
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
just кавехайтамовское кофешоп!AU или история о том, как Кавех устраивался в «AsalRuhi» на должность бариста с четкой целью не привязываться к чему бы то ни было, потому что думал, что это станет лишь временной подработкой на годы студенчества, a увольнялся с вагоном привязанностей, внутренних диссонансов и осознанием того, что задержался непозволительно долго для чего-то столь непостоянного и ненадёжного.
Примечания
AsalRuhi — «Мёд души моей»* (сугубо авторская интерпретация перевода, но и «asal», и «ruhi» используются для обращения к дорогим сердцу людям)
Посвящение
каветамам, которые заставляют снова и снова возвращаться к ним с новыми идеями.
моей дорогой Соне Соник, которая дала краткую сводку о рутине бариста и когда-то затащила меня на кофейную выставку на территории ЭкспоЦентра в далеком 2021 (да? тогда же это было?).
и, конечно, всем тем, кому полюбились эти два соседствующих в лавхейте идиотикса.
7. наш последний снег
21 августа 2024, 06:00
— Забери, — голос не дрожит. Конечно, не дрожит. Он же так старался поставить правильный тон, всё повторял, репетировал эту фразу по пути сюда. — Они мне больше не нужны.
Казалось, аль-Хайтам видел его совсем недавно, и там, в Фонтейне, Кавех всё ещё был самим собой. Но сейчас ощущается уже совсем иначе. Сколько прошло времени с той идиотской, непонятно к чему устремлённой поездки? Декабрь, январь, февраль, март, апрель, май, июнь, июль… Оказывается, он не видел его настолько долго. Неудивительно, что уже не признаёт.
Кавех сильно изменился. Уже давно не красит волосы — заметно по отросшим корням и медным кончикам, на которых ещё остался пигмент. Да и к парикмахеру в принципе долго не заглядывал, судя по всему: многочисленные заколки не помогают, и челка падает на лицо. В лице тоже изменился сильно. Особенно остро это во взгляде ощущается: он больше не прячет глаза, не тупит в пол. Не избегает. Теперь смотрит прямо, с пронзительным упрямством и каким-то молчаливым, невысказанным вызовом. Вот только непонятно, кому его бросает — себе или аль-Хайтаму?
Однако кое-что в нём всё же не меняется.
— Точно? — довольно усмехается аль-Хайтам, и этот смешок скрипит у Кавеха во рту зарождающимся раздражением.
Как и думал, он всё такой же — челюсть неприятно щёлкает. То ли суставы подводят (он ведь не молодеет всё-таки), то ли недовольство при виде этой самодовольной рожи так сказывается: зубным скрежетом и тупой болью в висках.
Аль-Хайтам внешне так и застыл в привычном образе: стоит перед ним, развязно оперевшись на косяк, глядит свысока, бровь одну приподняв в немом вопросе, и высокомерием разит за километр. По-прежнему невыносимый в своей притягательной самоуверенности. Всегда был. Кавех помнит его полностью: жесткость волос, голос этот с хрипотцой — тёмный и блестящий, точно натуральная кожа, шершавость мозолистых пальцев и твёрдость мышц. Помнит редкую улыбку, как символ их уединённости от остального мира, ведь аль-Хайтам никогда не улыбался на людях, каждый мускул на лице под неусыпным контролем держа. Такой замкнутый и скованный маской холодной серьёзности — только попробуй пошутить при нём, как тут же на леденящее осуждение наткнёшься, точно на похоронах скаламбурить решил.
Он и сейчас взглядом сверлит, но уже не с обжигающей суровостью, а с искрящейся издёвкой насмешкой. И кулаки чешутся, очень так чешутся врезать ему, да посильнее, оставить на острой скуле синяк, разнести по невозможно красивому лицу жёлто-лиловые краски, которые замазали бы толстым слоем его прозрачное самодовольство.
— Точно, — передразнивает Кавех.
— Тогда чего сжимаешь их так, будто в жизни не отдашь? — аль-Хайтам стреляет глазами, и Кавех, вторя его взгляду, смотрит на кулак, крепко стискивающий ключи.
Предательское тело. Предательские чувства. Как же я его ненавижу — металлические зубцы больно впиваются в кожу ладони.
— Забирай ключи и проваливай, — Кавех хватает его за запястье, тянет на себя, чтобы передать это невыносимо тяжкое бремя.
— Это моя квартира, — ага, и стоять перед её закрытой дверью было просто невыносимо.
Да ему только и хотелось, что повернуть назад и спрятаться в своей однушке, но он бы с ума сошёл, если бы не приехал. Потому что с этим нужно покончить. Раз и навсегда.
Однако стоило позвонить в дверной звонок, как вся решимость испарилась, оставив наедине с неуверенностью. Она проступала всё отчетливее, пока секунды в вязком тяжёлом воздухе переплавлялись в минуты и стекались бесконечностью ожидания. Вот только присутствие аль-Хайтама в квартире чувствовалось подкожно.
Осознание того, что он там, убивало.
Поэтому, наверное, каждый шаг по паркету ощущался, как по песку. Зыбучему, утягивающему, отдаляющему.
Он там. За дверью. И её надо было открыть.
— Я хотел сказать: проваливай из моей жизни, — шипит Кавех, и его рассерженное дыхание обжигает Хайтаму лицо.
Он слишком близко. Подался вперёд неосознанно, нарушив все проведённые аль-Хайтамом границы личного пространства.
Как умеет только он. Как дозволено всегда было лишь ему одному.
— Но это ведь ты ко мне пришёл, — и как только ему одному удаётся доводить его до того состояния, когда сдерживать рвущийся наружу смех получается уже с трудом.
Аль-Хайтам никогда не стремился кичиться своими знаниями, ведь умом красуются только идиоты, ничего не смыслящие в истине познания. Уязвлять чужую гордость ему тоже никогда не приносило особого наслаждения. Чересчур уж мелочное занятие — пытаться задеть чьи-то чувства. Он всего лишь привык указывать на очевидные ошибки и нестыковки в поведении и мышлении. Особенно когда они заметны невооружённым глазом.
Но провоцировать Кавеха до злостного исступления, всегда доставляло ему несравненное удовольствие. Смотреть, как рдеют щёки и уши, как он недовольно пыхтит, готовый вот-вот сорваться на него, но так и не взрывается в итоге. Не повышает голос, хотя сам весь красный от переполняющей его злости. Готовый в любой ситуации стерпеть его, Хайтама, придирки…
— И раз уж я здесь, — но только не в этот раз. — Выскажу тебе кое-что.
— Да неужели? — неприкрытая ирония прорезается в театральном неверии и показательно нахмуренных бровях. Прекрасно понимая, что так лишь больше выведет Кавеха из себя, аль-Хайтам остановиться всё равно не может: уж больно приятное зрелище назревает.
— Что ж ты за человек такой, — а Кавех скалится широкой улыбкой в ответ, потому что злость туманит разум, клубится в голове красной пеленой, стирающей остатки здравомыслия.
На аль-Хайтама не запастись душевным спокойствием, потому что он одним только видом способен из себя вывести. И его, Кавеха, уже не хватает.
Поэтому и толкает аль-Хайтама вглубь квартиры, заходит следом, да дверью хлопает так, что всему подъезду, наверное, слышно было.
— Тебе нравится издеваться надо мной, да? — цепляется пальцами за ворот домашней кофты, тянется к бесстрастному лицу, приподнимаясь на носках, чтобы на одном уровне оказаться. — Садист грёбаный. Только и знаешь, как придираться ко мне. А я, между прочим, места себе не находил, пытаясь угодить. Но тебе всё было не так. Всё постоянно не нравилось. Слишком много масла, слишком мало соли, слишком-слишком-слишком. Чересчур громко дышу, очень тихо говорю. Но это не я тихо говорил, а ты не пытался меня услышать. Вот ты всегда был таким: ни в чём и ни в ком кроме себя самого не заинтересован. Да у тебя же эмпатия на уровне плесенника! — в горле першит, вибрирует от высказанных наконец претензий, зудит в ожидании сопротивления. Но аль-Хайтам никак не реагирует, и Кавех уже не знает, как заставить его говорить. — Как дал бы по роже…
— Вперёд, — расслабленно роняет он вместо того, чтобы разразиться ответной тирадой. — Ударь меня, если это тебе как-то поможет.
Так звучит развевающийся на ветру белый флаг, поднятый над пепелищем войны и покрытый копотью прошедших сражений, совершенно бессмысленных в своей первопричине. Так играет гимн сдавшегося бойца.
Но Кавеху впервые в жизни не хочется, чтобы аль-Хайтам пасовал перед его напором.
— Совсем больной, что ли? — удивление заметно ослабевает хватку на воротнике. — Чтобы ты потом побои снял в отделении «Бригады тридцати» и заяву на меня накатал?
— Хорошего же ты обо мне мнения, — эхо непроизвольного смешка кислит неподдельной обидой.
— Да с тобой по-другому никак! Только худшие сценарии сразу продумывать, — собственные чувства, ещё не до конца понятные в своей сути, оседают на кончике языка горьким послевкусием. — Так и разочаровываться не придётся, если завышенных ожиданий не будет.
— Твои ожидания – это сугубо твои проблемы, — Кавех об этом прекрасно осведомлён и без него, но спасибо, что в очередной раз напомнил. Придурок.
— Зато ты всегда был слишком уж беззаботным, потому что ни о ком кроме себя любимого волноваться не привык.
— Не привык, — снова соглашается аль-Хайтам. Какая бессмыслица. Зачем делать это сейчас, когда в этом больше нет смысла? — Пока с тобой не познакомился.
— Повтори?
— Что?
— Что ты только что сказал.
— А что я такого сказал?
Как же бесит.
— Прекращай, — Кавех встряхивает его, вцепившись в кофту с новой силой. Кажется, трещит ткань. Или это старательно собранное по кускам самообладание расходится по швам?
— Но ты только что сказал повторить…
— Хватит валять дурака! — голос срывается на крик. Отчаянный. Растерянный. Ничего не понимающий. От его поведения голова идёт кругом, а мысли путаются, стягиваются в клубок, тугой и без единого конца, за который можно ухватиться, чтобы нащупать развязку. Ещё и язык заплетается, потому что мозг в кашу, слова в неразборчивый набор букв. — И придурка за меня не держи!
— Ты, наверное, хотел сказать «и меня за придурка не держи»? — усмешка раскалывает непроницаемую безэмоциональность лица.
— Я хочу сказать, что ты просто невозможный человек. — с аль-Хайтамом не совладать, не уместить в свои рамки, потому что всегда только о собственных границах заботится. — Такой невыносимый, что я не могу подобрать слов, чтобы обругать тебя, потому что…
— Ты всё ещё любишь меня?
— Да.
Предательский чувства жгут изнутри. Предательское тело действует своевольно.
Слово отскакивает эхом по пустому коридору, где они одни среди голых стен.
Признание, высказанное, озвученное, ещё остаётся где-то глубоко под кожей — стучит о грудную клетку в такт сердцебиения.
Кавех от неожиданности не находит в себе сил даже дышать, только выпускает из пальцев мягкий хлопок ворота и к стене отступает, ошалело смотря на Хайтама во все глаза. Понимает, что всё ещё стоит на ногах, когда в крашеную шпаклёвку лопатками упирается. Собственного тела совсем не чувствует — всё онемело и стало ватным, а земля будто ушла из-под ног, оставив его в невесомости. Но не той, что окрыляет, а такой, когда не знаешь, как балансировать в воздухе и словно летишь в бесконечную пропасть, падаешь и пропадаешь.
— Да, я всё ещё тебя люблю, — если он выскажется, это же поможет ему отпустить всё? Так ведь и работает принятие, да? Оно исцеляет, а Кавех чувствует, что отравлен собственным отрицанием и уже на пределе. — И я не знаю, что с этим делать, потому что мне просто невыносима сама мысль о том, что я не могу тебя отпустить. Но нам ведь не ужиться вместе. Мы такие разные, и я даже не знаю, что чувствуешь ты. Потому что ты никогда не говоришь, что у тебя на уме. Наверное, я никогда не смогу тебя понять…
— Разве так важно понимать меня?
— Да, чёрт возьми! — неужели до него никак не дойдёт, почему это необходимо? — Потому что я запутался. Уже не различаю, где правда, а где ложь. Я думал, что между нами есть связь. Или мне нравилось так думать, ведь на деле мы были словно чужие люди. Каждый раз ты был словно другой человек, и мне было непонятно, какой подход искать к очередному незнакомцу. Ты не делился мыслями и чувствами, твоя постная мина так вообще до депрессии может довести. С тобой никогда не знаешь, то ли ты и впрямь душнила конченный, то ли просто издеваешься. Хотя ты действительно конченный душнила, который только издеваться и умеет.
