Надежда живет даже среди могил

Kuroshitsuji
Слэш
Завершён
NC-17
Надежда живет даже среди могил
leviathan-s child
автор
Описание
Имя — пустой неразличимый звук. Он жил на чистом упрямстве, начиная с четырнадцати лет, когда Сиэль перешел с ним черту. А может даже и вовсе раньше. Сейчас он вырос. До защиты диплома по скульптуре немного времени. У него Леди Кошка, таблетки от аллергии и дохлый по срокам годности ингалятор. У него черное море внутри головы, отзвук безумия от тёти, обнимающий его холодными руками. «Я пришел за вами», — говорит Галатея, названная в честь мертвого пса, улыбаясь в поклоне. Слышится имя. Его.
Примечания
Название работы - И. Гёте. Обложка - KSFrost
Поделиться
Содержание Вперед

1.3

      Тётушка Анна, Анджелина Даллес, крепко обняла его, стоило большим дубовым дверям закрыться за родителями и старшим братом. Слёзы не текли, но внутри что-то ныло. Наверное это мышца в груди, которую продуло сквозняком накануне. В десять лет мир рушится, когда мама, папа и братик уезжают в небольшое путешествие втроем, потому что маме наконец стало лучше, а […] был слишком зрелым и добрым ребенком, чтобы капризничать и умолять отказаться от брони и остаться с ним и его обострившимся бронхитом. В десять лет закрывшаяся за ними дверь на уровне трагедии: они должны были сами так решить, сами уверить его, что ничего страшного, если они останутся, и вообще, с ним им нравится куда больше, чем где-то на высоте одиннадцати километров на пути с острова на необъятный евразийский материк.       — Сейчас закажем пиццу и будем смотреть все части Стюарта Литла, — тетя Анна не стала спрашивать, грустно ли ему. Просто обняла за плечо, предлагая подняться наверх в большую гостиную, развернуть проектор на всю стену, укутаться в толстый теплый плед и включить допотопный ди-ви-ди проигрыватель, со свистом прокручивающий диск в дисководе.       — Мама не разрешает заказывать пиццу сюда, — мальчик беспокойно обернулся назад, храня в себе надежду, что семья разыграла его, и они вернутся назад, если тётя пронесет «запрещенку». Но мама не вернется, не вернется и отец, не вернется Сиэль. Они к нему не вернутся, потому что он сильный и понимающий мальчик, который не брошен, ведь с ним его любимая тётя и дедушка-дворецкий, а значит не одинок.       — Мы ей не скажем, — тётя Анна щелкнула его по носу и тихонько засмеялась. Он смотрел на нее, на огненный цветок из сказки про Красавицу и Чудовище. Она не вяла с годами, но возможно все же стала чьим-то проклятьем. Папа говорил, что её волосы похожи на ликорисы, но […] не помнил, как они выглядели и где росли, поэтому верил на слово. — Будешь гавайскую пиццу или маргариту?       — Дядя Клаус говорит, что гавайская пицца — извращение и надругательство над итальянской культурой.       — Старый лис не знает вкуса жизни, — тётя Анна снова растрепала ему волосы, и поставила ногу на ступеньку, ведущую наверх. — Гавайская пицца — создание богов, и глупо отрицать. Может это лучшее, что придумал Бог за всё свое созидание.       — А бог разве существует? Я думал, что его, как и Отца Рождества, не бывает.       В десять мир как никогда прост, даже если тебя воспитывают в соответствии с классическими католическими канонами, где таинство брака непогрешимо, первое причастие — праздник, а Дева Мария непорочна в своем благословении Его ребенком. Но когда в десять лет ты достаточно умен, чтобы ставить себя ниже семьи, а Аристотеля читаешь вместо солнечных сказок про Джека и Великанов тайком под одеялом и с тонким фонариком-ручкой, то задаешься вопросом, имеет ли навязанная семьей вера смысл, если вся жизнь — неизбежное страдание от божьей несправедливости.       