стыдно, что он не мог просто сказать ей «мамуль, не плач», а она — воя практически, не могла сказать ему ничего, кроме «все будет хорошо» скрипучим голосом, и от этого плакать хотелось ещё больше...Лучше бы молчала... Да, это было почти год назад, когда он не смог выдавить из себя ни звука, кроме какого-то мычания. Больше напоминающего зверя — он испугался, и мама испугалась, по глазам всё видел. Князев взгляд фокусирует на малыше, который все смотрит и смотрит — ждёт. Андрей трясёт головой, мол, нет, не буду ни плакать, ни кричать, дает-таки внимание, которое ребёнок требует. Только получив реакцию, мальчик не кажется довольным: по глазам видно, не понимает он почему тогда с ним не говорят, да и как ему объяснишь? Но Андрей впервые за долгое время хочет попробовать, хочет донести до так похожего на него ребёнка, что не в нем дело. Это сейчас кажется таким важным. Андрей с полминуты думает, как же лучше сделать — наверное, как и раньше: сначала пальцем указательным на горло показывает и головой в стороны машет, на что мальчишка реагирует забавно: глаза округляет и рот буквой «о» делает, спрашивая: «болеешь?». Князев по лбу себя стукает, а потом к стеклу отворачивается и начинает писать, молясь, чтобы ребёнок хотя бы читать умел: «Не могу говорить», — он кривеньким почерком ведёт по стеклу и тут же к ребёнку поворачивается, по лицу которого видно: обезьянка стучит в тарелки, но мыслительный процесс во всю идёт. Мальчик прочитать пытается и даже в слух буквы лепечет: «не», «мо», «гу», — он постоянно запинается, на личике морщинка даже между бровей проглядывается, так старательно он читает: «го», «во», «лить». — Не могу говолить, — повторяет прочитанное ребёнок, а потом голову задирает высоко, чтобы на Князева посмотреть, любопытство плещет в глазах его, — почему? И снова пишет: «не получается». — А почему? «Не знаю», — лукавит Князев. — Почему? «По кочану и по капусте», — войдя в кураж пишет художник, да так старательно, что кончик языка даже высовывает — на него косятся пассажиры, но омеге всё равно, впервые за долгое время на душе становится чуть легче, хотя он не делает чего-то сверхъестественного. — А-а-а-а, понял, — малыш свои «а» протяжным только смешит Андрея, забавный малый. Чего он там понял? И проехав всего пару-тройку остановок, Андрей успевает узнать об этом чудном ребёнке не мало: зовут Влад, ему шесть (или семь, или восемь, малыш сам запутался), скоро пойдёт в школу, любит смотреть мультики и играть во дворе, не любит кашу, но любит мороженое — Князев уверен, если бы не его остановка, то он бы всю биография бы узнал — такие дети честные и как на духу все выпаливают, а Влад, ну, чудо, что сказать... В разведку с ним не ходи. Крокодила, кстати, он ему-таки нарисовал, только на руке, ручкой шариковой — Андрей надеется, что ругать его не будут, и даже подписал название, только прочитать правильно Владик все равно не смог: вверх тормашками читать таланта не имел, в силу возраста. Зато довольным остался и поехал дальше. Омега правда только потом задумался о том, что ребёнок один был — заволновался, осознав это на подходе к реставрационному училищу, но, надеясь, что с мальцом все будет хорошо — такой самостоятельный он был по рассказу Влада — Андрей немного успокоился. К слову, за время его часовой поездки, солнце наконец себя проявляет: яркое такое, но совсем не греющие. Тучи всё равно умудряются его закрывать, но лучи, яро желающие быть здесь и сейчас, всё равно пробиваются и освещают красное кирпичное здание — так сильно оно бросается в глаза, что не заметить его трудно. Кольцом окружённое училище встречает Князева в тишине: перед двором