Богоматерь цветов

Ориджиналы
Слэш
В процессе
NC-17
Богоматерь цветов
Лис зимой
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Атеист и добровольный грешник любят друг друга, пока вокруг рушится мир. Лютый постмодернизм, необарокко, культ мужчины в платье. Действие происходит в синтетической вселенной, где есть Варфоломеевская ночь, кокаин и ядерная бомба.
Примечания
Текст написан в жанре альтернативной истории. Modern-AU. — Я переоденусь в женское платье, — сказал Анжу. — Хочешь увидеть, как я это сделаю? Что-то сгустилось в золотом воздухе между их лицами, где витал запах лилий и гнили, и ослепляющая похоть витала, которая внезапно объяла Шико, заставив его сердце зателепаться в грудной клетке. Как будто провод натянули через край и порвали изоляцию. Я бы предпочел, чтобы ты не одевался, а разделся, лег в свою теплую шелковую постель, раздвинул ноги и позволил мне проникнуть в тебя. Я нашел бы себя заново между твоими бедрами, из двух разных частот мы вошли бы в одну, и я никогда никому не позволил бы причинить тебе боль. Потому что я люблю тебя. Мое прошлое уничтожено, работаем на будущее, в котором мне придется с этим жить. — Валяйте, монсеньор, — сказал он. Персонажей рисует ИИ. Король и шут https://ibb.co/121t55D Анри и Бастьен https://ibb.co/5c4znBN Богоматерь цветов и атеист https://ibb.co/zP01h29 Король Наваррский и Бастьен https://ibb.co/qMMg2tB Анри и его семья. Наша августейшая матушка Екатерина Медичи https://ibb.co/QN1J076 Августейший братишка король Карл IX https://ibb.co/HnRc8Ny Наша сестрица Марго https://ibb.co/bHpPhJk Наш братец Алансон https://ibb.co/FYhXn58 Песня Diamond Loop, написанная по мотивам работы https://suno.com/song/092b7db5-e893-4b0f-8310-3ab688af1e14 Мой ТГК, где можно найти допы к истории, почитать мои писательские новости и все такое https://t.me/artistsgonnaart
Поделиться
Содержание Вперед

Глава 16. Я ненавижу мою любовь

Я ненавижу мою любовь. Если бы я знал, что ее можно удушить, я бы это сделал собственными руками. Если бы я знал, что ее можно утопить, я бы сам привесил ей камень на шею. Если бы я знал, что от нее можно убежать на край света, я бы давным-давно глядел в черную бездну, за которой ничего нет.

Анатолий Мариенгоф. Циники

Мы ни черта не пережили. Он терзает меня с детской жестокостью. Он обольщает, действуя из своих мозгостволовых инстинктов, велящих ему вилять задницей перед любым самцом, который барабанит себя по груди, чтобы привлечь его жемчужное внимание. А ему все равно, он царствует внутри собственного оцепенения, из которого его безуспешно пытаются выманить любвеобильные патриции, которые орут на него, как на дохлую лошадь, павшую под тобой прямо в битве. Не пухните от усилий, любезные, он в Лувре, он не в Лувре, он шарит спиной по следующим простыням. Он равнодушный каменный истукан, бессердечный, плаксивый, пустой. Начищенный медный горшок без супа, без каши… Я его немного ненавижу, его белое ровное лицо, алую червоточину рта, трагические изломы бровей, его несчастливые глаза с ростками весенней зелени, его нежные женские пальцы. Обида перекручивает мои скулы. Мы едем в кинотеатр, куда я купил билеты, а он сажает снежно-белого Эпернона к себе в машину. Я привык… да, я привык ездить с ним рядом, разглядывая мир за тонированным стеклом с точки зрения его географии. Моя приливная сила иссякла, я уже надоел ему. Замечая жалостливый взгляд Сен-Люка, я хочу вызвать его на дуэль. Или напиться. Я давно не был в городе; как он без меня? В нем прибавилось вони или величия? В дворцовом пузыре можно и не заметить, если вдруг соберутся разъяренные толпы, чтобы совершить революцию, хотя я не думаю, что это возможно: у нас есть массы, но не народ, даже не нация. Гиень вечно ищет повода начать мятеж, Беарн — отдельное королевство. Большинство французов считают лотарингцев иностранцами, Гиз популярен, потому что его гранитное лицо сулит победы над гугенотами. Франция подобна артишоку, который очень легко разобрать по листьям, и если дон Филипп захочет… Мне наплевать на дона Филиппа, герцога де Гиза или даже на Францию, если уж на то пошло, на будущее и прошлое, на честной народ и бесчестных