
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
…и пока шепчут Духи, что грядет Темная Ночь и война большая, Юнги думать продолжает: может, все же нужно было прирезать Хосока, сына врага, который с самой Медведицей встретился?
Примечания
События происходят в вымышленном мире; повествование лишь частично опирается на скандинавскую мифологию и на викингов. Все детали мира будут раскрываться постепенно.
Плейлист: https://mssg.me/balladofmedvedica (самая полная коллекция на споти)
Трейлер: https://t.me/buhnemmin/14969
Озвучка от ‘Котовое море’: https://t.me/buhnemmin/13400?comment=52393
Следить за выходом работы, обсуждать главы можно в моем тгк, где я активно пишу: buhnemmin
тви: dom_slona
дополнительные визуальные материалы: https://disk.yandex.ru/d/fM_xu7l7iwBY7A
႑𑑔: ᚤᛋᚳⰓᛁ
05 августа 2024, 09:00
Горит огонь в Длинном доме — тени от пламени по стенам ползут, на лица тяжелые падают, отпечатки свои неосязаемые оставляя. На пирах обычно тоже светло вот так же, тоже столы от еды ломятся, но иначе сейчас все ощущается: праздника привкуса нет, нет легкости в ожидании этом, нет волнения приятного — тяжко внутри всем от того, что ждут они минуты той самой, что собрала их здесь. Тишина под крышей на цыпочках танцует да пылинки сдувает, услышать можно, как звезды снаружи сияют — только огонь вполголоса щебечет, с беззвучием сливаясь. И вздохнуть Чимину трудно, и мысль лишнюю в голове своей родить: чувствует не отвратное он; то, что его крюками за грудь схватило и тянет теперь к земле холодной — знает он, что не обрезать веревки эти, сковавшие его: если и пробовать, то острие ножа из жизни его выплавлено будет, ведь только такая сталь справится.
Тлеет взгляд Чимина, когда внутри себя он обереги читает. Случится вскоре должно что-то — и не по чьей-то воле. По его собственной воле произойдет это. Он сам сделает задуманное — своими же руками.
Лицо тусклым у ярла Сигурда Беспощадного делается, тяжелым: будто камни он проглотил, а еще часть за щеками толстыми своими оставил, и тянут они теперь его к половицам под столами деревянными. Старший сын его, Бьерн, рядом скучающе ногти грязные рассматривает, на кресле развалившись, Вебьерн же, второй сын, по левую руку место занимает свое, да горделиво подбородок поднимает — ведь это ему удалось ястреба первым увидеть и письмо отцу отдать. На лице Чонгука, что позади сидящих братьев стоит, тени от огня будто больше всего прыгают, будто ярче прочих пламя подсвечивает лик его, будто сделать огню нужно было выбор, и совершен он был в пользу того, чье лицо черная повязка шрамом ткани рассекает. Сверкает один глаз Чонгуковский голубым сиянием от света тусклого, кажется он Чимину алмазом прозрачным, но на солнце сияющим — в природе редко повстречать удается такое, но если ж и находится, то только у короля такая драгоценность храниться может. Встречается Чимин со взглядом этим и спокойнее на душе становится его: не один он в неприятности эти угодил.
И не один из них выпутываться будет.
И шепчет голос у макушки Чиминовой, который никому не услышать больше — тени черной принадлежит он, которую даже Чонгук не всегда видеть может. Не привык к присутствию силы такой Чимин, не привык он еще к тому, что каждый шаг его теперь голос сопровождает — и каждый раз от голоса этого он холодным ужасом покрывается, чувствует, будто пальцы по нему проходятся, ощупывают его, напоминают, что теперь никогда один он не будет.
«Спокойным будь, омега. Не неприятность это — легкий смешок. Ведь того и желал ты и альфа этот?».
— И все же странное дело это, Видящий. Я все в толк не возьму. Все думаю об этом…
Сигурда голос как по накатанной катится да все крепче становится, все подозрительней: как воздух душным пред грозой становится, так и мужчина пучится, к буре готовясь. Вновь ярл тему заводит, которую Чимин с трудом закрыть пытался, но не может Сигурд успокоиться и в толк взять, отчего ж сам альфатер Ског едет в даль такую. Письмо его странным было, скомканным, испуганным будто: несколько раз прочитать его пришлось, чтоб понимание пришло к ним, что теперь отчего-то в опасности они — хотя уж знают Чимин и Чонгук, отчего обеспокоенным таким Видящий сделался…
— Не можешь не знать этого, Видящий Чимин… не можешь не знать, почему письмо к нам пришло такое… — Сигурд косится с подозрением и мелькает тень в уголке глаза Чимина: видит он, как ярл к топору у трона своего тянется, — …не говоришь мне… В дураках оставить хочешь? Дел наворотил? Иль чего? Признавайся, пока не поздно! — и бьет громом ярл да за рукоятку лабриса хватается, да на ноги встает — устрою я тебе! Ежель позор ты на нашу деревню накликал, на голову мою… Да лучше сам я тебя на тот свет отправлю! Расскажи мне все, пока не поздно!.. Расскажи или…
— А пусть лучше альфатер разопнет его, отец? Топором своим ты с ним за секунду разделаешься — крови потом столько!.. Слуги убирать замучаются! Не то, чтоб мне слуг этих плешивых жалко было, но ведь неудобство такое!.. — Бьерн зевает скучающе да нос свой большой трет — поскорее со всем этим закончить ему хочется: уж больно долго ждут они приезда старика этого, и глаза его слипаться начали, — помнится, рассказывали мне, что орден их за предательство казни получше наших устраивает. Сжигают ведь вас, а, Видящий? За непослушание или за то, что главного своего ослушались? И деревня от зимы отогреется окончательно, и развлечется: ведь заживо сгорающие так корчатся смешно!
— Так собирайся, братец, в Рагнагард поскорее, — Чонгук голос подает впервые за вечер, — там ведь сборы военные со дня на день начнутся. Король к войне готовится. Разве ж не выслал он указ о сборе всех молодых воинов? Отчего же старшие братья мои все еще дома? А там и казней таких в разы больше! Будет развлеченьем вашим.
И говорит это альфа так, будто голос его в искренности и детской невинности купается, будто нет в звуках его желчи, злости, хотя чувствует Чимин, видит он, как сдерживает себя третий сын — уж больно Чонгук изменился с тех пор, как глаза лишился; так и не рассказал он Чимину, что с ним в ночь ту приключилось, но знает Видящий — и этот час наступит. Вебьерн всегда строптивым самым был, самым острым на язык — оборачивается он резко, глаз щуря:
— Отчего же у братца моего младшего голос прорезался? Щенок стал храбрецом? Разве так мы тебя с Бьерном воспитывали?
— Замолчи, Вебьерн, — старший огрызается быстро, но не глядит на брата, будто не выползая из берлоги мыслей своих полностью — мозгов ему хватает при отце темы эти не поднимать.
Чимин взгляд свой отводит от них да слова про казни мимо себя пропускает — тень та, что за макушкой его теперь стоит, посмеивается ехидно:
«Да ведь даже Видящий Ског слеп настолько, что не увидит меня! Ха-ха-ха!»
