
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
…и пока шепчут Духи, что грядет Темная Ночь и война большая, Юнги думать продолжает: может, все же нужно было прирезать Хосока, сына врага, который с самой Медведицей встретился?
Примечания
События происходят в вымышленном мире; повествование лишь частично опирается на скандинавскую мифологию и на викингов. Все детали мира будут раскрываться постепенно.
Плейлист: https://mssg.me/balladofmedvedica (самая полная коллекция на споти)
Трейлер: https://t.me/buhnemmin/14969
Озвучка от ‘Котовое море’: https://t.me/buhnemmin/13400?comment=52393
Следить за выходом работы, обсуждать главы можно в моем тгк, где я активно пишу: buhnemmin
тви: dom_slona
дополнительные визуальные материалы: https://disk.yandex.ru/d/fM_xu7l7iwBY7A
႑੫: ᚳᛊᛚᛊᚺᛟᚤ ᛜ ᚹᚤᛖᚴᚺᛟᛊᚹᛊ ᛋ ᛠᚹᛋᛜᛕᛊ
06 апреля 2024, 06:00
Знает Юнги: одернет он занавеску на окнах в комнате их на втором этаже столичного постоялого двора, солнце на веки Хосоковы упадет, и он проснется сразу. Рука жжется от того, как сильно сделать это хочется — невыносимо становится ждать, когда альфа ото сна отойдет. Розоватый от тепла комнаты, лохматый от сна, Хосок, как колос, созревший от золотящегося солнца — набухший от мягкости, он спокойно спит на настиле, раскинув руки в стороны, точно принц на королевских перинах, только вот вместо короны метка врага на шее виднеется, а вместо царственных одежд глаза, которые в нем чужака выдают. Негодует Юнги: неужели можно так долго спать? И не пробуждает его ни шум за окном, ни за дверьми их комнаты? Не смущает его страх постоянный, что их преследовать могут? Как может он так спокойно и долго спать? Уж неужели он и ночью от страха не просыпается?
Мечется омега по комнате, губы свои кусая, ведь давно уж проснулся он и к завтраку готов, а вот выйти наружу и спуститься на этаж, где еду подают, отчего-то страшно пока. Не нравится это омеге, что без Хосока странно и беспокойно ему выходить, но и рассказы деревенских он помнит, как в городе одиноким омегам опасно может быть. Злит это его — злит, что без альфы лучше не показываться на людях, но не может он смириться с этим, ведь никогда слабым себя не считал — это весь остальной мир в омегах только слабость видит.
И все равно тихим он пытается быть, когда дверь за ручку тянет, а она скрипит уж слишком громко: и проклинает дверь, и благодарит ее — звук этот альфу будит, заставляет его недовольно набок перевернуться и с головой еще больше под одеяло зарыться.
— Встаю я, встаю… — тянет он тихо, — отчего же ненависть у тебя такая ко сну? Пробовал спать столько, сколько хочется, а не столько, сколько нужно?
— Я сколько мне хочется и сплю! — губы дует по обыкновению, — а ты всю жизнь проспать собрался? Как можно спать так долго?
— И тебе доброго утра, самый приятный омега из всех, кого я встречал, — медленно, глаз не раскрывая, Хосок поднимается с настила и волосы его нелепо в разные стороны торчат — поругаться Юнги на него хочет, чтоб поскорее себя в человеческий вид приводил, но вовремя губу прикусывает: болтать такое — только повод лишний Хосоку давать.
— Ты же рыбак — ты с рассветом просыпаться должен!
— Был я рыбаком! Сейчас я, вроде как, пес поганый, враг тщедушный, ахилеец грязнокровый. Думаю, все эти личности приятные, которые во мне сочетаются, могут поспать чуть дольше, — падает обратно на настил, — ну что страшного произойдет, если я немного больше посплю, Юнги? Нет погони за нами. В столице так людей много, что вычислить нас не проще, чем найти два одинаковых листа на дереве. Я всю жизнь с рассветом вставал — хоть день хотел попробовать чуть позже проснуться. Да и к тому же страшно мне глаза открывать пока… — прикусывает он губы, чтоб на улыбку не распасться, ведь знает точно, как омега сейчас гневаться будет, — вдруг не подействовало снадобье? Или подействовало, но не так, как нужно?.. Не сказал ведь я тебе, что будет, если неправильно оно приготовлено будет…
— Ты ведь не говоришь серьезно сейчас? — Юнги хмурится, от двери отходя, — ну и что будет?..