дворян, которые устраивают показное соперничество на потеху черни, когда на самом деле дворяне всегда едины в своем главном желании — доить чернь. Мне плевать на мою кровь, на мою землю и мое небо. Мне важно только то, что герцог Анжуйский, одетый в платье, втирает свой лунный свет в плиссированные складки Эпернона, а не в мохнатый ковер моей груди. Я хочу эту черную орхидею себе, чтобы поставить в фарфоровое горлышко драгоценной китайской вазы и любоваться ею, давая ей взамен жалкие земные блага еды и оргазма. Для чего еще нужен Анжу, я не знаю. Это декоративное существо; его следует заточить под кружево позолоченных зеркальных рам, и пусть он усеивает свои веки черными блестками, парит на белых подушечках облаков и притворяется женщиной. Он должен просыпаться на зефирной мягкости огромной постели, восхищаться моим большим толстым членом, ублажать меня, а затем лепетать о розовых румянах, красной помаде и лимонных стульях, поглаживая своего пса Нарцисса, пока я собираюсь на работу, чтобы осыпать его цветами и бриллиантами (увы, к тому же он принц, у которого все это есть и без меня). Ему даже не нужно готовить пищу, я могу сделать это сам, а он все равно будет сжигать простейшую яичницу до углей и ронять кастрюли на пол, потому что его белые, холеные руки никогда не держали ничего тяжелее хуя. Он прекрасен и бессмыслен, если не считать занятием поклонение ему, но я еще не пал так низко. Слава богу, я не только атеист, но и циник. Мне интересны его губы и гениталии, солнце и холод, мне безразличны его мечты и надежды, я даже не знаю, есть ли они у него. Я наделил его статусом субъекта, но в нем нет воли к власти, он бумажный кораблик, плывущий в русле своей эпохи. Пусть так и будет. Очень хорошо, что он дурак. «Вот в этом-то и сила и спасение, В шафрановых платочках, в полутуфельках, В духах, в румянах и в кисейных платьицах». Интеллект нужен на голом матрасе, на который никогда не спадет с перламутрового плеча воздушный шелк и алмазная змейка ожерелья. Интеллект нужен нищим и уродам, неуклюжим мужчинам и вместительным женщинам. Я не хочу спать с Мишелем Монтенем и дарить ему девственные белые и блядские алые розы, потому что он сухая вобла. Мозги не сосут хуй. Беседы на простынях ничего не значат. Ни один разговор ничего не значит, если это не словесная мастурбация, когда ты наслаждаешься звуками собственного голоса. Разум не приносит ничего, кроме страдания, сопротивляясь мещанскому счастью, а другого не бывает. Только такой везунчик, как король Наваррский, может вытащить этого упрямого осла, разум: природа отсыпала ему сексуальность с горкой; он компенсирует разум, станцевав для тебя танец семи покрывал. В моем представлении, он заставит тебя забыть о его мозгах и амбициях, пока ты будешь сосать его член. Пока ты будешь сосать член Анжу… Нет, пусть это сделает Анжу. Он же женщина, да? Он так хочет быть ею, так пусть он будет ею, исполняя свою женскую роль. Я понимаю, что начал относиться к Анжу как к объекту, как он всегда себя манифестирует, но не могу позволить себе роскошь раскаяния. Во всем виноват Анжу, совративший меня своей порочной невинностью и красотой, Анжу, так неуместно помещенный в наш заплесневелый, прыщавый мир, как хрустальная ваза на свалке. Сегодняшний баловень судьбы Эпернон сидит в кинозале по левую руку от его высочества. Шико награждается внезапной любезной улыбкой принца и усажен по правую руку, рядом с Сен-Люком, который выполняет свою миссию паладина — держит на коленях маленькую сумочку с косметикой и прочими мелочами. Шико больше не находит это нелепым, он не выполняет даже такую ​​миссию и находит нелепым себя. Анжу надевает очки, откидывая с лица фальшивую прядь волос своим мертво-кинозвездным жестом. Эпернон, бесстыдно соприкасаясь губами с его ухом, громко шепчет, что так она выглядит еще сексуальнее. — Как вам это удается, ваше высочество? — Эпернон мечтательно вздыхает. — Вы становитесь красивее с каждым днем. Сен-Люк закатывает глаза. Шико молчит, мысленно расплескивая стакан через край. За его спиной Можирон грубо шипит, что ничего не видит из-за этой гребаной жерди. — Он, наверное, занимает всю кровать, да? С