никого, пары ещё идут, судя по силуэтам, отражённых в окнах, а знакомые лица — его одногруппники, не спешат заходить, толпясь где-то поодаль входа. Его они не замечают. Омега дверь тяжёлую на себя тянет, кивком здоровается с охранником местным и пропуск показывает, чтобы проблем не было, и, получив кроткое «проходи», к кабинету идёт под звонок какой-то уж чересчур громкий, что даже одно ухо закрыть приходится. За весь день Андрею, наверное, впервые везёт: класс пустым оказывается и ему удаётся занять самую последнюю парту, а, когда все уже подтягиваются — свои и не свои — то ещё и одному сесть удаётся. Преподаватель приходит практически вовремя, не забыв представиться: Цыплаков Анатолий Викторович. Высокий, явно недавно бритый, судя по порезу на щеке, и практически без единой седины мужичок, не цепляет внимание Князева первые пару минут, пока тот сигару не закуривает прямо в кабинете. Галдёж удивлённых студентов мешает, и даже Андрей волей-неволей поднимает глаза, губы поджимает и так одобрительно головой кивает, будто это ему покурить предложили — а он, честно говоря, не отказался бы подымить минуток с пятнадцать хотя бы. Утра что ли не хватило? Андрей ещё немного глазками пробегается по Анатолию Викторовичу: подмечает его усталый, но рассудительный взгляд, а ещё хихикает при виде галстука с цыплёнком (оказывается, фамилии и вправду бывают говорящие) — и только потом своими делами заниматься начинает: ручку и тетрадку из сумки холщевой достаёт и пишет, что в голову взбредёт, а взбредёт нечто необычное, даже страшноватое, что кличить будет он как «история о мёртвой женщине» — остаётся только идею воплотить на бумаге. И так старательно это делает, что не замечает как к нему курящий преподаватель обращается. — Молодой человек, я не мешаю вам? — с интересом спрашивает Анатолий Викторович, взглядом прожигая тетрадь — его слабый, почти невидимый аромат мяты — трудно сказать альфа он или бета — смягчает настроение и теперь тон мужчины не кажется омеге враждебным. Андрей на столе растягивается так, чтобы руки края стола обхватили и тетрадку прикрыть не забыли, а затем головой отрицательно машет, мол, нет — не мешаете. Наглец, что сказать. — Фамилия? — протягивает Цыплаков, тетрадочку всё-таки забирая, и, рассматривая её, пару страничек даже перелистнув. Андрей губы поджимает — не нравится, что тетрадь забрали: он бы сейчас в ней и написал, как зовут-то его. И всё же, попытать удачу решается, руку протягивая к заветным страницам, но получив легкий шлепок по рукам, едва уловимый, что даже «ой» в голове не проскальзывает, он эту затею бросает. Не так уж и хотелось. Зато другая идея в голову ему приходит на раз-два: Андрей ручку артистично подхватывает, перекатывая ее по пальцам, и тут же на парте пишет, да так смачно, чтобы видно было и явно след остался. «Князев». Дописывая последнюю букву, художник глаза голубые, довольные до ужаса поднимает и — о —, на удивление, не встречая рассерженный и такой привычный в своём училище взгляд, выжидающе смотрит. Он, честно, даже затаивает дыхание, только что поняв, что вообще-то испортил парту, за что можно было отхватить прилично. — А, так вы тот самый, — задумчиво протягивает преподаватель, и, не замечая потуги Андрея вернуть тетрадь, разворачивается в сторону доски. — Это же у вас двенадцать двоек в аттестате? — его слова смехом сопровождаются, отчего Князев смущённо глаза в пол опускает. Пунцовый румянец стыдливо опаляет щёки, ему давно не припоминали школьные заслуги, — нет, нет, вы зря смеётесь, уважаемые, — защищает мужчина, затем сигару прикуривает, выпуская дым в сторону приоткрытого окна, — с такими результатами