Такие мысли ты держишь в себе, когда просыпаешься на заре перед первыми лучами солнца после долгого кошмара, где множество пугающих лиц с ночными бражниками, у кого на крыльях узоры полуприкрытых жутких кривых глаз, называют тебя жертвенным агнцем. Такие мысли истязают изнутри, потому что сомневаться в Нём — непростительный грех, за идолопоклонство Вилу двери Эдема закроются также, как закрылись за родителями и братом, и будут закрываться множество раз, лишая его дорог и оставляя путь в тупик       Сто ночей закончатся, ветер подымет тебя в небо, и прекрасная ложь обнажит сокрытую, отброшенную прочь правду, кусочек сорванного запретного плода с Древа Познания застрянет в горле, пока ты не ляжешь в хрустальный гроб в ожидании, что найдется принц, готовый тебя спасти.       Десяток лет спустя от этого вечера, запомнившегося игрой в Монополию и мокрой от слез подушкой, профессор посоветует […] небольшой рассказ Рэя Брэдбери, когда они случайно заговорят о любимых книгах, о том, что трогает душу через напечатанные в типографии буквы. Они будут пить едва ли не на брудершафт, обсуждая повадки Леди Кошки, сидя на ковре у дивана и пытаясь уронить с подноса тарелки с нарезанными ломтиками сыра и бекона под ажурные бокалы с красным вином, словно парочка подружек-сучек запечатленных на рилсе тиктока. Вокруг раскинут во все стороны листы: профессор покажет ему все свои тайные рассказы, которые так никогда и не опубликует, потому что они останутся слишком личными для него, а […] не станет из фальшивого сочувствия собирать коллекцию первого и единичного тиража. Они обсудят все прочитанные книги, часть из которых размазалась по памяти вышедшим сроком годности пластилином, исчезла и вспомнилась только тогда, когда пришлось погрузиться в недры своего разума.       — «Не умер ли бог?» — декларировал профессор, качаясь из стороны в сторону, поднявшись на ноги и вытянув вперед ополовиненный бокал. […] вспомнил, по какому поводу они собрались вот так: домовладелец позвонил ему с вопросом, не будет ли он слишком добр составить компанию и помочь ему залечить разбитое расставанием сердце. […] решил, что доброты в нем не хватает, а жалости скопилось с избытком. Поэтому, оценив степень загруженности внутреннего интроверта, он ответил согласием и через час стучался в знакомую дверь с тремя символическими банками вишневого пива. — «Не умер ли Бог? Извечный вопрос. Однажды, услышав его, я рассмеялся и ответил: нет, не умер, просто задремал под вашу пустую болтовню». Но, знаете, мистер Фантомхайв, хе-хе, ответ на эту реплику был ещё занимательнее и словно доказывал, что Бог жив, только принял иную форму; можно ли продолжить называть его Богом после этого?       Пьяный смешок вырвался из груди профессора. Бокал в руке опасно накренился на бок, но ковер так и не был запачкан. Он смотрел на знакомого-незнакомого мужчину, запрокинув голову назад и откинув с лица неровную челку на лоб, со смесью затаенного, несвойственного себе восхищения.       — Есть ли смысл задаваться таким вопросом, если Бога не было изначально? — спросил юноша, пригубив от своего бокала. Саднящее от недавнего астматического приступа горло противно ныло, а алкоголь, поднимающийся из пищевода горячей отрыжкой, еще больнее драл не успокоившиеся от легкого воспаления стенки. — Или вы, профессор, излишне религиозны?       — Несмотря на моду на толерантность, христианин-гей — это все еще что-то из ряда вон для консерваторов, — ответил профессор, делая шутливый поклон и легким жестом руки поправляя очки, соскользнувшие с переносицы вперед. — Мне гораздо больше подходит быть атеистом. Но в Библейских рассказах есть свое очарование. Когда я был маленьким, я зачитывался детской библией и легкими пересказами известных сюжетов в журналах и статьях интернета, а еще обожал около религиозные мультики вроде «Принца Египта» и «Путешествия в Эльдорадо». Из общих у них вопрос святости и классная старая рисовка. Мистер Фантомхайв, вы смотрели?       — Не доводилось, — признался […]. В нем заговорил ударивший в голову легкий градус, прорезался сквозь острые зеркальные снаружи-внутри шипы.       — Серьезно что ли? Эй, Фантомхайв, ты не можешь не знать такую классику!       Профессор из преподавателя и домовладельца в раз превратился в завсегдатая-друга, бесцеремонно врывающегося в личное пространство, устраивающегося в нем как у себя дома и наводя свои порядки, приближаясь больше положенного. Профессор говорил неформально, быстро, с лихорадочным блеском в глазах и легким нездоровым возбуждением. Такие грани нельзя переходить с тремя людьми: психиатром, психологом и тем, кому ты платишь деньги за место, где сейчас живешь.       — Решено! Я включаю комп, и мы смотрим с тобой все мультфильмы двухтысячных, которые я знаю и сколько успеем до утра!       Профессору всего двадцать девять, от титула одно название, но раз так принято называть отдавшихся преподаванию, то он оставался профессором. […], честно говоря, боялся стать таким как профессор: одиноким мужчиной на пороге тридцати, расставшимся со своим партнером из-за изживших себя отношений на протяжении почти десяти лет, похоронившим двух любимых питомцев и позабывшим, что такое «семья». Поэтому, только лишь из-за этого страха, он не стал сопротивляться. Подтянув чужого «аниме-мужика» в виде полутора метровой вытянутой подушки поближе к себе и удобно уложив голову на шершавую наволочку, он лениво наблюдал за начавшейся вознёй.       Прежде чем их вырубило едва ли не в обнимку на застеленной кровати светло-желтым пледом с мягчайшим ворсом, они успели посмотреть «Карлик нос», «Девять» и что-то еще. На «Детях дождя» профессор шмыгал носом и вытирал о его плечо скользкие сопли и мелкую росу слёз.       — В следующий раз пересмотрим всего Макото Синкая, и начнем с «Голоса с далекой звезды», — сказал профессор, прижимаясь к его боку, развалившись на длинной подушке, когда отобрал её обратно       — Такой «голос» мог бы дойти? — тихо спросил […] через несколько минут раздумий о том, что едва ли улавливалось сознанием.       — Куда? — сонно переспросил профессор. — До далекой звезды?       — Нет, — поразмыслив, он договорил: — До меня.       Его комната не изменилась с тех пор, как он ее покинул. Каждый раз возвращаясь сюда, он поражался этому, как в первый раз. Сиэль любил приходить к нему без спросу: их расселили из одной комнаты в тринадцать, и братцу перестало хватать внимания. Сиэль тогда в целом не представлял своей жизни без него. Решение жить в отдельных комнатах сопровождалось самой настоящей истерикой и бойкотом родителей на целых три дня. Пока […] не поговорил с ним и не сказал, что они все равно живут на одном этаже и могут иногда ночевать друг у друга, Сиэль не перестал дуться. Но, получив не до конца озвученное разрешение на вторжение в новообретенное личное пространство, Сиэль стал заходить к нему когда ему хотелось и наводить свои порядки. Поэтому, с тринадцати лет […] старался не держать и не привязываться к личным вещам: все равно старший брат или возьмет попользоваться, или сделает перестановку, или вовсе попытается найти личный дневник, чтобы вызнать его сокровенные мысли. Когда он впервые понял, что его потаенное вылезло наружу, он стал писать три дневника. Ни один из них не был настоящим. Все свои настоящие чувства он держал при себе; даже если чаша раздумий переполнялась, он предпочитал топиться в своих переживаниях, чем дать пролиться наружу хоть капле, которую размазали бы по стеклу.       Просторная темная комната с огромной кроватью под серебристым балдахином, полная противоположность светло-голубым покоям Сиэля. Большой рабочий стол стоял у стены, заслоненный тенью от тяжелых темно-серых штор. Статуэтки из юношества, набор для каллиграфии, ровные стопки когда-то прочитанных книг. Ничего из этого он не забрал с собой, когда уходил. Небольшой чемодан с парой сменных вещей, подаренных ему побрякушек вроде дорогих наручных часов, серьги-гвоздики, реплика фамильного кольца, сделанная для него, чтобы он не обижался.       