И хочется омеге верить в это: ведь так все и есть, как сын старший Сигурда говорит. Видящим быть — значит силу в своих руках держать, значит, ответственным быть за многие судьбы. Если уж превышает Видящий полномочия свои, если ж главу ордена ни во что не ставит, если уж против клятвы своей идет, на смерть он мучительную обрекается. Тот, кто силы Медведицы предает, шанса второго не заслуживает — сразу казни подвергается: знал он об этом, когда с Чонгуком договаривался.
— И все же… на костре сжигать… должно быть, яркое зрелище это. А кости потом, как слышал я, собакам грызть дают, — Вебьерн голову свою на ладони устраивает, про брата младшего забывая, — уж так мне посмотреть хочется на это! Ведь только без устали болтают об этом, но все равно за нашим полярным кругом не происходит ничего. У нас скука одна да снега белые. Отчего ж так? Почему мы того же делать не можем? Всегда все интересности к Рагнагарду ближе…
«Была бы возможность у братьев моих, они бы и второй мой глаз ножом пронзили — смеха ради!» — сжимает губы Чонгук, на белые макушки под собой глядя и кажется странным ему, что кровь их с этими людьми связывает. Чем более крепким становится альфа, чем старше становится, тем больше не понимает он, как мог он появиться в такой семье — кажется иногда ему, что подкидыш он никчемный и был бы рад этому, но сходство очевидное и с братьями, и с отцом надежды его разбивает. Мог бы Чонгук сделать это, сделал бы и обрезал все эти узы кровные: самые близкие люди кажутся ему чужаками, которых он в обрыв сбросить хочет — ведь чужаки эти под покровом ночи его схватили и над домом подвесили. Нож бросали в него по очереди, как в свинью грязную, пока не получилось у кого-то из них в яблочко попасть.
В его глазное яблочко.
Братья притворяются теперь, что не они это были. Чонгук притворяется тоже — притворяется, что простил их.
Ярл к краю трона деревянного своего пододвигается да тверже становится, увереннее, и не смотрит Видящий на него, только дышит глубоко и спокойно. Знает он, что смотрит на него сейчас вся семья ярла, но ни одному из них он взгляда своего не дает — в пустоту пред собой смотрит да уверенность в себя вдохнуть пытается: ведь альфатер Ског и правда по его душу едет — не может не знать он этого.
С легкостью беспечной забыли они с Чонгуком, что прочие Видящие — не такие же слабые, как сам он; забыли они, что окружены теми, кому подвластно видеть больше, чем человеку обычному. И не мог альфатер не увидеть того, что наделал Чимин, к кому обратился — потому и правда омеге не по себе.
Но голос приглушенный за ухом успокаивать его продолжает; потому, когда слышится снаружи шум и топот копыт лошадиных, спокоен Чимин — чувствует он, как изнутри он от силы пульсирует, как грудь его распирает от могущества, для которого рожден не был, но которое принял покорно, вместил в себя, как сосуды в себя парное молоко вмещают.
Отворяет тяжелые деревянные ворота сам Тува Свирепый, херсир гестурский. Лысый череп блестит его, как и глаза впалые, круглые, всегда безумные, будто видели они когда-то то, отчего он так и не оправился он; борозды шрама медьвежьего от правого глаза до затылка кожу царапают. Зарубцевался шрам давно, красноватымми буграми венчает он голову альфы, будто только недавно Тува на саму Матерь в лесу набрел и жизнь свою у нее зубами своими вырывал — и вырвал ведь! И свою жизнь, и жизнь Сигурда — давно то было, стала уж та история легендой местной. Жутко Чонгуку от вида одного — детстве он не клевр боялся, не духов злых, а Туву этого, что взглядом одним ствол дерева разрубить может. Отец с ним дружбу крепкую водит, но страшится третий сын его, избегает да и чувствует, что Туве тоже не нравится он.
Сигурд, херсира завидев, топор из рук выпускает, с кресла своего поднимаясь; Бьерн и Вебьерн, с лицами одинаковыми, выдыхают мученически:
— А чего мы вообще перед стариком этим распинаемся так?.. Да чихать я хотел на Алфодр этот! Не начальники они нам! Чего король так носится с ними?.. Может, ну его? И старика этого, и орден их плешивый, и вообще… от Видящих этих пользы нет. Пугают только — все равно же, нет на войне оружия лучше, чем топор острый, да меч быстрый!..
— Думается мне, братец, что они нас всех за нос водят, — Вебьерн поддакивает, — слыхал, чего в столице-то делается?.. Не удивлюсь, если все это орден… ума не надо большого, чтоб понять это! Знаешь, чего, отец? — сутулясь, оборачивается второй сын, исподлобья на Сигурда глядя, — знаешь, чего? Стану я королем Манненвика и всех Видящих перебью! Орден этот в шею прогоню! Не друзья они Манненвику!.. Ах, какая славная это будет ночь!.. Уж слишком много правил они придумывают, которые им полезны, а не нам…
Сигурд не отвечает сыну — затрещину дает ему, от которой тот почти на колени валится; широка его ладонь, да сил в руке много — захочется Сигурду, он и пасть медвежью руками своими разорвет. Улыбка лицо Чонгуковское задевает и смакует он чувство внутри себя, которое только что свое рождение обрело: что-то на возмездие похожее.
— Пока жив я, не случится этого, — хмурится Сигурд, плечи широкие распрямляя — становится он огромным вдруг, вырастает до крыши самой будто, — прошлый ярл твоей матери жизнь спас!..
— А толку то?.. — Вебьерн затылок трет, — и где мать теперь? Уж не в том ли мире? Померла все равно…
И новая улыбка лицо Чонгука украшает: еще раз удар свой колкий Сигурд сыну по лицу наносит — хлопок звонкий песней дивной становится. Вебьерн от удара такого в Бьерна влетает, который от себя его отпихивает, недовольно ругаясь.
— Рот закрой свой. И прилично веди себя, — пальцем грозится ярл, и гневается голос его так, что даже сама тишина еще тише становится, — при алфатере Скоге говорить тебе я запрещаю. Слово скажешь — розгами выпарю. Алфатер Ског — духами избранный, а ты такие слова говоришь. Язык тебе выдеру!
Впервые Чонгук к отцу чувства нежные почти ощущает, но быстро их с корнем вырывает из себя, не дает цветам признательности распуститься. В конец Дома Длинного он глядит в нетерпении почти: видит он, что боязно Чимину, а ему наоборот поскорее хочется встретиться с алфатером.
Тува у дверей открытых останавливается, руку на мече держа. Ничего он не говорит, глядя, как Сигурд сына своего колотит, но видит издали Чонгук, что и ему нравится глядеть, как отпрыска воспитывают, но скоро совсем он горло прочищает и звук этот негромкий будто раскат грома — значит это, что алфатер слишком рядом уже. Выпрямляется Сигурд и сыновья его, замирают в неизвестности болотистой, в которой увязают мысли ярла.
В открытых воротах ночь темнеет да ветер слабый посвистывает, когда свет там появляется и вереница факелов показываться начинает — то ученики и спутники алфатера, его путь освещающие. Склоняется ярл и сыновья старшие, Чонгук тоже взгляд свой в пол отправляет, кланяясь главе ордена.