человек должен быть либо полным идиотом, либо настоящим гением... Вы, конечно, и сами вольны решить это, но я бы настоял на втором. Чего? Он не ослышался? Андрей от удивления голову вскидывает в неверии — ему и вправду очень приятно слышать похвалу от людей, кто не мама и не купчинские ребята — в груди теплой негой разливается, и он признательно кивает мужчине, когда их взгляды пересекаются. Это можно даже называть милым жестом, несмотря на то, что вроде и обругать успели. — Горшенёв, взгляните, на вас похож, — показывает рисунок преподаватель какому-то высокому парню, с иголочки одетого, с довольно глуповатым выражением лица: «додик какой-то», даже слишком грубо подмечает Князев. Рубашечка застёгнута по самое не хочу, сверху пиджак и штаны до идеала выглаженные, видны невооружённым глазом. Самое забавное, что парень единственный, не считая его вычурных одногруппников, выглядит прилично — даже сам Андрей больше напоминает ПТУшника, чем этот чудак. Но с Анатолием Владимировичем всё же соглашается — похож, чертяка, а тот и рад: всё кривляется и веселиться, как будто примеряя на себя роль этого шута группы. Или козла отпущения, думается омеге. — Тетрадь конфискую в целях личного пользования, считай, приватизация, пойдёт на макулатуру — у нас как раз дефицит, — помахав тетрадкой, преподаватель кладёт её на стол и продолжает вводное занятие, в то время как Андрей со скуки был уже готов спустя двадцать минут кони двинуть — чем он только не пытался заняться: и в окно смотрел, и одногруппников рассматривал, на парте даже рисовать пытался, когда Цыплаков не смотрел и по кабинету не ходил. Так пролетает полтора часа. — А вас, Штирлиц, я попрошу остаться, — снова обращается к нему Анатолий, когда лекция закончилась, — и накажу отмыть парту, которую вы так удачно мне разрисовали, а заодно и другие. Нечего портить казённое имущество, — он поправляет свой цыплячий галстук, — а чтобы вы тут долго не торчали, поможет вам в этом... Горшенёв! Омега обречённо вздыхает. Он ещё и родителей не предупреждал, что задержится — вдруг мама будет волноваться, а зная её, то она будет... — Э-э, а чего я-то? — Да вот хотя бы за то, что пререкаетесь — всё, Горшенёв, тряпку в зубы и вперёд, попрошу Наталья Викторовну оставить вам инвентарь, — прихватив свои вещи — и не только, подмечает Андрей, грустно смотря на свою тетрадь, которую он начал хоть и недавно, но успел привязаться изрядно — Анатолий Владимирович не спеша удаляется из кабинета, чего не скажешь о том самом Горшенёве, который тут же ринулся за ним, оставляя Андрея одного на произвол местной уборщицы. Она, к слову, оказывается очень милой женщиной — даёт ему ведро и тряпку, и даже вопросов лишних не задаёт, только показывает, что и куда поставить после уборки. Затем наказывает не утащить ничего с собой, намекая, что из доброй феи она тут же может превратиться в ведьму — Князеву это сравнение по душе приходится и он мигом мчит обратно в класс. Никого там не находит, разумеется. Не то, чтобы Андрей расстраивается, это было ожидаемо. Горшенёву-то и вправду незачем оставаться и драить парты за чужие проказы, но где-то в глубине души Андрей на совесть новоиспечённого одногруппника надеется — домой хотелось пиздецки, поэтому ждёт пять минут, ждёт десять, а на двадцатой всё-таки психует, тряпку мокрую швыряет на первый попавшийся стол и трёт, трёт, трёт, да так сильно, что парта от импровизированного землетрясения жалкие скрипы издаёт — жалобно стонет под напором и усердным пыхтением художника, и заглушает шаги, очень бодро приближающиеся к классу. Кого ещё принесло? Дверь с грохотом открывается, норовясь слететь с петель, но спасает