Пуровер для бывшего

Genshin Impact
Слэш
Завершён
NC-17
Пуровер для бывшего
handelo
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
just кавехайтамовское кофешоп!AU или история о том, как Кавех устраивался в «AsalRuhi» на должность бариста с четкой целью не привязываться к чему бы то ни было, потому что думал, что это станет лишь временной подработкой на годы студенчества, a увольнялся с вагоном привязанностей, внутренних диссонансов и осознанием того, что задержался непозволительно долго для чего-то столь непостоянного и ненадёжного.
Примечания
AsalRuhi — «Мёд души моей»* (сугубо авторская интерпретация перевода, но и «asal», и «ruhi» используются для обращения к дорогим сердцу людям)
Посвящение
каветамам, которые заставляют снова и снова возвращаться к ним с новыми идеями. моей дорогой Соне Соник, которая дала краткую сводку о рутине бариста и когда-то затащила меня на кофейную выставку на территории ЭкспоЦентра в далеком 2021 (да? тогда же это было?). и, конечно, всем тем, кому полюбились эти два соседствующих в лавхейте идиотикса.
Поделиться
Содержание Вперед

5. найди меня

      Фонтейн — это жаркие объятия материнской любви после долгой разлуки. Сколько они были вдали друг от друга? Пять лет, семь или даже больше? Сложно сказать, ведь семья — это не о расстоянии, она про нерушимые узы, которые заставляют держаться вместе и не дают упасть ни перед какими трудностями жизни, а Кавех эту связь нащупывает с трудом гораздо дольше, чем Фаранак живёт в Фонтейне. И всё же он рад маме, потому что один её счастливый вид уже приятно пригревает под сердцем.       — Ты так изменился, — шепчет она куда-то в макушку. Ей к нему нагибаться немного приходится, потому что высокая. Всегда была, даже без каблуков по последнему писку фонтейнской моды, даже отца была выше на пару сантиметров, но ему в ней всё полюбовно было.       — Ты тоже, мама, — тихим эхом вторит Кавех, окинув столь родную, но совершенно неузнаваемую фигуру долгим, изучающим взглядом, и в груди что-то странно покалывает.       Не постарела, не подурнела. Наоборот, распустилась и расцвела, словно ромарин после прошедшего дождя. Отрезала длинные золотые локоны, которые укладывала в замысловатые прически, потому что маленький он при любом удобном случае хватался за вьющиеся облаком волосы в детстве. Упрятала подальше свободные льняные юбки и хлопковые рубашки, которые гораздо больше подходили сумерским мамочкам-домохозяйкам, а не амбициозным деловым женщинам, — очевидно, чтобы вновь ощутить привычные удобство и практичность брючного костюма-тройки. Ведь его мама не о смиренной жизни домашней затворницы, она про цели и стремления, вдохновение и желание творить. Она губила и подавляла свою инновационную натуру исследователя ради семьи, хотя душа её жаждала креативной революции. Кавех понимает это сейчас, потому что эмпатию выкручивает на максимум; понимал даже в детстве, потому что там всё в целом видится куда отчётливее, совсем непонятно и вместе с тем словно понятнее некуда.       Мама в своё время слишком многим пожертвовала ради него, настолько себя убивая морально, что справиться уже не могла. Потому и сбежала. В другую страну, в другой дом, к другой, новой семье. Но она так старалась ради него, что Кавех простил бы ей всё на свете, лишь бы наблюдать за её счастьем и дальше. Достаточно даже вот так со стороны, когда разлука так длинна, что любые изменения видны за километр, особенно на фоне последних воспоминаний, уже достаточно обрывочных и пыльных по прошествии лет. Когда бросается в глаза абсолютно всё. Например, что у неё даже жесты и те теперь другие: суетливую хлопотность вокруг да около сменила деловитая резкость. Наверное, потому что теперь ей нет нужды успевать везде подряд — из дома на работу, с работы в магазин, потом снова домой, ах да, ещё же за ребёнком заехать надо, из школы забрать. Ничего этого больше нет. Теперь мама посвящает жизнь себе и своим интересам: до приезда Кавех стабильно раз в пару недель получал от неё фото с выставок, видеообзоры по музейным залам, записи с конференций и симпозиумов или ссылки на посты в её блоге, хотя у него уведомления на новые публикации по собственной инициативе включены, но спасибо, мам. Она бросает ему короткое «перезвоню позже, у меня встреча с заказчиком», но вспоминает об этом только ближе к вечеру. Мама всё ещё лавирует в водовороте дел и обязанностей, но теперь все её дела связаны с ней.       — Ох, да я же не об этом, — это у неё материнский инстинкт, что ли? Или она так и не уловила, о чём он подумал? — На тебя же смотреть больно! — Фаранак щупает-щупает-щупает: плечи его покатые, выступающие в вырезе блузы ключицы, заострившийся подбородок, впалые щеки. — Как ты питаешься? Спишь сколько? Если ты так ради Академии убиваешься, то…       — Брось, мама, — Кавех ластится щекой к подставленной ладони.       Кое-что в маме с годами всё же не меняется. Например, она до сих пор пользуется жасминовым кремом для рук. А ещё пахнет самыми удивительными цветами. Даже прикосновения её такие же согревающие, хотя руки — холодные. И взгляд беспокойный, всегда был.       — Всё в порядке, правда, — врать ей неприятно, но необходимо и, впрочем, достаточно легко, хотя на душе от этого всё же немного гадко. Но ведь для родителей так важно знать, что у их детей жизнь проходит гладко, иначе продыху не дадут ни себе, ни чадам. Поэтому нужно чуть улыбнуться, смягчить взгляд и произнести мягко-мягко: — Не переживай обо мне, лучше расскажи, как у тебя дела.       Фонтейн — это учиться узнавать всё заново, словно проживать совсем другую, новую жизнь. Сидеть с мамой в просторной гостиной непривычно, потому что это не их старая квартира, маленькая, но уютная, без плотных штор и каких-либо занавесок вообще, так что солнце свободно гуляет в каждом уголке; там нет их общих фотографий — вот отец держит его на плечах, пока Кавех пытается дотянуться до кристальной бабочки, притаившейся на ветке адхигамского дерева, а вот они все втроём на фоне Академии, потому что мама защитила докторскую по «Имитационному моделированию древних цивилизаций Сумеру». Даже пахнет тут совсем по-другому: не остротой ярких пряностей и лёгкой горечью жареного масла от сырных шариков масала, а нежной сливочностью грибного крем-супа и своевременно настоенного, но ни в коем случае не передержанного фруктового купажа чёрного чая с кусочками клубники, ананаса и розовым перцем. Но Кавеху нравится узнавать в этих деталях новые стороны матери, потому что он слишком давно не видел её такой умиротворённой и самозабвенной.       Наверное, поэтому они разговаривают так долго. О впечатляющей архитектуре Фонтейна: его высоких, узорчатых шпилях и берилловых витражах на примере ближайшей к дому часовни, об уникальности салосского кварца фонтана Люсин и эррерианской исключительности дворца Мермония, построенному будто бы в противовес капризно-богатому убранству кафедрального собора Фурина. О культурных различиях стран, к нравам которых прикипели за прошедшие порознь годы: свободной простоте общения среднестатистических сумерцев, на десяток которых едва ли найдётся та чопорно-возвышенная идеалами Академии единица, и актёрских манерах фонтейнцев, замаскированных под романтично-аристократичную вежливость. О них самих: недавних семинарах, на которые Фаранак присылали приглашение в качестве ведущего спикера, и спорах Кавеха с мадам Фарузан на тему тесной взаимосвязи рунических символов гробниц в старейших местностях Красных Песков.       Они говорят о кратковременных увлечениях и давних привычках, о временной подработке, нелюбимой, но стабильной работе и истинном призвании, о мимолётных пристрастиях и жестоко въевшихся под кожу чувствах.       — Какой он, Меллус? — спрашивает с неподдельным интересом Кавех. Ему действительно любопытно, за какого человека вышла замуж его мать, ведь, даже присутствуя на их свадьбе, он не смел задержаться дольше церемонии венчания, а потому узнать избранника Фаранак толком и не успел.       — Он… — мама бегло мажет взглядом по примостившемся на комоде совместном снимке. — Меллус… Он заботливый, ласковый, старательный. Совсем не такой, как твой отец, но вместе с тем слишком уж похож на него, потому что поддерживает любые мои начинания и ни в чём нем не ограничивает. Он потрясающий, Кави. И мне порой страшно, — она тупит стыдливо глаза, мнёт пушистые кисточки по краям подушки. — Страшно, что я, кажется, не заслуживаю его любви, потому что он — весь во мне и в моих увлечениях, а я тоже заинтересована по большей части собой и так ничтожно мало интересуюсь им.       — Ты просто любишь себя накручивать, по поводу и без, — как легко, оказывается, указывать на ошибки другим, игнорируя такие же у себя. — Вы ведь столько времени прожили вместе прежде, чем пожениться. Да и после свадьбы прошло уже несколько лет. Так что не думаю, что у него успели возникнуть какие-то сомнения о прочности ваших отношений, а если он не сомневается, то и тебе не стоит, мама.       Скажи кто-нибудь нечто подобное ему, может, Кавех тоже отпустил бы мнимые беспокойства насчёт аль-Хайтама. Но Тигнари говорил плыть по течению. Нилу уверяла, что всё наладится само собой. А Дэхья… её слова вспоминать стыдно, ох уж эта женщина, совсем не знает личных границ! Все они утверждали, что всё будет хорошо и причин для волнений нет, ведь отношения не рождаются из пустоты, но никто не попытался понять, почему Кавех начал сомневаться в их отношениях. Никто не сказал ему, что не нужно переживать, потому что аль-Хайтам уже выбрал его, подпустил к себе, открыл для него дверь в свой дом и позволил нарушить его привычный уклад.       — Мой маленький сын сильно повзрослел, но в некоторых моментах всё ещё такой ребёнок, — Фаранак улыбается, но смотрит куда-то сквозь, и улыбка у неё какая-то грустная, выдавленная, будто мякоть из лимона. — Кави, милый… Отношения очень часто о сомнениях. На протяжении всего совместного пути. Они могут возникнуть в любой момент, сколько бы времени вы не провели вместе. Мы ведь люди, у нас всё слишком непостоянно и изменчиво. Можно думать, что знаешь всё о своём партнёре, что уверен в нём, как в себе самом, но даже твоя душа и твои чувства могут оказаться теми ещё потёмками. Одно новое движение, одно лишнее слово могут отдалить вас друг от друга. Всё начнётся с маленькой трещины из недомолвок, но она будет расти и в какой-то момент превратится в настоящую пропасть. Вы знакомитесь и начинаете отношения, будучи одними людьми, но по прошествии времени вы учитесь друг у друга, изменяете себе и своим привычкам ради друг друга, нарушаете личные границы, уступаете и не можете найти компромисс, обижаетесь. Отношения — крайне тернистый и сложный путь, и чтобы его осилить очень важно уметь разговаривать.       Но что если разговоры эти не клеятся?       — И что же тебе дали эти разговоры, мама?       — Понимание, дорогой, — она оглаживает пухлые края глиняной чашки домашней лепки. — Со временем я поняла, что тот Меллус, с которым я живу сейчас, достаточно сильно отличается от того Меллуса, который делал мне предложение, и уж тем более совсем не похож на того, с которым я впервые пошла на свидание. На протяжении восьми лет он был разным: неловким и смущённым точно подросток, мужественным и готовым на всё ради меня, заботливым и излишне навязчивым, понимающим и раздражающим, до ужаса умным и истинным дураком. Но я люблю каждую его версию. Жизнь и опыт научили меня, как важно разговаривать, перебирать и обсуждать то, что не устраивает одного из вас или, может, сразу обоих хоть сколько-нибудь. Ведь в любой момент всё может закончиться.       Возможно, им тоже нужно было не только полагаться на немое понимание, но также сесть и поговорить. Кавех бы высказал, что его не устраивает, попросил бы быть чуть ласковее с ним, признался, как сильно его гложили извечная отчуждённость и нравоучительность в каждом слове. Аль-Хайтам бы выслушал его, принял к сведению и не стал бы вести себя, как конченный мудак… А, может, он бы проигнорировал все кавеховы просьбы и не стал себе изменять. Да, скорее всего, всё было бы именно так, потому что с аль-Хайтамом бесполезно разговаривать и пытаться добиться понимания, ведь он всегда сам себе на уме и слышит только то, что ему выгодно услышать.       — Я вижу, о чём ты думаешь, дорогой, — Фаранак смеётся и тянется к нему через весь диван, чтобы взять его руки в свои, сжать их в успокаивающем жесте. Так, чтобы все тревоги улеглись, а волнения стихли. Так, как умеют только матери. — А теперь расскажи мне об этом. Поделись, что заставляет тебя хмуриться темнее тучи, и увидишь, как слова могут освободить от тяжкого груза.       