Живодеры. Сухая гангрена

Ориджиналы
Слэш
Завершён
NC-21
Живодеры. Сухая гангрена
Пытается выжить
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Сухая гангрена - паршивая штука. Сначала приходит боль - всепоглощающая, сводящая с ума, ни на чем больше не дающая думать. Двигаться от этой боли почти невозможно, если не заглушить ничем, и проще всего - морфином, выбрав наркотический сон и ломку вместо агонии сейчас. А потом становится лучше. Взамен на почерневшую, сухую руку, боль исчезает, оставляя тебя наедине с собственным телом. Сгнившим, засохшим телом, к пальцу такому прикоснешься - раскрошится в руке, высвобождая мерзкий запах гнили
Примечания
Список использованной литературы: Шаламов "Колымские рассказы" Франкл "Сказать жизни Да" Ремарк "Искра жизни" Солженицын "Архипелаг ГУЛАГ" Лителл "Благоволительницы" Семенов "17 мгновений весны" "Приказано выжить" "Испанский вариант" "Отчаяние" Балдаев "Тюремные татуировки" "Словарь тюремно-лагерно-воровского жаргона" "Список Шиндлера" (Документальная книга) "Разведывательная служба третьего рейха" Вальтер Шелленберг Знаете, что почитать про нац лагеря или гулаг - пишите
Посвящение
Тгк: https://t.me/cherkotnya Отдельное спасибо соавтору Янусу, без него эта работа не существовала бы
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 25

Настоящий щелчок легко отличает, совсем другой, чем плод воображения, сжимается, силясь спрятаться глубже, силясь сжаться целиком, понимая, что до того был шанс спрятать бритву обратно, теперь его нет, теперь он обязан - сегодня - умереть. Матрас прогинается под весом севшего на него, плеча касается рука. Тело вздрагивает. -Поднимайся. Много спал. Коля не хочет подниматься. Ему страшно - боже, ему никогда не было так страшно убивать, ему никогда не было так страшно умирать. Ему страшно - он плачет, заставляя себя сесть на кровати, не может сдержать всхлипов. Лицо Ганса странное, не выходит сопоставить отдельные черты в одно целое. Криво. Не сходится. Пляшет в глазах. -Почему ты плачежь? Сейчас. Только сейчас. -В ок…, - Спотыкается., - В окне., - Показывает пальцем пустой руки. Простая уловка срабатывает. Ганс поворачивается туда, куда показывает палец - это даже почти не к окну, так криво, почему так криво - Коля взмахивает бритвой. Хоть как-то выходит, кажется: нелепо, вскользь слабыми пальцами по чужой шее, недостаточно сильно, недостаточно глубоко: осознание на секунду позже нужного, когда руку уже перехватывает чужая. Ганс смотрит на него странно. Ганс никогда не видел Пса в таком состоянии - таким жалким. У него крупная дрожь бьет все тело, лицо от слез опухшее и красное, а из руки, когда мужчина сжимает крепче запястье-спичку, выпадает бритвенное лезвие. Он забыл даже сделать так, чтобы оно выступало над пальцами. На шее ни царапины. Чужое лицо искажается в рыданиях, новый всхлип - почти крик, почти вой. С ним что-то случилось, пока Ганса здесь не было, и невозможно заставить себя злиться на существо столь жалкое сейчас. Попытка убийства - скорее похоже на истерику. В карих глазах чистый ужас. -Или сюда., - Он раскрывает объятья доверительно и честно только для того, чтобы Николай бросился в них, к нему на колени, прячась под руками и у живота, скуля и кашляя своей болью, сбивчиво моля. Сломался? Мужчина бросает взгляд на блистер. Семь таблеток. Месячные, то есть гормональный сбой, и путанные мысли со всеми вытекающими, как побочка. Взгляд на рыдающего Пса на его руках - чистым издевательством сейчас будет делать хоть что-то, он даже не поймет. Это почему-то трогает. Почему-то берет за душу то, как доверчиво этот человек сейчас вручает ему всего себя в эту минуту, как отчаянно ищет чего-то: прощения, защиты? Ганс не знает. Он только понимает, что не сможет ранить сейчас существо, решившее ему так искренне, так отчаянно довериться. Он ведь вредил ему, много раз, вредил так, что Пёс это точно запоминал - взять хотя бы опухшие все еще плечи, взять, чтобы точно уверенность была в том, что помнит, попытку убийства минутной давности. И после этого бросается в объятья, трясясь от страха. Так многие делают, честно говоря: идут на попятный, когда