Дыхание сбивается в тараторящей спешке, но в лёгких не печёт от нехватки кислорода. Вырвавшиеся на свободу слова ощущаются как глоток свежего воздуха. Разряженного, как в горах, когда на высоте вдохнуть тяжело, а голова идёт кругом от давления атмосферы.
— Всё сказал? — вопрос звенит в образовавшейся тишине. Короткий, но не сухой. Не выдержанный в хладнокровии, скорее, просто… любопытствующий? Сквозит интересом, едва ощутимым, но слишком уж заметным, потому что звучит совсем уж ново.
— Наверное.
— Полегчало?
— Ага.
— Ударить точно не хочешь?
— А тебе прям не терпится по лицу получить, да? — с губ срывается смешок, но выходит он каким-то неестественно натянутым.
От аль-Хайтама, этого аль-Хайтама, что сейчас стоит перед ним, непривычно. Он снова будто другой человек, очередной незнакомец, но в то же время уже более понятный, потому что с налётом старых привычек, покрытый пылью уже известных фактов. Однако он всё же другой. И этот другой аль-Хайтам прячет за покашливанием смех. Не издевательский. Не холодный и презрительный. Настоящий. Чистый и искренний в своей несдержанности.
— Находишь ситуацию забавной? — наверное, если бы Кавех мог, точно бы взорвался, лопнул, как воздушный шарик, но от удивления его хватает только на сдавленный шёпот. — Нравится смеяться надо мной? — но голос постепенно крепчает, потому что эффект внезапности быстро быстро пропадает.
— Когда ты злишься, то становишься похож на недовольного пустынного лиса.
— А ты в плохом настроении – на плесенника, но я же не смеюсь, — вид откровенно веселящегося Хайтама воспринимается где-то на грани между «удивительное рядом», потому что подобные моменты можно по пальцам пересчитать, и «какого хрена я сейчас увидел», потому что от его широкой улыбки хочется пулю в висок пустить то ли себе, то ли ему. — И мы сейчас вообще не об этом должны разговаривать!
— А о чём же ты хочешь поговорить? — его голос стекает горячим шёпотом, разливается жаром по щекам.
Момент, когда настроение в коридоре стремительно поменялось, ускользнул от внимания Кавеха. Он только почувствовал, как резко повысилась температура — и собственного тела, и воздуха.
— О своих чувствах? — его голос проникает под кожу, вибрирует внутри, заставляет дрожать и Кавеха. — Того, что я услышал, мне более, чем достаточно.
Плохо. Всё очень-очень-очень плохо.
Аль-Хайтам знает, как пользоваться своим голосом, и прекрасно умеет это делать. Он мастерски играет интонациями и глубиной тембра. Он может подчинить одним лишь взглядом, но предпочитает подавлять словом. В голосе заключена сила. Мощная, физически ощутимая. Потому что предательское тело всё ещё отзывается, до сих пор реагирует: потеют ладони, учащается сердцебиение, улетучиваются мысли. Чувствительность обостряется до предела. Кавех как оголённый провод, и в голове щелкает короткое замыкание.
— Или, может, ты хочешь услышать о моих чувствах? — звучит приглушённо, едва различимо в густых сумерках и вязкой тишине, но слышится чисто и мощно. Точно громовой раскат в долго набухающем свинцом небе. — Ты ждёшь, что я сейчас начну распинаться перед тобой, оправдываться и молить о прощении, не так ли?
Ой, ну на такое любо-дорого посмотреть, но…
— Не в этой жизни, не так ли? — спрашивает, катая на губах усмешку.
Аль-Хайтам не заговорит. Сколько бы он не менялся, Кавех помнит его полностью: от сведённых к переносице бровей до равнодушного молчания. Сколько бы раз не казался незнакомцем, а образ его, один из немногих, но наиболее яркий в своей отчуждённости, въелся, отпечатался на подкорке: самоуверенность эта железобетонная, надменность, что плещется через край, и изогнутые брезгливо губы. И он наслаивается на новый, ещё не понятый до конца
— Отчего же, я с удовольствием обсужу это с тобой, — он наклоняется так непозволительно близко, что Кавех даже в сгущающейся темноте видит, как заостряется от напряжения линия челюсти. — Только более наглядно, чтобы ты уж точно меня понял…
Сложно понимать друг друга, говоря на абсолютно разных языках. Аль-Хайтаму привычно говорить прямо и резко, совсем не задумываясь о чужом восприятии, а Кавех всегда слишком много думал над смыслом сказанного. Между ними прочный барьер, не позволяющий правильно истолковать слова и действия друг друга, и Кавех не уверен, под силу ли им его преодолеть. Уже не уверен. Хотя раньше казалось, что им все преграды будут нипочем.
Какой поразительно разочаровывающей может оказаться людская наивность. Наверное, стоило прислушиваться к аль-Хайтаму хоть иногда. Он ведь его предупреждал.
Да, аль-Хайтам его предупреждал. Он будто всё их совместно проведённое время намекал, что не сможет стать тем, в ком так нуждается в отношениях Кавех. Но тот упорно продолжал возлагать на него свои ожидания, ещё не сломленные ответными действиями.
Однако его ожидания — это сугубо его проблемы, не так ли?
Значит и ответственность за своим ошибочные убеждения тоже придётся нести ему. Наверное, он снова преувеличивает. Возможно, всё может сложиться совсем по-другому. Вероятно, есть шанс, что они смогут измениться ради друг друга и общего счастья. Однако Кавех не уверен, что выдержит ещё одной такой проверки на прочность. Он устал. Стараться. Бороться. И вместе с тем прогибаться под чужие привычки и устои. Он просто очень сильно устал.
Хотэм советовал ему отдать рупор сердцу, чтобы оно стало его голосом, но так и не смог подсказать, что следует делать, если сердце его онемело, а голос охрип.
Кавех слаб перед аль-Хайтамом и готов это признать, если у него спросят. Но аль-Хайтам не задал такого вопроса. Он впустит его в свою жизнь, потому что не способен перед ним устоять. Но аль-Хайтам пока даже не постучался в дверь его души. Так что он не будет поддаваться его воле и подстраиваться под его настроение. Не может. Не хочет. Не станет. Поэтому, кладя ладони на широкие плечи, Кавех не приникает ближе, сокращая ничтожные миллиметры между ними, а отталкивает, увеличивая расстояние.
— Я всего лишь хотел вернуть тебе ключи и всё высказать, — гланды напрягаются, удерживая где-то в глотке мольбы. Чтобы не дал ему договорить, сам сделал первый шаг в своём откровении, а не его заставлял во всём признаваться. Чтобы не соглашался с чужими словами и стелился покорно, а взял всё в свои руки, потому что именно сейчас это так необходимо. — А если ты готов говорить со мной, поскольку думаешь, что я хочу этого, то смею разочаровать. Мне от тебя уже ничего не нужно.
Научись быть открытым, потому что это нужно именно тебе. Почувствуй, что готов быть честным со мной, и тогда я выслушаю тебя — Кавех не произносит этого, потому что считает, что больше не обязан ничего ему объяснять, не должен стараться расставить всё по полочкам. Он слишком долго пытался вложить слишком много смысла в свои действия. Настолько долго, что со временем собственные попытки стали казаться ему сущей бессмыслицей.
Покидать квартиру аль-Хайтама, на удивление, легко. Больше не тяготят придуманные сценарии, а воображение не рисует драматичные сцены. Те самые, в которых его схватят за руку, остановят, прижмут к тёплой груди и ни за что не отпустят. Будут шептать на ухо всякие романтично-глупые милости, пробивающие на слёзы и потянут обратно внутрь, проведут через длинный просторный коридор, совсем пустой и такой же аскетичный, как и вся остальная квартира. Столь узнаваемая издалека, но при детальном рассмотрении определённо куда более чужая, потому что он наверняка избавился от всего, что их связывало. Ведь аль-Хайтаму не свойственны привязанности. Недаром он отпустил его тогда. Не просто так не препятствует и сейчас.
Кавех помнит его полностью: относился ко всему небрежно, потому что не видел в вещах никакой ценности. Ни за что не цеплялся, ведь никогда не заботился о тяготах привязанности. Будто бы специально не обременял себя разного рода мелочами, чтобы потом было не с чем прощаться. И с ним, с Кавехом, аль-Хайтам повёл себя точно так же. За всё время у него не было ни единого пропущенного от аль-Хайтама звонка, ни одного сообщения. Только просмотры в тейваппе мелькали несколько раз, что только подстегивало выкладывать больше сахарных в своём счастье фотографий из Фонтейна. Вот они с Хотэмом ужинают в дорогущем ресторане не менее дорогущего отеля «Дюбор». Обязательно с кадром рассвета на следующий день: с небольшого застеклённого балкона всё в том же отеле, с видом на деловой центр Кур-де-Фонтейна и Меллюзинские поля, двумя чашечками эспрессо на кофейном столике и букетом цветов, попавшим в общую композицию только обрывками ярких лепестков. Или собственный смеющийся в моменте портрет, снятый чужими руками и неважно, что его фотографировала мама, потому что в ленте постов значится как раз в карусели с другими фотографиями с того романтического вечера. Кавеху нравится предполагать, что аль-Хайтам видел их все. В той самой последовательности, порядок которой он столь тщательно определял. И он бы с радостью тешил себя грёзами о возможной ревности, если бы такой шанс был. Однако повод ему не дали. Ведь аль-Хайтам наверняка даже внимания не обратил на его выверенно выстроенные фотокарточками манипуляции. Хотя даже если и заметил, то либо сразу раскусил его, очевидно, не слишком уж хитроумный план, либо ему не было никакого дела до того, встречался ли Кавех с кем-то после него, целовался ли, трахался ли. Потому что, наверное, он никогда не считал его даже частью своего мира, в то время как Кавех думал, что аль-Хайтам — центр его собственного.
Он не помнит, как попрощался с портье, хотя, кажется, даже слышал его ответ, немного растерянный, словно даже этот старичок с извечно приветливой улыбкой из-под густых седых усов на что-то всё же надеялся, увидев его заходящим в подъезд. Не запоминает и того, как добрался в итоге до дома. Окружающий мир смазывается, сливается в единую какофонию звуков: одобряющее пиликанье прошедшей оплаты за проезд, скрип пропускающего дальше турникета, шум прибывающих и отбывающих поездов, механические объявления станций, людской гомон от укромного шёпота влюблённых до жарких перепалок между недовольной старушкой и хамоватой молодёжью. Пространство приобретает чёткость только на пороге квартиры. И даже не своей.
Кавех поднимает удивлённый взгляд на застывшего в дверях Тигнари. Коллеи встревоженно маячит у него за спиной. Из приоткрытой кухонной двери выглядывает Сайно: ещё в форме, не успел переодеться после смены в участке. Его явно здесь не ждали.
— Извини, я, наверное, совсем не вовремя, — губы дёргаются в улыбке, потерянной и нервно дрожащей. Язык сначала совсем не поворачивается, потому что слова лезут наперебой, из-за чего и тараторит в итоге так спешно: — Надо было хотя бы позвонить, да? Я даже не знаю, как доехал до тебя, просто так получилось… В общем, не хотел тревожить. Зайду в другой раз. Созвонимся, хорошо?..
— Стой, придурок, — Тигнари хватает за запястье и утягивает внутрь. Ему не нужны объяснения, не важны причины. Он просто ведёт его за собой, потому что чувствует — так сейчас нужно.
Как и необходимо немедленно вызвать неотложку психологической поддержки. Поэтому он отправляет Коллеи в круглосуточный в соседнем подъезде со стандартным списком аптечки первой необходимости: тазик мороженого, обязательно фруктового, но не слишком сладкого, в идеале с кусочками манго, но в целом без разницы; три вида чипсов, солёные, пряно-острые и сырные; плитка кофейного шоколада и два стаканчика заварного крема из сумерских роз. После спешит в спальню за телефоном, оставив Кавеха на кухне на попечение Сайно. Исключительно кратковременное, не давая и шанса начать стендап-концерт. И отправляет Нилу sos-сигнал из автоматического набора — они решили обусловить тяжёлые состояния друга градацией красных флагов в сообщении. До пяти в одном сообщении. На первый взгляд, ситуация заслуживает трёх.
Тигнари успевает только приоткрыть дверь, как раздаётся звонок в дверь. Заглянув на кухню, чтобы убедиться, что Сайно только чайник поставил и ещё не успел рта раскрыть, он идёт обратно в коридор.
— Быстро же ты, — встречает с улыбкой в голосе и имя произносит, совсем не задумываясь. — Коллеи…
Её почти не видно за покупками — девочка в спешке даже пакет забыла взять и теперь опасно балансировала шуршащими упаковками, перекрывающими обзор. Однако его больше удивляет её единовременное появление вместе с Нилу: она стоит рядом, уперевшись руками в полусогнутые колени, и судорожно пытается восстановить сбившееся дыхание.