Маме невозможно противиться. Мамы, они ведь такие, что и слова против сказать не получится: приласкают нежностью, заглянут в глаза, и мысли все сразу на языке. Мамы выслушают, поддержат, могут не понять, но обязательно примут. По крайне мере, Фаранак именно такая, от того и не поддаться ей невозможно. Вот Кавех и рассказывает про аль-Хайтама. Но не напрямую. Он всё ещё позорно избегает звучания его имени на своих губах, потому что произносить его кажется чем-то неправильным после того, как он столь трусливо сбежал. Поэтому он рассказывает об аль-Хайтаме его привычками и предпочтениями, жестами и тонкостью мимики, содержательной немногословностью и говорящим равнодушием.       — Он такой… такой… Порой он бывал просто невыносим! — признание даёт глоток свежего воздуха, насыщает лёгкие кислородом, подталкивает выговориться. — Делает только так, как ему хочется. Никогда со мной не считается. Он резкий и грубый. Невозможный! Точно, с ним невозможно поладить. Уровень эмпатии у него ниже, чем у плесенников.       — Плесенников?       — Игрушки такие плюшевые, тоже на него, кстати, похожи! Просто отвратительные, — настолько отвратительные, что Кавех, как величайшая жертва маркетинга, даже купил себе одну. Зелёную такую, пернатую, с мрачно сдвинутыми широкими бровями. Подумал ещё тогда, что это прямо-таки аль-Хайтам в своём худшем расположении духа. — Он тоже будто из синтепона, хоть бы раз улыбнулся, покраснел или сорвался. Пусть лучше бы кричал, когда я случайно постирал его любимую рубашку со своей красной накидкой… совершенно случайно, честно! Но нет, он только сказал, что очки свои может одолжить, раз у меня проблемы со зрением. А когда я ему новую рубашку купил, спросил, зачем я это сделал. Нет бы поблагодарить! Но он же гордый такой, аж бесит. Не то, что спасибо не скажет, даже не попросит ни о чём. Видите ли, он и сам может себе всё позволить. Невозможный! Просто невыносимый…       Кавех о придурях аль-Хайтама разглагольствовать мог бы долго, но только не с ним самим. Ему ведь чужие слова всё равно мимо ушей, его не заботят, что говорят у него за спиной. А Кавеха вот заботит — и он сам, и то, что про него говорили другие. Иначе бы не сцепился пару лет назад с мимо проходящим харавататцем, который поносил его чуть ли не на чём Тейват стоит. Он всего лишь завистливый придурок, коих в Академии как мух в Сумеру, аль-Хайтама совсем не знал, значит, и высказываться так права никакого не имел. Аль-Хайтам… он ведь, на самом деле, как ёжик. Да, колючий. Да, не дотронешься просто так. Но всё равно хочется. Вот как посмотришь на него, так и оторваться не можешь. Красивый до безумия: как наденет эту свою водолазку без рукавов, что обтягивает широкую грудь и проступающий пресс; как накинет поверх пиджак, заостряющий широкие плечи; как пригладит гелем штормящиеся неровными прядями волосы, так в чувства прийти уже невозможно. Притягательный в своей неприступности: его хочется узнавать, раскрывать, снимать с него маски холодности и перманентного спокойствия, слой за слоем, слой за слоем… По-своему очаровательный даже: когда не держит старательно лицо, чтобы никто, не дай Архонты великие, не прознал, что у него в мыслях; когда, заснув, уже не контролирует каждый мускул и на смену выверенной невыразительности приходит естественная безмятежность; когда уголки губ дёргаются в полуулыбке, являя ямочки, или кривятся в непроизвольной брезгливости при виде прожаренных в масле закусок к вину. Аль-Хайтам именно такой — сдержанный, трепетный в плане контроля, жутко привередливый, но вместе с тем гораздо более чуткий, чем может показаться на первый взгляд. Просто он упрямый, гордый придурок, который быстрее на разного рода абсурдность согласится, чем признается в этом. Невыносимый, просто невозможный…       — Или он просто не умеет правильно показывать свою заботу, — подсказывает Фаранак, пригревая в уголках губ безрадостную улыбку. Ту самую, что отдаёт печалью о приятных, но безвозвратно утерянных воспоминаниях. — Знаешь, у твоего отца был похожий знакомый. Он часто мне про него рассказывал, но, к сожалению, мне так и не довелось с ним познакомиться. Они