Когда Юнги у Фолкора учился, часто он ошибку боялся сделать: врачевание дело серьезное, а у Фолкора в этом вопросе никакого такта не было, как и терпения — на любую ошибку он тут же указывал и корил страшно, наказывал жестко, да бранился так, что сердце омежье каждый раз в бега пускалось — сейчас оно тоже по привычке разбегаться начало, ведь легко ошибку совершить, а исправить ее иногда невозможно. Это не иглу не в то место на одежде воткнуть — это чужое здоровье проткнуть своим незнанием или неумением. От этого и мысли в голове распадаются в разные стороны, как от удара тяжелым ядром.
— Слепота, конечно, — Хосок потягивается спокойно, — думаешь, так это легко цвет глаз изменить? Тогда бы все это делали!..
— Да ты врешь ведь! — ближе подходит, кулаки сжимая — они сразу влажными от волнения становятся, пока он мысленно рецепт снадобья повторяет, что вечером накануне приготовил; все сделал он, как Хосок и велел — грамм к грамму, травинка к травинке — такое снадобье он прежде никогда не готовил; он и подумать даже не мог, что смешивать это все друг с другом можно, особенно горный вердантис и черную подгорицу — Фолкор к подгорице даже прикасаться запрещал, ведь ядовитое это растение, если сушили его недостаточно долго.
— Я? Вру? Когда я это делал, Юнги? — Хосок улыбается, снова садясь на настиле — глаза его по прежнему крепко прикрыты, отчего Юнги уж не выдерживает и порывается к нему, за рубашку потом хватая, потрясывая его, чтоб глаза раскрыл поскорее:
— Если шутишь надо мной, альфа, я!.. Я тебя!..
— Во сне придушишь?
— Придушу!
— Еду отравишь?
— Отравлю!
— Яд в вино подсыпешь?
— Подсыплю!
— Тогда какая разница тебе, слеп я или нет, если так легко грозишься меня с обрыва сбросить?
Смеется Хосок, а Юнги застывает на месте — чувствует руки альфы на кистях своих, а потом понимает, что так быстро накинулся на него, что сел на ноги ему. Альфа медленно раскрывает веки свои, а Юнги дышать перестает — белая пленка на глазах его, а узкие зрачки не шевелятся совсем — как камни пыльные они, в застывшем озере застрявшие. Упасть омеге хочется, страх его когтями царапает, ведь глаза такие обычно бывают у тех, кто страшную хворь пережил, но ослеп после нее.
— Хосок…
— Я вижу, — спешит сказать альфа, все еще кисти омеги придерживая, — только пока что все светлое очень и в мушках. Будто весь мир молоком залит, — приглядывается он, — и как будто бы лицо твое не такое хмурое и серое как всегда.
— О, это ты верно видишь — потому что на лице моем желание написано о том, как сильно я бросить в тебя камень хочу! — Юнги кисти свои вырывает, резко с альфы вставая, — зачем же ты напугал меня так?
— Не соврал я тебе, Юнги, — Хосок медленно поднимается, — ошибка к слепоте может привести. А не сказал я тебе об этом по нескольким причинам: не хотел, чтобы сильно ты пугался и беспокоился — ни к чему тебе еще и из-за глаз моих переживать!
— Но все равно!.. Тебе стоило предупредить! И!.. И!..
— А еще я верил, что получится у тебя, — альфа выдыхает, улыбаясь, — потому и не посчитал нужным говорить. Знал я, что ты ошибки не совершишь.
Проглатывает омега слова возмущения и не находит, что ответить ему — и наругаться на него хочется, и огрызнуться, но совсем это не получается, не выходит. Впервые почти внутри больше светлой, но испуганной благодарности, чем недовольства темного и уверенного. Снова этот альфа рискнул, снова поступил по-своему, снова бесстрашно в неизвестность ступил, не подумав, что там колючая темнота может оказаться, а не мягкий свет. А он поверил просто, что шагает туда, где все хорошо. В Юнги поверил — в самуатра обычного, который в деревне одежду шьет — поверил, что ему под силу такое сложное снадобье приготовить.
— Что скажешь — что глупо это было? — Хосок плечом ведет, одежду свою верхнюю пытаясь разыскать.
— Да. Глупо, — омега тихо отвечает, ведь нет в нем угля, чтобы поджигать слова свои.
— И что это был дурной поступок?
— Дурной.
— Но сам же понимаешь, что не было другого выхода, Юнги. Хотел я за Каменную Гряду бежать, но понял, что там уже ты чужаком будешь, да и Медведица не там, а здесь. Уж лучше пока в Манненвике оставаться, а пока мы в Манненвике не могу я со своими глазами здесь быть. Это гораздо опаснее — ты сам знаешь это.
