Привет.
Нет, не так. Может?..
Здравствуй, аль-Хайтам.
Какой ужас, это точно не подходит.
Я пытался поздороваться, но отчего-то не идёт. Наверное, раз обошёлся без прощаний, значит, и приветствия не нужны? Впрочем, неважно. На самом деле, я хочу тебя кое о чём спросить.
Знаешь про технику «неотправленного письма»? Ну, тот приём из психологии, когда… Ой, да конечно, ты в курсе, зачем мне это сейчас было бы расписывать. Ты ведь всё и всегда лучше всех знаешь. Аж бесишь. Но сейчас не об этом!
В общем, я решил попробовать. Мне очень нужно с тобой поговорить, но я понимаю, что вряд ли наберусь смелости для этого. Потому что я пытался. Хотел позвонить. Даже номер твой набирал, хотя контакт удалил. Не поверишь: я знаю его наизусть. Только его, наверное, и знаю…
Я хочу, чтобы ты тоже кое-что узнал. Ты — тяжёлый человек. Нет, «тяжёлый» как-то слишком мягко. Ты просто невыносим! Постоянно предъявлял какие-то претензии, увиливал от моих вопросов, но всегда требовал ответов на свои… А ещё ты жуть какой неблагодарный. Нет, ну правда. Твой словарный запас вообще предусматривает элементарное «спасибо», или гордость даже этого не позволяет?
Хочу, чтобы ты знал и то, что мне было неприятно, а ещё жутко больно и обидно от твоего эгоизма. Да, ты самый закоренелый эгоист. Ведь тебя никогда не волновало, как сильно я старался для наших отношений. Ты всегда только о себе и думал. А я, как дурак, цеплялся, непонятно за что, верил хер пойми во что. Всё это время я был так слеп — уверял себя, что мы созданы друг для друга, воображал лучшие сценарии и постоянно лелеял надежды на нечто большее.
Но ты на многое открыл мне глаза, и за это стоит поблагодарить. Спасибо тебе.
Спасибо за твои поцелуи.
Спасибо за тёплые объятия.
Спасибо за то, что ты появился в моей жизни.
Наверное, мне стоит злиться на тебя, но почему-то я никак не могу перестать корить именно себя. И от этого я действительно злюсь, но снова больше на себя. Потому что решил довериться тебе. Потому что сам выбрал этот путь. И теперь должен пожинать плоды собственных решений. Но благодаря тебе я больше не верю так слепо собственным чувствам, ведь знаю, что они — те ещё обманщики. Такие же предатели, как и ты.
Да, возможно, мне кажется, что ты предал меня в какой-то момент. Я не знаю, не уверен, как ещё могу описать то чувство беспомощности. Из-за твоего равнодушия у меня опускались руки. Всё вокруг теряло всякий смысл. Я не понимал, почему продолжал просыпаться в твоей кровати, хотя уже не ощущал твоего тепла. Или зачем готовил тебе кофе, когда с каждым новым днём меня воротило от вида воронки, которую я тебе домой купил. Я даже не могу себе объяснить, почему вечерами под конец смены всё ждал, что ты зайдёшь за мной и мы вместе пойдём домой. Снова молча и не касаясь друг друга. Даже сейчас у меня нет ответов на эти вопросы, но теперь мне и знать их больше не хочется.
Наверное, мне стоит, действительно стоит, злиться на тебя. И, вполне вероятно, я бы и сам хотел: проклинать тебя, ругаться и материть. Однако во мне будто не осталось для этого сил. Я действительно устал и тебе досаждать, и себя изводить. Потому и ушёл. Не попрощался даже. Но от того, что в глаза тебе смотреть было бы невыносимо. У тебя такие обезоруживающе красивые глаза, ты бы только зн…
Я не знаю, как это повлияло на тебя, потому что условился с Тигнари и Нилу не затрагивать эту тему. Ведь я понимаю, что мне никогда не устоять перед тобой. И если ты сейчас же появишься на пороге моей новой жизни, я впущу тебя. Потому что я слаб... А ты ведь терпеть не можешь людскую некомпетентность любого характера, так что я сделал только лучше для нас обоих, не так ли? Или, может, я снова пытаюсь себя в этом убедить? Ведь кое-что не даёт мне покоя, и именно по этой причине я сел писать это письмо… Я чувствую, что должен сказать тебе это. Хотя бы таким образом, раз уж по-другому не получается…
Прости меня моя любовь.
Кавех зачёркивает последние слова гораздо раньше, чем слышит шаги Хотэма где-то в коридоре, и с опаской смотрит на размашистые штрихи ручкой. Два слова пробиваются из-под толстого слоя чернил. Кавех видит их. Знает, что они там. Помнит, что написал их. И от этого не сбежать, не похоронить под яростными росчерками.
— Что делаешь? — короткий поцелуй в макушку, не задержавшаяся на плече тяжесть подбородка и ненавязчивый тон ощущаются тоннами невыносимых сложностей.
Действительно, чем он вообще, черт подери, занимается?
— Да так, ерунда, — с деланной беззаботностью отмахивается Кавех, спешно комкая в руках собственную исповедь. — Хотел попробовать тот приём, о котором рассказывал доктор Бай Чжу на своём последнем форуме.
— О, это тот, в котором… — Хотэм, такой оживлённый и явно заинтересованный, совсем не похож на аль-Хайтама и вместе с тем до жути напоминает Кавеху себя самого.
У него во взгляде отчётливо прослеживается искреннее любопытство, а на устах всегда играет лёгкая полуулыбка, такая плавная в своей естественности, что не оставляет ни единой попытки устоять перед ней. Он мягкий на ощупь и сладкий на вкус. Он — сахарная вата. Воздушный и невесомый в своей мягкосердечности. Липкий от приторной правильности. Он — карамельный фраппе с тройной порцией взбитых сливок и щедрой горкой шоколадной крошки. Освежающий холодный кофе, но стоит переборщить, со льдом или топингами, и челюсть тут же сводит.
Хотэм каждый раз маячит перед глазами слепящим ореолом собственной добродушности, но Кавех никогда не был любителем солнцепёка, да и жару вообще плохо переносит. А Хотэм похож на лето. Фонтейнец до мозга костей, он всё-таки по атмосфере собственного восприятия где-то на уровне сумерского купального сезона: когда жарко так невыносимо, солнце в зените едва ли не на постоянной основе, а морская бирюза долгожданной прохлады не приносит, потому что вода прогревается быстро и только первые несколько секунд с непривычки остужает немного. Рядом с Хотэмом душно и знойно, а воздух между ними такой густой и горячий, что не вдохнуть и не выдохнуть. Он липнет точно горячий июльский пот, стекающий по лбу-спине-телу, даже когда ничего не делаешь. Не двигаешься. Не говоришь. Просто дышишь. Точнее, пытаешься дышать, но не получается. Потому что Хотэм своей добротой и заботой кислород перекрывает.
Он хороший, правда.
Внимательный, любящий и верный.
Нежный, аккуратный и понимающий.
Чёрт, он слишком хороший, чтобы Кавех был его достоин.
Чего он вообще может быть достоин?
Он задаётся этим вопросом из раза в раз, когда смотрит на Хотэма. Наблюдает за ним со стороны, исподтишка, а на языке вертится-крутится «прости меня», но так и остаётся неозвученным. И Кавеху за себя безумно стыдно. Он жалок и противен себе, потому что знает, что только мучает их обоих. Себя — заблаговременным пониманием, Хотэма — безответностью чувств. И при этом решительно ничего не предпринимает, чтобы распутать ужасный клубок из недосказанности и лжи. Только укрепляет связь между ними, лишь усугубляя и без того нелёгкое положение.