её, наверное, только тот факт, что сам Горшенёв — а был это именно он — вовремя успевает её придержать, не давая прилететь ему обратно по носу. — Тьфу! Ещё бы чуть-чуть... Ой, Андрюха же, правильно? — Князев теперь в полной мере бас может расслышать, до этого интереса как такого не было, да и нельзя было сказать по глуповатому и абсолютно идиотскому лицу парня, что его голос будет таким: низким, глубоким, с хрипотцой, что курягу, причём заядлого в нем выдаёт — Андрей сразу Гордея вспоминает — тот тоже со своим низким прокуренным голосом внимание к себе притягивает, до первых оскорблений, конечно. От сравнения скривиться хочется, но и без того раздражённый Князев, просто продолжает смотреть на этого странного малого. Судя по яркому запаху перца и спирта, напоминающего ром — альфа. Догадаться было можно сразу. — Я Миха Горшенёв, можно просто Горшок , — взбудоражено и немного нервно тараторит «Горшок». Надо же такое прозвище придумать, хотя парню подходит — дело не только в фамилии, но и в нем самом: несмотря на рост свой высоченный — выше Андрея на целую голову — довольно складной, даже крепкой конституции, он всё равно Князеву кажется неустойчивым — прям как глиняный горшок: немного сутулится и очень неуверенно в глаза смотрит, хотя совсем недавно, на занятии, впечатление он производил обратное, это Андрей сразу подмечает. Запах тоже чуть притухает — волнуется Миша, немного смущённо нос потирает, причём не просто так — проверяет, не обманывают ли его рецепторы, потому что он ничего чувствует от художника, а вплотную подойти страшится... Ещё подумает, что извращенец какой-то. — Ты прости, что задержался... Подгон тебе принёс, — из сумки он выуживает ту самую тетрадь, которую Андрей было похоронил уже, и протягивает молчаливому одногруппнику. Омега недоверчиво косится на него, не понимая, что за жест доброй воли. Обычно, когда что-то делают, то просят взамен, так? Поэтому Андрей брать не спешит, сверля пронзительными голубыми глазами чужие руки, ещё немного и прожжёт в них дыру. Первым не выдерживает Горшок, он практически пихает тетрадку ему в руки, не желая оставаться в неловкой молчании — Миша тишину не любит, она напоминает о молчании в собственном доме, когда отец утраивает ему очередной бойкот по той или иной причине: не пришёл вовремя, не помыл посуду, не сдал экзамены — всего по чуть-чуть, чтобы в сыне воспитать дисциплину. — Бери, бери, она же твоя, просто жалко добру пропадать, — после этих слов Андрей немного успокаивается, даже позволяет себе кротко улыбнуться — несмотря на изрядно испорченное настроение, получается тепло. — Я, это самое, заглянул туда разок... И, короче, классно рисуешь, блин! И пишешь — текст вообще... Я такого не видел ещё! Ты это сам придумал? Ну, конечно, сам, чего это я, ё-маё? — Мише достаточно одной улыбки, чтобы расслабиться: он даже грудью полной дышать начинает, плечи расправляя, раскрепощаясь, что ли. Ему это редко удаётся: контакт какой-то наладить, как бы не старался, а тут всё даже клеится вроде... Поэтому выпаливает как на духу, понравилось то, что увидел: строчки небрежным, почти детским почерком выведенные, которые содержанием своим зацепили; рисунки к ним — оживлённые такие, сразу видно — художник, блин. Правда и странные были вещи там, помимо сказочных — даже неловкие по своему содержанию, например, нарисованные голые женщины или мужчины, от вида которых у Миши сразу покраснели уши и заалели щёки — так реалистично были нарисованы и ему, с не таким уж большим опытом за плечами, стало почему-то стыдно... Поэтому Миша как можно быстрее перелистнул страницы. — А ты... У тебя... Такое ещё есть? — он осторожно прощупывает почву, встречаясь с трудночитаемым взглядом голубых глаз — не чистых, с синевой, Миша только сейчас это подмечает. Необычный цвет. И Андрей необычный. — Ты не подумай, мне правда понравилось! Вот про женщину — очуметь... А ещё рисуешь отпадно, я уже говорил? — каким же идиотом Миша себя ощущает, — Ха-ха...