не выходит поднасрать, взять хотя бы Вильгельма, того парня, помогшего живодерам с пробегом. Он тоже просил прощения. Много. Разница? Разница в том, что Вил стушевался сразу, как только почуял неладное, а этот, почуяв неладное, три недели прятал отряд на десять с лишним человек в редком сосняке от подобного же отряда, но в пятьдесят человек, десять из которых эти ебанутые смогли по дороге ранить, а четверых - убить. Почуяв неладное, он в поезде помог товарищам проломить дощатый пол, двое сумели выпрыгнуть, пока их не остановили. Почуяв неладное, он три месяца - вроде бы три, неделей больше, неделей меньше - выживал в концлагере, устроил побег, почти убил Ганса дважды, если считать эту глупую попытку. Разница в том, что Николай хотя бы пытался. В том, что у него почти вышло. В том, что, наконец, Ганс… Не чужой, если можно так сказать. Ганс многое понимает о лагерях, намного больше, чем хотелось бы, и почти точно знает, сколько бы продержался сам в тех обстоятельствах, в которых сейчас Пес. Он продержался бы долго, но меньше. Намного меньше. Потому что месяц - это уже невежливо долго, и даже если тебя хотят оставить в живых, к этому моменту ты обычно умираешь по собственной воле. Два, три месяца? Неслыханное дело, что Николай все еще не попробовал броситься на проволоку. Ганс и сам не совсем понимает, что имеет в виду, к чему идет его мысль. Это даже не мысль - ближе к ощущению, к чувству. Он будто привязался к Николаю. Странно? Нет, наверное. Спустя время кто угодно привыкнет, полюбит рутину, связанную с человеком. Даже если человек - Николай. И даже если человек - Ганс. Пёс видит в нем сейчас защитника. Это не дает покоя. Взгляд вниз - то ли задремал, то ли слишком устал, чтобы продолжать плакать. Он, наверное, и впрямь очень устал. Коля приходит в себя от того, что живот болит - голод, а не новый спазм. Осознания этого достаточно для того, чтобы расслабиться, не ожидая снова пытки собственным организмом - и тогда вспомнить случившееся. Мужчина тихо стонет, вспоминая, трет руками лицо - снова пугает обрубок, о котором опять забыл - будто пытаясь стереть все глупости, которые успел натворить. Он расплакался - как мерзко, как стыдно. Он мог сделать что угодно - не идти в таком состоянии изначально ни на что подобное, подумать дважды, поспать наконец - но в итоге просто опозорился, закáпав - как сейчас помнит - соплями чужую форму. Это просто стыдно. Ему, старающемуся дышать поменьше из-за снова нахлынувшей боли в ребрах, стыдно из-за того, что вчера расплакался. В мирной жизни это, наверное, было бы смешно. Он, наверное, сказал бы такому человеку, что даже герои плачут, а ему и подавно можно. Но это было до войны. Логично, не смешно и не неожиданно, на войне все совсем иначе. Что осталось со вчерашнего дня тем же - Коля все так же хочет есть, теперь - еще сильнее, что воздух тоже не озонирует. И он все так же наг, не считая в точности тех же, что и вчера, трусов. Попытка подняться - героическая на его личный взгляд - обрывается на середине, когда шея упирается в верёвку, натянувшуюся от ножки кровати. Вялый разум подмечает: веревка. Ничего себе. Настоящая веревка, вау. Руки, пока он занимается глупостями, развязывают простой узел и закидывают конец поводка на плечо. Секунда на осознание. Он может просто развязать узел на шее. Странно, что это не пришло в голову с самого начала: развязывает сразу же, чуть запинаясь на крепко затянутом кусочке, откидывает бесполезное на кровать. Ему не нужен поводок, он - не животное. Он - человек. При мысли о том, что таковым он может перестать быть, становится страшно. Не думать об этом - не трудно, особенно в тот момент, когда новый намек на спазм скребет живот, скребет голодный желудок. Коля осторожно открывает дверь из комнаты - в этот раз она открыта - смотрит в щель, проверяя, что никого нет там, где обычно стоят приходящие. Никого. И только тогда он, замерев сердцем и не желая этого на деле, позволяет себе ступить за порог комнатушки, оглядываясь вокруг и замирая, когда встречается взглядами с Гансом Хауссер, человеком-загадкой, если правда подумать над его поведением. -Утра., - Тот