— Всё вряд ли настолько грандиозно, как тебе могло показаться, — сверившись с наручными часами, произносит Тигнари. Не прошло и получаса, а она тут как тут. Новый личный рекорд. — Ко мне пришёл Кавех, а не Камисато Аяка с персональным концертом.
— На три красных флага… — выпрямляясь, сипит девушка под звонок бутылок в рюкзаке. — Я на всякий случай взяла у господина Ламбада три бутылки красного молодого.
— А я тебе крем из заварных роз попросил прихватить, — забирая у Коллеи из рук часть ноши, он тут же протягивает два стаканчика Нилу.
— Как предусмотрительно с твоей стороны, спасибо, — принимая любимый десерт, взамен она беспардонно всучивает Тигнари свой рюкзак. Конечно же, не давая шанса отказаться.
— Ты теперь ещё и на стройке подрабатываешь? Или просто так кирпичей туда напихала?
— А ты думаешь три бутылки вина ничего не весят?
— Ещё и бежала с ними зачем-то… Без тебя бы не начали, уж поверь.
— Ещё бы вы без меня начали, я из вашей группы поддержки только Коллеи доверять могу. На вас с Сайно даже надеяться не стоит.
— Между прочим, я – отличный психолог.
— Да ты, скорее, доведешь до психолога.
— Оставлю эту прерогативу Сайно, — тихо хмыкает себе под нос Тигнари, пропуская Нилу и Коллеи вперёд.
— Я слышу, что вы говорите обо мне! — немедленно доносится с кухни зычный и наигранно строгий голос Сайно. — И явно ничего хорошего!
— Это ты ещё с чего вдруг решил? —Тигнари встречает смурной взгляд невинной улыбкой, после которой на смуглом лице не остаётся и тени суровости: разглаживаются морщины от хмуро сведённых к переносице бровей, плотно сжатые губы заметно расслабляются в спокойную линию, черты лица нежно смягчаются. — Мы как раз говорили, что ты лучше всех.
Кавех понимает, почему его сюда так тянуло. От квартиры Тигнари уже с улицы, ещё даже не доходя до подъезда, веет уютом. Нужно только голову чуть запрокинуть, как в глаза сразу бросается панорамный балкон на пятом этаже с пышной, насколько это это возможно в рамках мегаполисной трёшки, оранжереей. В окне кухни, подсвеченного тёплым, медовым светом, можно заметить тени, снующие туда-сюда в по-семейному торопливой суете, — это Тигнари и Коллеи готовят стол к приходу Сайно. Он часто задерживается в участке, но всегда знает, что его дождутся. Может, заснут оба за столом, сморённые усталостью будних дней, но всё равно не разойдутся по комнатам, пока он не вернётся. И, заслышав тихий, старательно заглушаемый медленным проворачиванием скрежет ключей в замке, проснутся, чтобы встретить.
За год поодаль Кавех и забыл, каково это — сидеть вот так, нежась словно под крылом наседки. В квартире у Тигнари тепло. И совсем не из-за сумерской жары, накаляющей дома в ясный, безоблачный день точно тандырщик — жаровню, а благодаря согревающей ласке.
Квартира Тигнари ощущается домом. Тихой гаванью, в которую вернуться невтерпеж после долгого путешествия по бушующим волнам океана совсем уж не мирной жизни. Она неизменно встречает с распростертыми объятиями, всегда готовая принять в этот маленький семейный круг. Квартира Тигнари звучит как дом: стук ножа по деревянной разделочной доске и шкварчание масла на разгорячённой сковороде; шум вытяжки, перебивающий приглушённое бормотание раритетного радиоприёмника, и едва различимый шелест персиковых деревьев из приоткрытого окна; негромкий смех, проскальзывающий в поддёвках, и ласковый трепет, звенящий стеклянными колокольчиками в каждом слове, обращённом друг к другу. Квартира Тигнари пахнем домом: сладость сумерских роз из домашней оранжереи и свежесть перечной мяты, выращиваемой на подоконнике; тонкий цветочный флёр от налетевших через окно персиковых лепестков и сочность нашинкованной зелени. Время здесь застывает в долгом-долгом мгновении, которое так и хочется продлевать до бесконечности. Ещё чуть-чуть. Совсем немного. Чтобы не навязываться в устоявшуюся семейную идиллию, но тоже ненадолго стать её частью.
— Уже засыпаешь, хотя ещё ни капли на язык не принял, — наблюдательное замечание Нилу шелестит над головой, и Кавех распахивает глаза, растерянно глядя на неё снизу. Она стоит напротив, держа в руках бутылку с фирменной этикеткой господина Ламбада. — А я ведь так торопилась, чтобы успеть к господину Ламбаду до закрытия. Знаешь, как сильно он расстроился, что мы так мало у него посидели?
— Надо будет извиниться перед ним, — улыбается Кавех, но улыбка получается уже даже не вежливо натянутой, а откровенно усталой и вымученной. — Это всё из-за меня. Что-то я под вечер совсем уж расклеился. Наверное, дорога сказалась…
— Снова ты заладил «из-за меня», да «я виноват», — недовольное бурчание Нилу журчит в разливаемом по бокалам вине, оседая на дне. — Неужто тебе так нравится корить себя по поводу и без?
— Кому же будет в кайф так истязаться над собой? — усмехается Кавех, перехватывая тонкую ножку из длинных худых пальцев и рассматривая собственное отражение в дутом, пузатом стекле.
— Даже спустя столько времени ты продолжаешь думать, что тебе удастся нас обмануть, не так ли? — они перебрасываются вопросами, словно играют в настольный теннис, умело игнорируя необходимость отвечать. Однако каждый раз в голосе Нилу обида проступает слишком уж явно. — Сколько мы знакомы, а ничего не меняется. Ты всё ещё подсознательно пытаешься выстроить между нами какую-то стену, а я так до сих пор не могу понять, зачем. Но я ведь не слепая, Кави. Я заметила это ещё, когда мы только начали работать вместе. Ты держался особняком, но при этом был вежлив. Не игнорировал, но и не заводил диалог по собственной инициативе. Вот только, знаешь, какую вещь я успела о тебе узнать, пока мы работали вместе? — она переплетает их пальцы, немного сжимает образовавшийся замок и, поджав неуверенно на короткий миг губы, продолжает, приняв молчание Кавеха за согласие: — Чем дольше ты носишь всё в себе, тем ярче потом раскрываешься в своей боли. И недалёк тот день, когда она может ослепить тебя.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Помнишь, как всё было в первый раз? — её синие глаза темнеют под грузом воспоминаний. — Ты тогда опоздал на смену, рассыпался в извинениях, хотя их никто от тебя не требовал. Ещё и ходил понурый, но только если никто не видел. Стоило зайти посетителю, как ты тут же натягивал самую дружелюбную из своих улыбок. И пока я в обед думала, как правильно расспросить тебя, ты вдруг заговорил. Быстро-быстро так, тараторил о накопившихся неурядицах, но при этом рассказывал обо всём со смехом. Как если бы тебе было совсем не тяжело и все твои проблемы ничего не стоили. Но ты должен понять, что никакие переживания не должны быть обесценены. Особенно тобой. Если тебе вдруг кажется, что тот или иной вопрос не стоит внимания, поверь, он стоит… Потому что если тебя что-то мучает, пусть и какая-то мелочь, значит, это уже не пустяк. Значит, оно будет грызть тебя изнутри, пока не сожрёт полностью, и костей не оставив. Понимаешь, о чём я?
— Наверное, да, — одарив Нилу неуверенной улыбкой, отвечает Кавех.
— Тогда поделись с нами тем, что тебя гложет, — она отступает в сторону, расцепляя их руки, и теперь уже не одна, а три пары глаз смотрят на него. — Мы здесь, рядом, чтобы выполнять самую важную функцию – быть друзьями и поддерживать в трудную минуту.
— А ещё дать хорошую затрещину, — салютуя бокалом, добавляет Тигнари. — Но только по мере необходимости, конечно.
— Да, и я её чувствую в отношении тебя уже очень долго, — едва различимо для Тигнари, но слишком слышно для Кавеха шепчет Нилу, и он, не сдержавшись, прыскает в кулак.
— Спасибо, — скользя взглядом от одного лица к другом, выдыхает Кавех.
Так странно. Он точно был уверен, что, устраиваясь в «AsalRuhi», не станет обременять себя излишней привязанностью, потому что и сама кофейня, и должность бариста воспринимались лишь временной мерой, возможностью иметь небольшую финансовую подушку и твёрдую почву под ногами, но не более. Для таких мест характерна частая текучка кадров, так что ни его, ни чье-либо в принципе увольнение не должно было стать сюрпризом или неприятностью. В конце концов, ведь и Нилу, и Тигнари тоже всего лишь временно подрабатывают там, мало-помалу откладывая средства для осуществления собственных целей, и Кавех это прекрасно знает.
Он знает, что Нилу холит мысли о поступлении в художественный институт. Да, не столь престижный, как Академия, и гораздо менее известный, но её желание выступать на сцене театра имени Зубаира куда ценнее, чем диплом о законченном бакалавриате Вахумана для какого-нибудь платника, поступившего по настоянию богатеньких родителей, который позже эту корочку будет использовать в качестве подставки под кружку в офисе или разделочной доски, если уж работа в наследство достанется по итогу. Кавех знает, как Нилу горит своей целью и сколько усилий к её достижению прикладывает — посещает курсы актёрского мастерства будними вечерами, утром по выходным ездит на другой конец Сумеру на тренировки по танцам, а в свободное время слушает лекции, которые ей порекомендовали знакомые-театралы к поступлению, или репетирует с ними всевозможные постановки и пьесы. Однажды она определённо ослепит их своим блистательным выступлением, но пока вынуждена пахать смены по двенадцать часов, терпеть претензии всегда чем-то недовольных офисных клерков и улыбаться каждую рабочую минуту, даже получая в лицо откровенные оскорбления.
Кавех знает, что Тигнари лелеет мечты об открытии собственной цветочной лавки, но пока вынужден довольствоваться скромной оранжереей на балконе. Лучший выпускник Амурты и беспрекословный гений в ботанике, он мог запросто найти себе престижную учёную должность сразу после выпуска, но решил пойти работать в маленькую кофейню через пару кварталов от дома. Он знает, что преподаватели пророчили ему гениальное будущее, предлагали очень даже выгодное ассистентство. Как и знает, что Тигнари отказал им всем, просто потому что ему претила сама мысль о том, чтобы быть на побегушках у какого-нибудь старого обрюзгшего хрыча. Он хочет заниматься любимым делом и проложит к нему путь самостоятельно. Вот так вот назло и вопреки. Чтобы не быть никому обязанным и в будущем не прогибаться под давлением со стороны, потому что в своё время ему оказали услугу.
Кавех знает о них слишком много для человека, который не хотел привязываться. Ему известны детали, в которые не посвящают просто коллег по подработке. Он и сам давно не малознакомый парень, с которым совсем не обязательно поддерживать тёплые отношения, потому что по факту работа не обязывает людей въедаться друг другу под кожу. Однако и Нилу, и Тигнари уже далеко не обрывками в памяти, не простым сотрудничеством, обязательным во временных обстоятельствах. Между ними теперь что-то большое, нечто личное и куда более родное. Теперь их связь не подчеркнуто натянутая, а плотно переплетающая между собой, но при этом такая комфортная и естественная, что даже сложно представить, как было до.
И Кавех знает, что может поговорить с ними о чём угодно. Тигнари и Нилу можно довериться без стыда быть осуждённым. Они никогда не упрекнут и не раскритикуют его чувства до чего-то ничтожного и не имеющего ценности. Да, отпустят пару язвительных комментариев или острых подколок, но точно выслушают и не оставят тонуть в своих переживаниях. Теперь он это понимает.
— …Нет, он точно ненормальный! — поэтому разговориться оказывается гораздо легче, чем думалось. И дело тут вовсе не в трёх выпитых к этому моменту бокалах. — Я уже совсем не понимаю, что ему нужно. Раньше такой холодный был, что едва ли не обжечься можно было. Сейчас же прилип как цветок-сахарок, попробуй ещё отделаться от этого сорняка. То ключи принёс, то поговорить вдруг вздумал. Но не по собственной инициативе, конечно же, а раз уж я всё равно пришёл! Как же бесит… Вот почему он такой? Как с ним вообще можно что-то обсуждать, когда он ведёт себя как… как…
— Придурок? — ёмко подмечает Тигнари. Чего-то подобного, на самом деле, стоило бы ожидать от Сайно, он ведь аль-Хайтама терпеть не мог никогда, а вот от его парня это слышать даже немного удивительно…
— Шизофреник с раздвоением личности? — флегматично предлагает Сайно в этот же момент.
— Влюблённый идиот? — невзначай подсказывает вслед за ними Нилу. И как только ей удаётся всё время смотреть на этот мир с облаков и никогда не терять веру в романтику в каждом уголке этого мира?