Ты же из художки, да? Если бы знал, что там такому учат, то точно бы туда документ подал! — продолжает свой монолог Горшок, за которым Князев едва поспевает. — Так о чём я... Блин, ё-маё... Точно! Может у тебя тетрадки ещё какие есть? Андрей кивает, не задумываясь. — А... Посмотреть дашь? Тут не спешит — обдумывает. Зачем это надо Мише? Ну, понравилось... Хорошо, приятно, на этом и хватит. Андрей не жадина, конечно, и не думает, что его работу могут себе присвоить или переписать куда-то, но странная и навязчивая мысль, что Горшок все эти похвалы придумывает на ходу ради дела — его не покидает. Князев хмурится, что от Горшенёва не ускальзывает, он сразу объясниться пытается, хотя никто не требует: — Понимаешь... У меня группа есть, «Контора» называется. Может слыхал, с пацанами играем панкуху, рок, всякое, короче! Мои тексты было бы неплохо разбавить... На стихи твои, короче, можно музыку наложить и получится что-то новенькое. А тебя как автора укажем — в этом плане не сцы... Ой, что это я, у вас, наверное, так не говорят... Не волнуйся, короче! О! Про порисульки чуть не забыл! Ты же и плакаты можешь рисовать? Мог бы у нас за оформителя сойти, пацаны и против не будут! Так чего... Можно? Я считай, зову в группу, наверное... Пойдёшь? Омега истуканом стоять продолжает, смотря на чудаковатого Горшка — наговорил столько, что голова болеть начинает. Его тексты? Его рисунки? Звучит всё это хорошо, как он и хотел — чтобы хоть на денек, но его работы где-то были... Только вот он этого Мишу не знает совсем... И отдавать ему свои работы? Ну, нет, омега так не хочет. Не йокает у него нигде и трепещет от этой навязчивости странной, и потому должного доверия альфа у него, Андрея, не вызывает. Да и о чем думает этот балбес? Он же и сам Андрея совсем не знает: впервые видит, впервые говорит. «Прост как пять копеек», — думает Князев, не зная, хорошо это или плохо, а еще почему-то трудно верится в эту простоту — бывают вообще такие люди? Разве что дети...Поэтому в копилку настороженности закидывает еще одну монетку, не в пользу Миши, конечно. Решает, что не нужно ему это — ни группа, ни Горшенёв — как-то же без него справлялись раньше... Да, это верное решение, думается Андрею, поэтому он головой из стороны в строну машет — отказывается, хотя где-то в глубине души, его внутренний омега жалеет о том, что теряет, возможно, единственного, кто его творчеством проникся. По спутанной речи Миши, конечно, трудно было вычленить что-то связное, но общую суть Андрей уловил — не уверен, насколько честную, учитывая, что похвала всё-таки неспроста была — для дела, ну, точно. Решение омега уже принял — не пойдёт он никуда, его вообще мама ждёт... — Да ты подумай маленько... Отказа Миша не ожидал, честно, почему-то в голове эта сцена выглядела иначе: он предлагает, Андрей соглашается — на вид-то вполне обычный пацан, а не как все эти — художники с носом выше потолка, вот он и подумал, что выйдет из этого что-то... А вышло целое ничего — более того, Андрей и слова не проронил за всё время, как будто... Как будто совсем разговаривать с ним не хочет, сразу поведением напоминая всяких зазнаек. Это что же, он такой же? Или Миша просто перегибает палку? — Ну, хочешь, я выкуплю у тебя тетрадки, а? Сколько? Блин, у меня правда с собой копеек пятнадцать... — неловко бормочет