— Но ведь…
Хрипит голос Юнги, когда в непонимании он застывает и забывает, куда руки деть, куда ноги поставить; едва видящий альфа копошится с одеждой своей, не зная совсем, что с омегой он наделал. Впервые не злость Юнги распаляет, а непонимание охлаждает; он и должен был бы позлиться, а не может — и понимает тогда, что хоть все это время альфа в нем разные чувства вызывает, но всегда основа всех чувств это удивление от него: поступки его, слова… Хосок думать о нем заставляет. Альфа делает вещи, о которых не задумывается даже, а Юнги они царапают, на крючок ловят, к голове и мыслям в ней привязываются. Дар видеть — один из самых величайших у человека: одна ошибка Юнги слишком дорого могла бы обойтись, а Хосок ни на секунду не задумался и вверил себя тому, кто от искусства врачевания отказался когда-то.
— Хосок. Ты должен мне в следующий раз говорить такие вещи. Не нужно правду от меня укрывать — я хочу с правдой жить, не с ложью. Пусть правда и больнее и страшнее может оказаться. Не додумывай за меня, что почувствовать или подумать я могу; не стоит тебе делать выбор за меня. Понимаешь?
Ни омега, ни альфа голос Юнги не узнают: тихий он, лишившийся игл, колкости. Хосок внимательнее прислушивается даже, на мгновение теряясь, думая, что маннелинга подменили, пока спал он.
— Хорошо.
— Нет, — омега вновь к нему приближается, — ты обещать мне должен. Понял я уже, что обещания держать ты умеешь. Значит, обещай.
— Обещать тебе не скрывать правды?
Хосок голову склоняет, силится лицо Юнги увидеть, в глаза голубые его посмотреть, да не может пока: всегда от снадобья происходит это, только ждать нужно, когда слепота рассеется. В дни такие Хосок обычно не выходил в море за рыбой, потому и любил их, но сейчас невозможность Юнги рассмотреть его расстраивает. Кулаком он быстро веки трет, чтобы исчезла белая дымка, а в ней четко бы проявился хотя бы образ омеги, но бесполезно это пока — не разобрать, что там на лице Юнги написано, только к голосу прислушиваться нужно: а голос его дрожит отчего-то, совсем даже не гневается.
— Да, альфа, — Юнги руку протягивает, но Хосок не реагирует на это — омега тогда его руку перехватывает и выпрямляет, — обещай.
— Хорошо, маннелинг, — Хосок кивает, — обещание тебе даю. Не буду лгать тебе.
— И правды укрывать не будешь. И не будешь недоговаривать мне чего-то.
— Хитрый полярный лис, — усмехается альфа, потому что раскрыл Юнги то, к чему Хосок прибегнуть хотел: одно дело обманывать, другое — не рассказывать; теперь Юнги и эту возможность крадет у него, — что будет, если не соглашусь?..
— Ты согласишься, — Юнги сглатывает.
— Почему?
— Потому что ты хочешь, чтобы я в тебя верить начал. Обещание твое поможет мне, ахилеец.
Перехватывает маленькую ладонь Хосок, сжимает ее, скрепляя обещание рукопожатием. Хотелось бы Хосоку увидеть на лице Юнги улыбку, которой не видел никогда, потому своей временной слепотой он пользуется и представляет это, пусть и знает, что скорее льды зимой растают, чем Юнги улыбнется ему.
— Обещаю тебе, Юнги. Не буду я тебе врать или утаивать что-то.
— И хорошо, — расцепляет он руки, отходит.
Пока есть у него возможность, он на Хосока глядит, лицо его рассматривает — альфа беспомощным и потерянным выглядит: странно теперь, что Хосок иногда на свирепого медведя похож — сейчас и правда он только лохматый медвежонок, только что из берлоги выбравшийся. Юнги почти умиляет это, но ненадолго совсем — на мгновение одно, за которое даже снежинка на теплой ладони не исчезнет.
— Но… про шутки в обещании же речи не было? Я ведь, если что, только отшучиваться смогу, а? — не удерживается Хосок и видит потом очертания разгневанного Юнги, который, кажется, и впрямь хватается за Хосоков ботинок, чтобы пустить им в него, — ну, послушай, омега — если не шучу я, значит, и не живу! Кровь у меня такая — мне нужно шутить!
— Дошутишься ведь!..
— Ах, омега… — застывает Хосок, находя наконец, что искал так давно — сверток кожаный в руках его громмы хранит, — я решил тебя назначить главным по деньгам!.. — сменяет быстро тему.
— Чего это?..