Мысли в голове вязкие и непослушные. Кавех в болото собственных размышлений ступил неудачно и теперь застревает всё глубже, утопает точно в зыбучих песках. Они путают, сбивают, лишают всякой уверенности и неизменно заставляют сомневаться в себе.
Раньше Кавех думал, что он хороший человек.
Теперь же не уверен, поступает ли как человек в принципе.
Чужие губы мажут по взмокшей спине. Дорожка поцелуев клеймит раскалённой кочергой. Кажется, шипит прожжённая кожа, а в воздухе пахнет горелой плотью.
Дрожащими пальцами цепляется за крепкие плечи. Ногтями спину мощную царапает до алеющих борозд. Жмётся теснее и горячим шёпотом умоляет не сдерживаться, чтобы потом охнуть от смачных шлепков вновь слившихся тел. Покорно принимая грубость толчков, растворяется в знакомых ощущениях. Похожих, но всё ещё каких-то не таких.
Потому что Хотэму отнюдь не свойственна резкость. Гибкий и податливый, он подстраивается умело под особенности чужих настроений и характеров и упорно ищет компромиссы. Удивительно, но ему просто невозможно сопротивляться. И в этом, наверное, заключается его беспроигрышная настойчивость. Он добьётся желаемого любыми способами. Даже не заметишь, как пойдёшь у него не поводу. Ещё и будешь думать, что это сугубо твоё решение. Осознание придёт только там, где-то в конце: замаячит сначала на подкорке, а потом прошибет внезапно и ясно. Но ты будешь уже там, в нужном не тебе финале. И не будет ни пути назад, ни запасного выхода, потому что дорога была одна — вымощенная чужими стараниями.
Кавех в своих убеждениях упрямее вьючного яка, но не прогнуться под его напором не может. Потому что Хотэм так не похож на аль-Хайтама. Он умеет находить общий язык и может разговорить кого угодно, даже самого тихушного интроверта. Он мягок и осторожен в своих манипуляциях. Он — великолепный дирижёр, а людские нравы — его верный оркестр.
Хотэм идеален в понимании человеческих эмоций и тонкостей душевной организации. И, наверное, он мог бы стать выдающимся манипулятором, если бы его собственная натура была хотя бы чуточку извращеннее, а душа темнее. Однако у него глаза полны сострадания ко всему живому, ещё и искрятся живо так. Такой блеск не сымитировать и не сыграть даже самому гениальному актёру, поэтому и в искренность его намерений невозможно не поверить. Честность Хотэма подкупающая, и, кажется, Кавеху дали необоснованно щедрую взятку.
Совесть червоточит, а чувство вины испепеляет душу осознанием собственной жестокости. Но Кавех ничего не может с собой поделать. Он сам с собой не в ладах, всем существом и каждой частичкой из противоречий. Ведь тело ластится к чужой нежности, потому что душа отчаянно в ней нуждается, пока сердце от измены кровью обливается. Кавех будто бродит в лабиринте минотавра, а выход найти никак не может. Золото путеводной нити в упор не видит, потому что ослеплён терновыми шипами самообмана и отрицаниями очевидного.
Он лавирует в прятках от правды гораздо дольше, чем мог бы раньше. Игнорирует и ускользает от столкновения с истиной, на удивление, ловко. Но бессознательное ловчее, быстрее, непредсказуемее. Оно вырывается на свободу внезапными жестами и неконтролируемым поступками. Оно прячется в перечёркнутых словах и давит-давит-давит.
— Прошу, не говори мне, что ты тоже считаешь бессознательное низшей формой в системе нашей психики? — аль-Хайтаму не нужен повод, чтобы затеять какую-нибудь дискуссию, он может начать дебаты прямо из воздуха. Кавеху однажды хватило всего лишь поставить в синонимический ряд два слова — инстинктивно и неосознанно, чтобы аль-Хайтам тут же завёл с ним очередной взыскательно-поучительный разговор. — Только дореволюционные консерваторы и дикари убеждены, что сознание первично, а бессознательное является недоразвитым сознанием…
Да, Кавех всегда был сторонником теории о том, что подсознательное можно обуздать. По крайне мере, человек на это должен быть способен. Homo sapiens есть человек разумный. Разум есть рассудительность и сознательность. Они выше животных инстинктов и диких желаний, выше бессознательного.
Аль-Хайтам же определял бессознательное, как часть психики за пределами разума, которая не поддаётся контролю воли и нацелена на охрану сознательного от потенциальных угроз и уменьшения груза тягостных переживаний.
Сложно припомнить хотя бы один случай, когда они безоговорочно соглашались в чём-либо, будь то бытовые мелочи или многогранные вопросы философского характера. Ни один из них не мог понять точку зрения другого. Кажется, в сущности, они друг друга никогда не слышали вовсе, но при этом долгое время были убеждены, что понимают без слов. Может, так оно когда-то и было, сейчас уже сложно сказать. Однако в одном сомневаться всё же не приходится: именно молчание и недосказанность разрушили хрупкую, зримо едва проступающую связь между ними. Для мимолётных прохожих она вряд ли вообще была заметной, ведь границы поддерживаемого на людях равнодушия и только ими двумя понимаемого молчания были также размыты, как границы между сознательным и бессознательным при миграции психических явлений из одного в другое и наоборот.
Точно так же Кавех сбегает, мигрирует в новую и незнакомую жизнь, хотя прекрасно понимает, что вернуться рано или поздно придётся. Фонтейн, практика в архитектурном бюро, Хотэм — все они не продукты питания, чтобы срок годности иметь ограниченный, но если смотреть в перспективе, то увидеть себя, покоряющим фонтейнское поприще, Кавеху решительно не представляется возможным. У него душа к Сумеру лежит безвозвратно со всеми его кричащими голосами торговцев рынками, грубо мощеными неровными булыжниками мостовыми, слишком уж узкими переулками, шумными площадями и пестрящими цветными фонариками и яркими специями ресторанчиками. Сколько бы вдохновения не дарили здесь, в Фонтейне, да только тянуло его всё же туда, за морской горизонт. Неисправимый однолюб и патриот до мозга костей, Кавех другого пристанища себе уже вообразить не может. От того и ностальгирует едва ли не меланхолично о припекающем палящем солнце, стоит ливневкам перестать справляться с бурными стенами дождя, хотя жару всё ещё решительно ненавидит. Вспоминает с урчащей в желудке тоской о закусках из ресторанчика Ламбада через пару кварталов от кофейни. Листая галерею в мобильнике, теплит в памяти звонкий смех Нилу, звучные усмешки Дэхьи, недовольные цоканья Тигнари и говорящее молчание аль-Хайтама. Они все — мегабайтами в памяти телефона, обрывками короткосекундных видео и осколками замерших в мгновении фотографий в то время, как Фонтейн, бюро, мама, Хотэм — вокруг реальностью живой, касаниями ощутимыми, голосами не из динамиков телефона, а совсем рядом так, потому что и впрямь над ухом.
— Итак, что нам осталось купить? Лаваш бездрожжевой, фонтейнский йогурт, бобовые су́чки?.. — мама читает список продуктов, немного щурясь, потому что держит стикер на расстоянии вытянутой руки — якобы таким образом размашистый, «модернистский» почерк сына обретает понимаемые черты.
— Там написано, «стручки», мама, — услужливо подсказывает Кавех, толкая перед собой тележку. — Может, всё же наденешь очки?
— Исключено, — безапелляционным тоном заявляет Фаранак, открывая холодильник с кисломолочкой. — Мне не идут очки, старят лет на десять.
— Так и тебе уже далеко за двадцать, — мимоходом роняет Кавех, завидев стойки хлебобулочного отдела, и тут же получает слабый подзатыльник пластиковой бутылочкой фонтейнского обезжиренного йогурта. Корчит матери трагическую мину, изображая смертельное ранение с энтузиазмом лауреата «Золотой малины».