Горшенёв, пока рукой шарится в карманах штанин. У него и вправду, как назло, закончились деньги — все летние спустил на новую гитару. Но и от денег Князев отказывается, рассекая напряжённый воздух руками. Снова головой отрицательно машет — твёрдое нет — Андрей собирается мелок взять со стола и написать уже просто-напросто об этом. Ему так жаль, что не удаётся сказать это собственным голосом, потому по кислой, явно обиженной мине Горшенёва, всё понятно становится — обижается, губы недовольно поджимает, брови густые сводит к переносице, глядя на Андрея совсем уж растеряно. И, похоже, рассержено... Наверное, со стороны он выглядит жалко — от этого под ложечкой неприятно сосёт — не нравится Мише себя в дурном, даже глупом свете выставлять... А ещё злит, блять, его это ощущение стыда, и он не замечает, как сжимает и разжимает разгорячённые кулаки, глотая поистине детскую обиду: если его спросят какого она на вкус, то, знайте, отвратительно горькая, заставляющая сжимать зубы. Это он их сжимает или его внутренний зверь? Не уверен, но в итоге из своих уст выдаёт то, что Андрей вряд ли ожидал услышать: — А я не пойму... Чести много или как? Ты, если говорить со мной не хочешь, то хоть маякни, а то вас культурных не поймёшь, строишь тут хер пойми кого из себя, — закипает Миша, практически рыча. Он так умеет? Это его голос? — Вам там, ё-маё, каждый второй, наверное, задницу целует за талантище, а тут какой-то лох подвалил, да? Так, вот, я не лох! Нормальный, блять, ясно? Плотину у Миши прорывает — он даже сам не готов к такому потоку. Андрей же растерянно глазами хлопает, кажется, он не до конца осознал услышанное. Стоит почувствовать практически душащие феромоны альфы, оседающие на лёгких — оказывается перец может быть обжигающем даже, если ты его не ел, а ром — опьяняющим даже, если ты его не пил — Князеву приходится прикрыть нос рукой. Какого чёрта Миша делает? Пытается его продавить? Теперь и Андрей подхватывает эту неистовую волну злости... Какого хрена каждый считает своим долгом его дожать? Трясёт всё тело, колотит — от негодования и, твою мать, несправедливости. Да кто Горшок такой, чтобы так говорить? Миша ничего о нем знает — ни-че-го. Андрей ему даже слова не сказал: ни плохого, ни хорошего. И, если бы только, на него не кидались с обвинениями, то Князев бы обязательно на студёную голову заставил бы альфу забрать свои слова обратно. А сейчас, художник не в том состоянии — его злость медленно, тягуче перерастает в то, чего он больше всего боится — в слёзы. Он же не заплачет? Нет? Он не понимает, но дрожащая нижняя губа и глаза вот-вот ощутившие влагу говорят сами за себя... Андрей крепче прижимает к себе тетрадку, как будто она единственная, кто способна его утешить, принимая на себя удар и закрывая собой бешено колотящиеся сердце. Но это всего лишь кусок бумаги, а Андрей — всего лишь человек, который не может стерпеть чужого давлений... Хуёво. Слушать одногруппника противно. Вдох, выдох. Он не будет плакать — не будет... Только это заставляет его стремительно Мишу от себя оттолкнуть, чтобы до стола добраться и забрать свои вещи, пока в ушах стоит настоящий гул — почти ребящий шум, за которым Андрей точно пропускает какой-то лязг, и на ватных ногах пулей вылетает из кабинета. Омега внутри ничего не понимает, он — тоже, но злость и беспомощность наваливается на Князева мёртвым грузом, пока первые слезинки опаляют щёки: он ещё не осознает, что не в Горшенёве дело, а в том, что до ручки доводят его весь день — и Гордей, и художка, а Миша, если бы умел себя контролировать — просто случайно оказался не в том месте, не в то время и не с тем человеком...
Вперед