— Влюблённый, ага, как же. Прямо-таки вылитый герой-любовник, настоящий главный персонаж бульварного романа, — недовольный бубнёж Кавеха тихо свистит, отражаясь от стенок бокала. — С остальным, в общем-то, согласен.
— А мне кажется, что Нилу в чём-то даже права, — робко подаёт голос Коллеи. Она стоит в проходе, неловко переминаясь с ноги на ногу и теребя в руках плюшевую игрушку.
— Ты почему ещё не спишь? — Тигнари хмурит брови, бегло мазнув взглядом по настенным часам. Бело-зелёный кот подмигнул ему часовой стрелкой, пробившей четыре утра.
— Завтра суббота, и мне в отличие от вас всех на работу не надо, — прижав к груди плюшевого стража, многозначительно поджимает губы девочка.
— Иди в свою комнату. Ещё режим собьёшь, потом проблемы со сном опять будут, — Тигнари кивает в сторону коридора, не сводя глаз с Коллеи.
Цокает языком подростковое недовольство, но бунтовать не спешит. Всё-таки у этой девочки слишком мягкий и покорный характер, чтобы спорить в открытую. Максимум, на что она отваживается, так это напоследок показать язык скорчив обиженную гримасу.
— И дверь за собой прикрой, нечего взрослые разговоры подслушивать.
— Это вам стоит говорить потише. Наверняка, все бабульки в радиусе пары этажей уже в курсе мелодрамы Кавеха, — напоследок ворчит Коллеи, высунувшись в приоткрытую дверь, и спешно ретируется в спальню.
— Наверное, нам действительно стоит быть потише? Не хочу потом во дворе ловить сочувствующие взгляды твоих соседей…
Тигнари, закатив глаза, заговорил, опустившись до драматичного шёпота:
— Думаю, госпожа Айдие из соседней квартиры в силу возраста и опыта вполне могла бы дать тебе несколько дельных советов на этот счёт.
— О да, только этого мне и не хватало. Может, ещё к гадалке сходить? — подхватив манеру друга, тихо спрашивает Кавех.
— Считаешь, что раз умом Хайтама не понять, то ведьме можно судьбу его доверить?
— Ага, вдруг она мне на него расклад сделает или в своём магическом шаре его истинные намерения увидит?
— Или порчу наведёт? — накидывает вслед Сайно, однако отсутствие и намёка на иронию в его голосе не даёт до конца понять просто он поддерживает общее настроение разговора или же на серьёзных щщах сейчас говорит.
Он ведь может. Поэтому Тигнари, смерив сердитым взглядом из-за плеча, легонько пихает своего парня локтем.
— Было бы славно, — а вот Кавех от такого варианта отказываться не спешит.
— С вами просто невозможно обсуждать такие серьёзные вопросы! — в отчаянии вскидывается Нилу, сердито воткнув одноразовую ложку в мягкий крем десерта.
— Поправь меня, если я не прав, но у нас тут не консилиум по решению проблем мирового масштаба, а аль-Хайтам — не глобальное потепление и даже под категорию вымирающих видов сумеречных птиц не попадает, — продолжает раззадоривать её Тигнари.
Сцепиться языками им удаётся не так уж часто, во многом благодаря ангельскому характеру Нилу, которая обычно все язвительные комментарии мастерски мимо ушей пропускает. Однако на этот раз она, всё же принимающая слишком многое близко к сердцу (дела на амурном поприще, в особенности), просто не может подстроиться под шутливый настрой, к которому так старательно пытается свести ситуацию Тигнари. Его нельзя назвать легкомысленным шутником, да и за комедийную часть у них как никак ответственен Сайно, но поддержка у Тигнари именно такая — слегка грубоватая, ироничная, местами даже едкая и вместе с тем доводящая до абсурда, чтобы показать и доказать, что нет ничего, с чем нельзя было бы справиться. Нилу же, такая мягкая, легко волнующаяся и искренне переживающая, всегда стремится избавить дорогих ей людей от проблем. Она использует слова не для уменьшения страха в глазах смотрящего, а чтобы освободить от терзаний саму душу. Точно личный психотерапевт, она привыкла прорабатывать, подкреплять советы всякими приёмчиками, как бросить и отпустить тяготящие мысли.
Они тоже слишком разные: в своей заботе о близких и друг о друге, отношении к миру и взгляду на вещи, способах находить общий язык и умении дружить. Многим может показаться, что они не очень-то и ладят, однако пусть только кто-то попробует хотя бы словом нелестным обмолвиться в адрес одного из них, так сразу может готовиться ко встрече с почившими предками… Тигнари и Нилу слишком разные, но одинаково сильно умеют привязывать к себе людей. Достаточно только обратить внимание, как на них смотрят, когда они этого не видят.
Кавеху нравится наблюдать за людьми, и первое, что он заметил в новичке Сетосе — как он смотрит на Нилу. Со сбивающим с ног восхищением и нежнейшим умиротворением в глазах. Словно даже если весь мир сейчас же начнёт сходить с ума, а Бездна разверзнется прямо у него под ногами, то всё это не будет иметь никакого значения, потому что для него вокруг Нилу и есть покой. Но всё это, конечно же, украдкой, чтобы она ни в коем случае не заметила, но от того слишком уж явно и примечательно для остальных.
Сайно смотрит на Тигнари совсем иначе — не страстно и пылко, а с мягким, тёплым спокойствием. Так, как смотрят на людей, в которых видят весь свой мир. Да, наверное, Тигнари и есть его мир. Кавех не знает, сколько они встречаются, как и понятия не имеет, был ли у них период вечных сомнений, испытывающий на прочность, или всё сразу началось с безоговорочной уверенности друг в друге. Чёрт, да он ведь даже самого банального не знает…
— Кстати, как вы вообще познакомились?
— Я долго следил за ним, а потом задержал в качестве подозреваемого.
Что-то с громким стуком упало, и Кавех не уверен, была то его челюсть или же Нилу от неожиданности выпустила из рук стаканчик с заварным кремом.
— Мало того, что преследовал меня, так потом ещё и обвинения в краже предъявил, — искренне хотелось верить, что сказанное ранее было всего лишь очередной шуткой, вот только Тигнари решительно ничего не опровергает и серьёзность его тона пугает сейчас особенно сильно.
— Потому что ты виновен, — заявляет как само собой разумеющееся Сайно и, выждав небольшую паузу, добавляет с суровой бесстрастностью: — В краже моего сердца.
В схлопнувшейся после слов Сайно и набухающей всеобщим молчанием тишине Тигнари запивает неловкость щедрым глотком вина, пока Нилу и Кавех пытаются настроить лица на адекватные выражения. Однако распирающий их смех сдержать не получается, и кухня звенит громким хохотом.
Искрящаяся весельем атмосфера убаюкивает умиротворением, качая на волнах беззаботности. Завязавшаяся семейная перепалка между Сайно и Тигнари шумит где-то на фоне напускными недовольствами и излишне театральными упрёками. От молодого вина уставший разум освободился от гнёта навязчивых мыслей, а тело отяжелело, но тяжесть эта оказалась приятной, разлившей тепло и румянец. Уходить совсем расхотелось. Куда и зачем ему идти, если всё самое главное и так здесь? Здесь, рядом с ними, Кавех наконец чувствует, как свободно и легко дышится. И, наверное, он всё ещё немного переживает, потому что, как говорил аль-Хайтам, ему просто физиологически необходимо о чём-то переживать на постоянной основе, но рядом с Нилу и Тигнари все тревоги отчего-то перестают существовать. Эти двое стали ему гораздо ближе, чем ожидалось изначально, и теперь уже сложно представить, как будет протекать его жизнь вдали от них.
Кавеху нравилось быть частью «AsalRuhi». Однако не может же он всю жизнь проработать бариста? У него есть мечта, и теперь, после успешного дебюта в Фонтейне, перспектив на её реализацию стало в разы больше, поэтому с кофейней придётся попрощаться. По крайне мере, в качестве сотрудника. Никто ведь не запрещает ему наведываться туда время от времени, уже будучи её гостем. Будет приходить и обсуждать с Нилу последние новости, выслушивать их жалобы насчёт грубости посетителей и недовольства Тигнари, мол, как ему хватает наглости отвлекать их от работы, не мог дождаться конца смены, что ли. Да, наверное, так и будет, ведь отказаться от их общества уже не представляется возможным.
И всё же, как бы уютно ни было в гостях, возвращаться домой всё же нужно. Пускай квартира Тигнари и ощущается, как дом, но на деле им не является. Это не его дом. Не здесь.
Они посидели ещё немного. И хотя Тигнари с Сайно были совсем не против, чтобы они остались на ночь, Кавеху удалось не поддаться уговорам и настоять на вызове такси. Предварительно забросив Нилу домой, он просит водителя высадить его у скромного скверика рядом с новой квартирой, решив, что остаток пути пройдёт пешком. Нужно проверить голову и всё тщательно обмозговать. Это был очень тяжёлый день. И очень-очень долгий, будто маленький век одной небольшой Вселенной, день. И так же, как за последние сутки произошло слишком много событий, так и сердце Кавеха испытывает так много разных эмоций и, кажется, уже не выдерживает.
Даже попытавшись внести ясность в их с аль-Хайтамом отношения, он до сих пор ощущает странную потерянность. Их вечерний диалог только больше его запутал. Может, стоило всё-таки разговорить его дальше и попытаться понять, какие цели он преследует? Нет, это невозможно. С ним же невозможно разговаривать по-человечески! А вдруг у них бы наконец получилось договориться? Ха, даже звучит смешно. Вряд ли их обоюдоострая принципиальность вообще когда-нибудь позволит им найти компромисс. Ведь если уж они расходятся в своих мнениях, то и отстаивать имеющиеся точки зрения будут до самого конца. И в итоге, так и не прогнувшись друг под другом, каждый останется при своём мнении, а из общего у них будет разве что очередной неразрешённый конфликт. Возможно, оставить всё на своих местах и не такой уж плохой вариант. Да, Кавех уже признался и самому себе, и даже аль-Хайтаму, что у него всё ещё остались чувства. Вот только как это им поможет? Если уж они так и не смогли научиться разговаривать, пока были вместе, тогда что же изменится сейчас?
И хотя Кавех всё ещё думает, что вряд ли сможет устоять и закрыть перед аль-Хайтамом дверь к своему сердцу, он так же считает, что пытаться предпринимать какие-то шаги навстречу друг другу просто бессмысленно. Они так и будут без конца сталкиваться лбами, спорить и изобретательно трепать друг другу нервы. Тогда, наверное, им просто лучше перебороть это странное влечение и отпустить друг друга? Это ведь нормально, что некоторым людям просто не суждено быть вместе, так ведь?
Отказавшись от собственных ожиданий насчёт аль-Хайтама, от предрассудков Кавех избавиться так и не смог. Ведь аль-Хайтам, по его мнению, совсем не изменился, а значит и действия его можно попытаться предугадать. Вот только, сколь бы чётко он его не помнил, в реальности всё идёт вразрез с ожиданиями.
Сложно сказать, встретились они случайно или нет, но «AsalRuhi» вновь столкнула их лицом к лицу спустя несколько дней после того злополучного разговора.
Кавех забежал тогда на обед, поздоровался с Нилу, которой пришлось выйти на смену без Тигнари и взять шефство над новенькими бариста в свои руки, попросил её пробить ему какой-нибудь напиток на свой вкус и парочку пит с курицей. Усевшись в дальнем углу первого этажа, наскоро проверил рабочую почту и тут же переключился на просмотр последних обновлений в социальных сетях. И как раз, когда ему в ленте выпала последняя фотография Хотэма и он машинально поставил посту лайк, чужое присутствие отдалось упавшей на стол широкой тенью.
— Не занято? — его голос раздаётся уверенно и громко, отдаётся мурашками вдоль позвоночника и едва заметной дрожью, пробивающей больше от неожиданности.
— Что ты здесь делаешь? — Кавех смотрит с подозрительным прищуром, окидывает внимательным взглядом, анализирует. Хотя Дэхья, конечно бы, сказала, что он просто снова слишком много думает.
— Это же кофейня, очевидно, что я покупаю кофе, — ответ его привычно пресный в бесстрастности тона, зато удивлённо вздёрнутые брови говорят куда яснее.
Очевидно? Да мало ли что тут очевидно. Ты — придурок, вот что очевидно…
— Разве нет кофеен поближе к Академии?
— Есть.
— И что ты тогда забыл здесь?
— Покупаю вкусный кофе.
Ох, как же бесит.
— Так я присяду? — повторяет аль-Хайтам, тут же отодвигая стоящий напротив Кавеха стул.
— Зачем спрашиваешь? — архитектор фыркает, небрежно махнув рукой. — Всё равно ведь не считаешься с чужим мнением и делаешь всегда по-своему. Прямо как и сейчас.