языка Шомберга скатывается раздраженный смешок. — В основном. И он никогда не слышал о восковой эпиляции. — Где?.. — Везде, Verdammt! — Он хоть тебя удовлетворяет? Как тебе снаряжение? — Снаряжение — это еще не все. Он не такой, как мы. — Что это значит? — Ну… Он играет за обе команды, но как будто ни за одну. — У него не встает? Так бывает с большими хуями, особенно, когда парень тощий, замечал? Горячая кровь заливает скулы Шико. Шомберг должен понимать, что он слышит их; он не лезет слишком далеко, отвечая, что стержень такой же твердый, как окованное железом колесо, такой же твердый, как медный сосуд и сарматский бык, как все, о чем можно прочитать у Вергилия, но, но, но. Голос Шомберга сморщивается, и Шико почти жалеет об этом: он хотел бы знать, что с ним не так. В блеклой полутьме позади него Можирон двигает мощным плечом. — Ничего не понял, но похрен. Хочешь, чтобы я пришел к тебе сегодня вечером? — Приличная девушка сначала бы поломалась, но… Можирон довольно ворчит: — Но ты шалава. — Неправда, — протягивает Шомберг с веселым кокетством. — Я мог бы разыгрывать свой зад в кости, как мальчишки у Петрония, но не делаю этого, поэтому я по уши в долгах. Как ты знаешь, мой отец перестал присылать мне деньги, когда я принял католичество. — Намекаешь на то, что я должен заплатить за удовольствие? — Что ты говоришь, лапуль. Хотя мне не помешали бы новые часики. — Что не так со старыми? — Мне они надоели. Часы как любовники. Их нужно вовремя менять на новые модели. — А новые трюки ты выучил? — По-моему, ты был доволен старыми. Но обещаю, что сегодня ты увидишь главный признак хорошо оттраханной дырки. Сейчас у него должен быть огонек в глазах; он очень привлекателен, когда дразнит твои чувства; он даже немного завел меня своей непристойной болтовней. Может, он всегда такой с другими, но мой неуживчивый и беспокойный нрав… Я как-то отчитал его за то, что он позволяет Можирону называть его «шлюхой». Это оскорбительно, не так ли? Но Шомберга это скорее возбуждает, а раздражает совсем другое. Я тут же в этом убеждаюсь. — Шлюшка, — низко и хрипло говорит Можирон. — Скажи спасибо, что мне нравится, как трясется твоя огромная задница, когда ты на мне скачешь. — О, я знаю свой главный актив, — воркует Шомберг. — Держу пари, ты течешь каждый раз, когда думаешь об этом. Сидящий рядом с ними Келюс громко выдыхает. — Господа, нельзя ли вести эти разговоры более деликатно? — О, я буду очень деликатной, — с мелодичной насмешкой отвечает Шомберг. — Я надену деликатнейшие кружевные трусики, которые подчеркнут мои большие полушария. — Блядь, — воздух выходит сквозь зубы Можирона сиплой гармонией. — Не могу дождаться… Ты будешь чувствовать это несколько дней. — Я поверю тебе на слово, милашка. Дай мне эти сладкие губки. Из динамиков вываливается груда звуков, в которых запутывается их поцелуй. Меня сплавили на окраину, заменив старой проверенной моделью. Я закупорен жалостью к себе. Какого хрена я тут делаю, думает Шико, слепо уставившись на мерцающие изображения, заполняющие экран; он чувствует, как его плечи опускаются, а спина округляется. Он случайно задевает бедром ногу принца, покрытую полупрозрачным чулком, и вздрагивает, как будто его обожгло. В зале больше никого нет. Он парит в сюрреалистической пустоте, в которой он даже не играет привычной роли наблюдателя, потому что он впал в удушающее чувство к герцогу Анжуйскому; невозможно наблюдать за процессом, в который ты вовлечен. Он не знает, где найти убежище. Ему одиноко. На экране — романтическая комедия, у артистов глаза как соски; диалоги натужно смешны. В метельной неразберихе чувств он залез в собственную память. Съемное гнездо, из которого выметены все следы уюта. В прихожей обои имитируют кирпич, полы покрыты затоптанным линолеумом, имитирующим дерево. Он запрещает себе скучать по их дому, разрушенному взрывом. Он думает о судьбе государства, о своих носках, в которых на пятке правой ноги всегда появляется дырка, и о том, как летом Жан раскрашивал причудливым узором слюны его пенис, а потом плакал крупными слезами, как баба, когда он отвернулся от него. С тех пор он не понимает своего