Свита бордовыми бусинами крови по Дому Длинному растекается: в плащах темно-красных члены ордена на камни рубина походят, который кто-то будто по полу рассыпал. Мантии, блестящими камнями расшитые от огня переливаются — зрелище это обвивает Чимина с головы до пят и забытое уж давно чувство охватывает его; ведь в детстве мечтал он в мантии такой ходить, тоже в рубиновый желал облачиться, но предел его — деревенским Видящим быть, не рожден он для большего.
Свита небольшая, будто тайная, наспех собранная; всегда алфатер из столицы с сотней людей выходит, всегда торжество это большое и праздник для тех, к кому Ског направляется; всегда при нем сундуки тяжелые с камнями драгоценными, с золотом и украшениями богатыми, но пусты руки учеников, только факела они и сжимают, и взгляд их замечает Чимин, будто в страхе искупанный, понимает тогда: не будет торжества сегодня.
Будет допрос.
— Скромный дом наш да примет гостя высокого, алфатера Скога, — меняется голос Сигурда, которым он только что сына своего бранил; голос тих его теперь, спокоен, щедр, и знает Чонгук этот голос, хоть редко слышать его можно: так отец только с теми разговаривает, кто сильнее его. — Кров наш — твой кров, алфатер. Еда наша — твоя еда. Под крышей одной, да в тепле едином, будем мы братьями.
Прежде не видел его Чонгук, но в мыслях своих будто всегда он знал, как выглядит Ског: а, возможно, он и во снах в нему являлся — говорят, что под силу это алфатерам. Старец посреди зала замирает и не как у человека взгляд его — как у ястреба хищного. Под бородой белой да длинной лицо сморщенное сидит и не нос у него будто, а клюв, которым он панцири вскрывает; пожирает старик все звуки вокруг себя, все мысли, к себе все внимание приковывает, прислушиваясь.
— Где он.
И знают все, что не вопрос это — приказ привести скорее того, из-за кого все это происходит. Чимин слабо ногу поднимает, в темноте продолжая оставаться, чувствует он, как горло иссохло его, как покинула его будто вся уверенность, все силы, которые вдохнули в него только что. Растрепан алфатер Ског, будто весь путь от Столицы он верхом проделал. Взгляд нетерпение вокруг себя разбрасывает: глубоко посаженные глаза, как пропасть без дна, как воды голубые, которыми захлебнуться можно. Страшен Ског в тихом гневе своем, бледен в ужасе того, что видел он во снах, что Медведица открыла ему.
Голос у Чиминова уха смеется, когда медленно омега подается вперед:
«И — это и есть тот самый Видящий, который королю советник? И спрашивает еще, где ему тебя искать? Ха-ха! Ничего смешнее не бывало еще! Видящий спрашивает, где другой Видящий!»
Тихо шикает ему Чимин, на свет выходя. Не глядит он в глаза алфатера, дрожь, по телу его бегущую, придерживает. Низко кланяется он тому, кого уж видел однажды — ночь первой встречи их никогда не забудет он, ведь ночь та всю жизнь его изменила. Давно уж было это, но как сейчас Чимин помнит каждое мгновение, каждое слово, сказанное тогда. Лицо старца у омеги под веками отпечатано, а имя в ушах звенит и звенеть будет, пока дышать в этом мире он собирается.
— Дураки… — Ског на столы накрытые с усмешкой глядит, с отвращением, которое с губ он резко срывает и им в Сигурда бросает, — дураки, письмо мое не читали?.. Прием мне устроили?.. Какие же дураки!
Он сплевывает слова, ядом отравленные, на пол, к Чимину приближаясь; не двигается омега — знает все равно, что нет у него выхода иного: сейчас ему нужно повиноваться. На языки пламени он глядит, запомнить это мгновение хочет: если ж не получится ничего сейчас, то и правда это последние мгновения могут быть. Видит он Туву у дверей — всех на голову он выше, вдвое крепче: если случится неладное, и придется Чимину бегством спасаться, то не поможет ему Тува — наоборот, путь ему преградит.
Безвольно слабым тело Чимина становится и так противно от себя же ему, что хочет он оболочку свою безвольную снять с себя и сбросить на пол, как одежду перепачканную. Замирает перед глазами его Ског, взглядом впечатывается: не пошевелиться более омеге, не вздохнуть — Видящий хочет внутрь пробраться в него, мысли увидеть. Если допустит омега такое, то не носить ему головы. Цепкие пальцы алфатера плечи его хватают, к себе тело ближе притягивают; видит Чимин краем глаза, что Чонгук к нему неаккуратные, заметные слишком шаги делает и бранит его мысленно: альфа на многое пойти готов, но будет глупо слишком, если заступаться он станет, но замирает Чонгук, так и не решаясь больше приблизиться.
«Быть может», — думает Видящий Чимин, — «тоже он слышит голос этот. Быть может, он сказал ему не вмешиваться сейчас. И прав он. Я должен сам справиться с этим».
«Конечно, прав я! Ха-ха!» — сдавленный голос тени смеется у уха, отчего Чимину гадко становится, ведь будто чувствует он, как шепот этот мягким дыханием на мягкую кожу шеи укладывается.
Чимин подбородок поднимает свой, на старика обезумевшего глядя: не сейчас, решает омега, не сейчас. Сейчас он отказывается слабым быть. По обыкновению своему он на лице узоры красками травяными вывел — хороший оберег от злых духов это, но в этот раз травы он особые взял, слезоточивые. Ског кривиться начинает, ледяные глаза тают от запаха резкого, прервать свою попытку Видящий желает и не желает одновременно: ведь неудачей это будет, если всего-то с Чимином не справится он; но знают оба — не продлится это долго.
— Говори, что наделал ты. Пока время есть у нас, — тихо говорит Видящий, из последний сил стараясь не моргнуть, — что наделал ты, беззубый! На костер хочешь? Хочешь?..
— Алфатер. Объясните все по порядку. Не понимаю я, что происходит, — Чимин свои слова, как содержимое карманов выкладывает: покорно, желанно, спокойно — ведь как вода в реке спокойной течет, так и врать нужно, — прошу вас, алфатер. Отдохните с дороги, отведайте наших северных яств: в столице нет таких угощений. Обидите вы нас, если откажите. Отогрейтесь, алфатер, а потом мы с вами обо всем поговорим. Ежели сделал я что-то нечаянно, случайно, то отыщем мы с вами мою ошибку… — и не сдерживается больше Ског, разрывает их взгляд, так внутрь и не пробравшись; Чимин со спокойствием выдыхает, с усладой, а потом голову склоняет в почтении.
— Ошибку?!.. — тянет Ског шепотом, но шепот этот кричит будто, — ошибку!.. Ах, и есть ты ошибка, мной совершенная когда-то! Должен был я предвидеть, должен!.. Покайся, дитя, пока не поздно слишком! Будь проклят тот день!.. Будь проклят! Покайся!..
Мгновенная вспышка света в груди Чиминовой мысли его освещает: быть может, и правда… стоит закончить все то, что начали они, пока не стало поздно слишком?..
«Поздно уже, глупый омега!» — смеется голос, и Чимин соглашается с ним: никакого другого выхода нет у него.