— Я, кажется, не сказал тебе… Вчера, перед тем, как снадобья выпить, я прогуляться решил… немного совсем, — альфа плечом пожимает, — в темноте-то уж кому видны мои глаза будут? А город большой такой, так много всего тут, столько людей! Ну ты бы и сам не удержался, Юнги! Глупый я? Отрицать не буду, — руками разводит, — а там я на вечерний рынок набрел… в общем, у нас есть теперь оберег от сглаза, а еще кусок горного янтаря, который болезни отпугивает… ну, и вот! Тебе это!
Рука полуслепого альфы вытягивается, но с направлением ошибается он — стене он показывает покупку, а не Юнги, который руки на груди скрестить успел и начал в себе слова колючие вышивать о том, что лишние траты ни к чему им.
— Я тут… — цедит он сквозь зубы — тогда Хосок и поворачивается в нужном направлении.
— Мне сказали, что это застывшая сладкая вода! Вот же диво, да? Чего тут только нет! Застывшая… сладкая… с ягодами! — с восторгом альфа широко раскрывает мутные глаза, — представляешь! На Юге, в Харабу, все такие едят! Сказали мне, что это вкусно очень!
— Ну, конечно, тебе сказали бы все что угодно, чтоб купил ты это!
— Ну все, не ругайся! — Хосок плечи опускает, — потому деньги тебе и отдаю: я могу зарабатывать их только, а вот когда дело до трат доходит, что-то странное со мной происходит, громмы сразу сквозь мои пальцы проходят… Вот и решил тебя главным по казне назначить! Но ты все-таки сладкую воду-то… попробуй…
Выдыхает Юнги, из рук Хосока кошель и сладость принимая; радуется, что не видит альфа сейчас, ведь тогда увидел бы, что щеки Юнги розовыми сделались — тоже ягодными стали, румяными. Глупости такие, знает это омега, а все равно губу прикусывает да брови нахмуривает, чтобы прижали они взгляд, который теплым становится, воздушным.
— Спасибо, — прожевывает он слова, не слышно их почти, — только не жди, что на мольбы я твои куплюсь, когда ты увидишь какой-нибудь свиток красивый или склянку с травами. Или порошок нюхательный. Или мед целебный. Или пояс кожаный. Все это я слышал уже. Покупать будем только необходимое самое. Я за едой пойду. Что взять тебе? Там, кажется, рыбу подают.
— Знаешь, Юнги, — Хосок, выдыхая спокойно, к настилу своему возвращается, обратно ложась, — я рыбу ненавижу.
ᛜ
Юнги не поверил, конечно, сказал, что все глупость это, но слова старика из головы Хосока так и не вышли, закупорились там и тягучим сиропом мысли его засахарили — то, как фыркнул гадатель, а потом за плечо соль осыпал, как деньги вернул назад, как трад свернул сразу и сказал напоследок, что идет за ними Хель. Палец Хосока по переплету ветхой книги скользит, на корешке застывает — внутри сказки детские, которые каждый маннелинг знает; Хосок знает тоже — Менелай ничего ему про Страну Ахилов не рассказывал, даже сказок их, зато Лехден-Алла часто читал, а некоторые главы наизусть рассказывал. Не сразу, но вспомнил альфа, какие сказки Менелай наизусть помнил — легенда это была о Рамундере и Триоке. Свет свечи на страницы падает, когда Хосок глазами буквы обгладывает — страшно читать ему снова, что в детстве осталось; боязно узнать, что в сказке детской всегда для него, но взрослого уже, послание было. В трактире немного света, но больше, чем в комнате их на втором этаже — там лишь от очага тусклого свет, а здесь свечи на столах деревянных устроены: легче так и читать будет, и Медведицу искать, пусть и опасностей так больше. Много людей в обеденном зале, где похлебками пахнет да брагой, не видел прежде Хосок их так много и разных таких. В деревне, где вырос он, все одинаковые были, как капель весенняя, одинаково ударяющая о крыльцо дома, а тут глаз ему не хватает, чтобы всех рассмотреть. Впервые он блатедов. видит, рассматривает украдкой — кожа их темнее и волосы не белые совсем, только глаза по-маннелингски голубые. Хмурится альфа: отчего же Менелай решил в деревне прятаться, если в столице проще было бы маскироваться? Стал бы он блатедом — хуже ли это, чем быть тем, кому маску с лица нельзя снимать? На одного из таких он дольше обычного смотрит: бард на лютне играет, а потом замечает его взгляд и голову склоняет, улыбаясь мягко — так же мягко, как голос его звучит. Хосок, смущаясь, отворачивается поскорее: наказывал ему Менелай, что неприлично это на людей глазеть. — Где