кивает, возвращаясь к бумагам и карте, лежащей на столе. Чертит на ней, выписывает что-то в маленький блокнотик огрызком карандаша. Коля рассматривает его несколько секунд. Изменился сильно за время знакомства, если верно помнится. Трудно сказать, верно ли: воспоминания рябят и путаются в голове, скатываясь постепенно в один огромный липкий шар, к которому и прикасаться не хочется - страшно от того, что там можно на самом деле отыскать. Но, может быть, у Ганса теперь больше морщин. Может, чуть исхудал, почти не заметно. Круги под глазами налились серо-коричневым, стали глубже. Странно - не ясно, почему за столь короткое время стало настолько хуже человеку, которому будто и не о чем волноваться? И вел он себя странно все это время целиком, если глядеть в ретроперспективе: на деле почти не использовал ничего болевого, даже не тронул зубов. Это странно: Коля бы с них лично буквально начал, а если бы и нет, то уж точно продолжил бы. И ногти. И генитальные пытки, если уж на то пошло - то, чем Хауссер не воспользовался ни разу и что до глупого очевидно. И то, что не воспользоваться возможностью называть женщиной - значительное упущение. Коля, оглядев комнату и не найдя, где сесть поудобнее, садится на пол у чужого стола, оперевшись спиной на ножку. Впивается острым углом - не страшно. Потом сменит позу. Сидит спиной от Ганса, устало прикрыв глаза. Желудок громко урчит, чувствуется, как в животе что-то булькает и бурлит. Это не доверие, потому что не важно, доверяет Коля этому мужчине или нет, сидит напряженно или расслабленно: это уже почти ничего не изменит, сейчас - уж точно. -В следующий раз на цепь закую., - Смешок. -А?..., - Он приоткрывает глаза, оборачивается - Хауссер все так же чертит что-то на карте. Криво ухмыляется - живот от этого сжимается в комок, щекочет кишки. -Ты слышал. Тебе не разрешал снимать веревку. Ты пытался меня убить. Снова. Мужчина вздыхает, чуть меняя позу, чтобы болела другая часть спины, и снова прикрывает глаза. Убить пытался. Снова. Это не новость, даже если он был под таблетками, Хауссер, как оберштурмбаннфюрер Рейха в одной комнате с русским, обязан был этого ожидать. С другой стороны, он обязан делать многое, чего не делает - например, выпытывать хоть что-то. На цепь закует. -Правильно - посадить на цепь. -А?... Коля улыбается. -Вы слышали., - Чуть балуется. -Ноль шесть., - Голос резко, вдруг, ледяной, а ошпаривает, будто кипятком. Ноль Шесть - значит, переборщил, сделал неправильное. Первая реакция - страх. Сердце ухает вниз, пульс - вверх. Коля не думает. -Пр…, - А потом думает и на полуслове замолкают. И они снова молчат - неприятно долго. Заставляя снова говорить., - Посадить на цепь - это как собаку, сторожащую дом. Заковать в цепи - это как пленного в первую мировую, когда наручников не было. И не говорят “заковать в цепь”. Только множественное число. И снова тишина. Неприятная. Могла бы быть расслабленной, но слишком страшно. Все же Коля не может сидеть, расслабившись: мышцы дергает от напряжения, в любой момент - даже если это бесполезно - готовые сорвать тело с места и делать все возможное. Слух регистрирует звуки вплоть до тиканья чужих наручных часов, ноздри ловят запах горькой туалетной воды - от нее болит голова, наверное, никогда раньше не замечал - подушечки пальцев скользят туда и обратно по коленке в жесткой щетине волос. Нужно попросить еды. Собраться с силами, набраться смелости - два вдоха. -Я хочу есть., - Говорит четко, не так тихо, как все до того, чтобы точно было слышно. И они снова, блять, молчат. Он ненавидит это молчание, ненавидит издевательство ожиданием. Вот так не реагировать - хуже, чем если бы напрямую послал, потому что в молчании есть все слова мира, и из них разум сам выбирает самое страшное, чтобы отразить любое нападение. Он готов сказать себе, что его ненавидят, что Ганс раздражен теперь, когда он что-то попросил, что это молчание - чтобы не начать кричать и не разбить Коле ебальник, что это молчание - тихий скрежет зубов. И остается только вертеть в голове то, что это молчание - и есть оружие, что это молчание само по себе должно делать