— Шевелись давай, страдающий лебедь, — она угрожающе подталкивает его в спину. — Тебе ещё готовить сегодня, так что умирать разрешаю только за плитой.
Фаранак предложила устроить ему званый ужин, позвать Хотэма — всё равно ведь хотела познакомиться — и отпраздновать скорое завершение проекта Кавеха. Однако участвовать в подготовке к застолью решительно отказалась, взвалив всю ношу на мужчин. Меллуса беспощадно назначила ответственным за барбекю, а на сына взвалила подготовку всех остальных закусок.
Ему готовить совсем не в тягость, наоборот даже. Вот только, открывая входную дверь, Кавех внезапно ощущает странное наваждение, и лицо аль-Хайтама в проёме поначалу мерещится. От того и теряется, выпадает из реальности на несколько секунд: воздух губами хватает, а вдохнуть не может; глаза широко распахивает, а моргнуть не в состоянии, потому что знает — стоит закрыть глаза, как образ исчезнет безвозвратно.
— Всё в порядке? Ты словно призрака увидел, — Хотэм щёлкает пальцами у него перед носом, и зычный жест моментально развеивает секундное помешательство.
Грозовое облако волос выцветает серебром до первого снега. Разгоняются в радужке глаз тучи над полем высокой майской травы, золотя её вкраплениями охристо-коричневого топаза, а не пламенными прожилками огненного опала. Смягчаются острые линии челюсти, разглаживаются хмурые морщинки, меняется до неузнаваемости выражением лица.
— Извини, задумался немного, — вырывается потеряно, потому что знакомый образ успевает отпечататься в сознании и закрепиться в памяти. — Ты проходи, мама уже заждалась. Скоро всё будет готово.
Кавех ловит изучающий взгляд Фаранак, направленный на Хотэма, но никак не может понять, о чём же она думает, потому что перехватить её любопытство не получается. Мама его за столом едва ли не внаглую игнорирует, за всё время только попросила поднос с тропическим салатом передать, да маркотового сухого подлить в бокал. Она глаза щурит пристально так, уголки губ тянет в невыразительной усмешке, после чего взор в тарелку утыкает и мысли прячет, старательно делая вид, что только дегустация блюд и занимала её внимание всё это время.
Фаттех на фонтейнский манер встаёт поперёк горла. И не потому что он готовил этот треклятый фаттех аль-Хайтаму.
Розовое вино кислит на кончике языка странным послевкусием. Конечно, не потому что он вспоминает терпкость морского бриза и скорбных цветов в молодом вине господина Ламбада.
Оживлённый разговор между матерью и Хотэмом на тему беспрекословной важности баланса между практической значимостью и визуальной эстетичностью теряется в шуме голосистых воспоминаний.
Кавеха накрывает. То ли от выпитого алкоголя, то ли просто под влиянием ситуации крышу сносит — непонятно, но спор между Тигнари и аль-Хайтамом точно в прямом эфире разворачивается, хотя имел место быть на прошлогодний Сабзеруз. Он, как тогда, смачивает горло щедрым глотком вина. Только в этот раз оно пускай в голову даёт всё так же беспощадно, так ещё и сушит выдержанной насыщенностью. Зато забыться немного позволяет. Притупляет воспоминания об ужине, сглаживает их туманной дымкой разрозненных и обрывочных кадров.
Хотэм настойчиво цепляется за бокал, соприкасаясь с ним пальцами, и шепчет беспрекословно, мол, хватит ему, Кавеху, уже. После чего извиняется перед Фаранак и обещает уложить её непутёвого сына спать без каких-либо проблем.
Мама, тоже уже изрядно подвыпившая, заливается многогранным смехом и только отмахивается от них.
Крутая лестница маминой двухэтажной квартиры плывёт перед глазами, но уверенно поддерживающие, сильные руки не дают споткнуться и разбить его прекрасный в своей форме, унаследованный по отцовской линии нос.
Всё начиналось довольно невинно — изначально Хотэм хотел просто раздеть его, чтобы рубашка и брюки не сковывали движения во время сна, а уж как они оба оказались в горизонтальном положении, да ещё и в одних трусах (хотя буквально секундами после уже без них)… загадка дыры, не иначе…
Зато закончилось всё безусловно феерично.
— Кто такой аль-Хайтам? — будто бы между делом спрашивает Хотэм, а сбитый с толку Кавех, воображая себя одним из финалистов «Адской кухни», омлет переворачивает совсем уж жалко.
Не схватившаяся до конца яично-белковая смесь падает с края сковородки на конфорку.
— Не совсем понимаю… О чём ты? — осторожно спрашивает Кавех, отставив остатки завтрака в сторону и выключив плиту, чтобы убрать успевший прикипеть омлет.
Он не мог так облажаться… Не мог же, правда?
— Ты звал его прошлой ночью, — подчеркнутая будничность в голосе пугает до усрачки. Лучше бы он обижался и кричал, бил посуду или швырялся в него вещами, вон там как раз мамина любимая ваза у него под рукой. Но Хотэм сохраняет поразительное спокойствие.
Твою, блять, мать…
Хочется рассыпаться пеплом. Провалиться сквозь землю. Исчезнуть сиюсекундно прямо у Хотэма из-под носа. Отчасти — из-за стыдливых воспоминаний, хотя по большей части — от всепоглощающего чувства вины.
— Хотя больше было похоже, что ты звал меня его именем.
Воздух на кухне горячий, пылающий жаром ещё не остывшей плиты, но Кавеха перетряхивает от пробежавшего вдоль позвоночника озноба.
Он не помнит, какую чепуху в итоге сочинил в качестве оправдания, потому что дальнейший разговор как в тумане прошёл. Зато отчётливо помнит, как заплетался язык и пылали от стыда щёки, как нервозность проступала испариной и скатывалась по спине липким потом, как дрожали руки и до боли впивались в нижнюю губу зубы.
Кавех больше не может верить не только своим чувствам, но и самому себе в принципе. Он в своём самообмане зашёл слишком далеко, от того осознание правды приходит слишком болезненно.
Он не отпустил аль-Хайтама. Не смог оставить его. Интересно, получилось бы у него, если бы тогда всё же попрощался с ним? Смотря глаза в глаза, сказал бы «пока» и ушёл с гордо поднятой головой, а не как трус последний — тогда сейчас всё было бы совсем иначе, да?
Но есть ли смысл в этих домыслах теперь? Он уже сбежал. Он уже заврался до безумного неверия в происходящее. Погряз в собственной лжи настолько, что реальность от выдумки уже отличить не может. Аль-Хайтам из бессознательного и непрошенных мыслей видением беглым мерещится уже наяву.
Они тогда пришли на презентацию по случаю официального представления проекта Кавеха. Юдекс дал добро провести мероприятие в театре Эпиклез, и от масштабов события волнение накрывало с головой.
— Не переживайте, месье Кави, — директор бюро ободряюще похлопал его по плечу. — Всё пройдёт отлично, я уверен. Вы же показывали мне речь к сегодняшней презентации, и я готов повториться: она безупречна. Этот проект безупречен. Местные жители ждут открытия парка с нетерпением, а палата Жардинаж не утвердила бы в работу какую-нибудь халтуру. Не говоря уже о господине юдексе…
— Монсеньор Жильнюс прав, — подхватывает Хотэм, поправляя заметно ослабевший галстук.
Вообще, Кавех узел специально распустил, потому что задыхаться в какой-то момент начал, но если он хочет этой удавкой задушить его, чтобы на сцену выходить не пришлось, то тогда, конечно, другой разговор.