учились на одном потоке в Академии и сохранили общение даже после выпуска. Ох, и наслушалась же я от твоего отца про него. Ибн-Хасам то, Ибн-Хасам это… Но и твоему папе, конечно, несладко пришлось. Сколько двусмысленных комментариев он отхватил от меня в своё время, — ловит жадный в своей заинтересованности взгляд сына и распаляется сильнее: — А что? Я только и слышала какой Хасам умный, какое потрясающее открытие он сделал, какое нестандартное решение нашёл, как умело выкрутился… Ох, ладно, пуще этого было разве что размышлений, какой же Хасам твердолобый як. Твой отец любил поспорить, но дискуссии с другом всегда выводили его из себя. Наверное, потому что он всегда чувствовал себя поверженным, хотя я считаю, что в диалоге рождается многогранное развитие. Эти ртавахисты и харавататцы такие ограниченные в своих предопределённых значениях и трактовках, что я и сама бы с ними спорила немало в своё время. Ой, прости, мы же сейчас совсем не об этом…       Фонтейн о том, как важно смотреть со стороны, принимать чужое мнение и пробовать что-то оригинальное. Здесь всё обретает новые смыслы, расширяется непривычными коннотациями. Наверное, культура другой страны так на него влияет, однако можно ли возразить как-то, пока влияние благотворное? Кавех учится понимать по-новой: людей, таких диаметрально противоположных в своих манерах и обычаях; архитектуру, наглядные примеры которой говорят с ним совсем другим языком, нежели те немые, отпечатанные в учебниках и пособиях иллюстрации; разительно отличающуюся культуру — социальную, политическую, творческую, трудовую, гражданскую, гастрономическую.       Он долго искушается фонтейнскими ресторанами, потому что ещё на примере домашних посиделок с мамой усвоил, что его желудок крайне избирателен к незнакомым ингредиентам. Поэтому, даже совращённый привлекательными ароматами, не спешит пробовать незнакомую кухню — помнит ещё, как тяжко было после сливочного крем-супа и жареных ножек синих лягушек. Зато вот с местными кофейнями проблем не возникает. Кавех чувствует себя Дэхьей, у которой глаза вечно в кучу при виде списка новинок, потому что жажда попробовать всё и сразу не отпускает. Фонтейн с его культурой десертов и кофе, кажется, превосходит даже амбиции госпожи Энтеки, которая это дело любит всем своим естеством. Да и как тут не сдаться, когда наконец выдаётся возможность насладиться чашечкой самостоятельно. Он столько всевозможных напитков приготовил для других, но при этом сам всегда выбирал дешёвый пакетик три-в-одном — из-за нехватки времени, из-за стоимости, ведь такое счастье и тысячи моры не стоит, из-за того, что этот кофе и на кофе толком не похож, а его в какой-то момент от запаха зёрен едва ли не выворачивать стало. Но здесь, в Фонтейне всё по-другому. Тут только недалеко от дома, ещё даже не вырулив на главную улицу, уже можно выбрать едва ли не из десятка заведений: полноформатный лаунж с многостраничным меню и широким выбором блюд, уютное кафе с небольшим количеством посадочных мест, но атмосферной летней верандой и плетёной мебелью на улице, «кофе с собой». В общем, выбирай не хочу. Да Кавех и выбирать не спешит. Они все по пути в учебный корпус архитектурного факультета Национального института Фонтейна, так что, выкроив лишние минут десять, вполне возможно захватить себе к началу пары напиток и завтрак. Например, порция суфле из пузыринов с лёгкой кислинкой при первом укусе и продолжительной горечью цедры после и латте с марципановым сиропом, белым шоколадом и крошкой из орехов кешью на пенке прекрасно скрасят понедельник, когда нужно вставать ни свет, ни заря и ехать до конечной на столичном трамвае, чтобы потом пересесть на пригородный автобус и трястись ещё в нём, пока водитель не объявит «остановка: Петрикор». Ядерно-синий мусс в виде распускающегося бутона лилии озёрного света со сладкой свежестью перечной мяты в длительном послевкусии и концентрированный бамбл на двойном эспрессо и свежевыжатом пузырине точно придадут необходимый заряд бодрости, когда он обмеры перепроверяет по несколько раз, после чего за пленэром стоит, пока солнце не сядет, чтобы зарисовать во всех деталях местный ландшафт. А вот сливочный баваруа, приправленный маркотовым ликёром и кусочками свежих закатников, отлично подходит для пятничных посиделок с мамой за чашечкой её любимого чая, слегка терпкого из-за гранатовых цветов, но по-бархатному мягкого за счёт клубнично-малинового акцента. Каждый раз, получая на кассе выдачи свой заказ или засиживаясь подолгу на открытой веранде и гоняя по дну чаинки, Кавех думает, в каком бы восторге была госпожа Энтека. И, сдаётся ему, она ни за что бы не упустила возможность украсть парочку рецептов для разностороннего процветания «AsalRuhi».       