достаточно, больше, чем слова, и работает всегда и у всех. Коля очень старается не вестись, и поднимается с пола, колени щелкают в унисон. -Я тогда пойду. Досплю немного, воды выпью. Он уже разворачивается к двери. -Нет. Сидеть., - На немецком, и еще похлопывание по бедру сучье. Это приказ. И тогда мелькает мысль: что, если приказа не исполнить, если сказать пойти соснуть хуйца и просто уйти? Очевидный ответ - ничего, что помогло бы ситуации, помогло вообще чему-то, кроме гордости до того момента, когда ее растопчут в наказание за непослушание. Игра не стоит свеч. Живот щекочет сам себя от страха. Странное ощущение из самого детства, как когда стоишь на краю крыши - тело уж точно реагирует так же. И Коля садится так, как Хауссер его научил: у его ноги, на болящие и красные, ободранные коленки. Тот выдвигает ящик стола - хочется бежать. Ничего хорошего из этого движения не выходили ни разу. Щёлкают, открываясь, чужие служебные наручники. -Руку. Одну из двух с разодранными веревкой запястьями. -Другую. Значит, Коля дает другую - правую. Интересно, это потому что она ведущая, или потому что тогда он будет сидеть лицом к гостям? На запястье щелкает, затягиваясь, браслет. Второй - точно так же - на дальней от Ганса, ближней для приходящих, ножке стола. В горле ком, на глазах слезы, но пока не моргает, они не потекут. Он за всю войну так много не плакал, как здесь - позорище. Но молчит, не давая себе права повестись на двойную провокацию. Что бы он сейчас ни сказал, проиграет. И он просто попросил еды. Почему не может просто сказать о том, что голоден? Он молчит, все же смаргивая одну единственную слезинку и сглатывая текущие по горлу сопли. Не имеет права плакать - заебал плакать. И Ганс молчит тоже. Коля расслабляется достаточно для того, чтобы сменить позу, в которой замер; дергаными движениями, тихо, как может, передвигает ноги и руки, оглушающая громко по ощущениям грохоча наручником по деревяшке. Когда садится так же, как до того, правую руку не может закинуть на живот из-за цепочки, остается в открытой - хотя бы удобной, хотя бы не такой жалкой, как с коленками к груди - позе. И все-таки в этот раз первым заговаривает Ганс. -Ты никуда не идешь без моего приказа, ты ничего не берешь без него., - Голос неприятно холодный. Тот, который мужчина, наверное, использует при выговорах своим офицерам., - Не забывай свое место и свою вину, тринадцать двадцать четыре ноль шесть. Ты не ребенок и не животное, ты глупее и слишком любишь себя. Считаешь, что тебе все можно? Последняя фраза бьет под дых. Последняя - возвращает куда-то, куда не хочется, возвращает туда, где волосы еще длинные, а мама очень много ругается. Даже с акцентом, даже мужским голосом - ему снова двенадцать, мама снова ругается, он снова понимает, что для нее - источник всех проблем и бед, тот, на кого идут все деньги, тот, кому плевать на репутацию семьи, кто эгоистичен на столько, что ее - не только ее, всех - тошнит от этого. Ком в горле уплотняется до размера, кажется, бильярдного шара. Хочется скулить, хочется просить прощения на коленях, как перед мамой делал, для мамы, и за что потом тоже получал, потому что ведет себя, как псих. Но он - уже не двенадцатилетняя девочка, он - взрослый мужчина, который в состоянии не разрыдаться. -Меня пока ни за что не убили., - Таким же холодным голосом в ответ, которым научился говорить матери. Не плача, не устраивая истерики, приводя только разумные со стороны доводы. Хуевые на деле. Вместо ответа он слышит, как отодвигается стул, слышит шаги. Как можно медленнее, спокойно, приподнимает голову, глядя холодно снизу вверх. От страха - от стыда - хочется кричать. Иголки под ногти лучше, чем все то, что говорила мама, та комната и стул - лучше. Но он блефует до последнего, имея на руках худшие карты. Такое ощущение, что они играют в покер, а у него из карт только карта мира. Чужой взгляд ледяной наравне с его, но с голубыми глазами он всегда удается лучше. Хауссер шипит сквозь зубы: -Позоришь себя. Пощечина оглушает. Они на этих деревьях просидели ночь, день и еще ночь - этот рассвет встречают здесь же, пытливо разглядывая изможденные