— Если бы ты не хотел меня пускать к себе, то сразу бы так и сказал. Но вместо этого только встречными вопросами от меня увиливаешь, — слышимая улыбка прорезает напускную небрежность в тоне. — А раз ответа на свой изначальный вопрос я так и не получил, мне кажется вполне естественным принять твоё молчание за согласие.
Кавех в очередной раз убеждается, почему в спорах с ним всегда в итоге отступал: четкая формулировка мысли, беспроигрышность выражений и непобедимая уверенность в себе неизменно укладывали соперника на лопатки. Аль-Хайтам не знает поражений, потому что никогда не вступает в бой без осознания исхода. И неважно — придётся ему проиграть одну битву или целую войну, ущерб для его гордости будет равнозначен. Даже малейшие неудачи воспринимаются, как выстрел на поражение по чувству собственного достоинства. Непроходимый упрямец, он попросту не способен примириться с мыслью о вероятном провале. И, наверное, из-за этого, сбегая в Фонтейн, Кавех поступил так, как поступил, ведь тогда ему казалось, что подобное прощание обязательно заденет его гордость. Однако по аль-Хайтаму так и не скажешь, что его спесивый характер хоть сколь-нибудь пострадал. Кавех помнит его полностью, потому и может смело заявить, что его бывший не растерял и капли присущих ему надменности и высокомерия. Может быть, поэтому сейчас этот ход уже кажется ему не таким разгромным, а больше жалким и трусливым, ведь уязвлённым оказалось отнюдь не самолюбие аль-Хайтама, а достоинство Кавеха.
— …Но ты то и дело сбегаешь, как трус последний, так что я уже начинаю сомневаться, есть ли у тебя вообще гордость…
— Есть, просто ты мне её оттоптал в своё время, — тенью скользнувшая усмешка кровоточит горечью в искусанных трещинках губ и тут же прячется в коротком глотке кофе.
— Ага, а об твоё самоуважение напоследок ноги вытер, так, что ли? — и Кавех старается переключиться на что угодно, лишь бы не думать о том, как больно бьют брошенные в издёвке слова. Отлично помогает, на самом деле, потому что он на мгновение отвлекается, вскользь задумавшись о том, как же из рук вон плохо Нилу настраивает помол — фильтр оседает на языке неприятным, кислым, как у забродившего зелёного яблока, послевкусием. Или это личные обиды так подкатывают к горлу? — Хорошего же ты обо мне мнения.
— Какого ещё я могу быть мнения о человеке, который так любезно сравнял мою самооценку с наследием цивилизации Короля Дешрета?
— Могу ответить тебе тем же, — резкость их тонов сливается в единый лязг стали. Так затачиваются друг о друга ножи, затупленные пыльностью подавляемых чувств, но строгающие их заново искрами замаскированного под неприязнь откровением. — Если ты чувствуешь себя, как затерянные знания, погребённые в песках Красного моря, то мою душу после твоего ухода поразило проклятие Каэнри’ах. Подумай об этом на досуге.
Нилу по ту сторону стойки бариста, видимо, следившая за накалом их диалога, громко возвещает о готовом напитке для аль-Хайтама, но Кавеху не удаётся разобрать ни слова: подсознание определило эхо знакомого голоса, бойкого и бодрого в своей интонации, но общий смысл ускользнул от него, потому что в ушах зашумело, зазвенело, запульсировало от услышанного.
Нет, этого просто не может быть. Невозможно, чтобы он…
Он наблюдает за тем, как аль-Хайтам поднимается из-за стола, забирает заказ и без прощальных слов уходит из кофейни. Не смотрит на него напоследок. Даже глаза презрительно не косит. И перед глазами мельтешит, рябит от снега, стирающего своей белизной все имеющиеся до этого предубеждения насчёт поведения и образа бывшего.
Ха, наверное, он всё же так и не смог ничего в нём ни понять, ни запомнить.
Кавеху думалось, что аль-Хайтам не склонен изменять своим привычкам, а потому вряд ли когда-нибудь перейдёт с пуровера на что-то другое. Однако он меняет неторопливые посиделки с воронкой под рукой на двойной американо в одноразовом стаканчике, который, вероятно, выпьет на ходу, даже не дождавшись, пока напиток остынет.
Ему всегда казалось, что аль-Хайтам не из тех людей, чьи чувства можно легко задеть, ведь его бесстрастное хладнокровие едва ли не граничило с безразличностью. Словно ничто и никто в этом мире не способны нарушить спокойствия и степенность хода мысли, а если уж и довелось, то бессовестному нарушителю тут можно только посочувствовать, потому что тишина и покой у него всегда в приоритете.
«Ты нарушаешь моё спокойствие» — вспоминаются так некстати слова, брошенные Хайтамом в пылу ссоры незадолго до его, Кавеха, отъезда.
Может быть, разговаривай они нормально, делись они своими недовольствами и мнениями в открытую, а не какими-нибудь отстранёнными метафорами и сравнениями, того смотри и могли бы нащупать нить компромисса — так думается не только их знакомым в первую очередь, но и им самим в том числе. Но мгновением позже упёртый характер затмевает проблески разумных размышлений, и каждый остаётся уверенным в истинности своих преждевременных суждений. Им кажется, что они знают друг друга гораздо лучше, чем есть на самом деле. Убеждённые в том, что всё ещё прекрасно могут считывать и так уже знакомые повадки, предугадывать реакцию, они принимают собственные предубеждения за истину в первой инстанции, хотя белоснежная безупречность их мыслей на деле является не более, чем осколками ледяной крошки, попавшей в глаза и отдающей колючей, даже режущей болью уже не по зрению, а самому сердцу.
— Знаешь, милый, я начинаю думать, что ещё никогда в жизни так сильно не ошибалась, как когда решила дразнить тебя «Соколиным глазом», — подначивающий голос Дэхьи скользит вслед за ней, ловко увернувшейся от очередного удара, уже не такого чётко нацеленного, а больше несдержанного и импульсивного. — Потому что в последнее время зрение тебя конкретно подводит.
— Я недавно медкомиссию проходил, и со зрением у меня всё в порядке, — аль-Хайтам отвечает ей короткими передышками между словами и ещё более хаотичными движениями, столь несвойственными его привычно всесведущему ведению боя.
— Тогда советую обследоваться у более компетентных специалистов, ведь офтальмолог в твоей районной поликлинике явно слепой, — совершенно не выбившаяся из сил, она предвидит каждое его действие, оттого и блокирует так успешно, словно ни одна атака не стоит и минимума усилий. — Заодно и к неврологу заглянешь, а то смотри, какой нервный стал.
— Просто ты слишком много себе позволяешь.
— В то время, как ты решительно отказываешься предпринимать хоть что-то, — Дэхья, до этого лишь умело лавирующая по рингу, переходит к контратаке, довольно жёсткой и резкой в своём напоре. — С такой безучастностью и делать ничего не нужно, чтобы обставить тебя…
Её слова можно отнести к чему угодно, ведь аль-Хайтам нередко слышал от окружающих, что кажется слишком уж незаинтересованным в чём-либо, однако ни для кого из общих знакомых не секрет, что она знает о его с Кавехом отношениях не меньше Тигнари и Нилу. И, в отличие от того же харавататца, принимала в их развитии куда более активное участие. Поэтому этот выпад принимается уже не за обычное осуждение жизненных заповедей, а как настоящая попытка покушения на тайну личной жизни. Ещё не хватало, чтобы она поучала его! Может, ей ещё стать их персональным психологом?
Отчего-то разозлённый нанесённым оскорблением гораздо сильнее, чем следовало, Хайтам отбрасывает всякое хладнокровие куда подальше: двигается совсем уж бездумно, удары наносит не непредсказуемо, а спешно и неразборчиво. Собственно говоря, в безудержности своей он сдувается так же быстро, потому что действовать на горячую голову совсем не привык, из-за чего и попадается на первой же ошибке.
— В отношениях нельзя всё пускать на самотёк и прятаться за какими-либо оправданиями, когда же ты уже поймёшь это, — собранные в тугой хвост волосы занавешивают лицо, склонившееся над опрокинутым навзничь аль-Хайтамом, но ему нет нужды пытаться углядеть в её мимике подлинное выражение, потому что её голос, хоть и смягчённый обманчивым спокойствием, так и сквозит едва сдерживаемой злостью. Отчасти её недовольство он понять может, всё-таки не молодеет с каждым днём, да и, будучи на почти с десяток лет старше, она и без них успела порядком заебаться от этого изматывающего все нервы драматизма романтики. — Ты постоянно должен бороться. До победного. С самим собой, со своим партнёром, с вашими общими недовольствами друг другом, потому что вы никогда не будете гармонировать в каждом аспекте совместной жизни.
Она подставляет ему локоть, помогая подняться, и только потом сбрасывает перчатки, чтобы отойти к краю арены и перевести дух несколькими глотками воды, после чего снова пускается в нравоучения.
— Отступая путём отрицания и подавления своих истинных желаний, ты делаешь только хуже не только себе, так потом ещё и страдаешь сразу за двоих, потому что тело откликается быстрее на излияния души, а не разума, — аль-Хайтаму сложно с ней спорить, потому что ни одно из её суждений не лишено смысла. И хотя многие из них противоречат его точкам зрения, отец учил его, что «в споре рождается истина». Наверное, поэтому ему так хотелось, чтобы и Кавех не поднимал перед ним белый флаг, а оказывал должное сопротивление…
«Прежде, чем обвинять меня, лучше со своими тараканами разберись. Научись уже быть честным с самим собой и прекрати искать в собственных действиях чужие мотивы» — именно такой посыл он услышал в их недавнем разговоре на пороге его квартиры.
Но вот проблема: как ему понять себя, когда он в присутствии Кавеха голову без конца теряет?
От одного его вида всё в аль-Хайтаме с ног на голову переворачивается. Он, его образ, они вместе преследуют его, и харавататец чувствует себя настоящим параноиком — настолько прочно архитектор застрял у него в голове. Его не вытравить из мыслей, не выжечь из памяти. Кавех реальный не желает принимать участие в его жизни, зато Кавех эфемерный проникает к нему во сны, выводит под свет софитов желания, спрятанные глубоко в потёмках души. Аль-Хайтаму с одним-то тяжело управиться, ведь его нрав воистину вьючный, а когда их двое, так и вообще… Ну вот, он теперь их ещё и по отдельности воспринимает. Кажется, и впрямь пора в психушку звонить…
Аль-Хайтам рядом с Кавехом голову теряет моментально. Он способен одним только видом вывести его на чистую воду. В его присутствии забываются привычки. Рядом с ним млеет здравый смысл и ускользает рассудок.
Кавех в своих поступках точно первый снег на голову — ведомый чувствами, он часто забывается; подгоняемый душевными порывами, мчится в самую бурю; прислушивающийся к ощущениям, но не к голосу разума, порой не думает о последствиях; руководствующийся внутренними и только ему понятными представлениями о добре и зле, справедливости и наказании, сеет сомнения во всём его, Хайтама, существе. Кавех толкает на необдуманные поступки и резкие слова. Он — его личный омут, в который аль-Хайтам готов прыгнуть с головой, не задумываясь. И утонуть.
Кажется, он действительно растворяется в нём. Тает, точно снежинки, коснувшиеся разгоряченной кожи.
Кавех вряд ли когда-нибудь узнаёт, что каждый раз при взгляде на него в мире аль-Хайтама падал первый снег. Как и аль-Хайтам никогда не услышит от него, что любая их встреча знаменуется в душе Кавеха последним днём зимы, последним снегом перед наступлением весны. Так, как бывает только в Сумеру: той части Тейвата, где белые хлопья итак из ряда вон выходящее явление, так ещё и приход цветения начинается не степенно и размеренно, а буйно и с размахом. Точно сама Пушпаватика из старых бабушкиных сказок вдруг пускается в безудержный пляс и крутится, вертится, водит по полям хороводы, распуская вокруг себя яркие цветы и зеленя листву одним только дыханием.
Они могли бы понимать друг друга гораздо глубже, если бы только умели разговаривать.
— Могу предложить вам наш фирменный напиток, «Пламенный шёлк», — Тигнари разговаривать тоже не умеет. По крайне мере, вежливо. Однако в этот день оказывается на удивление обходительным. — Мы оттачивали его приготовление долгое время и наконец включили в постоянное меню. Ради вас, госпожа Дэхья.
— Айс-американо, — полная траурного трагизма, она прерывает его поток внезапной галантности и сдвигает солнцезащитные очки на голову. — И виски туда плесни.
— Боюсь, у меня нет такого сиропа.
— Ни за что в жизни не поверю, что ты не прибухиваешь на смене для душевного спокойствия, — Дэхья усмехается с кошачьим фырканьем и удручённо опадает на стойку, разметав по кассе гриву волос.
— Пожалуйста, присядьте за ближайший свободный столик, пока ожидаете свой заказ, — в любой другой день она бы определённо не упустила возможность поиграть на нервах Тигнари, едва только услышала бы, как раздражение пробивается в обыденно натянутом тоне, заточенном на вежливость многолетним опытом работы в общепите.