Фонтейн сплошь и рядом из вдохновения. Он завораживает с первого взгляда. Изящная, не вычурная простота жилых домов: прямые фасады, скромные подъезды, не сильно выступающие балконы с тонким кружевом кованого железа, большие окна мансардных крыш. Широкие просторы улиц, не загромождённых повсеместно торговыми прилавками. Нет тут и неуместных стеклянных бизнес-центров, бестолково возвышающихся над всем миром, потому что фонтейнцы предпочитают ревитализировать под собственные нужды исторические здания, не позволяя им запылиться в неприкосновенности и вдыхая в них новую жизнь. Даже воздух здесь отличается — не пропитанный пряными специями и яркими ароматами ресторанов национальной кухни, а чистый, будто бы сыроватый, как в непрекращающийся дождь, благоухающий зеленью и цветами. В Фонтейне любят цветы. Маркотовые тюльпаны стоят в тонких вазочках на столах каждого третьего ресторана. Радужные розы буйно обвивают ажурные балкончики. Ламповые колокольчики теснятся в подвешенных к фонарям горшках. Салосские ромарины и озёрные лилии выглядывают из плетёных корзин между столами на летних верандах.       Кавех затягивается глубокими вдохами, задерживает дыхание, ныряет в Фонтейн с головой. Записывается на курс деревянной архитектуры, аналога которой нет даже в Академии. Теряется в завалах набросков для будущих чертежей, исторических справочниках с иллюстрациями, данных с обмерами, заметками о геодезических особенностях местности, пленэрных скетчах и фотографиях улиц Петрикора. Архитектурное бюро, в которое его пригласили на практику, дало ему возможность поучаствовать в проекте, финансируемом самим юдексом Фонтейна. Как ему объяснили, в Палате Жардинаж не так давно приняли постановление об улучшении прилегающих территорий и к исполнению решили привлечь Национальный институт Фонтейна, который в свою очередь заключил договора с архитектурными бюро и объявил международный конкурс. Вот только выиграть проходной этап среди студентов было недостаточно, конкурировать приходится до сих пор, ведь в проектировании участвуют не только студенты, но и уже профессиональные архитекторы. Поэтому Кавех не даёт себе расслабиться: изучает, прикидывает, ищет вдохновение, считает, чертит, комкает и начинает заново.       Время в Фонтейне летит с сумасшедшей скоростью. Казалось, только недавно последний августовский вечер догорал смородиновым закатом, пока он спускался по трапу в порту Ромарин, как уже сентябрь прощается, шурша опавшей листвой под ботинками и летящими во все стороны набросками в поисках нужного чертежа. Им дали месяц на разработку, чтобы в октябре выбрать и утвердить к подготовке макетов один из вариантов. Он не спал ночами, потому что никак не мог понять, что хочет сказать, с какой претензией приехал сюда. Кавеху думается, что архитектура сродни искусству должна показывать намерения творца, говорить его мыслями и делиться чувствами. Что он испытал, впервые посетив Петрикор? Что ощутил, смотря на заброшенные парки и скверы, некогда цветущие пышными садами и звучащие журчанием декоративных ручьев?       — Заново распускающаяся любовь, — перелистывая слайд, произносит Кавех в темноте переговорной. — Мне кажется важным подчеркнуть естественное устройство парка, а не модернизировать его до неузнаваемости. Петрикор — достаточно удалённый от центра столицы район, там иная архитектура и быт. Превалирующая часть местного населения — это люди в возрасте от сорока и старше. Здешняя молодёжь стремится жить в городах с более грандиозными перспективами. Поэтому, я склонен считать, что местным жителям может не понравиться, если попытаться навязать им что-то, совершенно не вписывающееся в их привычную жизнь, — делает небольшую паузу, позволяя ознакомиться с данными статистики. — Вернуть им приятные воспоминания о прошедших годах и позволить заново влюбиться — вот основная цель моего проекта.       