темперамента, манер и воображения, но у него достаточно времени, чтобы разобраться. Впереди — вечность, которую он себе обещает. Если его не убьют в первом же бою. Антуан с дружками сидит на кухне; звучит стеклянный хор стаканов; в прокуренном воздухе черные волосы брата покрыты седыми разводами. Антуан говорит с жесткой, презрительной интонацией: — Риоваль давно качается, его только плечом толкни и он слетит. Это мой бизнес теперь. — Черт, чувак, тебе девятнадцать. — Детина в английской матросской куртке с обтрепанными обшлагами рукавов выталкивает из ноздрей сигаретный дым. — Они тебя не послушают. — Тогда они познают всю силу благоденствия, — Антуан небрежно двигает рукой, на пальцах у него тяжелые металлические перстни, это скорее кастет, чем украшения. — Я их, блядь, заживо сожгу, если попытаются рыпаться. — Может, в Церковь на них настучим? — предлагает «матрос». — Типа, еретики, собираются втихаря… — Я не крыса, — обрывает его Антуан. — Хочешь убивать — убивай. А писать доносы ниже моего достоинства. Второй парень задирает верхнюю губу, показывая хохочущие лошадиные десна: — Забавные вещи говоришь. Ты и вправду дворянин, да? — А ты, блядь, сомневался в моих словах? Заметив его в дверях, брат поднимает на него глаза; его ноздри и борода, которую он отрастил для респектабельности, посеребрены кокаином. — Убирайся отсюда! Я же говорил тебе… Он собирал шахматы, но ему хотелось послушать. У него не обрывалось дыхание. Его брат плохой парень, но у них плохая жизнь. Возможно, бытие онтологически — зло. Понятие добра невозможно вместить в его сознание после того, как они съели его кота. Если какая-то доброта зацепилась за крючья и выступы его разума, то это произошло не благодаря Богу, а вопреки ему. Или того хуже. Нет никакого Великого Архитектора, которому он мог бы предъявить свои претензии. Однажды они возвращались с вечерней мессы, и он увидел мамино лицо, отражающее абсурдность мироздания. Он спросил ее: что говорит об этом твоя религия, Ахль аль-Сунна? Религия ее предков, религия другой страны, менее значительной, чем Египет, Рим, Византия и Персия. Кусок севера Африки, который здесь называют в искаженном виде. Он едва знает ее язык, но знает первоначальное старое название: Джезаир Бени Мезгенна. Она сказала, как будто разглаживала ответ пальцами: — Это имеет какое-то значение? Он слышал от нее о фрагментах: верность традициям, участие общины в выборах халифа, следование жизненному пути пророка Мухаммеда. Он хотел узнать, считает ли она это правдой после принятия христианской веры. Считает ли она это отголоском истины. — Милый, — она дотрагивается до его плеча и говорит очень тихо, — я не хочу, чтобы ты думал об этом. Здесь есть единственная вера — вера твоего отца. Бывали моменты, когда ее брови повелительно срастались. Но он увидел, что она выражает опасение. Все неровные швы мироздания созданы… из ничего. Она лежит в могиле и чернеет. Кладбища переполнены из-за нехватки гробовщиков. Год назад его горло саднило каждый раз, когда он открывал рот. Ее смерть застряла у него в глотке. Он не может так жить, и он знает, что она не хотела бы, чтобы он так жил. Поэтому он изменился. Антуан не изменился. Он просто стал плохим парнем. Его глаза дико черные; он наполняет свои вены наркотиками, потому что боится того, кем он становится, или потому что ему скучно. Когда мы сидели в подвале, мы поняли, что катастрофа — это скучно. Может быть, он убьет себя этим страхом или этой скукой. Но я другой человек. Может быть, я лучше приспособлен к выживанию. Я не думаю, что разделяю его холодную заботу о нашем будущем. Думаю, мне все равно. Я зло сужаю в будущее глаза. У меня такая чистая совесть, что она ослепляет меня. Будущее может подавиться, если речь идет о ребенке, чье величайшее счастье — три кровавых кружочка колбасы на тарелке. Таким был наш рождественский ужин в прошлом году (плюс моченое яблоко, которое я украл на рынке). Я пожимаю плечами. — Я хотел приготовить обед. Мой брат ведет себя, как будто я позорю его, и он видит все дырки в моих носках: — Бастьен, блин. — Почему нет? — Он запутывает руки на груди и вздергивает подбородок. — Я тебя не