ты взял эту книгу? — омега над ним застывает, вглядываясь — улавливает Хосок сощуренный взгляд Юнги, который наверняка заметил, как он только что на того красивого барда глазел. Хосок, стыдливо горбясь, по скамье скользит, чтобы омега рядом сел, а сам на себе уж сразу несколько взглядов ощущает: и от того, кто бархатным голосом поет и на лютне играет, и от того, кто рядом садится — последний отчего-то даже покусать его готов. Выдыхает Хосок, плечи распрямляя, сбрасывая с себя странные мысли эти: — Это Лехден-Алла, — смотрит он, как Юнги рядом карту звездного неба на столе расстилает, которую днем они в лавке книготорговца купили. — Вижу уж, что Лехден-Алла. Зачем тебе сказки эти? И где взял их? Деньги ведь у меня теперь… Да и когда ты успел?.. Ах, альфа, не уследить за тобой — я же рядом почти все время!.. — Я… ну, так вышло! — затылок чешет Хосок, — а еще нет у нас больше куска горного янтаря. Произошел некоторый обмен в той же лавке, где мы карту взяли… — Янтарь ведь раза в три больше стоит книги этой, Хосок… — тяжко выдыхает Юнги, ведь думал он, что продадут они эту безделушку и обратно громмы вернут: Хосок ведь деньги эти таким упорным трудом зарабатывал, на рассвете вставая! — Не ругайся, омега, — Хосок плечами пожимает, голову потом втягивая, — просто книга нужнее сейчас. Тройной медведь и двойной медведь с лисицей, Юнги… Ведь как тотемы это. — Ах, ты об этом снова! Да ведь обманщиком этот старик был, чего ты не выбросил из головы!.. А тотемы эти… ведь тоже сказки для детей! — Стал бы обманщик деньги возвращать, а? Юнги, прими уже, что то, что сказками мы помнили и знали, теперь становится настоящим. Темная Ночь близка — легенды оживают вновь. Чем быстрее мы примем это, тем подготовленнее будем. Не замечает Хосок, как ближе к омеге пододвигается и книгу перед ним устраивает, раскрывая на нужной легенде: — Я дал обещание не врать тебе, Юнги, но тебя я просто попрошу, чтобы ты хотя бы немного дал мне возможность и доверился бы мне. Чуйка у меня хорошая, омега. Я слушаю этот внутренний зов, иду за ним. Замечал же ты, что я раньше тебя все опасности предвижу? Потому я и уверен, что ответы многие здесь, в наших сказках. Не обязательно каждое мое решение в штыки воспринимать — иногда, Юнги, пожалуйста, просто прими его. Как сейчас. Смотрит на него омега, в голубизну глаз проваливаясь, снова вспоминая, что не было у альфы никакого страха глаза свои ему вверять — это пример ему, Юнги, что иногда только веры достаточно. Выдыхает он, себя успокаивая: несколько громмов за книгу эту не стоят того, чтобы снова альфу ругать и не соглашаться с ним. Ведь, возможно, пора и правда хотя бы один шаг к альфе сделать — хотя бы немного довериться ему и признаться себе, что ворчит он, потому что привык ворчать и защищаться так, а не потому что правда думает, что Хосок ошибку совершает. — Хорошо… — сглатывает омега, голову опуская — чтобы не видеть, как Хосок отреагирует, чтобы не увидеть в глазах его блеск, который появиться должен. — Хорошо? — не верит он, — правда? — Да. — Я не ослышался? — Будешь продолжать так делать, альфа, ослышишься! — Лис полярный, — легко плечом его толкает, а потом усмехается, к книге приближаясь: вопросы эти он специально в омегу бросал, — я правда думаю, что важно это, Юнги. Что про нас это. А, может, и нет. Может, мы просто прочитаем очередную сказку, которая не значит ничего? С сомнением Юнги на буквы смотрит, а потом на Хосока снова — вот тогда сомнение из себя он и выпускает. Свет свечи на книгу падает, взгляды привлекая: тонут в буквах Юнги и Хосок; вспоминают детство свое, когда впервые эту историю услышали они.ᚳᛊᛚᛊᚺᛟᚤ ᛜ ᚹᚤᛖᚴᚺᛟᛊᚹᛊ ᛋ ᛠᚹᛋᛜᛕᛊ, ᛈⰓᛁᚺᛜᛖ ᛖᛋᚹᛜᛈᚳᚤᛒᚤ ᛃᚤᚢᛋᛈᚤᚺᚺᚤᚱ, ᛒ
ᛕᚺᛋᛚᛊ ᚳᛊᚷᛟᛊᚺ-ᚤᚳᚳᚤ ᚷᚹᚤᚺᚱᛥᚤᚱᛈᚱ