Ему под пристальными взглядами стоять не впервой, но всё равно волнительно. Чувствует, как по спине холодной, влажной щекоткой скатываются капли пота. Лицо старается держать невозмутимым, потому что слышал не раз, что все его мысли субтитрами в мимике читаются без труда. Жесты тоже пытается контролировать — руки за спину заводит, чтобы не было видно, как пальцы нервно заламывает, ногами в пол твёрдо упирается, чтобы, не дай Архонты, не начать каблуками ботинок отстукивать в такт бешено колотящемуся сердцу. В ушах звенит от бушующего внутри волнения, он видит, как двигаются губы, но не различает слов. В себя приходит только, когда на смену звенящему шуму приходит шум аплодисментов.       — Поздравляю, — говорит ему после совещания Хотэм. Он, кажется, выпускник Национального института Фонтейна и уже пару лет работает в этом бюро. Он ловит Кавеха в коридоре и улыбается беззастенчиво, хотя они до этого едва ли и парой слов перекинулись.       — Спасибо? — неуверенно благодарит Кавех то ли от неожиданности чужих действий, то ли от постепенного понимания, что одобрили его проект, выбрали его.       Хотэм разглядывает в открытую, не стесняясь. Как неприлично. Стоит слишком близко. Как грубо. Возвышается горой, но смотрит не свысока. И на этом спасибо.       — Почему смотрите на меня? Что-то не так?       — Просто у тебя красивое лицо.       О, это дерьмо мы проходили.       Кавех едва сдерживается, чтобы не засмеяться, потому что знает, что это неуместно, потому что понимает, что смех его будет совсем не радостным и благодарно принимающим комплимент. Потому что точно такие же слова он некогда сказал аль-Хайтаму, и с этого начались все его проблемы.       Спасибо, но нет. Сценарий пройденный, концовка так себе, повторять не собираемся.       — Благодарю, — говорит подчеркнуто вежливо, чтобы ненароком не показаться дружелюбнее необходимого. Уж ему ли не знать, как легко можно надумать себе сладких грёз и потом быть заложником собственных наивных мечтаний. — Если это всё, то позвольте…       — Постой!       Разница в возрасте ведь не предполагает панибратство, разве нет? Тогда какого хрена…       — Не могли бы вы отпустить мою руку? — ещё никогда не приходилось так надеяться на красноречивость лица с субтитрами. И, наверное, оно действительно работает, потому что Хотэм выпускает тонкое бледное запястье из цепкой хватки. — Спасибо.       — Прошу прощения, — он примирительно вскидывает руки. — Просто хотел пригласить тебя в заведение неподалёку. Вечером после работы. Если ты не занят, конечно. Что скажешь?       Это прикол такой, да? Или где-то в курсах по пикапу прописано где-то в особом разделе по типу «Топ-10 лучших фраз, чтоб закадрить блондина-милашку»?       Острое чувство дежавю неприятно колет где-то между рёбер. Или это смех так распирает изнутри от сюрреалистичности ситуации. И грустно, и смешно, ну правда.       — Почему бы и нет, — усмехается Кавех.       Он соглашается вовсе не из-за того, что у Хотэма глаза зелёные-зелёные, но не как майская трава, затемнённая набежавшими тучами. Конечно же, не потому, что он высокий такой, широкоплечий, с острой линией челюсти и высокими скулами. И точно — вот стопроцентную гарантию может дать — не от того, что у него уверенность в каждом движении прослеживается отчётливо, такая нахальная, аж на зубах раздражением скрипит.       Он соглашается совсем не потому, что они так похожи. Ведь какими-либо сходствами тут и не пахнет.       Хотэм дожидается его, пока Кавех сдаёт детально расписанный план и подробно объясняет, что он там вообще написал, потому что секретарь ведущего архитектора даже не скрывает ужаса, глядя на его беспорядочные записки, написанные широким размашистым почерком. Он закрывает за ним дверь переднего пассажирского, отодвигает по-джентельменски стул, приглашая присесть. Он слушает его с явным интересом, ловит жадно слова, хотя сам Кавех даже не помнит, о чём ему рассказывал. Он совсем не похож на аль-Хайтама.       