Не обижался, что никогда не станет достаточно важным для своей семьи.       Он провел рукой по столу. Чисто, ни пылинки. В поместье за городом они собирались не так уж и часто. Когда они с Сиэлем выросли, то родители переехали в городской дом в Лондоне. И теперь поместье Фантомхайв наполнялось голосами владельцев несколько раз в год: на Рождество, на Пасху, летом, и на светских вечерах, куда приглашали и королевскую семью. На Рождество была обязана собираться вся семья. Единственный праздник, который нельзя пропустить. Можно было позвонить отцу или матери в их дни рождения, можно было отправить подарок брату в их общий день, если не приходилось приезжать так рано, как в этот раз, не обмениваясь лишними словами, но в Рождество увидеть лица друг друга, убедиться, что все живы и они снова настоящая семья — обязательный ритуал.       В поместье всегда жили слуги. От них требовалось немного: ухаживать за домом, конюшней и садом. Получать зарплату, не воровать семейные реликвии, не жаловаться на легкую жизнь, где за ними нет строгого присмотра. Золотая клетка с широко расставленными прутьями для мышки, но слишком узкими для крупной птицы. В такой клетке не развернешь во всю длину крылья, не поместится большая поилка, не будет свободного дыхания, ведь только хозяин сможет решить, когда нужно опустить ткань и разрешить ночи наступить.       — Юный господин, — горничная постучалась, прежде чем войти и отвлечь его от воспоминаний о былом, накатывающих без остановки в этом месте. — Господин Сиэль прибыл в поместье и зовет вас на чаепитие. Господин и госпожа приедут ближе к ужину.       — Так требуют, чтобы я возвращался домой, а сами опаздывают, — пробормотал он, постучав пальцем по столу. — Передай ему, что я сейчас спущусь.       Игра в аристократию, в те времена, которые остались в двух столетиях назад. Когда они должны быть великими господами, а все вокруг — рабами. В двадцать первом веке мало, где такое принято. Но в своих владениях они ставили пьесу, словно настоящую жизнь.       У брата ярко-синие глаза и маленькая, выросшая с возрастом, родинка на лице, как у отца, светлая бледная кожа, острые черты. Челку он всегда смахивал в другую сторону, только так их и различали, даже если темные волосы, порой почему-то отливающие синим, были взлохмачены. Пиджак от армани, идеально выглаженные брюки, блестящие золотистые запонки на манжетах. Сиэль сиял под стать небу, украшенному звездами. В руках он держал книгу, а на столике дымилось две чашки на изящных фарфоровых блюдцах.       — Удивительно, что ты явил свой лик, — Сиэль захлопнул книгу и отставил ее ребром на подлокотник кресла. — Я уж думал, что в этом году ты уж точно не приедешь.       — Если бы я не приехал, меня бы привезли силком, вы ведь все равно знаете, где я живу и учусь, — видеть свое ожившее отражение всегда казалось чем-то странным, даже в детстве, когда они были дружны. Только тогда странность сопровождалась попытками идеального соответствия, а сейчас по костям бежал холодок.       — Брось, разве такое когда-нибудь было? Братишка, ты преувеличиваешь. Если ты не хотел приезжать, то остался бы дома. Никто бы не обиделся, правда. Ты взрослый человек со своими делами в конце-то концов.       