осуждаю и не болтаю. Давай я помогу чем-нибудь. Ты говоришь, что прикончишь какого-то босса, да? И как это поможет тебе завоевать авторитет? Я думаю… Антуан сфыркивает кокаин с черной щетины. — Сопливых забыли спросить. Иди в свою комнату и делай уроки. — Не смей обращаться ко мне как к ребенку! — Ага, у тебя длинный хуй и длинный язык, ты определенно взрослый. — В этом году я отправлюсь на чертову войну! На которой ты, кстати, не был! Как насчет самоуважения в этом вопросе? — «Сладка и прекрасна за родину смерть», да? Все это чушь для стада! Если бы ты не был так помешан на дворянской чести… — Он заключает словосочетание в издевательские кавычки. — Короче, я тебя ни на какую войну не пущу, Дон Кихот хренов, понял? — Что? — он сжимает руки в булыжники кулаков. — Смерть Христова! Представляешь, что бы сказал на это отец? Ты не только не хочешь сражаться за короля… — Король может поцеловать меня в… — Дело не в короле! Вся страна делает это! И я не собираюсь отсиживаться, пока они умирают и калечатся! — Слушай, — он встает из-за стола, лицо вдруг разражается розовогубой улыбкой. — Мама бы мне голову оторвала, если бы я тебе позволил… Герцог Анжуйский упал губами на висок Эпернона, и тот начал сладострастно гладить его бедро. Шико почувствовал, как в его глазах застопорился фильм ужасов. Его высокоплечая поза застыла. Рука Эпернона забралась под подол блестящего платья Анжуйского. Судорожный выдох затрепыхался в горле, словно сжатом тисками. Шико уставился прямо на экран, боясь шевельнуться. Анжуйский издал скорбный звук, словно флейта, играющая похоронный марш. Его узкая кисть белела в темноте: пальцы вцепились в подлокотник кресла. У него, должно быть, глупое лицо, решил Шико, когда вновь обрел способность думать. Он покосился на Сен-Люка, сидевшего справа от него; тот казался особенно скуластым и окаменевшим, как полутруп в объятьях мороза. Я вряд ли выгляжу лучше, сказал он себе. Эта шлюха превращает нас в снеговиков. Морковки вместо носов, угольки вместо глаз, нарисованные ухмылки. А я продал ему собственную жизнь. Он раздавлен, расплющен и смят, как кусок марли. Анжу дышит все громче и громче. Он не может сдержаться и примерзает к его дыханию. Щеки накалены, как печка. Его рука крадется к подлокотнику кресла к руке Анжу, сквозь рыхлое, дряблое, потное ощущение внутри него. У принца должен быть нежно-розовый член, кончает он топленым молоком, а от его поцелуев звенит во рту, как от переперченного мяса. Я влюблен в него даже сейчас, когда он заливает другого теплотой своего тела, когда он пошлая, бессмысленная блядь, которая развлекается, шокируя своих слуг. Он не стоит ломаного гроша, и все же он неземной, и бесценен, и в нем все секреты мироздания. Какое счастье жить в историческое время с ним. Удивительно, что мне выпала эта удача, ведь я абсолютно обычный человек. Я бы усеял трупиками своей любви сотни рукописных страниц, но почему-то в лабиринтах моего черепа складывается идиотская анаграмма его имени: «Подлый Ирод». . Я отправлю эту несмешную остроту гулять по двору, чтобы всадить в него мелкие колючки. Жаль, что гугеноты не расстреляли его при Жарнаке и Монконтуре. Стоит ли жить на свете, если не лапать его клейменную лилиями плоть, как Эпернон. В моей голове воцарилось какое-то лоскутное одеяло. Ни одна мысль не вторит другой. Если это и есть любовь, я не пожелал бы ее и врагу. Даже герцогу Майеннскому, который наверняка сидит в самом дорогом ресторане со своей кралей, увешанной бриллиантами, изумрудами и сапфирами, хрустит скорлупой генетически не модифицированных креветок и думать забыл о парне, которого он швырнул в отбросы общества своим высоким велением. Вот кто во всем виноват, герцог Майеннский. Если бы не этот славный толстяк, я бы не слушал, как Эпернон дрочит герцогу Анжуйскому. Соседнее кресло разражается оргазмическим всхлипом; Эпернон роется в блестящих складках и вытаскивает руку; принц сворачивает белизну своего лица набок и говорит, минуя Шико: — Господин де Сен-Люк, подайте мне салфетки. Шико поднялся, как из могилы, в которой был погребен, и отправился на выход, скоропостижно меряя циркулем своих ног темноту зала.
Вперед