— А давайте на костер его! Я чувствую, виноват он! — Вебьерн выкрикивает в тишину, и раздражение, которое почти потрогать можно, по Длинному Дому прокатывается — ловит он взгляд отца своего, знает, что ждет его взбучка, но радуется, довольствуется выходкой своей, не жалеет он о том, что сделал.
— Альфатер, вы в доме моем, — ярл вперед выходит, — а это — Видящий мой. Знаю я о вашем статусе высоком и о том, как нужны вы нашей короне, но у нас, на Севере, свои порядки. Ежели гость вы, то правила дома должны уважать, ведь я, как хозяин, уважаю вас — потому прошу Видящего не трогать, пока все не выясним мы. Уверен я, что не мог он ничего непоправимого сделать — слаб этот Видящий слишком, чтоб хоть сколько-то беспокоиться. Нет в нем ни силы великой, ни способностей выдающихся — иной раз, он и от Медведицы послание передать не может. Но какой уж есть… других Видящих нет у нас, о большем просить мы не смеем. А злых языков много слишком вокруг, да и духи нынче гуляют: открываться первые врата начали. Быть может, и правда с дороги нужно пыль с себя дорожную смахнуть, да губы вином смочить. Пожалуйста, не откажите мне, альфатер. Ночи длинные у нас даже по весне, а пока темно снаружи, отдыхать нужно.
Бездонные глазницы утопить Чимина в себе пытаются, да вряд ли получиться это может. Отводит голову старец, фыркая с отвращением, а Чонгук, ни звука из себя не роняя, смотрит на альфатера, благоговения не чувствуя, в котором отец его утопает, только насмешку внутреннюю. Сигурд к столу Скога приглашает, потом и братья Чонгуковы за стол садятся: лишены они ужина были, и только сейчас им стало позволено к еде прикоснуться.
Младший сын к ужину не приглашается — по праву рождения своего Чонгук получил звание самого слабого сына да разрешение есть только после братьев старших; а те редко когда что-то брату младшему оставляют, только кости да объедки, ведь даже за столом не забывать он должен об истинном месте своем. Не обижает это Чонгука больше — привык он уже, пусть и возмущается его желудок пустой: теперь Длинный Дом покинуть ему нужно, ведь даже при разговоре старших он присутствовать не может.
Гранатовые плащи строй шеренги нарушают, ведь отдал приказ свой Ског, на время можно и впрямь с дороги отдохнуть и подкрепиться — ожерельем тугим стягиваются ученики алфатера Скога к столу; Чимин медлит, ведь все на свете бы он отдал, лишь бы не садиться с ними за один стол — мог бы выйти он вслед за Чонгуком, так и поступил бы; Чонгук из Длинного Дома не один выходит — на нем мантией взгляд Чимина сидит, спину его согревающий, но недолго длится это, мгновение слабое, которое от шума за столом стирается. Идет Видящий ко столу, зная, что ни секунды у него не будет, чтобы хоть немного расслабиться: алфатер не только есть и пить будет, но и снова и снова Чимина проверять.
Но спокойнее омеге становится. Теперь кажется ему, что все у него получится. Ведь и правда слеп альфатер Ског слишком, если не смог увидеть настолько очевидного.
ᛜ
В сравнении все познается: понимает это Юнги. Неудобное, твердое бревно у костра их небольшого, рядом с укрытиями их, на которое ругался он и дом свой в деревне вспоминал, теперь омеге кажется лучшим местом на всем белом свете — там он хотя бы связан не был. Ночь их по кругу обвивает, руку вперед вытянуть, да не увидеть ее — во тьме она провалится; но тлеет огонь слабый под тентом, где женщины, связавшие их, скрылись. Голоса глухие оттуда доносятся, неявные: уж будто решают там судьбу их, отчего омеге невыносимо почти — хуже многих вещей это незнание чего-то, ведь мысли сами додумывать страшное начнут. И страшно Юнги; не только за себя, но и за того, кого нет сейчас рядом. Затекают руки его, кисти ныть начинают и выдержал бы это он стойко, не пискнул бы даже, если бы не два пленника за спиной его, которые даже в такой час успокоиться не могут и пихают друг друга без конца — ужасно это плен делить вместе с бардом, рот которого закрыться не может, да с гестуром, который уже зубами готов веревки разгрызть и этими же зубами не спасение себе выгрызть, а дыру на шее Сокджина. — Я-то думал, что бывалые вы путники уже! — блатед возмущаться продолжает, дыру в мыслях, как моль, проедая, что и впрямь задушить его хочется, — как же на ночь дозорного не выставить? А по сторонам пытались вы глядеть? Чем же заняты вы так были, что сестриц не увидали! Их что, увидеть так сложно?! Они ведь огромные, как валуны, как сосны высокие! Ослепли вы? А ты для чего нужен, а?! Для чего мы взяли тебя с собой, а, рот лишний?! — плечом он Тэхена за собой пихает, — ты ведь воин, кажется? Гестур? Или чего ты! Как допустил ты такое?! — Вот выберемся — я тебе глотку перережу, помяни слова мои, блатед вонючий! — Чего вонючий! Ты это воняешь, а не я! Я мылся на озере днем, а вот за тобой такого не замечал!.. Ты хоть лицо споласкиваешь свое? Хоть иногда?.. — Разве ты — не проводник? — Тэхен слова его мимо пропускает, — разве ты такие места избегать не должен был?! Ты же говорил, что все тропы знаешь! И самые безопасные дороги выбирать будешь! И как же вышло так, что ты прямо к этим великаншам нас вывел? А они ведь и сожрать нас могут! Они же такие! Людоедки! Да как же так это! — в ответ пихает Тэхен его, ненароком и Юнги задевая, и закатывает тот глаза, придумать пытаясь, что делать им теперь; уж людоедки они или нет — думать об этом не очень хочется, ведь другие мысли из головы его исчезнуть не могут никак: нет Хосока рядом с ними — как ушел он к озеру, так и не видели альфу больше. Что если другие айлы схватили его? А если ж людоедки они… — …Сладко потчевал, сны яркие видел, не трогал никого! А тут вот чего! — Сокджин под ухом жужжать продолжает, — Говорите, не доверяете мне? Нет, это я вам больше доверять не могу! — он устроиться пытается поудобнее, голову свою на плечо Тэхена укладывая. — А ну бошку свою убери, иначе сам я тебя головы лишу! — гестур снова дрыгается возмущенно, отчего веревки толстые больше грудь Юнги перетягивают и почти сковывает дыхание его. — Ах, ладно, ладно… — продолжает щебетать блатед, — не боитесь вы, договорюсь я с ними — вот увидите! Да чего бояться их — сестрицы с реки Айлы это!.. Ничего страшного! Знаю я их! Вот еще — женщин бояться! Ха! Да пусть хоть сто раз людоедками будут!.. Вот скажу имя я им свое, так сразу они нас отпустят… — Скажешь имя свое, блатед, они не отпустят вовек, а придумают, как нас побольнее убить, — устало Юнги проговаривает, на небо звездное глаза поднимая, — я почти готов им сам в пасть залезть. Ты можешь хоть мгновенье помолчать? Иль мне попросить их, чтоб они рот тебе