— Эй, взгляни на меня, — мозолистые пальцы цепляются за острый подбородок, приподнимая его. В бриллиантово-медовом свете люстр топазное золото в прожилках на миг искрится пламенем огненного опала, и предательское сердце пропускает удар. Нет, это не те глаза. Хватит уже. — Всё будет хорошо. Ты справишься. Мадам Фаранак и я будем рядом, просто сосредоточься на нас, а не на толпе.
Приём банальный, но действенный, потому что надёжный как швейцарские часы, если есть кто-то из знакомых, чьё присутствие поможет справиться с паникой. Кавех поднимается на сцену под нестройный восторг толпы и шквал аплодисментов. Оглушительно мощные хлопки эхом отдаются в груди, не попадая в такт учащенного сердцебиения и разрушая старательно выстроенные мысли. Свет софитов слепит и припекает, зато не позволяет всмотреться в лица зрителей. Но он всё равно прищуривается немного, скользит бегло по рядам, пытаясь угадать, в какой стороне взяли места мама и Хотэм. И чувствует, как кровь отливает от лица.
Жар стёк по спине, пролился внутрь и закипел где-то в желудке, бурля и вспениваясь, выталкивая назад скудный завтрак, съеденный только из уговоров, потому что кусок в горло с самого утра не лез. Вполне вероятно, что Кавеха и стошнило бы сиюсекундно, да только шок сдавил горло, застрял поперёк гортани, как если бы он шарик для марблс проглотил.
Аль-Хайтам, нереальный в своём присутствии, ярким пятном выделяется даже в затемнённом зале. Смотрит в упор, взглядом прожигая. Такой естественный и настоящий, что его присутствие можно и за правду принять. Но Кавех-то знает, что у него просто с головой всё не в порядке уже на патологическом уровне. По крайне мере, в это поверить легче, чем в то, что аль-Хайтам действительно здесь, в Фонтейне, в этом чертовом зале.
Можно подумать, что он просто ждёт, пока в зале станет совсем тихо, но ему атмосферу сейчас не угадать, потому что в ушах фонит белым шумом, а взгляд затуманен этой навязчивой галлюцинацией.
Кавех не моргает — боится, что аль-Хайтам исчезнет мимолётным видением. Но глаза щиплет от сухости и подступающих слёз, так что он на краткий миг прикрывает веки, а когда вновь открывает, то понимает, что это было не более, чем неудачной шуткой его подсознания, извращённого и с откровенно дерьмовым чувством юмора.
Сложно сказать, что из этого хуже: видеть всякую херь, навязываемую мозгом, или встретиться с аль-Хайтамом в реальности?
Что он ему скажет? Что он вообще может ему сказать?
Аль-Хайтам задаётся этим вопросом, ускользая обратно в тень и теряясь в толпе опоздавших зрителей. Осознание разрушительных последствий от несвойственной ему импульсивности приходит запоздало — уже в самых дверях театра Эпиклез. Как раз в тот момент, когда глаза цепляются за парочку в дальнем углу, под табличкой «Вход только для персонала». Наверное, снующим туда-сюда зрителям их не видно толком, потому что дела нет никакого, ведь парочка — одна из многих, не привлекающая внимания. Однако его внутреннее, бессознательное науськивает остановить взор и вглядеться в укромный полумрак. Ему не пройти мимо, не пропустить, не проморгать, потому что не заметить их невозможно — знакомое золото волос приковывает внимание, сияет в томно-приглушённом освещении и так слепит-слепит-слепит.
Кавех всегда был таким. На него, такого яркого, улыбкой блистающего на километры вперёд, сложно не смотреть. На него лучше не смотреть, потому что с первого взгляда да сразу в омут с головой.
Аль-Хайтам смотрит, как бледные худые ладони скрываются в чужих, тех, что гораздо больше и загорелее, но всё ещё не его. Наблюдает, как мгновение спустя эти руки, снова не его, оправляют лацканы пиджака, оглаживают ссутулившиеся плечи, заставляя приосаниться, и к щекам припадают нежно-нежно так, почти что любовно. Видит, как Кавех ластится в ответ, глаза прикрывает, растворяясь в безмятежном спокойствии, и лёгкую полуулыбку припекает в уголках губ. Взгляд специально не отводит, ведь приехал сюда именно за тем, чтобы лично во всём убедиться. И теперь убедился, что всё неправильно понял. Снова не разглядел, опоздал и упустил.
Нет и не было никаких сигналов.
Осознание фонит белым шумом в ушах, пока перед глазами рябит от «снега» помех.
Он без ума от его, Хайтама, двойника. И тот от Кавеха тоже без ума наверняка.
Сходство настолько очевидно, что просто не может остаться незамеченным даже с разделяющего их расстояния. И при более детальном рассмотрении только сильнее бросается в глаза. Аль-Хайтаму удаётся подобраться чуть ближе уже в зале. Нырнув в людское море и смешавшись с толпой, подкрадывается, плавает вокруг, но дистанцию аккуратно выдерживает. Он чувствует себя грёбаным сталкером, но просто не может не последовать на поводу у любопытства. И так сдерживается, чтобы не сфотографировать его украдкой и не прислать Дэхье, потому что знает, что она его на смех поднимет. Даже если просто узнает о том, что он в Фонтейн прилетел, то до конца дней припоминать будет, ещё и напридумывает себе всякого разного, уж в скудном воображения эту женщину не обвинить.
Они столкнулись случайно. На самом деле, только задели друг друга плечами. Не сильно, но ощутимо, чтобы бегло пересечься взглядами в нерасторопной толпе рассаживающихся по местам зрителей. Однако аль-Хайтам всё же успел разглядеть его: зелень глаз, волевой подбородок, длинный прямой нос, высокие скулы. И едва удержался, чтобы не усмехнуться.
Они столкнулись специально. Аль-Хайтам хотел заглянуть ему в глаза и прочитать всё оттуда. У него ведь лицо такое говорящее, мимика живая и в каждом жесте честность. Кавех весь из себя без фальши и утайки: стоит только взгляд его поймать, и он тут же весь как на ладони.
Между ними пропасть величиной с зрительный зал вмиг сокращается, сужается, сталкивает лицом к лицу, лишая обоих всякой уверенности.
— Привет.
Собственный голос разносится в пространстве жалко и сипло, точно плавающая в спёртом воздухе пыль.
— Очевидно, нам о многом нужно поговорить, — он смотрит прямо и почти не моргает, ведь каждый раз, прикрывая веки, боится, что, открыв, уже не увидит его. Вновь сбежит. Исчезнет. Растворится. — Иначе я сойду с ума.
На самом деле, аль-Хайтам уже сходит с ума — разговаривает с пустотой, ну не псих ли?
Это Дэхья надоумила его попробовать технику «пустого стула», мол, если уж ему это мозги на место не вправит, то хотя бы выскажется или отрепетирует возможный диалог.
— Нам не о чем говорить, — отрезал тогда аль-Хайтам.
Она в ответ только усмехнулась всезнающе и сказала, что у него на лице все переживания написаны, хотя мешки под глазами тоже не менее многословны. Ещё сказала, что он рассеянный жутко стал, забывчивый, и вообще, если проблемы свои не решит, она его к психологу за ручку поведёт.
Вот только аль-Хайтам в мозгоправе не нуждается. Ему совсем другого не хватает.
Но после того, как Нилу, пробивая бутылку минералки, неожиданно спросила у него, всё ли в порядке, и предложила помочь, чем сможет в случае чего, начали закрадываться определённые сомнения. Не может он выглядеть настолько плохо. Было бы из-за чего. И всё же вечером аль-Хайтам, до конца не уверенный и полный явного скепсиса, ставит в гостиной друг напротив друга два стула. Усаживаясь в один такой, чувствует себя в высшей степени глупо. Смотря на пустующее место напротив, ощущает абсурдность сложившейся ситуации. Ему нужно воссоздать в памяти образ Кавеха и начать с ним разговор, какой же бред…
Ты представлял, как он отсасывает тебе, а теперь что же, не можешь? — змеиным ядом в голове мысли.