Сиэль смотрел на него с мягкой полуулыбкой. Никогда не сердился на него по-настоящему, кроме пары раз. Но за открытой доброжелательностью пряталось лицо Хама, подглядывающего за наготой старого отца. Не хотелось вспоминать об их совместном пубертате: о том, как они вместе познавали свои меняющиеся тела наравне с подступающим к ним взрослению. Со временем их взаимное увлечение познанием тела сменилось «охотой». Сиэль охотился на него: нельзя иметь других друзей, нельзя иметь романтический интерес, нельзя увлекаться чем-то еще, кроме любимым Сиэля, нельзя-нельзя-нельзя…       — Слушай, как думаешь, это приятно, когда это делает кто-то другой? — спросил Сиэль, обнимая его со спины. Они лежали вместе в постели после целого дня в конюшне, у них у обоих безумно болели икры и бедра, и Сиэль весь вечер просился к нему на ночевку. Им всего четырнадцать, за окном ранняя весна, и иногда слышно, как поют первые вернувшиеся с юга птицы.       — Делает «что»? — вопрос прозвучал осторожно, потому что […] уже не хотел знать ответ. Он хорошо предчувствовал направление разговора на уровне «мне это точно не понравится».       — Ну, — Сиэль носом провел по его волосам, опуская руки немного ниже. — Когда целуют в губы и все такое. Сам себя не поцелуешь, но знаешь, я думал над тем, как целуются мама с папой. Им ведь нравится целоваться друг с другом. Лиззи как-то хотела меня поцеловать, но я испугался, а потом долго думал над этим. Просто знаешь, я все всегда делю с тобой, и мне не хочется отдавать мой первый поцелуй Лиззи.       — Я думал, ты так куксишься из-за того, что застал позавчера как родители занимаются сексом, а ты всего лишь из-за Лиззи беспокоишься.       — Не напоминай! Это было ужасно! И если бы ты пошел тогда со мной, то я бы не попал в такую ситуацию!       Сиэль засмеялся ему в ухо, это было громко из-за близости и неприятно, но он не смог ничего сказать брату на этот счет. Сиэль любил быть слишком близко, ближе положенного, и он нарушал любую установленную границу. Поп-психологи соотнесут в будущем такое с девиацией и пресловутым «все проблемы из детства», но это будет в будущем-настоящем. В тогдашнем прошлом такое происходило слишком часто, чтобы заметить какое-то отклонение от нормы.       — Если бы я пошел с тобой, то мы бы оба не смогли нормально спать. А так, хотя бы я высыпаюсь и не вижу жутких картин в голове.       — Нельзя же быть таким бессердечным!       Маленькие ладони Сиэля касались его в неприметных местах, обычно скрытых под одеждой даже жарким летом. Испещренные узорами отпечатков фаланги пальцев задерживались у его пупка, словно не решаясь опуститься ниже. Сиэль сомневался, правильно он поступает или нет. Сомневался, но глубинный подростковый интерес подстегивал его продолжать.       — Слушай, — Сиэль снова сделал «этот» тон — жалостливый, неловкий, будто бы осторожный, из-за которого […] чувствовал себя виноватым и после него не мог ему отказать. — Ты правда не думал о том, что какая-нибудь девочка стала бы к тебе так прикасаться? Или мальчик? Ну, типа, ты помнишь Томпсона, у него два отца и все дела, так что в целом, какая разница, будет это девочка или мальчик, если он тебе будет нравиться. Хотелось бы, конечно, чтобы девочка. У нас бы дети дружили, и все такое. Я бы понянчил племянников! Прикинь, у нас бы тоже родилось по паре близнецов…       Им было четырнадцать, совсем немного до пятнадцати, жалкие полгода. Но цифра осталась тогда цифрой, которая ничего не значила: они оба выглядели сильно младше своих лет и иногда в школе одноклассники шутливо называли их «мечтой педофилов». В четырнадцать лет до порно как-то нет дела, потому что веселее гулять по лондонским улицам и получать родительские нагоняи. В четырнадцать первые утренние эрекции вызывают смущение, неловкий смех и желание не поднимать одеяло, пока предательское тело не отступит со своими «закидонами». В четырнадцать секс скользкий, неприятный, вызывает отторжение, и услышать, что твой брат случайно увидел, как родители занимаются этим — сродни первому заходу в сексшоп: вокруг много всего непонятного, что обычно зацензурено мозаикой, а теперь неожиданно оказалось прямо перед лицом; запретно из-за стигматизации секса как явления, но теперь резко оказавшегося слишком много вокруг; пугающе, потому что однажды по закону общества и природы ты станешь частью круговорота безжизненной похоти.       — Я не думал над этим, правда. Ну, знаешь, как-то… Когда это еще будет? — неопределенно поведя плечами, ненавязчиво желая выбраться из ставших странными объятий, он приподнялся на локте и оглянулся на до странности довольного Сиэля. — Мне кажется, впереди еще целая жизнь, и когда-нибудь я найду ту, кого полюблю, так что… Не вижу смысла торопиться. Это тебе-то решено жениться на Лиззи, а вы оба и не против вроде.       — Помолвка — это старомодно, — насупился Сиэль, приподнимаясь вслед за ним. — Я никогда не говорил, что хочу жениться на Лиззи, когда вырасту.       — Да ну? А кто только что рисовал картинку большой крепкой дружной семьи? — […] выгнул бровь в недоуменно-вопросительном жесте. Сиэль отвел бесстыжий взгляд в сторону, скрестив указательные пальцы, легонько ими постукивая друг о друга.       — Мне главное, чтобы ты всегда был рядом. Остальное неважно.       — Сиэль, я ведь не смогу быть рядом с тобой всегда-всегда, — убедить брата в этой истине всегда было непросто. В детстве у него была мечта стать продавцом игрушек, потому что они были его лучшими друзьями и порой он не мог определиться с тем, кто будет спать с ним ночью: приходилось брать всех, кто помещался в кровать, и даже Сиэль не мог их вытеснить, когда решал лечь рядом. Когда он рассказал о своей мечте отцу и матери, те проболтались Сиэлю: он закатил такой скандал, пообещал, что никогда не станет графом, заберет с собой кулек конфет на палке, и уйдет в паломничество, пешком пройдет через тоннель Ла-Манша.       — Почему нет? Мы родились вместе, почему мы не можем вместе прожить всю жизнь? Моя бы воля, я бы женился на тебе, и все. Зачем мне кто-то еще?       У Сиэля странно блестели глаза, когда он говорил, когда поддавался вперед, чтобы прижаться к нему губами в смазанном неопытном юношеском поцелуе. Сердце перестало биться в тот момент и, наверное, еще много лет не билось потом, пока он не вытащил маленький наполовину пустой чемоданчик на сырую улицу под сильный ветер из дома, не сел в мини-кэб — а не Лау ли его тогда как раз увёз? — прежде чем кислород стал наполнять легкие новой пьянящей жизнью, иллюзией того, что самое страшное позади.       В ту ночь спонтанного признания в извращенной привязанности произошло то, что надломило внутренний стержень. Потом это происходило еще несколько раз. Руки по телу, мольбы о взаимной неземной любви, вытянутые из глотки обещания, которые […] не собирался сдерживать всю свою жизнь, болезненные оргазмы, где вместо физического облегчения и расслабления приходила оглушительная пустота, из-за которой ничего не оставалось. Сиэль не насиловал его в классическом понимании насилия. Не держал руки к спинке кровати над головой, не прижимал к постели, не давая шевельнуться, не делал ему больно: до их первого полноценного неуклюжего секса Сиэль старательно «готовился», спрашивая своих приятелей из старших классов о подробностях, читая статьи в интернете, не прикрытые «родительским контролем». В первый раз они дошли до конца в их шестнадцатый день рождения. Сиэль вскрыл из игрушечного календаря маленькую фигурку двух бобовых кроликов ровно в полночь, знаменуя их долгожданный день. Потом постучался к нему, спрашивая разрешения войти. Улыбался, счастливый тому, что «пора».       […] впустил его не столь в комнату, сколько в душу, но не потому что хотел. В здравом уме ни один нормальный человек не захочет своего брата-близнеца. Но Сиэль не знал отказов, ведь все всегда было обоюдно. Поэтому […] поддавался ему снова и снова, в безмолвной надежде, что когда-нибудь это все закончится.
Вперед