завязали? Замолчи уже, чем слова твои помогут! — Вот завидуешь если мне, то не так это очевидно можно делать, омега! Не виноват я, что ты договариваться не умеешь и беседы вести. Да чего ты в темноте там выглядываешь, а? Надеешься, что альфа придет и спасет нас! Да ведь это ж сами сестрицы с реки Айлы! Тут любой бы бежал!.. Я бы тоже! Какое спасенье-то от них? Никакого! Уж если попался им… — Ты же только что сказал, что нечего бояться их?.. — Тэхен голову повернуть к нему пытается. — Так ведь когда я сказал это, уж все давно изменилось! Чего веришь словам моим, глупый гестур? Ах, сестриц с реки бояться нечего! Скажешь тоже! Они ведь людей едят! Может, надеешься ты еще, что в Темную Ночь всем застывшую сладкую воду на палочке раздавать будут? — Придушить бы тебя!.. Притихают они, когда голоса в палатке замолкают, а вот тяжелые шаги ближе становятся — и все, что внутри Юнги есть, тоже тихим становится: укладываются мысли в голове его туманом покорным, дыхание к земле стелится и кровь будто холоднее становится у него, сам он ночью становится и надеется, что не видно его под безлунным небом. Впервые он видит их. Слышал он когда-то давно о женщинах с земель далеких, которые путников в страхе держат, но слухи ничем оказались — то, с чем встретились они, намного больше его страхов детских; все сказки эти — только звук бестолковый, как эхо в кувшине пустом; слова неосязаемые, призрачные, бессильные, которые не надеть ни на один палец ни одной из них; не налезают страшилки эти на тех, с кем встретились они. Великанов и великанш потомки — такими и оказались они, эти сестрицы с реки Айла. Уж не было времени их разглядывать, когда они схватили их, но потом, связанным, Юнги уж рассмотрел их и не замечал даже, что не закрывается рот его от удивления, а не от страха животного. В доспехах воинских, тяжелых, они и впрямь огромными статуями выглядели и волнительно сделалось от того, что им по силе даже с Сигурдом будет расправиться — да и Медведица для них будет щенком слепым. Пытался омега, но не сыскал на лицах их ни уродства, ни клыков острых, как порой рассказывали. Самая низкая из них — и до той Юнги лишь только до груди дотянется, да и только, если только на цыпочках поднимется; оттого и кажется им втроем, что только хлебные крошки они в глазах воительниц, которых они одним пальцем смести, как сор, могут. И кожа другая у них — Юнги тоже сразу приметил это даже во тьме ночной, даже связанный, даже под угрозой расправы, ведь нельзя было не заметить такое. Не такая, как у маннелингов обычных и не такая, какая у Сокджина или Хосока; привык уж омега к блатеду и ахилейцу, но женщины снова открывают ему, насколько мир больше, чем думал он прежде. И светлая кожа там есть, как снег первый, у гор просыпанный; и смуглая кожа, как кора у дерева, сверху смолой покрытая, оттого блестящая от света; и почти что желтая даже, как золотые нити солнечного света; розоватая, как лепестки цветов свежих, молодых. Глаза еще и длинные волосы их рассмотреть хотят: много голов проносилось мимо них, спешно часть отряда айл на конях в ночи скрылась вновь, но запомнил омега и иссиня-черные головы, на которые ночь вылили, и рыжую копну волос запомнил, будто это пожар настоящий на голове! И белые волосы были, как у Юнги почти, но если у маннелингов нет цвета никакого, то у сестрицы они сияли, как и звезды сияют. Выходят две сестрицы из-под укрытия — ведь только они и остались, остальной отряд в ночи скрылся — и снова Юнги их украдкой рассматривает и не кажется ему, что он и впрямь их боится: наоборот что-то вдруг тянется к ним, будто хочется ему ближе узнать этих воительниц… Вьются длинные волосы одной из них — как горящая река этот цвет, как закат, в воде отраженный — когда она, хохоча, пред Юнги садится и колени свои обхватывает. Зеленые глаза — как луга летние или как листья на деревьях — на омегу глядят с восторгом, которого Юнги не ожидал увидеть, но от этого не по себе ему все же делается и спиной он назад отдаляется, в плечи Тэхена и Сокджина упираясь. — Вот этот — хорошенький! — тычет пальцем воительница, — посмотрите-ка на него! Вот ведь глазки какие! Половину лица занимают! А цвет-то какой… — на колени пересаживаясь, на четвереньки становясь, она у лица Юнги застывает, и жалеет теперь омега о мыслях своих недавних, когда ему побольше айл хотелось рассмотреть; лицо ее огромное размером с весь мир становится, — утонуть ведь можно! Ну что за создания невероятные, м? Ну очаровательный! Можно я себе его оставлю? С трепетом детским, в восхищением в голосе она на другую девушку взгляд свой обращает — та, вторая, еще выше первой, и лицо ее будто из скалы высечено, а глаза чернилами осминожьими запачканы; и тонет вытянутое ее лицо в копне черных волосы, что до ягодиц ей струятся — хмурится она, руки скрещивая на груди: — Ты знаешь ведь, не мне это решать, — в темноту вглядывается, прислушивается будто; Юнги, движение это ее заметив, о Хосоке думать начинает, ведь отряд сестриц снова рыщет по полям: «Выбор правильный сделай, альфа! Не лезь сюда пока — ведь точно так же схватят!». — Дождаться Иде нужно. Ей решать. — Знаешь же, что не разреши-и-ит, — девушка губу нижнюю выпячивает, вновь на Юнги глядя, и не выдерживает омега тогда: если судьбу их Иде решать, то чего уж теперь бояться да молчание покорно хранить? — Чего я тебе что ли щенок какой, чтоб ты меня себе оставить могла? — вырывает из себя возмущение Юнги, слыша, что Тэхен позади давиться почти начинает, — чего связали нас? Чего нужно вам? Мы путники мирные! Отпустите нас… Разговариваете так, будто нет нас тут, будто не понимаем мы вас!.. Говорите, чего нужно вам! — Ах, какой потрясающий! — девушка пальцем на нос ему нажимает, — такой омега славный, так бы и скушала тебя на ужин! — с земли вставая, она горбиться начинает, и выгибает она пальцы так, что когти длиннее становятся, к нему протягиваясь, — что за вопросы глупые задаете? Зачем мы вас связали? — глаза закатывает, — мы такие большие… вы думаете, мы птичками или рыбками питаемся? Ха! Думаете, это насытить может? Ах, а ведь это самое ужасное чувство на свете — голодным вечно быть и никак и ничем не утолить это чувство сосущее!.. Хотя, кое-что все-таки может помочь нам от чувства этого избавиться, — руки потирает, — вы знаете ведь — от великанш мы пошли. А чем великаны любили полакомиться? Ах, нельзя от привычек предков отказываться — знали все древние! Велика их мудрость… Омега, ты моя сладость на окончание пира! — Кэйя! — гаркает старшая, ближе подходя: — чего ты болтать с ними вздумала? С едой не играют. Либо рот свой