Прикрыть глаза. Сделать глубокий вдох. Представить: отросшие локоны в естественный сливочный блонд и окрашенные медью кончики волос, зацелованное солнцем лицо и созвездие родинок над правой ключицей, пламенные искры в рубиновых глазах и улыбка, его чертова улыбка, перед которой он был бессилен… Открыть глаза. Невыносимо.
Квартира давит. Уже давно. Наверное, с того момента, как он уехал.
Хотя поначалу была крепким убежищем, надёжно его защищающим от людской суеты и галдежа улиц: шумоизоляция, мощный кондиционер и не пропускающие свет шторы. Переступишь порог и всё сразу… сносно. Но только если свет не включать и по сторонам не смотреть. Ведь его отпечатки повсюду.
Теперь в просторной трёшке аль-Хайтам слабее сорняка себя ощущает. Опять же потому что повсюду его отпечатки.
— На самом деле, это Дэхья во всём виновата, — вздыхает тяжело, зарываясь в волосы пятерней, и прямо-таки видит, как темнеет багрянцем в упрёке взгляд. — Прости. Знаю, ты сейчас сказал бы, что я вечно обвиняю всех вокруг, хотя следовало бы следить за собой, или ещё что в таком духе. Да, наверное, так и есть. Возможно, я действительно привык видеть проблемы в окружающих, но не пытался найти их в себе самом. И всё же тут другое, ты не понимаешь, — проглатывает эхо короткого смешка, который оседает на губах непрошенной улыбкой. — Хотя, может, ты понимаешь как никто другой. Она пригрозила, что потащит меня к психологу, если не попробую. А Дэхье только попробуй воспротивься — с потрохами сожрёт и косточек не оставит. Или отпинает меня в зале так, что ходить потом не смогу. Перед ней никто не может устоять, так ведь ты говорил?
И ты тоже не мог, помнишь?
— Я так на тебя злюсь, ты бы знал. Ушёл, ничего не сказав. Вообще ничего, понимаешь? — обида, неосознанная и не принимаемая за таковую до этого момента, теперь медленно закипает. — Лучше бы ты кричал, бил посуду и швырялся в меня, чем под руку попадётся. Но ты смолчал. Ты всегда молчал, Кави, а я хотел, чтобы ты наконец заговорил и высказал мне всё. Ты делал так, как, считал сам, будет лучше, но при этом ставил счастье окружающих превыше собственного. Скажи честно, действуя в ущерб себе, ты хотел сделать что? Наказать себя? За что? Искупить чувство вины? В чём ты провинился, Кави? Я никак не мог понять это в тебе, но всё время хотел, чтобы ты научился ценить себя и высказываться. Не был притеснённым, не пытался удержаться на плаву вместе со всеми. Мира во всём мире не достичь, потому что он крайне неустойчивый и в любой момент всё может пойти наперекосяк, но ты пытался найти баланс для всех и сразу. Я так ненавижу тебя за это…
И это абсолютная правда. Идеализм Кавеха претил аль-Хайтаму до тошноты, потому что он как никто другой видел и понимал, насколько жалкими выглядели эти потуги сохранить равновесие повсеместно, помочь каждому одностраничному знакомому, даже когда тот тянул на дно не хуже, чем привязанный к шее валун — утопленника.
— Но я не знал, как сказать тебе об этом, а показать правильно так и не сумел, — признание жжёт горло раскалённым железом, так пронзительно долго, что, кажется, этого сплава хватило бы Кавеху на новое сердце. Такое, что не любило бы самоистязательно аль-Хайтама. Такое, что не могло бы быть растоптано им. — Я хотел донести, что важнее самого себя у тебя в этой жизни никого не будет. Ведь ты любишь растрачиваться попусту и порой совсем себя не ценишь, — он паузу делает, чтобы дыхание восстановить, но воздуха отчаянно не хватает. — И для меня было важно, чтобы ты научился правильно расставлять приоритеты… А вот мне, похоже, стоило научиться нормально разговаривать.
Аль-Хайтам привык считать себя человеком прямолинейным и честным. Однако лишь сейчас он понимает, что всё это время не был откровенен ни с Кавехом, ни с самим собой. Только сейчас до него доходит, почему так потускнел мир, потеряв насыщенность полутонов и оттенков, и отчего желанная тишина стала сущей пыткой, а комфортные апартаменты сомкнулись капканом, терзающим на осколки душу.
— Мы с тобой такие глупые, да? — шелестят пожухлой листвой слова, а внутри преет от сырой, невыносимо полной пустоты. — Хотя глупый здесь, наверное, только я… — он сглатывает спазмирующий в горле ком и жмурится до цветных кругов перед глазами. — Я просто хочу, чтобы ты знал, что мне ужасно жаль. Я позволил тебе любить меня, когда сам был не способен так же любить тебя в ответ. Я сделал тебе больно, поверь, я знаю, — а когда открывает глаза, понимает, что собственное воображение времени почти не оставляет, потому что Кавех перед мысленным взором плывет очертаниями: — Мне понадобилось слишком много времени понять, что это я всё разрушил. Это я виноват, ни в коем случае не ты. Ты был прекрасен. Ты был особенным… И мне невыносимо от того, что я всё это с нами сделал, поэтому хочу извиниться…
Об этом хочется говорить не фантомному образу, но аль-Хайтам после поездки в Фонтейн свои хотелки под строжайшим контролем держит. Ведь, понаблюдав со стороны за трепетным касанием и нежными переглядками, понял, что лучше смолчать, спрятаться в тени, смешаться с толпой и исчезнуть. Им обоим гораздо проще станет жить, если Хайтам и дальше будет стеречь эти мысли, изредка лелея лишь в своей голове. Если не будет тревожить и раскурочивать его, Кавеха, устаканившуюся жизнь.
Но невысказанное терзает нутро. Оставляя рваные, никак не заживающие борозды и ломая кости, причиняет невыносимую боль.
Поэтому ему так важно озвучить то, на что понадобилась недюжинная доля смелости и щепотка ущемления собственной гордости. То, на что так редко идут многие и так часто мечтают услышать едва ли не все.
— Прости меня, моя любовь.
У Кавеха внутри не ёкает, не тянет болезненно, когда перед Хотэмом извиняется. Ему стыдно, что тянул до последнего. Немного подташнивает от понимания, насколько отвратительно он с ним поступил. Однако душа не разрывается на части, да и не скребёт по рёбрам или лёгким когтями острыми. Хуже всего, наверное, именно от этого. Только осознание собственной ничтожности какое-никакое давление оказывает.
— Мне правда очень жаль, прости меня, — в глаза смотрит смело, потому что взгляд совсем не такой. Всё понимающий и принимающий. Ни в коем случае не осуждающий, только полный невыразимой печали. — Я не должен был всё это начинать…
Они говорят долго, почти до самого рассвета. Кавех признаётся во многом, самому себе в том числе. Хотэм помогает ему понять собственные чувства: заставляет прорабатывать неприятные моменты и указывает на его, Кавеха, ошибки. Разбирает до основания, кирпичик за кирпичиком, чтобы потом выстроить заново.
— Так не должно быть, — вздыхает неверяще, потому что в его понимании таких людей, как Хотэм, не существует.
— Почему же?
— Мне бы на твоём месте даже дышать со мной одним воздухом не хотелось.