и испуганные лица друг друга. В последний раз гестаповцы - они, без сомнений - прошли здесь часов шесть назад, если судить по внутренним часам, и уже даже затихли голоса, уже не слышно ни единого шороха, только лес шумит, как шумел веками до этого и как будет шуметь еще столетия. Но спускаться страшно до чертиков, Диме - уж точно. Он устал, у него болит каждая часть тела, ему безумно хочется пить - да. Но что, если внизу, в десятке метров, засада? Что, если их нашли, если ждут, когда спустятся, если не нашли и ждут, пока выдадут себя сами, что, если один из них сейчас спустится, и тогда, ровно в эту секунду, станет ясно, где они все это время прятались, что, если их ждут внизу? Что, если их заставят вернуться? Никто не шевелится - буквально, все будто замерли, каждый со своим деревом слился, как сумел, прильнул к стволу или обнял ветвь, на которой сидит, все застыли, надеясь, что яркую форму скроют рябящие тени и редкая листва под некоторыми из них. Если на них при свете дня посмотреть, если один единственный гестаповец днем поднимет голову, им конец сию же секунду. Но они надеятся. Не шевелятся, не позволяя себе роскоши надежды на чудо. Дима не знает об остальных, но он здесь сидит и будет сидеть еще день или два легко, голод - не тетка, но лагерь - это лагерь. Это, блять, лагерь. Он пальцем не шевельнет, чтобы достать лежащую в кармане флягу с водой. Он устойчиво сидит на своей ветке, почти спрятавшись за ее толщиной и высотой, прильнув к стволу. Он не спал, но он и не уснет, потому что не хочет упасть, потому что упадет - вернётся в лагерь. Никогда не думал, что ему будет настолько страшно возвращаться в лагерь: блять, да у него такого и не было в жизни! Сидел в двух разных, ни в один не возвращался, ни об одном старается не думать лишнюю секунду, долю секунды, чтобы не решить вдруг, что он снова там, не допустить мысли об этом, потому что тогда снова по-бабьи разрыдается, а он себе этого позволить не может, особенно сейчас, не позволяет себе - старается не позволить - даже дрожать от холода. Прикрывает глаза всего на секунду, не засыпая, специально сосредоточившись на поднятом пальце, чтобы не уснуть. Какой пиздец. Если бог есть, если они выберутся, он попросит Женю передать искреннюю благодарность. Пощечина - это не то, что он может выдержать. Не сейчас уж точно. В первые дни, недели - сумел бы. Но не сейчас, когда так стыдно, больно и страшно. Не в тот момент, когда Хауссер делает то, что никому не позволено, то, что однажды сделал один только Ян с тех пор, как Коля закончил школу - мужчина в тот раз отделался расцарапанными руками, семью укусами и - в результате - пятью ударами по морде в воспитательных целях. Но ни одной ответной пощечины Коля ему не дал в тот раз: это то, что делают только женщины и насильники. Это просто не честно, это просто страшно, это ведь так легко оказалось - парой слов довести Колю до слез, до того, что он, уткнув лицо в колени, беззвучно плачет, содрогаясь всем телом и хватая ртом воздух. Он не дома. Все хорошо. Все хорошо, он не дома, он в концлагере. Все хорошо. Дома не было наручников и была одежда, ему нужно прийти в себя. Он не дома. Стук в дверь - он замирает сию же секунду, даже задержав дыхание: притворится спящим. Или что плевать. Или что угодно, но не что он здесь сидит и сопли разводит. Прокладка, кажется, перестала впитывать. Входит какой-то мужчина, докладывает что-то о количестве чьих-то смертей и что-то о капо-враче. Хауссер что-то объясняет в ответ, распоряжается уверенным стальным тоном. Приказывает. Коля делает один короткий вздох, снова замирает, играя в старую, как мир, игру “если я не вижу, то и меня не видят”, которая может не работать по факту столько, сколько захочет, но которая имеет свойство отлично успокаивать. Человек подтверждает, что понял приказанное, секунду молчит. -Это все? -Так точно, герр!, - Будто вышел из раздумий, из желания сказать что-нибудь еще. Коля с облегчением выдыхает, меняет позу, стирая наконец слезы - успокоился от неожиданности. А у Хауссер громко звонит телефон. Мужчина набирается смелости, набирается сил заговорить спустя, может