прикрой, либо снова в патруль. Ну, что с лицом твоим? Знаешь же, что пока… — Ах, умолкни, Фрита, — локоны свои рыжие поправляя, воительница на несколько шагов от узников отдаляется, демонстративно подбородок поднимая, — до рассвета ни слова тебе не вымолвлю, вредина. И отчего так со мной разговариваешь? Что за тон ты выбрала? Советую тебе сменить его, колючка! Порисоваться перед этими малышами хочешь? Так ведь через день иль два сгинут они, а я-то от тебя никуда не денусь. И буду припоминать тебе это!.. Ах… — Не сейчас! — цокает она, ближе к Кэйе подходя, и странным все кажется Юнги, пока та, старшая, не добавляет кое-что, отчего омега происходящее понимать начинает: — ну, птичка!.. Не сердись, не сейчас… И Тэхен краем глаза тоже замечает это — и то, как аккуратно Фрита потом по плечу Кэйи проводит, как пальцем по подбородку ведет. Юнги на это глядеть не собирается — будто видит он неприличное что-то, что глазам его видеть не предназначено было. — Они нас в плен взяли, чтобы… — гестур, тихо шепча, горло прочищает, — …чтобы… миловаться на глазах наших?.. — Да вроде все же… и сожрать хотят… — тихо проговаривает Юнги, но не верит до конца в слова эти. — Сестицы с реки Айла! — Сокджин громко говорить начинает, речь торжественную беря; понимает омега: бард решил попытку предпринять, чтобы спасти их каким-то образом, но знает он — скорее Фрита и Кэйя его лютней огреют, нежели веревки с них снимут: другое что-то придумать нужно, но нет вариантов подходящих на уме. — Имя мое — Сокджин, славный бард я! Я давно хожу уж по землям этим и всякие люди в деревнях знают, что никогда я местных порядков не нарушаю!.. А чего вы тут забыли — в местах, в которых вас не было никогда — другой вопрос уже!.. — Как назвал нас? — Кэйя, от другой девушки отходя, хохотать начинает и улыбкой своей озаряет так, будто рассвет над горизонтом показываться начал — почти что слепят зубы ее белые, — сестрицы с реки Айла? Ну, ты слышала, а? — к Фрите оборачивается, — не каждая из нас вспомнит, что звали нас так когда-то давно… и правда бард ты, что истории древние помнишь? А песню сочинишь мне? — Ах, я тысячи историй знаю: хоть каждую ночь просите у меня новую сказку, не закончатся они до тех пор, пока в мир духов не предстоит идти. И песню сочиню я для тебя, ведь сразу я увидел, что вкус есть у этой славной рыжеволосой бестии! Могу балладу спеть, могу частушку, могу военный клич сочинить, могу… — Бард, говоришь? — Фрита к блатеду подходит, перебивая резко его, — если знаешь, как звали нас прежде, то и знать теперь обязан, что теперь мы просто айлами зовемся. «В местах, которых не было нас никогда»? Бард, что за глупость! Айлы ходят везде, где тропы и дороги есть. Нет для нас мест, в которых появиться мы не можем — сотни лет назад уж мы только вдоль реки Айлы ходили, но не теперь; теперь везде ходить мы можем. Отчего же удивляешься повстречать нас? — Оттого, что не видел вас никогда тут прежде! — Как и мы тебя! — Фрита хмурится, склоняясь, — то, что делаем мы тут, не ваше дело. — Кажется, все же наше, — Юнги к ней голову поворачивает, — раз уж схватили вы нас и веревками обмотали, то все же наше это дело. Чего вам нужно от нас, айлы? — Ах, как он мне нравится! — Кэйя в ладоши хлопает, снова к Юнги возвращаясь, — этот маленький маннелинг покорил мое сердце, моя дорогая Фрита. Я брошу вызов Иде и буду сражаться за него! Он станет моим маленьким трофеем — возможно, я даже не сразу сожру его… — Несносная… — она глаза закатывает, но видит Юнги тень улыбки на лице ее, — где вожак ваш, путники? Для чего вы в эти места пожаловали? — Вожак? — Тэхен обернуться пытается, но не получается это у него, потому в пустоту говорить приходится, — нет у нас вожака! Мы сами по себе!.. — Ну тот! В маске который! — воительница, рыжий локон на палец накручивая, снова пред Юнги на землю садится и смотрит на него взглядом таким, который выдержать невозможно — и неловко омеге от этого: не может он на девушку смотреть в ответ, твердость характера своего показать — Кэйя будто в душу его заглянуть пытается… а если уж все же не в душу, так под рубаху его-то точно! — Не вожак он нам! — Тэхен отрывает жестко, Сокджин же вторит: — Ах, он ведь самый большой трус на свете! Давно уж бежал этот альфа — только пятки и сверкают. Чего ж вы думаете, что он явится сюда? Иль что мы знаем, где разыскать его? Да таких доходяг поискать еще нужно! Такие прятаться умеют — тише воды, ниже травы… Уж точно не воротится он обратно! — Если дело есть у вас какое, то мне говорите! Я — гестур! — перебивает твердо Тэхен, и чувствует омега, как напрягается он весь. — Гестур, говоришь? — Фрита обходит Сокджина, перед альфой останавливаясь, — слышала я, что гестуры все сейчас на поклон к королю отправились. Так много мы воинов видели, которых в столицу отправили! Эти глупые мужчины снова затеяли войну… А чего ж не там ты, гестур? Не со своими братьями по оружию? Ты что же, Манненвик от псов безродных защищать не жалуешь? Где честь твоя, славный гестур? Службу покинул? Предал короля? Чего ж ты в поле ночью делаешь? Думается мне, что если б и было у меня какое дело к вам, то точно бы не доверила я его гестуру бежавшему! Тэхен не отвечает айле, а у Юнги мысль за мысль зацепляется: много у Тэхена было причин деревню оставить и долгое время думал омега, что из-за него гестур бежал… но теперь мысли свои иначе складывать друг с другом начинает: вдруг он войны таким образом избежать решил?.. — Вожак он вам или же нет, но видеть мы именно его мы хотим. Не от того ли он бежал, что знает, что его мы разыскиваем? Ах! — Фрита отчего-то сердиться начинает, — да ведь он и есть тот преступник! Негодяй! Рхх!.. Звать его можете, умолять сюда прийти, кричать что есть мочи — пока не явит он себя, так и останетесь сидеть тут, под небом открытым, на голой земле! А воздух… — тянет носом она, — чувствуете, влажный какой? Ах, а ведь путнику всегда сухим нужно оставаться, чтобы болезни не подхватить. Лить к утру начнет. И завтра весь день дождь холодный идти будет. Но вы так и будете сидеть тут. Если ж не явится он… так, значит, и будет это местом смерти вашей. — Ах, Фрита, ты как всегда груба и не отесана… — Не права я? — Сказала же ты, что Иде будет решать! Да и вообще-то я и впрямь хотела полакомиться ими. Уж слишком мучительная смерть это да и долгая… Бестолковая! Что потом, кости их обгладывать? — Хоть сейчас о своем желудке постарайся не думать, — отрывает Фрита и не спорит в этот раз с ней Кэйя, — Иде решит именно так, как я и сказала. — Но омега этот… — Зачем он вам? — Юнги снова голос свой подает, пока мысли