— Послушай, я во многом по отношению к тебе тоже поступал неправильно, — он хмурится серьёзно так, и вот теперь где-то внутри начинает свербить. — Я настаивал. Знал, что ты вряд ли испытываешь ко мне что-то по-настоящему. Немного догадывался, что кого-то тебе напоминаю, только обстоятельства никак не мог понять, но это не помешало мне воспользовался твоей слабостью. Приходилось действовать аккуратно, потому что я не знал, чем могу в тот или иной момент напомнить тебе призраков прошлого. Зато одно я понимал ясно — ты жадный до чужой нежности, потому что в своё время не был избалован её достатком. И я взял это на заметку: был заботливым и галантным, но старался не усердствовать, хотя, кажется, порой всё же перебарщивал… Было видно, что схема рабочая, но что-то всё же было не так. Не хватало одной единственной детали…
Просто ты не он — пулей навылет в мыслях, но на губах сдержанных молчанием.
— Я делал всё из желания оставаться рядом как можно дольше, но подобное оправдание теперь кажется таким жалким и низким по отношению к чувству любви. Поэтому мне тоже стоит извиниться…
Хотэм помогает собрать вещи и даже отвозит на причал. Заставляет его раз десять перепроверить, всё ли на месте: паспорт и разрешение на пересечение границы, билет, папка отчётных документов от Национального института Фонтейна и рекомендательные письма из бюро, вещи, в конце концов. Он тихо стоит чуть в стороне, наблюдая издалека, как мама на прощание осыпает его поцелуями предстоящей разлуки, такими судорожными и полными родительской любви. И только после, за несколько минут до объявления посадки, подходит попрощаться сам.
— Не будь слишком строг к своему сердцу, — видно, что хочет по привычке обнять, но мысленно осаждает себя, хоть и с опозданием. От того и кладёт руки на худые покатые плечи немного дергано. — Позволь ему выговориться. Пусть станет твоим голосом, — улыбается искренне, но теперь уже как-то неловко. Словно думает, что права на это не имеет. — Не держи всё в себе, вредно для здоровья. Будешь постоянно подавлять эмоции, так и зачерствеешь совсем.
Кавех сам порывается обнять его, шепчет в ключицы короткое «спасибо», и под сердцем развязывается тугой узел. Всего лишь один из многих, да и не самый большой из имеющихся, но дышать становится значительно легче.
Но в Сумеру воздух по-знакомому раскалённый, так что каждый вдох даётся с трудом. И не от того, что на него Нилу налетает с разбегу, заставляя бросить чемоданы, подхватить и закружить в объятиях.
Вздымается многослойный подол юбки. Взлетает под облака звонкий девичий смех. Сшибает с ног сахарная сладость её по-летнему сочных духов. Нилу, воздушная в своей лёгкости, пламенем огненно-рыжих локонов окутывает и сразу становится как-то теплее.
Кавех не ждёт, что Тигнари сейчас же присоединится к ним. Помнит ещё, что ему стать частью их бутерброда никогда не хотелось. Он предпочитал переждать, пока они нарадуются друг другу и только тогда поприветствует — пожмёт быстро руку Кавеху и едва ощутимо приобнимет Нилу за плечи. При этом его мимолётные жесты никогда нельзя было принять за грубость, ведь всем, кто в его постоянном круге общения находится, известно, что тепло тактильности он готов терпеть только от Сайно и Коллеи. Однако Кавех на долгое время выпал из их общего круга, от того и вздрагивает с непривычки, когда Тигнари подходит следом и с энтузиазмом вписывается в эту кучу из рук, ног и сумок с вещами.
— Сколько эспрессо ты успел выпить, что тебя так понесло? — с явным подозрением спрашивает Кавех, неуверенно обнимая его.
— Не обольщайся, это ненадолго, — тут же хихикает Нилу, прижимаясь румяной от длительного смеха щекой. Всё такая же хрупкая, она не выросла ни на дюйм и даже не особо высокому Кавеху всё так же до подбородка едва достаёт.
— Ты знаешь, что я терпеть это ненавижу, но мне просто не оставили выбора, — угрюмо бурчит Тигнари, признавая сокрушительное поражение.
— Малышка Нилу умеет быть на удивление убедительной, — хриплый, будто бы прокуренный голос чуть поодаль заставляет тело оторопело замереть.
— Я быстрее поверю в то, что ты пообещала кинуть его на прогиб, — усмехается Кавех, выпутываясь из клубка объятий.
— Ох, ты очень недооцениваешь её, птенчик, — Дэхья, смеясь одними глазами, смотрит на него с высоты пятнадцати сантиметровых шпилек, в которых удобно, наверное, только стоять, но она, кажется, может и марафон пробежать, ещё и финиширует первой.
Она поднимает солнцезащитные очки, и если сейчас за её спиной грянет взрыв, будет совсем уж неудивительно: сияя бронзовым загаром и золотом мелированных прядей, в коже с ног до головы (и как ещё не спарилась, совсем дурная, что ли?) Дэхья будто сошла с постера голливудского блокбастера. Смертельно опасная в своей красоте, она будто создана для того, чтобы сниматься в экшенах с непрекращающейся пальбой или насыщенных погонями экшенах про расхитителей древних гробниц Красного моря. Но Дэхья всё так же укладывает на лопатки держателей золотых карт в частном бокс-клубе и наверняка ещё ни разу не повторилась при заказе в «AsalRuhi», стаканчик из которой Кавех замечает у неё в руке.
— Что там у тебя? Дашь попробовать? — энтузиазм, с которым он забирает протянутый напиток, улетучивается, стоит только сделать глоток. Кривясь в откровенном отвращении, он даже не пытается скрыть своего пренебрежения: — Это что? Обычный айс-американо?
— Все вопросы к вашему мухоморному, — обвиняюще звенят браслеты на тонких запястьях, когда она тычет в Тигнари указательным пальцем, сверкая в лучах солнца самым конченным на свете маникюром. В самом эстетически прекрасном смысле этого словосочетания, конечно.
— Ты сделал ей обычный айс-американо? — крутанувшись на месте, спрашивает Кавех с театральным ужасом.
— Сама виновата, — Тигнари флегматично пожимает плечами, не обращая внимания, как он пучит удивлённо глаза и слова разделяет, расставляя интонации. — Попросила меня приготовить ей на свой вкус.
— И ты, — теперь уже Нилу попадает под раздачу. Нет, ну где это видано: Дэхья и обычный айс-американо? — ничего с этим не сделала?
— Не поверишь, я разочарована не меньше тебя, — решительно заявляет она, поднимая перед собой руки. — В свою защиту хочу сказать, что я даже на смене не была. Они подхватили меня по дороге с репетиции.
— Нам срочно нужно это исправить.
— Ты больше не работаешь в «AsalRuhi», забыл? — Тигнари косит осуждающе в его сторону взгляд, вздергивая вопросительно брови.
— Как я могу оставаться в стороне, когда госпожа Энтека рискует потерять даже постоянных клиентов из-за твоей некомпетентности?
— Пожалуйста, прекрати паясничать, ведёшь себя на десять.
— На десять сантиметров выше тебя?
Кавех сиюсекундно готов молить о пощаде, но от неминуемой смерти его спасает эхо крика Дэхьи.
— Если сейчас же не пойдёте к машине, мы уедем без вас, — оповещает она достаточно громко, потому что уже успела уйти далеко, незаметно ухватив под ручку Нилу и чемодан Кавеха. Когда только успела?
Её красный матовый мерин пищит разблокированной сигнализацией и приветствует короткими вспышками передних фар. Дэхья ласково зовёт его «деткой», а Кавеха, кажется, сейчас стошнит. Или он слюной от зависти захлебнётся — трудно сказать, ещё не решил, потому что эту машину действительно иначе, как «деткой», язык не повернётся назвать.