Давно то было — тогда, когда горы-великаны младенцами были, а океаны купельями новорожденных. Деревья говорить могли и по земле ходить, а ручьи петь и исцелять своими водами; сны тогда из золота ткались, а духов посланники по небесам скакали. Тогда и жил Рамундер, прекраснейший из смертных сынов — от взгляда его бутоны цветов распускались, да хмурые тучи в бархат облаков белоснежных превращались. Красив он был, силен: в кудрях его солнце ютилось, на коже тепло грелось. И нить судьбы его с нитью жизни и смерти переплелась — когда сестра младшая в беду угодила. Хворь сначала глаза ее закрыла, а потом тело сжала — не дышала она почти, в лихорадке растворяясь. Хрипела она, силясь выжить, карабкалась обратно в жизнь земную, но ногой одной уж стояла за порогом сумрака. Не мог на нее Рамундер смотреть, ведь знал он, что помочь ничем не может — погибала сестра на глазах его, на руках его. Зачем тогда силен он так, если силой этой не вытащить из мира духов? Зачем красив он так, если красота к жизни вернуть не поможет? Обменял бы он все это на то, чтоб сестрица обратно вернулась, выздоровела. Ночью он к Матери-Медведице обратился, всю душу свою ей показал. Славился он храбростью своей — ведь тот, у кого ее нет, не осмелился бы даже имя Матери произнести. Но не смог перед хворью сестры отважным быть, в слезах вылил себя, моля о сестре, а Матерь в них его и увидела. Не заставила она себя ждать: явила она трех бурых медведей, которые когтями своими начали двери в хижине Рамундера царапать. Блестящий рассвет в оконца бился, когда Рамундер вышел на порог, гостей встречая — те за собой позвали в лес непроходимый, куда запрет ступать всегда был. Долго за ними Рамундер шел, в лесных тропах теряясь: света белого не увидать было от веток над головой. Казалось ему, что день и ночь они идут, но ни слова он не выпустил из себя, ни разу не вздохнул с усталостью. Косматые звери не испугали Рамундера, заговорили с ним, когда в непроглядной чащобе они были, все дальше ступая. «Мы тотемы твои. Помогаем мы тебе до Медведицы добраться, потому что опасное это путешествие, потому что она попросила нас помочь тебе. Каков человек — таков тотем. Каков тотем, такой и человек. Все связано в мире этом, человек. Предопределенно. За Рамундером три медведя стоят — потому что Рамундер силен, храбр, отважен. Медведи стоят за сильными; за теми, кто свою семью до крови своей будет защищать, до самого вздоха последнего, до последней секунды в мире живых. Медведи стоят за теми, оберегают тех, кого любят. Себя отдадут за другого, за того, кого своей семьей считают». «Отчего же вас трое?» «У человека всегда три тотема. Один — тот, что в мире духов за тобой приглядывает. Один — тот, что в мире людей от ошибок оберегает. Другой — ты сам, но в обличье зверя. И есть ты — три медведя». Долго шел Рамундер с тотемами своими, но не боялся больше: помощники его ему силу внушили — когда встретился он с Матерью-Медведицей, готов был уже, ничего он не боялся: если бы потребовала Матерь его силу в уплату, он бы не смог больше кружки со стола поднять; если бы потребовала стереть с лица его красоту, он сделался бы сморщенным стариком и ушел бы жить в горы — только бы сестра жить продолжала. Медведица не потребовала этого: она его силой великой наградила, но пообещала, что и оплату она возьмет. Только позже. Пообещала она ему, что вернется она во сне и потребует заплатить за чудо, что она даровала. Согласен был он на все, принял дар и не задавал вопросов: ведь и так Медведица делала больше, чем он надеяться мог. Руки его исцелять стали, искрились светом солнечным, грели, лечили — сестра скоро совсем на ноги поднялась и снова улыбаться начала. Рамундер героем стал, прославился на всю округу: про дар его все прознали и начали в очереди выстраиваться, чтобы исцелял он даром Медведицы. Решил он, что пока есть в нем сила, он помогать людям будет. Триока, друг его первый, с Рамундером рядом жил и был с ним рядом всегда: и тогда, когда Рамундер несчастен и безутешен был, и тогда, когда сила Медведицы его окрылила. Не было у Триоки ни красоты его друга, ни силы его. Рамундер из богатого дома был, Триока — бедняк, но не мешало им это дружбу водить и смех делить. Да только Триока тоже силы чудесной хотел, тоже стать прославленным героем желал — хоть раз ему хотелось стать равным другу своему, хоть однажды хотелось стать таким же прекрасным, как Рамундер. Мысли его услышаны были, но не Медведица слушала его, а владычица подземелий и духов злых — сама Хель. Притворялась она и лживыми речами своими ласкала Триоку, стращала его, в заблуждение вводила, Медведицей притворяясь, ведь пусть Триока и хотел той же силы, но сторонился ее. Пообещала Хель наивному юноше то же, чем Рамундер теперь обладал; пообещала, что