его по кругу бегают, а сердце в страхе шепчет о многом сразу: чтобы Хосок явился как можно скорее и… чтоб не являлся он. Разыскивают его отчего-то айлы и явно не для того, чтоб золото ему вручить или корону на голову надеть. Нет. Они преступником его считают. — Как же зачем, дурашка? — хохочет Кэйя, пальцы к волосам маннелинга протягивая; пытается отдалиться Юнги, но некуда бежать ему — накручивает айла локон на указательный палец, играется с волосами его, — тебя мы на сладкое оставим, а вожак ваш — основное наше блюдо. — Не вожак он нам! — А из этого гадкого альфы, — девушка на Тэхена кивает, — мы суп сварим. — А из меня? — Сокджин брови приподнимает, спину выпрямляя, будто обидно ему, что о персоне его запамятовали, — хочу напомнить я, что песню я прекрасной айле задолжал!.. Этих можете жрать, меня нельзя! Я невкусный! — Ах, еще ни разу не пробовала невкусной человечины — просто нужно знать, как приготовить! — потирает руки Кэйя, — будешь петь хорошо — подумаем, что можно сделать… а пока что кажется мне, что вкусно тебя будет на костре запечь! Как свинку! Хрю-хрю! Выставляет руку пред собой Фрита, в ночь глубокую вглядываясь — Юнги тоже мерцание огня вдалеке замечает: как светлячка волнение, как приманка очевидная, но притягательная слишком. У тента защитного стойло высокое, у которого гнедой конь наготове стоит — воительница к нему подается, и снова омега на исполинское животное это глядит: не те это лошади, к которым привык он. Высоким и крупным воительницам и кони высокие полагаются — райок это, на которого Юнги никогда взобраться бы не смог; попасть под копыто такого — сразу головы лишиться, потому от зверя такого по коже ужас предупреждающий бежит. — Ты здесь оставайся, птичка, — Фрита взлетает на коня будто, за мгновенье одно в седло забираясь, — Соя и отряд ее вернутся скоро. Недалеко огонь тот — проверю я, что там. Думаю, Иде это. Помогу если что. — Да ведь Иде и сама справиться может!.. — Ах, так и скажи, что не хочешь, чтоб уезжала я от тебя… — айла, на коне сидя, улыбается — свет от костра небольшого рядом с палаткой, лицо ее освещает: острые черты лица ее мягче становятся — будто всю воительницу облако ласковое обняло, а во взгляде ее цветы распускаться начали, — я туда и обратно, птичка. — Да чего ты сдалась мне! — хохочет Кэйя, коня айлы по крупу шлепая, — но не против я буду, чтобы воротилась ты поскорее!.. Helvegan, Frita! Конь Фриты от земли отскакивает и кажется омеге вдруг, что это весь мир бежать под воительницей быстрее начал — скрываются и конь, и всадница в безлунной ночи, путь на огонь вдалеке держа. Кэйя взглядом их провожает, а потом, опомнившись, на пятках поворачивается: и румяны щеки ее, будто проснулась она только-только, будто сон, из которого вышла она, обцеловал лицо ее и волосы расчесал. Лицо ее, как в ягодах вымоченное, улыбается мягко, когда к ножнам на поясе она руку тянет. Содрогается Юнги, снова спиной назад отстраняясь. — Прекрасная айла, давай я тебе песню спою!.. — голос Сокджина звенит весело, и не услыхать в нем ни страха, ни испуга — будто не чувствует угрозы он в девушке этой. — Бард, да ведь стану ль я сытой от песен твоих? А у меня здоровое и крепкое тело — его кормить нужно!.. А вдруг война, а я голодная?.. — шаг она ближе к Юнги делает, — омегой больше, омегой меньше… Не отдаст мне Иде тебя, не знаю я что ли? Сколько уж я таких очаровашек упускала… — айла склоняется к нему, пред лицом застывая — кажется Юнги, что настоящий рык, изнутри нее исходящий, слышит она, — а я без спроса возьму. И кто мне что сделает? Уж больно вкусный этот омега, слишком мне понравился он!.. Не верится Юнги до последнего мгновения самого, что с людоедками встретились они: уж ведь сказками было это, страшилками для детей нелепыми, чтобы от деревни далеко не уходили! Но скалится девушка, языком по клыкам проводя — только сейчас и замечает Юнги, что длиннее они, чем у людей обычных: «Чтоб лучше с человечиной расправляться» — думается ему. Меч блестящий все выше ее становится, да на омегу целится, к рывку резкому готовясь. Проносится в мыслях глупое, испуганное о том, что если уж мгновенно смерть схватит его, если ж не придется страдать ему, то не так уж это и плохо, но все же нет судьбы глупее — съеденным быть! Шаг ближе Кэйя делает, когда прикрывает Юнги глаза, с жизнью прощаясь: не шевельнуться ему, не вздохнуть свободно, не вырваться из пут, не сбежать!.. Ногти длинные ее теперь когтями кажутся — хватает она омегу за рубаху его, от земли приподнимая. Слышит Юнги, как ткань на груди рвется, чувствует, как кожа задетая гореть начинает, но недолго длится это — снова Юнги глаза прикрывает, чтобы ужаса не видеть этого. — Коснись его — и умрешь. Холодный голос — будто и шепот он, и рык грозный в одно и то же мгновение; будто только он в голове Юнги, но и повсюду, и вокруг: будто весь мир только что услышал это. Слова эти сердца омеги касаются, сжимают, раскрыть глаза заставляют. Сначала не видит Юнги ничего, сокрушается почти, что сам себе это придумал, но мелькает быстро тень в ночи и почти воскликнуть он хочет от чувств — что конкретно крикнуть хочется ему, так и не понимает он, только губы приоткрывает. Сталь мерцает в темноте, а потом быстро у шеи айлы оказывается: воительница, врасплох пойманная, на месте остается, шевелиться переставая — выпускают руки ее цепкие рубаху Юнги, и валится он вместе с Тэхеном и Сокджином на землю обратно. — Убери руки, айла. Не нужен тебе он. Ведь я тебе нужен? Меня и бери. Хосок это с холодом проговаривает, да с таким, что будто не болят больше царапины на груди Юнги — сам он весь морозом покрывается, когда на альфу смотрит и взгляда отвести не может. Освещает огонь глаза его, ведь все еще в маске он, но горят эти глаза, гневаются — из них пламя рвется и всего Хосока обнимает со спины. Альфа вдруг в глазах Юнги огромным делается — и снова он будто медведь разъяренный, который отчего-то не меньше самой айлы! — Ах, вот и вожак!.. — айла, рыча, горбясь, скалясь, облизывается — не воительница она больше, дикарка голодная со слюной в уголках губ! — Надо было побыстрее расправляться с его любимчиком!.. — хохочет она, — ах, как же так… я попалась! Так глупо?.. Все омега этот… слишком притягательный он, да, альфа? Сам ведь хотел этот кусочек аппетитный пожрать, м? — Хосок! — не замечает Юнги, как слетает это слово с губ его, сразу язык свой кусает: ведь отвлечет он альфу своим голосом, собой! Придерживает себя омега, ведь на языке много слов уже вскипело: «Ах, прости меня, это я! Я — дурной! Это я — глупый! Я больше слушать тебя