Солидного гонорара от бюро хватило бы примерно на несколько месяцев аренды отремонтированной двушки в ближайшем к центру спальном районе, но Кавех, взращенный постоянным отсутствием сбережений и наличием извечных долгов, никак не отделается от привычки экономить на всём, что только можно. Поэтому он стыдливо просит подождать его у подъезда, пока перетаскивает скромные пожитки на последний этаж задрипанной типовки, низенькой, всего три этажа — этакий бич сумерских многоквартирных зданий старого образца, зато с дешёвой арендной платой, потому что ближе к окраине, да ещё ни кондиционера, ни системы отопления (спасибо Архонтам арендодателю за электрообогреватель), ни элементарного лифта не предусмотрено. На обратном пути в центр они умудряются собрать едва ли не все пробки, на каждый предательский стоп-светофор попадают и самых идиотских на свете пешеходов едва ли не сбивают, так что вместо голоса радиоведущего слышно только маты Дэхьи. Ругается она много и громко, а ещё так смачно, что даже у грузчиков Порт-Ормоса уши в трубочки свернутся.
И всё же доезжают без особых приключений. Разве что после беспощадных дрифт-поворотов Кавеха почти наизнанку выворачивает, но опять же спасибо Архонтам, что блевать ему нечем — на пароме успел только скромно салатом перекусить и пару средних латте выпить, а потом всё как-то некогда. Так что только желчь сглатывает и мысленно клянётся больше никогда не напрашиваться к Дэхье в пассажиры. Даже при наличии страховки. Ни за что.
Госпожа Энтека, взмыленная после нескончаемого потока офисных клерков в вечерний час-пик, но подозрительно радостная, встречает его за стойкой бариста в фирменном фартуке. Она усаживает их шумное сборище на втором этаже за самым большим столиком с видом на оживлённую улицу и тут же ставит на стол блюдца с фисташково-аджиленаховой пахлавой на всю компанию, падисаровый пудинг по фирменному (но всё ещё не домашнему от сайеде джадда Нилу) рецепту и стаканчик диетического йогурта с заварным кремом из сумерских роз для Нилу. Госпожа Энтека настаивает, чтобы они на сегодняшний вечер стали её гостями, а не работниками, бывшими и не очень.
— Я уже позвонила господину Ламбаду и предупредила, чтобы он оставил за вами самый большой столик, но буду рада, если задержитесь и тут ненадолго.
И отказать ей не представляется возможным.
Как и нельзя упустить шанс поиграть в любимую игру Нилу:
— И вы сделаете для нас всех кофе? — Кавех ловит хитрый прищур небесно-голубых глаз и уже знает, что за этим последует. Короткий кивок головы управляющей даёт карт-бланш её озорству: — Тогда приготовьте, пожалуйста, его так, как вы нас видите.
Просьба сбивает женщину с толку, но лишь на несколько секунд, ведь госпожа Энтека к их сумасбродствам привыкла. Однажды они встретили её в молочных усах, взбитых питчером. Как-то раз она показывала им записи с камер, где они после смены устраивали соревнования «поймай ртом шоколадную каплю». Даже заставала в кладовке их с Нилу внезапный дэнс-брейк под сольник Камисато Аяки из её, на тот момент последнего, альбома Princess like Me. И ведь даже выговора им ни разу не сделала, только парочку стыдливых видео обещала выложить в аккаунт кофейни в тейваппе. Поэтому этот вызов она принимает с готовностью, даже неким азартом.
Госпожа Энтека в «AsalRuhi» заглядывала нечасто, но каждого здесь знала, как облупленного, что своих неуемных бариста, что гостей-завсегдатаев. Она приносит для Тигнари пряный чай-латте, потому что он кофе не пьёт, только готовит — даже утреннюю настройку эспрессо не пробует, решительно отказываясь и доверяя это дело кому-нибудь другому. Перед Дэхьей ставит высокий бокал для моккачино.
— Я пока ещё только собираюсь вводить этот напиток в меню, но подумала, что именно вы и сможете оценить по достоинству будущую новинку, — наблюдая, как Дэхья и Кавех заинтересованно присматриваются к мареновому цвету напитка и золотым хлопьям на пенке, произносит управляющая. — Это «Пламенный шёлк», мокко на основе двойного эспрессо, молока и шоколадного соуса из розового шоколада и корицы с пищевым золотом.
— А ты приготовил ей айс-американо, — шепчет Кавех сидящему по левую руку Тигнари и, получив молчаливый пинок под столом, тихо ойкает.
Нилу, похожая на заварной сливочный крем в многослойном сатине платья с пышными рукавами-фонариками, в предвкушении смотрит на густые муаровые разводы в своём стакане. Сладкий бон-бон со сгущенным молоком, джезвой, влитой аккурат по лезвию ножа, и холодной пенкой из ледяной крошки и щедрой порции взбитых сливок сливается воедино причудливыми кофейно-сливочными узорами, когда она перемешивает его стеклянной трубочкой.
— Ты сильно изменился, Кавех, — в тонкой паутине морщинок угадывается странная печаль, когда госпожа Энтека улыбается ему. — Словно другим человеком стал, но при этом внешне едва ли отличаешься от прежнего себя. Поэтому я подумала, что нет ничего лучше классического капучино, но в новом исполнении. С аджиленаховым сиропом, стружкой из тёмного мондштадтского шоколада и апельсиновым перцем.
Кроме них посетителей в кофейне уже не наблюдается, разве что пара одиноко сидящих в разных концах первого зала гостей. Так что они приглашают госпожу Энтеку посидеть вместе с ними, Тигнари даже ручается за недавно принятого стажёра, а Кавех вызывается приготовить кофе уже для неё и клянется, что поможет им в случае внезапного нашествия орды жадных до кофеина постояльцев, а потом они с Нилу и Тигнари обязательно уберутся в кофейне. И вряд ли что-то может подкупить её больше, чем перспектива не перемывать всю посуду и прибирать за последними посетителями в одиночку, поэтому соглашается она моментально. Поднаторевший за несколько лет работы, Кавех в привычной рутине растворяется быстро — будто и не было вовсе этого года в Фонтейне, а он всё так же встаёт спозаранку, чтобы успеть в «AsalRuhi» за полчаса до открытия, выпутываясь неохотно из легкого пухового одеяла, ещё сохраняющего ночное тепло нагретых тел.
Он засиживался в фонтейнских кофейнях, чтобы разговорить здешних бариста и аккуратно втереться к ним в доверие, дабы потом ненавязчиво, под предлогом культурного обмена выпытать у них столько рецептов, сколько будут готовы рассказать, и потом привезти полученные знания госпоже Энтеке. Придумать «сувенир» лучше даже не представлялось возможным, ведь всем известно, как сильно она горит своим делом.
В ушах шумит от накрывающих километровой волной воспоминаний, когда Кавех встаёт за стойку. Он находит в холодильнике почти всё необходимое. На его удачу даже запасы домашней карамели, которой в кофейне пропитывают пахлаву, ещё остались. Только авторский пузыриновый соус приходится искать в недрах рюкзака.
— В Фонтейне плоский белый кофе есть в постоянном меню каждой кофейни, но только в провинции Петрикор его готовят подобным образом, — он украшает коктейль дольками засахаренного в маркотовом сиропе мармелада из озёрной лилии. — В рамках работы над реставрацией местного парка я долго думал над тем, что лучше всего будет напоминать жителям этого городка об аутентичности их родного дома, и решил, что самым действенным способом будет восстановить их некогда известный пузыриновый сад на границе с прилегающими к парку фруктовыми плантациями. А после завершения проекта в совете муниципального собрания мне сделали неожиданный подарок и поделились секретным способом приготовления этого фирменного соуса. Я надеюсь, что вы примите его рецепт и несколько занимательных способов приготовления кофе в качестве извинений за моё столь внезапное увольнение год назад.