Тигнари и сам это знает, а потому искренне удивляется, когда всегда бойкая на остроты женщина послушно выпрямляется и, бросив сумочку на свободный стул, опустошённо растекается по диванным подушкам. Видеть её такой всё равно, что наблюдать за тем, как Нилу пытается вывести молоком силуэт лотоса кальпалата на пенке латте — иначе говоря, без слёз не взглянешь, аж сердце кровью обливается. Думая, что он очень сильно об этом пожалеет в будущем, Тигнари приносит ей напиток прямо за столик и, сев напротив, спрашивает на свой страх и риск:
— Что вас так беспокоит?
Дэхье нужно не так уж много, чтобы тут же растерять весь свой страдальческий настрой и разразиться настоящей театральным перфомансом о том, как грустно ей наблюдать за угасающей любовью, как больно от безысходности и невозможности помочь в примирении двух упрямых ослов и как сильно её раздражает невозможность достучаться ни до одного из них.
— …Кажется невозможным, чтобы они начали пользоваться своими языками по назначению… Раньше хотя бы в глотки друг другу пихали, теперь и этого, видимо, не дождёшься! С этим точно нужно что-то делать…
— Почему вы так уверены, что тут нужно что-то делать? — Тигнари перебивает её. Он услышал достаточно, чтобы уже пожалеть о своём решении раз этак пятьдесят за последние три минуты, и теперь мог думать только о том, как хотя бы попытаться вразумить больно уж сопереживающую Дэхью. А ведь по ней так и не скажешь, что романтические интриги столь личным образом принимаются её сердцем. — Кавех и аль-Хайтам должны сами разобраться, уже давно не маленькие дети.
— Сам-то веришь в то, что только что сказал? — спрашивает она, с сардоническим скепсисом хмуря густые тёмные брови.
— Стараюсь не терять надежды, — ладно, нет, тут он, конечно, погорячился. Надежду на нормальное общение между этими двумя он потерял давно, осталась только вера в возможное лучшее будущее.
— Оставь надежду, всяк сюда входящий, — неожиданное сходство мнений отзывается у них взаимными горькими смешками. — Я уже не знаю, как их подтолкнуть друг другу. Хоть лбами сталкивай, да в одной комнате запирай…
— Так это были вы?.. — внезапное озарение громоподобно грохочет в ушах. Конечно, это не могло быть случайностью. Таких совпадений просто не бывает. Определённо стоило заподозрить неладное ещё тогда, но Тигнари решил, что всё-таки бывает всякое в этой жизни. — В день возвращения Кавеха вы сказали аль-Хайтаму, что мы здесь у госпожи Энтеки! Вы не имели права…
— Я никого ни на что не подговаривала, а лишь дала возможность проявить инициативу, — атмосфера за столиком стремительно меняется. Кажется, даже температура упала, настолько явно ощущается смена тона в голосе Дэхьи. — То, как они поступают друг с другом, в равной степени жестоко по отношению к их собственным чувствам. Неужели ты не видишь, насколько это дурацкое упрямое молчание мучительно для каждого?
— Я склонен считать, что в их распоряжении любые обстоятельства, которые помогут расставить все точки над «i», и уж если они не собираются должным образом разбираться в своих отношениях, значит, на то есть определённые причины, — Тигнари действительно всё это время предпочитал выслушивать душевные терзания Кавеха, а не помогать «дельным словом», потому что опыт у всех разный и была велика вероятность того, что его советы не только не возымели бы успеха, а наоборот всё испортили. — Что бы вы ни задумали, принимать в этом участие я решительно отказываюсь.
— Думаю, ты достаточно умён, чтобы понимать, что я не собираюсь что-либо предпринимать самостоятельно.
— И всё же вы собираетесь вмешаться. В чужие отношения, — замечает Тигнари, щёлкнув пальцами: — Конечно, это не совсем моё дело и не мне вас переубеждать. Хотя оно мне вряд ли и удастся, уж о вашем упрямстве я знаю не понаслышке, однако… — он тут же понижает голос, опасно блеснув глазами: — Если ваши действия каким-то образом навредят Кавеху, клянусь, я…
— Можешь не продолжать, грибной генерал, — прерывает его Дэхья, приложив указательный палец к чужим губам. — Похоже, твоё мнение обо мне гораздо ниже, чем я могла себе представить, раз уж ты считаешь, что я могла бы сделать что-то, что причинит моему птенчику боль.
Тигнари долго не отвечает ей. Он знает, что Дэхья — совсем не тот человек, который способен навредить Кавеху. И хотя её слова часто звучали довольно резко, а порой слишком уж неприлично, всё же она совсем не походила на кого-то, кто стремился дестабилизировать и без того достаточно шаткое состояние его друга. Он также знает, что Дэхья, на самом деле, искренне переживает и заботится о нём, о них всех. После увольнения Кавеха она не перестала ходить в «AsalRuhi», хотя ни с Нилу, ни с Тигнари не была так уж близка. Однако же она продолжала исправно заглядывать к ним, заставляла готовить даже самые непопулярные позиции, потому что ей, видите ли, всё наскучило, и ни за что не отказывала в щедрых чаевых, попросту не принимая сдачу. Как-то раз она дала ему контакт знакомого риэлтора, который помог бы подыскать помещение под цветочную лавку по приемлемой цене, а ещё через пару недель едва не довела до слёз Нилу, когда вдруг привела к ним в кофейню одного из главных спонсоров театра Зубаира с железобетонной решимостью познакомить их. В искренности её намерений никогда не приходилось сомневаться, пускай методы у неё порой бывали слишком уж дерзкие и радикальные. И всё же Тигнари не может отделаться от неизменного чувства тревоги.
— Я просто хочу удостовериться, что ваши благие намерения не приведут к непоправимым последствиям, — только и удаётся сказать ему, потому что в этот момент позади них тонкой трелью звенит музыка ветра, приветствуя нового посетителя. — Удачного дня.
На самом деле, по мнению Тигнари, самое непоправимое уже давно случилось. И произошло это в тот день, когда аль-Хайтам впервые переступил порог «AsalRuhi».
Впрочем, не он один придерживается такого мнения.
Кавех не раз задавался вопросом, в какой момент всё пошло наперекосяк, и в итоге всегда вспоминал тот самый день. Теперь он понемногу начинает понимать, что всё началось с того злополучного момента, когда аль-Хайтам впервые заговорил с ним. И даже сейчас, спустя столько времени, его до сих пор не покидает странное ощущение предрешённости. Он всё ещё испытывает чувство неизбежности происходящего, будто бы все события непременно приведут к одному финалу. И, наверное, обычно подобное сопровождается страхом безысходности, потому что ничто так не навевает тревогу, как неспособность повлиять на собственную судьбу. Однако то ли Кавех настолько в своём сознании преисполнился и познал всю суть этого мира, то ли шутки судьбы его уже перестали удивлять своей однотипностью, а на постоянные столкновения с аль-Хайтамом уже и не реагируется как-то. Конечно, у него всё ещё предательски пылает лицо, и жар по всему телу разливается каждый раз, когда они пересекаются взглядами (а пересекаются они чересчур уж часто для простых совпадений — в кофейне, в государственной библиотеке Академии, даже на многочисленных рынках Сумеру), но в общем и целом отзывается это степенным принятием и примирением с реакцией собственного тела и сердца и сопровождается удивительным спокойствием души.
— Ты меня преследуешь, что ли? — спрашивает он как-то аль-Хайтама.
Исключительно забавы ради. Только потому что уже может позволить себе говорить всё, что вздумается — они вновь встретились, уже совсем не иронично и не удивительно даже как-то, в ресторанчике господина Ламбада. К тому моменту, как аль-Хайтам неслышно проскользнул в заведение, Кавех успел заказать вторую бутылку вина, хотя и первую-то до конца ещё не допил. Последний бокал порядком развязал ему язык, дал свободу слову и посадил под замок всякое благоразумие.
— А тебе бы это польстило, не так ли?
— Сталкерство – один из характерных признаков маньяков, а я предпочитаю быть обделённым вниманием психопатов, — произносит Кавех, баюкая в руке пузатый бокал и смотря через него на аль-Хайтама. Его фигура — то впуклая, то выпуклая, то тонущая в гранатово-красном — искажается и так, и сяк, но всё ещё кажется самым притягательным, что Кавех видел в своей жизни.
— Ты изменился, — эхо его ухмылки прячется в сдержанно поджатых губах, но он чувствует её полностью.
— А ты всё тот же, — не без грусти замечает Кавех. — Разве что терпеть тебя стало ещё более невыносимо.
— Помнится мне, ты именно редкостным терпилой и был, когда мы познакомились, — невзначай роняет Хайтам, присаживаясь напротив. Стакан в его руке искрится кубиками льда, ловя матовый свет ламп. — Иначе как бы смирился со всеми моими замашками?
— О да, такое под силу только моему ангельскому терпению. Надеюсь, на селестиевых небесах мне это зачтётся, — бокал Кавеха осушается в один глоток, и чужой преследующий взгляд сквозит немым осуждением.
— Как и мне мои просто нечеловеческие усилия наставить тебя на путь истинный, — за последний месяц подобный обмен любезностями уже настолько вошёл в привычку, что даже сложно представить диалог без этих обоюдоострых колкостей. — Вот только горбатого разве что могила исправит.
— Тогда можешь считать, что я умер, — от пристального внимания Кавеха, пускай и краем глаза, не ускользает, как заметно вздрагивает на его словах аль-Хайтам, так что тут же добавляет уже с некой театральной беспечностью: — Сам ведь только что сказал, что я изменился.
— Поторопился с выводами.
— Необычно от тебя такое слышать.
— Что именно?
— Что ты умеешь признавать собственные ошибки, — без тени усмешки заявляет Кавех, полоснув серьёзным взглядом. — Я привык, что ты весь такой из себя идеальный. Независимый…
Одинокий — мысленно добавляет он, потому что вслух так и не решится сказать. Одиночество кажется ему чем-то нестерпимо болезненным, но Кавех знает, что и тут аль-Хайтам с ним не согласится, вновь разразится грозой полемики, пытаясь доказать, почему не считает одиночество таким жалким, каким его себе представляет Кавех.
— Ты никогда ни в ком не нуждался, держался на расстоянии и был замкнутым. Я всё никак не мог угадать, что у тебя в голове. О чём ты думаешь, о чём мечтаешь… Когда мы только познакомились, мне казалось, что я понимаю тебя без слов, но со временем я осознал, что никогда не смогу понять тебя до конца. Потому что я считаю, что мы можем понять окружающих благодаря их поступкам и проступкам. Мы — это ошибки, которые нас делают. Но ты… Ты словно запрограммирован на успех, и я всё ждал, когда же наступит такой момент, когда ты не сможешь совладать с собой и оступишься, — разум упорно настаивает, что ему следует остановить поток откровенностей, потушить это пламя, пока не наговорил лишнего, но Кавех путает огнетушитель с розжигом, делая очередной глоток вина. — Вот только твоих ошибок я так и не дождался.
— Рядом с тобой я только и делаю, что ошибаюсь, — глухим шёпотом раздаётся в ответ, и даже лёд в стакане звенит как-то приглушённо.
Кавех не разбирает слов, но аль-Хайтам не хочет быть услышанным. По крайне мере, не сейчас. Они не смогут нормально поговорить, пока один из них в таком состоянии.
— Повтори, — на секунду кажется, что он сейчас зацепиться за сказанное, потому что выражение лица у Кавеха донельзя серьёзное и осознанное. Однако, присмотревшись, Хайтам узнаёт в его глазах тот самый стеклянный отблеск, яснее некуда намекающий на то, что состояние архитектора ещё хуже, чем он мог себе представить. Сколько же он выпил? — Повтори, что ты только что сказал. Я ни черта не расслышал.
— Поднимайся говорю, хватит с тебя уже.
— Я только недавно пришёл!
Хайтам коротко смотрит на господина Ламбада, протирающего бокалы с отстранённо задумчивым видом. Можно было бы подумать, что хозяин их не слышит, но Кавех протестует слишком уж буйно, так что хозяин ресторанчика, почувствовав на себе чужой взгляд, коротким жестом сдаёт посетителя с потрохами.
И как ещё не вырубился прямо тут за три часа? — привыкший держать лицо, он всё же с явным недоумением смотрит на горе-архитектора, вновь подливающего себе под уже совсем неразличимую тираду душевных излияний.
— Я сказал довольно, — аль-Хайтам забирает бокал, но вместо того, чтобы пытаться его вернуть, Кавех тянется уже сразу к бутылке. Не тут-то было.
— Отпусти, — архитектор смотрит на своё запястье, до боли сжимаемое цепкой хваткой мощных пальцев.