удвоит она этот дар, ведь Триоке больше полагается: не красив он, не силен — значит, больше должно воздасться, чем другу его. Триока равным другу хотел быть, чтобы вместе они стали героями, чтобы навсегда их имена запомнили — не признал он, что проделки Хели это, попался на обман ее. Не может Хель без согласия человека козни свои делать — долго она обходила Триоку, который согласился, наконец, последовать к ней. Хитрая Хель отправила к нему его тотемов, чтобы не заподозрил Триока ничего. Два медведя это были да лисица одна, но не были они настоящими тотемами Триоки — подделки только, ведь была Хель искусна в создании кукол и чучел, а настоящего ничего не могла сотворить. Долго шел Триока к ней, предвкушающий, что скоро совсем он приблизиться к другу сможет, но не даром наградила Хель его — сделана она его своим рабом безвольным, пьяным от власти. Не могла Хель ступать на землю человека, пока там Медведица властвует, потому стал обманутый Триока проводником ее в мире живых, куклой ее, ее руками с когтями длинными — хотела владычица подземелий руками Триоки Матерь повергнуть. Тогда Медведица и явилась к Рамундеру и потребовала плату: велела она убить Триоку, захваченного властью Хели. Противиться хотел Рамундер, горько плакал он под Луной, ведь Триока дорог его сердцу был — пронзить его, обречь на муку… как мог он сделать это с тем, кого любил душою? Но Медведица была непреклонна: обещала она свои чудеса вспять повернуть, если не оплатит он свой долг. Понимал Рамундер, что и вправду он должник — оттого только лишь горше душе его было, тяжелее. Сошлись в бою два близких друга — со слезами на глазах умолял Рамундер отступить Триоку, сдаться, но опьянен тот был, задурманен Хелью и ее хитрыми словами. Не мог он ведьме сопротивляться, она душой его правила, да руки его поднимала, которые мечом грозили Рамундера повергнуть. Отравлен злобой он был, но сам он не был злом — знал это Рамундер и оттого не мог он сделать решающий удар: хотел схитрить он, чтобы друга спасти, но Медведица руке его приказала подняться. Пронзил Рамундер тело любимого друга, не заметив даже: ухватил он только последний взгляд его, в котором вся горечь была, вся боль, сожаление. Когда кровь Триоки землю окропила, и сам Рамундер пал, в рыданиях заходясь — ведь Триока от власти Хели очнулся и в последнее мгновение жизни своей увидел, что другом был убит — не успел он ничего сказать, объяснить, признаться. Хохотала громко Хель, когда Рамундер, кровью друга запачканный, бросил вызов уже ей. «Ведь шанса нет у смертного против меня!» «Я за него отомстить хочу!» «Вот потому ты и медведь, глупец!» «Медведица поможет мне!» «Значит, ты еще глупее». Не могла Хель на Землю спускаться, но куклу свою сотворила: Рамундер отчаянно бился с ней, предвкушая победу, но все забавой для Хели было, развлечением. Поигралась она, а потом кинжал в его горячее сердце вонзила, хохоча громко. Пусть не удалось ей с Медведицей поквитаться, но героя ее она уничтожила. Так и остались Рамундер и Триока на том холме лежать, да превратились потом в две горы, по высоте равные; напоминают теперь эти горы всем людям, что смертные для духов — камни всего лишь, которыми они бросаются друг в друга».ᛋ
Долго Юнги смотрит на последние строки легенды, выдыхает тяжело, пока свеча дрожит, тени на страницы желтые бросая. — Всегда мне хотелось в детстве, чтобы конец здесь другой был. Хотелось увидеть здесь «и жили они долго и счастливо». Но конец всегда почему-то оставался таким, сколько бы раз я не перечитывал эту легенду. — А я, мне кажется, никогда до конца не выдерживал — засыпал примерно тогда, когда за Триокой пришли ложные тотемы, — опускает альфа грудь на стол, руками опирается — думает он долго да тяжело. Хоть всегда он засыпал на середине сказки, всегда знал, чем история Рамундера и Триоки закончилась, потому что все взрослые всегда напоминали о том, что человек в руках духов — игрушка только. Медведица с начала самого Рамундера даром наградила, лишь только затем, чтобы плату потребовать и отправить его сражаться против Триоки, которым Хель завладела. Воли человеческой недостаточно, чтобы с духами на поединок выходить: человек всегда в проигравших останется — оттого снова тяжко Хосоку становится, снова