Они уговаривают госпожу Энтеку поехать домой и оставить всё на них, потому что она, расчувствовавшаяся и едва не льющая в кружку слёзы, явно не готова даже грязную посуду в машинку загрузить, не то что настроить правильно помол. И она соглашается, немного бухтит, конечно, но в итоге даже разрешает им закрыться на час раньше, потому что господин Ламбад уже написывает ей, спрашивая, в котором часу ему ожидать их шумную компанию.
Новичок Сетос оказывается на редкость смышлённым и ловким малым. Кавех наблюдает за ним исподтишка, сгружая в посудомоечную машину кружки и тарелки с десертами, опустевшие неожиданно стремительно в ходе их посиделок.
— Я подменю, передохни немного, — кивает Кавех в сторону кладовки, заметив, что Сетос, прячась за тачкой, примостился укромно на табурете, чтобы перекусить на скорую руку.
— Пуровер с солодовым фильтром, бонусной карты нет… — раздаётся сзади у повернувшегося спиной к залу Кавеха, стоит стажёру скрыться за дверью.
— Оплата наличными, — по инерции заканчивает он, даже не понимая сразу, что только что ляпнул, а когда смысл сказанного доходит, стремительно разворачивается к незаметно подошедшему гостю.
И внутри всё переворачивается, а душа падает навзничь.
Момент нервного молчания в замеревшем мгновении. Кажется, даже воздух перестал дрожать от естественных колебаний, стоит им встретиться взглядами.
Аль-Хайтам стоит прямо перед ним, на расстоянии вытянутой руки. Он, не навязываемая больным воображением фантазия, возвышается над ним такой настоящий, из плоти и крови. И Кавеху недюжинных усилий стоит собрать себя по частям и отстранённо сказать:
— Пятьсот двадцать моры, — дрожащими пальцами сгребает с подставки для мелочи купюры и тараторит быстро так, чтобы он не уловил, как сильно его трясёт изнутри: — Ожидайте, ваш заказ будет готов через пять минут.
Сценария хуже ему не представить, потому что всё самое ужасное уже случилось. И он сам сделал для этого всё возможное. Однако жизнь ровным счётом никогда и ни с кем не считается. Она играет по собственным правилам и вполне в праве придумывать новые, меняя ход событий так, как заблагорассудится. Она умеет удивлять и всегда мастерски тасует карты обстоятельств, чтоб переиначивать свои же сюжеты на новый, непредсказуемый лад.
Сетос подходит к их столику, неловко переминаясь с ноги на ногу и нервно барабаня пальцами по прижатому к груди подносу. Переводя взгляд поочередно с Тигнари и Нилу, как старших коллег, к которым точно обратился бы в любой другой ситуации, на Кавеха, единственного из всех, кто вероятно его сейчас может понять, он неуверенно начинает:
— Извините, что беспокою, но тот клиент…
Услышав, как заскрипели ножки кресел по паркету, Кавех поднимается так стремительно, что его стул откатывается и зычно сталкивается с книжным шкафом позади.
— Сидите, я разберусь.
— Ты здесь больше не работаешь…
— Нари, там такой настырный урод, что после разговора с тобой он точно захочет превратить книгу предложений в книгу сплошных жалоб, так что давай лучше я сам, — сквозь зубы давит он и поворачивается к Нилу. — Ты тоже лучше не лезь. Он явно тот ещё конченный мудак, я таких издалека вижу. Даже твоя бальзамная улыбочка здесь бессильна.
И резво спускается на первый этаж.
Как же так получилось? Почему именно сегодня, именно сейчас пришёл? Зачем зовёт? Что хочет сказать? Ну добавил я ему в кофе соли, так это же для раскрытия вкуса. И если уж так не понравилось, то зачем давился? Уже минут с двадцать прошло, а только сейчас решил выразить недовольство? — мысли кишат в голове назойливым роем, незаглушимым шумом в ушах жужжат.
Стоит признаться: Кавех оказался не готов к этой встрече. Он понимает это сразу, стоит только подойти к столику, за которым сидит аль-Хайтам. Всё в том же дальнем углу, подальше от всех. Всё так же не изменяет своим привычкам. Совсем не готов впускать в свою жизнь что-то новое. Ни капли не изменился.
Как же бесит…
— Чего тебе? — старается звучать жёстко, но собственные слова слышатся жалобным хлюпаньем. Точно лужа под подошвой его тяжёлых ботинок.
Собственное бессилие, мгновенно проступающее перед ним, раздражает.
— Просто хотел вернуть кое-что, — аль-Хайтам сначала аккуратно, словно неуверенно даже — ха, его имя со словом «неуверенно» в одном ряду даже звучит смешно — касается его руки.
Кавех вздрагивает заметно и непонятно — то ли от контакта с извечным, знакомым до боли холодом чужих пальцев, то ли от тёплого металла. Смотрит на зажатую в руке связку ключей с потрёпанным жизнью брелоком в виде котика в шестерёнке. Ему он тогда довольно забавным показался, а ещё очень трогательным, потому что был сделан руками одного из сирот, беспризорно бегающих по отдалённым закоулками Сумеру. Сейчас же ничего кроме непонятного привкуса горечи на языке не вызывает. Слова встали поперёк горла. Ни туда, ни сюда. Будто сажи из тандыра наглотался, и она к нёбу прилипла: ни сглотнуть, ни откшляться.
— Кажется, ты забыл их, — только и произносит аль-Хайтам, поднимаясь из-за стола и накидывая поверх тёплого кардигана двубортное пальто.
Ключи от его, Хайтама, квартиры.
Он, Кавех, забыл.
Чего, блять?
В голове пусто, а на сердце невыносимо тяжело. Он стоит, замерев, и сил нет даже пальцы разжать, потому что в кулаке вдруг так горячо-горячо, будто раскалённой кочергой к голой ладони.
А когда к нему возвращается решимость, за аль-Хайтамом уже закрывается дверь, и Кавех успевает только грозовое облако непослушных волос в мешанине толпы уловить.
Он возвращается за стол к ребятам, предварительно сунув ключи в карман брюк, и их тяжесть преследует его до конца дня. Когда они убираются в кофейне: пока Нилу умоляет Тигнари дать ей доступ к музыкальной установке, а Дэхья нагло решает исход их споров самостоятельно, подключившись к портативным колонкам и включив новый альбом Блэйз Лилиз. Когда они сидят в ресторанчике господина Ламбада: запах тёплого металла мерещится ему в острых специях, ощущается во рту, когда он до крови прикусывает губу. Когда возвращается поздно ночью домой: связка бренчит в кармане брошенных на стул штанов удушливым напоминанием о реальности произошедшего.
Ему определённо стоит вернуть их обратно. Но как будто для этого нужно идти к аль-Хайтаму домой, а Кавех ведь даже не уверен, что он живёт по старому адресу. Хотя, конечно, живёт. Переезд для него точно слишком обременительное занятие.
«Слишком много мороки» — так бы он наверняка описал необходимость менять место жительства.
«Слишком много проблем от твоих разбросанных вещей» — так бы, возможно, объяснил своё желание вернуть ему ключи.
Кавех пытается — правда, пытается — найти этому какое-нибудь логическое объяснение в стиле аль-Хайтама, но никак не получается. И, наверное, ему отчасти всё же интересно узнать мотивы этого поступка. Потому что никак не может перестать думать об этом. Даже, топчась перед подъездом, продолжает размышлять и тщетно пытается отыскать ответы на собственные вопросы. Что он ему скажет? С чего начать диалог? Хотя, может, вообще не стоит ничего говорить, а надо просто кинуть ключи в почтовый ящик и уйти?
Но ноги уже принесли его к порогу квартиры, а палец уже нажал на кнопку домофона.
Так что отступать некуда.
Скрипят несмазанные петли. Открывается входная дверь. На знакомый, порядком поднадоевший лад звенит воздух между ними. И в нём, разряженном и опостылом, свистят сквозняком слова:
— Прости меня, моя любовь.