— Кави, прошу тебя, поехали домой, — ну вот, он снова это делает. Снова пользуется своим голосом, чтобы сломить его волю. Правда подавляет уже не доминирующей интонацией, а искренней мольбой, проникающей прямиком в душу.
Кавех не может сопротивляться ни его голосу, ни ему самому.
Поставив бутылку обратно на стол, он встаёт с насиженного места. Поясница тут же сдавленно ноет от долгого нахождения в одной позе, а ноги предательски подкашиваются. И непонятно — то ли это так аль-Хайтам на него так влияет, то ли количество выпитого сказывается, потому что пол качается, словно корабельная палуба, стены вертятся, как аттракционы в парке развлечений, а в ушах звенит так, будто его огрели по голове сковородкой.
— Я заплачу́, — доносится до него сквозь сбивающий с ног трезвон. К кому обращается аль-Хайтам — к нему или к господин Ламбаду — непонятно, да и проверять особо не хочется, потому что если сейчас откроет глаза, то уже не сможет уйти, не запятнав своё доброе имя (и пол заведения).
Доверять аль-Хайтаму — привычка позабытая, уже и незнакомая будто бы. Однако Кавех позволяет себе ненадолго вспомнить, какого это: разрешает ему вести себя за руку к выходу из ресторанчика; стоя под пронизывающим осенним ветром, прячет немного стыдливо лицо где-то в ключицах; послушно забирается в такси под чужой шёпот, возвестивший о подъехавшей машине; и совсем уж безропотно, будто на плаху, укладывает макушку на его, Хайтама, колени, пока они едут. И уже неважно, куда они направляются, потому что Кавех какой-то долей себя (да, нетрезвой, но это же самая честная его часть, ей можно доверять) наконец понимает, что готов последовать за ним хоть на край света. Хотя всё это, конечно, происходит в моменте.
— Девятый этаж. — неторопливо оповещает механический женский голос в лифтовой кабине.
— Но я живу на пятом, дамочка, — тут же уверенно заявляет в ответ Кавех, всё ещё не раскрывая глаз и слепо следуя за тянущей его рукой.
— Теперь будешь на девятом, — будничное спокойствие аль-Хайтама не сразу наводит на мысль, что что-то тут не так.
— Но ведь это ты живёшь на девятом, — и только скрежет ключа в замке наконец приводит его в чувства.
Вот только пока Кавех, резво распахнув глаза, пытается убедиться, что происходящее — реальность, а не обман зрения, Хайтам уже успевает аккуратно подтолкнуть его внутрь квартиры.
— Зачем ты привёл меня сюда? — скрестив руки на груди, спрашивает архитектор, но смурное недовольство на его лице исчезает, стоит аль-Хайтаму включить в коридоре свет.
— Переночуешь у меня, — спокойно раздаётся в ответ.
— Спасибо за гостеприимство и всё такое, но я, пожалуй, поеду домой, — ощупывая карманы небрежно накинутого поверх рубашки пиджака, вскидывается Кавех в попытках удостовериться, что ничего не забыл, но застывает под тихий смешок со стороны.
— Забавно, — только и произносит аль-Хайтам, вцепившись в него насмешливо прищуренным взглядом, но, выдержав короткую паузу, продолжает: — Куда ты собрался в таком состоянии? Ты же пьян, как грибовин. Ещё недавно ты и имени своего назвать не мог, не то, что адрес, а всего пару минут назад спорил со звуковым маяком в лифте, но сейчас, о Архонты, протрезвел на глазах. Самому не смешно?
— Смешно – это про твою псевдо заботу обо мне, — искусанные губы растягиваются в улыбке, от которой всё внутри невольно холодеет. — Тебе всегда было плевать на меня, так почему сейчас ты вдруг стал так себя вести? Хочешь сделать мне ещё больнее? Поздравляю, ты как обычно преуспел. Даже более чем, потому что мне не хватает слов, чтобы описать всю боль, что я испытываю. Да меня на куски разрывает каждый раз, когда на тебя смотрю. Во-первых, потому что я всё ещё тебя люблю, но понимаю, что нам не быть вместе. Во-вторых, потому что понимаю, что я для тебя ничего не значу…
— С чего ты взял? — аль-Хайтам сдерживается изо всех сил, чтобы не закричать, и Кавех это видит. Смотрит, как тяжело вздымается его грудь, слышит, как шумно он дышит, подавляя нарастающую злость.
— Ты всегда был таким! — вот только Кавех больше не будет сдерживаться. Он достаточно терпел. — «Я сегодня занят». «Иди лучше в другую комнату». «Ты нарушаешь моё спокойствие». Неужели не помнишь?
— Как я мог оставаться спокойным, когда ты из кожи вон лез ради каждой букашки? — Кавех впервые видит аль-Хайтама таким: разнузданным и открытым, изрешеченным собственными чувствами. Его ярость осязаема, хотя внешне он абсолютно спокоен. — Так не должно быть! Я хотел, чтобы в первую очередь ты думал о себе, в то время как ты был слишком озабочен окружающими. И мной, в том числе.
— Да потому что я люблю тебя! — в отчаянии кричит Кавех, не понимая, что ещё он должен сказать, чтобы его наконец поняли. И совсем упускает тот момент, когда расстояние между ними так стремительно сокращается, продолжая говорить: — Это нормально, что влюблённые люди волнуются друг о друге, когда же до тебя наконец дойдёт?
— Я тоже волновался о тебе, — он так близко, что Кавех чувствует его дыхание на своих щеках, видит каждую прожилку в его зрачках. — Всё это время я, чёрт подери, волновался о тебе. Я ссылался на занятость в те дни, когда думал, что тебе следует отдохнуть дома, а не идти куда-то, ещё и деньги зачем-то тратить. Деньги, которые ты зарабатывал, отстаивая бесчеловечные смены в этой треклятой кофейне, и которых вечно не хватало. Я говорил, тебе идти в другую комнату, потому что знал, как сильно выматывает работа с людьми. Да ты же и не спал толком никогда, потому что либо работал, либо учился, либо хотел провести время вместе со мной… — аль-Хайтам неожиданно поднимает взгляд в потолок, вздыхая так тяжко, будто готовится сказать нечто ещё более тяжёлое. И говорит: — И ты до сих пор нарушаешь моё спокойствие, потому что я не могу уснуть, когда тебя нет рядом. Весь этот год я никак не мог тебя отпустить, как бы ни пытался. А я ведь пытался. Пытался настроить себя на то, что самое главное — это твоё счастье вдали от меня. Ведь я видел, каким счастливым ты можешь быть, когда меня нет рядом. И всё же я так и не мог тебя отпустить…
Мы слишком разные, но одинаково упрямы. Ранить друг друга — это всё, на что мы способны. Неужели ты этого не понимаешь? — внутренний страх продолжает выть внутри, но его надрывные истязания слышатся уже не столь отчётливо, они лишь отскакивают остаточным эхом, заглушаемые чужими словами, проникающими куда глубже и имеющими гораздо больше силы и влияния.
— И я говорю это не потому, что ты здесь, а потому, что я привёл тебя сюда именно за тем, чтобы высказать всё, — Кавех чувствует тепло его кожи, ощущает тяжесть его тела и не может найти в себе силы оттолкнуть его. Не хочет их искать.
Он поднимает глаза, внезапно осознав, что всё это время тупил в пол.
Плавится в огненном опале рубиновое золото.
Проспиртованные губы смыкаются.
Проспиртованные языки сплетаются.
Происходящее кажется невозможным. Восприятие реальности стирается, размываются границы, всё — потаённые желания, скрытые намерения — смазывается, сливается и выплёскивается в жарком переплетении тел. Кавех приникает ближе и теснее, не в силах больше что-либо отрицать и одновременно пытаться доказать.
Сколько раз в Фонтейне он представлял себе этот момент? Сколько раз он думал, что это хайтамовы руки обнимают его, прижимают к себе, гладят так нежно-нежно? Сколько раз он вспоминал запах его тела?
Но сейчас Кавех чётко понимает одну простую вещь — все его фантазии на деле оказались куда невзрачнее реальности, а собственные воспоминания слишком уж запылились. И хотя теперь вкус у них какой-то совсем уж пресный, в настоящем всё ощущается слишком остро. У аль-Хайтама сухие обветренные губы и жёсткие, словно порывы налетающего ветра, поцелуи. А его дыхание, обычно даже не прослежиающееся, сбивается в тяжёлые, надрывные придыхания. И вся его сдержанность пропадает в рваных, кусачих поцелуях.
Кавех фибрами самосознания раскалывается на тысячи маленьких кусочков, голосом разбивается вдребезги, но не быстро и сиюсекундно, а долго и протяжно. Аль-Хайтам ловит осколки его сиплых стонов хозяйствующим во рту языком, срывает тяжёлые вздохи губами и выбивает новые умелыми движениями рук и пальцев.
— Ничего не хочешь мне сказать? — жарко шепчет Хайтам ему на ухо и, не получив ответа, прикусывает мочку. — Или так и собираешься молчать?
— Ненавижу тебя, — хрипит Кавех, отчаянно утыкаясь лбом в могучее плечо.
— А ещё недавно говорил, что любишь, — усмешка опаляет тонкую напряжённую шею.
Аль-Хайтама хочется оттолкнуть, отчитать за наглость по отношению к старшему, послать куда подальше в самом эротическом направлении, но Кавеха хватает только на:
— Архонты, просто заткнись.
Сдерживаемые столь долго чувства затмевают разум, прорвав наконец долго встраиваемую плотину самоконтроля и отрицания. Каждому кажется, что он сошёл с ума, но на деле так приходит претворение в жизнь сокровенного и скрываемого. Ведь когда наступает то, от чего так долго убегаешь, вполне естественно, что собственные действия будут ощущаться чем-то нереальным. Внутренний мир поглощает неопределённость от всё ещё преследуемых сомнений, ведь чем ближе исполнение заветного, тем меньше веры в происходящее.
Кавех вновь чувствует себя парящим в воздухе. Словно подброшенная монетка, с помощью которой необходимо определить, как же дальше поступить. И эта невесомость всё ещё пугает его, потому что такой способ решения проблем верного ответа обычно не даёт. Однако в определённый момент приходит осознание, на какую сторону надеешься, что она упадёт. И Кавех тоже наконец понимает, какую сторону готов принять — ту, где он больше не сопротивляется напору аль-Хайтама, а сдаётся в его полноправное подчинение.
Добираясь до спальни, они собирают все имеющиеся в квартире углы, спотыкаются и едва не падают несколько раз, но, оказавшись в комнате, первое, что чувствует Кавех, — это мягкий, почти невесомый толчок от аль-Хайтама в сторону кровати. Он бережно укладывает его на спину, но нависает сверху слишком уж опасно. Он похож на хищника, безудержного в своей страсти зверя. И Кавех готов потворствовать этому животному желанию, потому что понимает, что его собственный ураган едва ли менее разрушителен.
По венам словно течёт жидкий огонь, сжигая изнутри. Изнывая от охватившего его вожделения, Кавех едва ли не поскуливает в нетерпении под его ласками, но аль-Хайтам не спешит. Он, как и всегда, момент растягивает мучительной медлительностью ожидания, в открытую наслаждаясь чужой покорностью и бесстыдно хозяйствуя что во рту архитектора, что над положением Кавеха в своей постели.
Их трясёт немилосердно, потому что оба единовременно в пропасть падают, так и не сумев на краю сбалансировать. Свистят тихими стонами спускаемые тормоза. Выкручивается на максимум чувствительность.
Кавеха подбрасывает навстречу скользящим вдоль тела рукам. Хочется ближе и теснее, но аль-Хайтам решительно намерен свести его с ума. Хотя он и сам каждую секунду на части ломается. От томного шёпота и приглушённых стонов, встречных поцелуев и ответных ласк.
Всё кажется навязчивой фантасмагорией, обманчивым видением и преследующим дежавю, когда тонкие длинные пальцы ощутимо сжимают возбуждённый член. Ведут аккуратно, от основания до самой головки. То сжимаются тугим кольцом, то хлюпают, испачканные в естественной смазке. Пошло, но не вульгарно. Выводя из равновесия и концентрируя весь спектр ощущений в одной единственной точке. Настоящая пытка, не иначе.
Сколько раз он представлял себе нечто подобное? Сколько раз видел в своих влажных мечтах нечто подобное? Но собственные мечтания не идут ни в какое сравнение с ощутимой реальностью, потому что его прикосновения на деле оказываются куда более разрушительными.
Кавеху кажется, что он готов кончить от одного только вида, представшего перед ним. Собственное возбуждение становится почти невыносимым, ведь в его жизни ещё не было зрелища сексуальнее этого — аль-Хайтам, теряющийся в мелкой дрожи и тяжело дышащий, взмокший и горячий, смотрит на него, прожигает взглядом. Снова свысока, но теперь уже как-то раздавленно. Наверное, потому что он и впрямь пал, испепелённый чувствами.