быть, минут двадцать томительного ожидания того, когда взрослый перестанет злиться и страха того, что не перестанет. Прокладку пора сменить спустя такое долгое время, живот ноет то ли от голода, то ли от спазмов: вероятно, того и другого в комбинации. -Герр., - Голос нелепо тихий и слабый, предатель. Коля снова замолкает, но не надолго, потому что такими темпами не скажет никогда., - Прокладка… Полная. - Не знает верного слова, не уверен, какое оно должно быть., - Я протеку на пол. -И получишь за это. Мужчина стопорится, услышав ответ, замирает, даже о страхе забыв от возмущения. На секунду он вообще ничего не помнит и не понимает, в голове только простое “Он что, охуел?”. Через секунду мысли возвращаются в нормальное русло, приходят обратно к стандарту. Нужно думать, обязательно, особенно сейчас, когда ничего, кроме этого, не остается. Это похоже больше всего на поиск причины для насилия со стороны Хауссер: тот осознает невозможность Коли самостоятельно изменить свое положение, при этом подтверждает, что последствия этого положения будут плачевными. Сделать так, чтобы у человека не было возможности другого поведения, после - наказать за поведение. Только сейчас это даже не поведение. Из этого есть два выхода: подождать и получить обещанное или попробовать снова. В первом случае наказание неизбежно, во втором может стать хуже, лучше или остаться так же. Теперь вопрос: стоит ли оно риска ухудшения ситуации? Коля очень надеется на то, что считает все верно, что за спрос денег - много, во всяком случае - не берут. Новая попытка. -Пожалуйста..., - Тошнит от себя. Нужно будет найти острое, не бритву, потому что её уже наверняка спрятали, и вскрыться, поднасрал в последний раз., - Пожалуйста. Я хочу сменить ее., - Нужно подлизать теперь., - Я не хочу делать никому плохо пятном на полу. Вздох в ответ, взгляд - мучительно долгий, мужчина не позволяет себе прервать зрительный контакт с раздраженными холодными глазами. Ганс был таким вообще хоть раз?.. Был, да - вспоминается момент перед комнатой со стулом. Но сейчас это ведь не так, верно? Укалывает беспокойство, колет страх. Это же было несерьёзно, это было очень глупо, даже не вышло ничего. -Пожалуйста., - Он повторяет упрямо. В ответ слышится только недовольное фырканье перед тем, как ключик проворачивается в том браслете, который на ножке стола, отпуская. Свобода - радостное, маленькое в душе. Даже если это не шанс, если это не возможность - хотя бы ощущение сиюсекундной радости от того, что мужчина может встать на ноги и чуть, осторожно, потянуться, выпрямляя спину, является очень особенным, невероятной ценностью. Другие здесь даже не понимают, как радостно может быть двигаться, пусть и с болтающимися на запястье браслетом наручника. Это все равно очень - очень много. -Я сейчас вернусь., - Он говорит чуть громче, чуть смелее, позволяя себе улыбнуться., - И еще… Таблетку выпью. Одну. Можно? Это может помочь с голодом, может быть, или хотя бы позволит забыться. -Нет. -Хорошо. Нет - значит нет, Коля не собирается проверять чужое терпение, вместо - ковыляет в комнату, придерживая трусы рукой, чтобы не закапать паркет. Осталось упросить еды. Коля делает это только после того, как плачет разок от тошноты и того, как темнеет в глазах, от слабости во всём теле, после того, как теряет все-таки сознание от голода в первый раз. Может быть, не только от него - даже наверняка, такого до этого не было так быстро, а голодает он здесь часто - но это не меняет того факта, что он голоден и потерял сознание. Может быть, это связано, может быть, нет. Он не знает. Не уверен. Начинает со всей осторожностью, на какую сейчас хватает ума и сил. Трудно думать вот так, дрожит все тело, тошнота навязчивая и мерзкая. Мозга не варит. -Герр., - Говорит тихо. Ждет, когда взгляд мужчины, только вернувшегося откуда-то снаружи, снимающего плащ, метнется к нему, и продолжает., - Я очень хочу есть., - Старается не жалобить, а говорить голые факты, хотя бы так забывая про то, что просит еды у этого человека. Нормальный человек так не сделал бы - блять, никто бы не сделал., - Можно… Что-нибудь? Пожалуйста.
Вперед