должен!». — Хосок! — вторит бард ему, — уж знал я, что не бросишь ты нас! Знал я, что сердце у тебя из золота сделано, уродец ты мой любимый! А они-то не верили! Говорили, что пес ты позорный, что бежал ты! А я знал — вернешься за нами! Дай я тебя расцелую! — Что вам нужно от нас? — Хосок меч у шеи продолжает держать, да больше надавливать на кожу светлую начинает — айле больно от этого, но смеяться она громко продолжает, хоть и хмурит лицо свое, брови свои: — Еще глупее, чем думали мы!.. Ха-ха-ха!.. — заливается она, а потом, рукой вдруг хватается за меч и от себя отдаляет. Бежит кровь красная по ладони ее, когда Хосок силы все прикладывает, чтобы меч снова к шее вернуть, но пусть грозным он выглядит, все равно только пушинка для разозленной айлы, которая в атаку решила перейти. Движения одного хватает, чтобы альфу от себя отбросить — не успевает Хосок замахнуться вновь, как валит на землю его, но не от удара — от свиста пронзительного. Звук громкий настолько, что в глазах темнеет, что колени подгибаются — и сам собою альфа на землю падает, слыша звон вокруг себя; роняет он меч, а когда в себя приходит, то слышит снова смех громкий, а потом уж грома раскаты — но только не гром это. Айлы. Все айлы теперь направляются сюда, во всю прыть скача на своих райках. Хосок теряется на мгновение, землю с небом путая, а потом все же на четвереньках к узникам ползти начинает — пусть убьют их, пусть схватят их, пусть, а он все равно хотя бы попытается освободить их! Веревки крепкие слишком, массивные, под стать всем айлам — не хватит силы обычной, чтобы справиться с ними, но старается альфа, к Юнги подаваясь. — Хосок!.. — омега быстро слова свои из себя высвобождает, глядя на попытки эти бесполезные: представилось ему, что так и умрет он, прощенья у альфы не попросив — и так больно сделалось от этого, что решил он, что не может вот так вот умереть раньше положенного! — Хосок, виноват я! Хосок!.. Прости!.. — Сдурел ты что ли! — альфа веревки развязать пытается, но знает… …поздно. Мелькают черные тени вокруг, все ближе становясь, дрожит вся земля под ними, ветер свистящий поднимается — окружают их айлы воронкой крепкой, из которой зубья мечей показываться начинают. Некуда бежать им!.. Не слышно ничего вокруг от топота, от свиста айл, от ржанья лошадей: только и видит пред собой Хосок веревки проклятые, руки собственные никчемные, слабые слишком и взгляд омежий, в вине тонущий, испуганный тем, что конец им пришел. Хосок порывается к Юнги ближе, но тут же назад подается, ведь чувствует он вдруг жгущую сталь на коже своей. — Прекрати попытки, альфа, — приказывает сильный голос женщины ему — настолько громкий, что снова всех их оглушает, — поднимайся и прими с достоинством, что нет у тебя выхода иного. Тебе некуда бежать. Быть может, бежал ты от смерти своей, но я все равно ее тебе принесла — встреться со мной храбро, лицом к лицу, встреться с Иде, айл предводительницей.ᛚ
И понимает Чимин, что мокрым от волнения весь стал, когда двери прикрывает за собой в покои, где алфатер спит крепко — понимает, что от усталости, от напряжения сейчас же на пол упадет и так и уснет: ничего в нем не осталось для того, чтобы хотя бы шаг сделать прочь из Дома Длинного. По полу, чрез щелку дверную, слабый луч рассвета крадется и хочется Видящему этим же лучом сделаться, чтобы тоже была у него возможность просто прилечь и улететь в мир снов. Там, за дверью, храп громкий альфатера стоит — не верится ему, что выйти задуманное смогло, но успокаивает его голос над ухом. «Все идет так, как и должно идти — вы ведь с альфой этого и хотели? Чего ж бояться ты продолжаешь?» Почти вслух отвечает ему Видящий, но черная фигура, тенью прикрытая, шевельнувшись, пугает его. В ужасе своем проснувшимся от усталости к стене прижимается Чимин и хватается рукой он за клетку грудную, отдышаться пытаясь: не дух это злой и не клевра — Чонгук всего лишь, который совсем не выглядит усталым или сонным. — Для Видящего ты пугливый слишком, — Чонгук, плечи затекшие разминая, ближе к омеге подходит. — Уж неужели ты все это время тут прождал? Что делаешь ты здесь, третий сын? Говорят же, что сыны Сигурда поспать подольше любят… — Те два сына — да. Но я другой немного, если не заметил ты, омега. Чонгук рядом с Видящим становится, глядя на лицо его усталое, испариной покрытое; хоть и прохладно здесь, у выхода из Дома Длинного, но жар стойкий от омеги ощущается, потрогать его пальцами можно. Мешки под глазами Видящего веко на веко тянут: так и рухнет тот сейчас, потому, видно, за стену и продолжает держаться. — Хотел я узнать только, что все хорошо… что все… — на дверь кивает, — успешно пройдет. Какой же сон тут? — Уж точно, не до сна… — вытирает ладонью пот Чимин, глаза трет, — все должно быть хорошо. Наверное. Не знаю… не уверен. — Не уверен? — Ах, Чонгук, да ведь я же!.. — срывается он, но губу потом кусает свою, осматриваясь, — …не могу знать я пока что, получилось или нет. Я многое взял, но я… сила, которая теперь во мне… — на шепот он переходит, — не всегда поддается. Чувствует она, кто я. Не хочет ко мне идти. Сопротивляется. Будто вор я. Сила к своему настоящему хозяину перейти хочет… я… как проснется альфатер, так и поймем мы… а пока… — Все… все в порядке, омега, — смягчается Чонгук, слегка за локоть Видящего беря, — отдохнуть тебе нужно. Не думай об этом сейчас. Знаю я. Получилось у тебя. — Знаешь?.. Как знать ты такое можешь?.. Улыбается альфа мягко — это на Чимина сильнее рассвета действует; всегда он любит на солнце восходящее смотреть, да росу в бутыльки собирать для зелий своих. Лучшее часы это за весь длинный день — и оказывается вдруг, что лучшие часы эти не прекраснее всего-то одной улыбки Чонгуковой. Обнаруживая это вдруг, Видящий взгляд свой отводит, лоб продолжая потирать. Устал он, оттого мысли эти странные. Затуманено в голове его все — отдохнуть нужно ему, тогда и исчезнет странное ощущение это, странное желание… чувствовать на себе прикосновение альфы этого. Тепло на локте не исчезает — Чонгук будто знает, что Чимину дать нужно и дает это. Альфа слова не говорит, но со спокойной уверенностью подхватывает Чимина осторожно и выводить из Дома начинает его: не представить ему, сколько сил Чимин отдал — Видящий почти начинает засыпать в теплых руках альфы, будто наконец он колыбель отыскал, к которой все нутро его так желанно стремилось. В рассветных лучах вдвоем они пропадают. Глаза Чиминовы прикрыты, стерлись почти что все узоры травяные на лице у него… И нет сомнений у Чонгука. Отчего-то знает он, что Чимину удалось самого альфатера их воле подчинить.