Однако облик Кавеха, взмыленного и раскрасневшегося то ли от жгучего стыда, то ли от предательского смущения, наоборот распаляет его лишь сильнее.
Кончить от одной лишь дрочки было бы слишком позорно, так что, когда финал замаячил перед глазами пока ещё блёклыми искрами, аль-Хайтам отнимает его руку и перехватывает владение над ситуацией. Одной рукой убирает со лба упавшие на лоб волосы, второй же зарывается в чужие локоны, завившиеся от влажности в лёгкие локоны. Всё ещё такие же мягкие, но уже не из-за многоступенчатого ухода из-за постоянного окрашивания, а потому что они и впрямь мягче шёлка.
Медленно — мучительно, мать его, медленно — пропуская сквозь пальцы отросшие золотистые пряди, стекает вдоль шеи к плечу, чтобы слегка надавить и опрокинуть на спину. Лопатки холодит остывший от одиночества хлопок постельного белья, и горячее тело тут же отзывается, ощутимо вздрагивая и ломаясь в пояснице, когда аль-Хайтам напряжённое бедро сжимает. Надолго не задерживается, тут же скользит выше.
Кавех голову запрокидывает, слышит, как хрустят шейные позвонки, и стоны давит, поначалу просто губы закусывая, но стоит Хайтаму прохладными от смазки пальцами скользнуть внутрь него, как уже зубами в ребро ладони впивается. Ведь это просто невыносимо. Невыносимо хорошо. Настолько, что хочется ещё. Сильнее. Грубее. Больше. Чтобы заполнил его уже наконец полностью.
Но аль-Хайтам совсем не торопится. Всё так же, как и раньше, беспощадно измывается над ним. Растягивает неторопливо и аккуратно, хотя Кавеху нужно совсем не это.
— Не спеши ты так, — склонившись, коротко шепчет ему на ухо. — У нас ведь вся ночь впереди.
— Чтоб тебя, — ругается сквозь сжатые зубы Кавех и сползает нетерпеливо ниже в попытке насадиться глубже на чужие пальцы.
Однако аль-Хайтам будто всё ещё помнит его тело наизусть, оттого и управляется с ним так ловко и умело, заставляя подчиниться его темпу и принять чужие правила. Такие, где всё чувствуется слишком остро, на грани с невыносимым. Такие, где Кавех готов умолять о том, чтобы они ни секунды не теряли на эти ненужные (конкретно ему) ласки и нежности, ведь его сексуальные предпочтения никогда не включали бережного отношения. Архитектор желал ласки и нежности, но больше в мелочах обыденных, а в постели ему хотелось выплеснуть все накопившееся эмоции. Отчаянные и грубые. Жестокие и подавляемые.
Поэтому он так старательно проверяет выдержку Хайтама в ответ. Дразнится намеренно развратными движениями собственного тела, пошлыми звуками и жалобными поскуливаниями, чтобы потом тихими мольбами и томным взглядом довести окончательно даже не до точки кипения, а настоящего взрыва.
Аль-Хайтам тоже ведь не железный. У него, как и у всего в мире, есть предел. И он свой порог сдержанности переступил только что. В тот самый момент, когда услышал в сдавленных придыханиях шепчуще-стонущее «я люблю тебя».
— Я люблю тебя, — произносит Кавех в глухой темноте спальни, тут же содрогнувшейся от громкого, протяжного стона. — Я хочу тебя.
Аль-Хайтаму многое хочется сказать в ответ — невысказанное копилось слишком долго и теперь едва ли не разрывает его на части. Но всё, на что его хватает, это:
— Я тебя тоже, — а собственный голос слышится слабым и жалким, даже каким-то избитым.
Но Кавеха от его звучания пробирает до самых костей.
— Тогда займись уже наконец делом, — приподнявшись с кровати, он льнёт ближе, закидывает руки на плечи, заставляет склонить голову и посмотреть в глаза. Распалённый долгой игрой, хочет наконец получить желаемое. И, кажется, усердствовать ему осталось не так долго. Достаточно лишь огладить напряжённую шею, провести ладонью вниз к груди и самым невинным тоном заявить, слегка ущипнув за соски: — Даже школьницы посмелее тебя будут.
— Смотрю, у тебя возрастной ценз снизился до уголовно наказуемого.
— Сам знаешь, мне всегда нравились помладше.
— Ты просто отвратителен.
— Потому на тебя и запал.
— Архонты, просто заткнись.
Они вновь сталкиваются. Лбами, носами, губами. Целуются, больше кусаясь. Кто больнее, тот и победил. Снова соревнуются и пытаются что-то друг другу доказать даже в постели.
Кавех сдаётся, когда аль-Хайтам пальцы вынимает, шуршит разрываемой упаковкой презерватива и ближе его подтягивает, тут же одну ногу себе на плечо закидывая. На самом деле, Кавех сдался ему гораздо раньше, но признавать этого решительно не хочет. Вот только ему вовсе не нужно об этом говорить, потому что аль-Хайтам прекрасно обо всём осведомлён. Он ведь всегда был таким открытым, что по одному только взгляду можно было понять весь ход мыслей и прочитать, не роясь в хитросплетениях сложного характера и непонятных мыслей. Потому-то Хайтам и знает, что ему нравится, как себя с ним вести. Потому-то он и делает всё наоборот. Ведь Кавех любит изводить себя тяжёлыми мыслями и больными чувствами, едва ли не патологически старается причинить себе боль, а аль-Хайтам старательно пытается показать ему, что так нельзя, ведь такое отношение к себе, собственному телу и душе просто непозволительно и абсолютно незаслуженно.
Он входит медленно и осторожно — Кавех узкий и неподатливый, потому что почти неподготовленный толком, ощутимо дрожащий в его руках и всё пытающийся насадиться глубже, хотя у самого глаза слезятся и вряд ли от удовольствия, а из горла только жалобные поскуливания вылетают. Аль-Хайтам тормозит, давая привыкнуть. Изгибы взмокшего тела оглаживает, пересчитывая пальцами рёбра и слегка сжимая выраженную талию. Наклоняется ближе, короткие поцелуи оставляя на шее, ключицах, груди. Уже не острые и скалящиеся, а нежные и мягкие. Запястья худые ловит в захват, заводя за голову. И толкается глубже, выбивая громкий, несдержанный стон.
У Кавеха от нарастающих толчков перед глазами слепо, и слепит его белым-белым светом, пульсирующим в такт движениям, а ощущения все на пределе возможностей человеческого тела сразу. Собственное сбившееся до рваных тихих вздохов дыхание слышится слишком громким. Касания, даже самые лёгкие и невесомые, отдаются нестерпимым жжением. В ушах звенит, жужжит, глушит, и только эхо чужого голоса остаётся непоколебимым в этом шуме. Кавех слышит его полностью: такое же неровное дыхание, сдержанный, низкий рокот стонов, запах этот. Острый и пряный, но чистый и свежий, немного щекочущий природной кислинкой. Абсолютно точно сводящий с ума.
Они кончают вразнобой: сначала поглощённый квинтэссенцией чувств Кавех, Аль-Хайтам следом за ним — и, кажется, больше от представшего перед ним вида, нежели от накрывших ощущений. Потому что Кавеха под ним ломает в особо глубоком изгибе, он лихорадочно двигает рукой по собственному члену и разбивается долго и протяжно на много мелких осколков.
Засыпают тоже по отдельности. Кавех, закопошившись под придавившим его аль-Хайтамом, выбирается на свободу и тут же спешно скрывается в ванной комнате. Долго стоит в душевой кабине. Думает, так до сих пор многое и не осознав до конца. Отмечает про себя, что даже в этом максимально бытовом уголке ничего не поменялось от неразобранной с утра стирки и зубной щётки в защитном контейнере до двух комплектов полотенец на крючках. Так странно. Как будто его возвращения постоянно ждали. Тихо выскользнув из ванной, он, разморенный горячей водой и общей усталостью, хочет уже просто лечь и заснуть, но взгляд неожиданно цепляется за флакон, стоящий на полке коридорного шкафа для всяких мелочей, обычно его мелочей. В темноте его почти не разглядеть, но отдаленный свет фар проехавшей в этот момент машины выхватывает на короткий миг силуэт. Такой знакомый, узнаваемый из десятка других похожих. Ведь это его, Кавеха, парфюм. Который он, аль-Хайтам, ему когда-то подарил.
Аль-Хайтама теперь о многом хочется спросить, ведь вопросов стало только больше, но, вернувшись обратно в спальню, Кавех понимает, что тот, видимо, уже заснул. А вот ему заснуть не удаётся ещё долго. Только ближе к утру и то ненадолго, потому что стоит провалиться в лёгкую полудрёму, как сипящая хайтамовым дыханием тишина раскалывается от адской вибрации мобильника, которую слышно аж из коридора. Спасибо Архонты, что ему хватило мозгов перевести телефон в беззвучный режим, хотя обычно громкость на максимум выставлена. Кое-кто бы оглушительному звонку под последний сингл Камисато Аяки явно бы не обрадовался. Про себя матеря раннего нарушителя спокойствия, Кавех уходит. И возвращается как раз в тот момент, когда Аль-Хайтам начинает понемногу сходить с ума.
Холод второй половины кровати уже перестал казаться ему чуждым, но на этот раз заставил ошарашенно распахнуть глаза. Это ведь был не сон? Не плод его больного воображения, да? Всё точно случилось на самом деле. Они ведь поговорили, вроде даже прояснили немного старые обиды, а потом… Чёрт, да не может это быть неправдой! Он ведь до сих слышит его запах. В этой комнате. На своём постельное белье. И этот аромат уже так не похож на тот, что Хайтам ему когда-то дарил. Но кроме остаточного шлейфа парфюма о недавнем присутствии Кавеха больше ничего и не говорит. Как если бы он ушёл. Как тогда, когда они ещё не встречались, но уже спали. Как тогда, когда он из раза в раз уходил по утрам, оставляя его одного. Как тогда, когда он однажды ушёл и вовсе не вернулся…
Не уходи.
Лихорадочно кружащуюся, зацикленную на одном мысль прерывает тихое копошение где-то в коридоре.
Натужно скрипят несмазанные петли.
Глухо захлопывается дверная дверь.
Не уходи.
Аль-Хайтам вылетает в коридор, спешно натягивая штаны и совершенно забыв про остальную одежду.
Только не уходи.
И тут же натыкается на удивлённый взгляд Кавеха, стоящего в окружении кучи набитых продуктами пакетов.
— Ты чего вскочил в такую рань? — и именно он, делающий вид, будто ничего не произошло, кажется сном наяву.
Но слова для ответа на язык никак не просятся, застревают где-то в горле. Ни туда, ни сюда. Так что аль-Хайтам только и может подойти к нему, прижать к себе так крепко-крепко, чтобы убедиться, что всё по-настоящему.
Только почувствовав стекающий по щеке шёлк волос, стиснув в кольце объятий тёплое тело и ощутив едва уловимое биение сердца, он понимает — всё по-настоящему.
— Я думал, ты ушёл, — судорожным вздохом на ухо, заметным облегчением по телу.
— От тебя попробуй уйти ещё, — усмехается Кавех ему куда-то в ключицы. — Ты ведь настырный. Из-под земли достанешь. Во снах будешь преследовать. Сталкер хренов.
— Я снился тебе? — не сдержав довольной улыбки, спрашивает Аль-Хайтам.
— Да, и это был самый страшный кошмар в моей жизни, — признаётся Кавех, выныривая из ослабевших тисков, но маскирует собственную искренность под щедрым слоем сарказма, хотя воспоминания о том сне отзываются холодком вдоль позвоночника. Но стоит архитектору чуть отдалиться, как его тут же привлекают обратно. — Отпусти. Ты же меня так задушишь. Я просто доставку продуктов заказал, придурок. Ты в свой холодильник давно заглядывал? Там кукуруза со времён второго пришествия Дендро Архонта, наверное, стоит. Про соус в банке даже спрашивать не хочу, боюсь, что он застал рождение самой Селестии…
— И давно ты видел Архонтов? Сдаётся мне, что ни разу.
— На это и была рассчитана шутка, идиот.
— Хватит грубить.
— Ты же сам просил меня не держать всё в себе.
— Беру свои слова обратно. Буду рад, если помолчишь в тряпочку некоторое время. Уже голова от тебя болит.
— Ты просто невыносим…
Они не перестают препираться. По пути на кухню. Пока Кавех готовит завтрак. Во время еды и после неё, когда аль-Хайтам берётся вымыть посуду. Ругаются и ругаются, вновь сталкиваясь мнениями и взаимными недовольствами. Но теперь всё совсем по-другому: поддёвки и колкости не впиваются больно под рёбра, а лишь заполняют пустоту ранее невысказанного. Грубость их слов больше не обжигает холодом, а тает последним снегом прошедших обид.
Им ещё слишком многое предстоит разъяснить, но теперь каждый готов к разговору.