боязно. Ведь если Медведица выбрала его, то какова плата его будет? Забыл он, что не только он Медведице нужен, чтоб она героем его сделала — он и оружие ее, которое она выбросить может, если непригодным оно сделается или если сломают его. — Но ничего, Юнги, — силится он улыбнуться, — в этой книге еще сотни историй, где в конце все хорошо. А хочешь я вырву последнюю страницу и свой конец придумаю? — альфа тянется к книге и правда за страницу хватаясь, но Юнги останавливает его, за кисть придерживая. — Нет. И правда хорошо это, альфа, что ты… книгу эту раздобыл и напомнил мне об этом. О том, что еще осторожнее нужно быть, еще аккуратнее, тише. — Вот потому ты и лиса, Юнги, — Хосок руки отстраняет от омеги, ведь знает он, что прикосновений тот не терпит, хотя в последнее время даже слишком часто Хосока касаться начал, — и если уж так подумать, Юнги… Медведица выбрала меня, как выбрала Рамундера когда-то. У него три медведя в тотемах, а у меня три медведя в траде. А ты… — Ах, альфа… глупости!.. Не хочу верить! И закрывает омега уши руками, жмурится, ведь мысли его давно к осознанию этого подбивали. Та же комбинация выпала у него, что и тотемы Триоки — того, кого Хель обманула. Не хочет Юнги такого, отпирается, мысленно кричит про себя, что всегда от жизни он только спокойствия хотел: ну отчего же так много бед на него одного? Не готов он и сам быть выбранным кем-то, не хочет он участи такой, не хочет знать, что помечен он может быть, хотя давно уж должен был понять, что не так что-то — не за каждым ведь глок столько лет охотится. Он уже отмечен. — От того, что ты веришь или не веришь, Юнги, мало что измениться может. А я тебе правду пообещал говорить — вот и честно говорю все, что думаю, — Хосок книгу закрывает, видя, что омега встревожен слишком — больше, чем обычно, — хочешь, обещание тебе дам, что как от глока избавлю, то постараюсь сделать так, чтобы… не касалось все это тебя? Чтобы отстали все! У Медведицы спрошу, так ли это и… — Слишком ты много обещаний даешь, Хосок, — Юнги в глаза его смотрит, — но это обещание не исполнить тебе — не забывай о Рамундере и Триоке. Когда дело духов касается… человек слаб слишком. Так что не бери на себя больше, чем можешь сделать. Все в порядке. Если это действительно так… то ничего не сделать уже. — А я сделаю что-нибудь. Ладно, обещать я тебе этого не буду, но все равно что-нибудь попробую разузнать и изменить, — Хосок улыбается, потому что успокоить хочет и хочет, чтобы и Юнги в ответ улыбнулся. Но омега, улыбку завидев, сразу глаза опускает, выдыхая. — Все, альфа. За… молчи. Давай уже… найдем Медведицу… и спать пора уже. И… Сам он удивляется тому, что слова его невпопад изо рта вылетают, тревожатся и дрожат и знает он, что причина странности такой рядом с ним на лавке сидит и книгу от него отодвигает. Юнги хочется сказать Хосоку, чтобы он прекращал быть таким, какой он есть сейчас — ведь иначе Юнги до конца к этому привыкнет и потом нуждаться в этом будет. Страшно ему привыкать к тому, что временно, ведь с Хосоком он временно только — до тех пор, пока обещание на альфе. Юнги оголяет свои мысли и сразу прикрывает, потому что кажутся они совсем уж неприличными, неправильными. Не должен он привыкать к Хосоку, к сыну Страны Ахилов. Не должен он им проникаться. Как от глока Хосок его избавит, так должны дороги их разойтись: немыслимо это, чтобы он потом с ахилейцем оставался рядом — ему нужно будет жизнь новую строить, в которой Хосока не может быть. — Хорошо, омега. Замолкаю. Давай найдем Медведицу, — по карте он рукой проводит, — в земном мире ее по звездам ищут. Высчитывают положение в зависимости от времени года… Она следы и подсказки оставляет, где искать ее — знающий это, разыскать ее может. Альфа к карте приближается, но сразу вдруг назад подается, руку выставляя. Тень на карту падает, а через мгновение острый нож ее пронзает — не успевает Юнги головы поднять, как чувствует, что Хосок его рукой прикрывает, назад отстраняя, дальше от опасности. Когда альфа на владельца тени смотрит, замирает: блатед, который на лютне играл, да песни сладкие пел, теперь о стол их опирается и бороздит Хосоковы глаза с насмешкой, будто вслух произнося громкое, запретное: «Я знаю, кто ты, чужак».