Но от Хотэма не перехватывает дыхание, не кружится голова. Не ломаются кости, не плавится тело под его поцелуями — не рваными мазками вскользь и украдкой, а долгими и чувственными, исследующими и оставляющими неровную дорожку следов, чтобы потом повторить по этим меткам весь проделанный путь. Кавех, приникая в ответ губами, думает, что поступает неправильно. Понимает, что поступает неправильно, но остановить себя не может. Он подставляется под ловкие пальцы, изучающе скользящие по шее-спине-рёбрам, руки запускает в жёсткие от осветляющего оксида и платиново-серой краски волосы и смотрит глаза в глаза между поцелуями. Потому что они зелёные-зелёные такие, почти что родные, почти что знакомые.       Кавех засосы прячет под повязанным вокруг шеи шёлковым платком, который затягивает на манер мадам Фарузан. Всё-таки есть в её фонтейнских узлах какой-то винтажный шарм. Но у неё узел свободный, небрежный, так что и у него податливая ткань в какой-то момент съезжает своевольно.       «Попытка засчитана» — пишет ему Тигнари в ответ на селфи в зеркале лифта.       «Это что, ЗАСОС?!» — капслок Нилу слышно, кажется, даже через экран мобильника.       «А я смотрю ты в Фонтейне времени зря не теряешь, птенчик» — Дэхья сопровождает своё сообщение дерзко хихикающими эмодзи.       Кавех на их сообщения только глаза обречённо закатывает, потому что это даже не смешно. Нет, серьёзно. Никаких хиханек-хахонек. Ведь свободного времени в Фонтейне категорически не хватает. Он с родной матерью видится только за короткими обедами в ближайшей к бюро кофейне, поэтому не чувствует себя сильно уж виноватым (хотя момент имел место быть), когда выхватывает от Тигнари целое полотно о том, какой он плохой друг, потому что у Нилу аж питчер из рук валится — так долго он им не звонил. Целое полотно и видеозвонок, следующий сразу за ним.       Они, из пикселей и прерывающихся хрипов, толкают друг друга за рамки экрана, говорят наперебой, но их голоса тонут в ужасной связи бетонного здания бизнес-центра. Так продолжается до тех пор, пока телефон не выхватывает Дэхья и не выходит с ним из кафе с привычной для неё наглостью. А Кавех, слушая знакомый хор голосов и шумливые отголоски Сумеру, впервые чувствует себя одиноко. Они все там — за морем, за линией горизонта, такие далёкие и недоступные, хотя, казалось бы, вот: одно нажатие кнопки, и они уже смотрят на него через мобильник, пререкаются друг с другом и улыбаются ему.       Он тут — совсем один, будто не за пару дней пути на пароме, а на льдине посреди северного океана суровой Снежной. И, наверное, ему искренне боязно, хотя год — это в сравнении так ничтожно, но вместе с тем действительно долго. Достаточно, чтобы его успели забыть и выкинуть из жизни. Поэтому он время от времени невольно проверяет подписки, постит не просто общие пейзажи, а дома с именными табличками, названия заведений и цветочных лавок. Сам Кавех в жизни не признался бы, что таким образом не запоминает эстетику чужой страны и приятного времяпровождения, а инстинктивно посылает сигналы.       В томном освещении ресторана, с чужим, не твоим, отражением в бокале на фотографии. Найди меня.       В густой листве пышно цветущих садов, потерявшийся и немного потерянный. Найди меня.       В крепких объятиях незнакомца, первого попавшегося, без капли заинтересованности. Найди меня.       Аль-Хайтам эти сигналы-SOS улавливает отчётливо. Ему нет нужды искать скрытые смыслы, потому что Кавех всегда для него был как на ладони. Он совершенно не умел юлить, скрывать эмоции, у него же душа нараспашку — вот я, открытая книга, с незамысловатым сюжетом и с первых строк понятной концовкой. Так он привык думать. Однако открытым оказался не Кавех, а их совместный финал. Было бы справедливо считать, что всё закончилось там, в невыносимой пустоте хайтамовой квартиры, да только куда не посмотри, а он остался в каждом уголке.       Неужто решил поиграть с ним таким образом? Попытка неплохая, но заведомо провальная, ведь аль-Хайтам у себя тяги к азарту не видит.       С ним такие трюки не пройдут, потому что его система жизни не предусматривает внезапные риски, а стремится исключить их. И Кавех, вероятно, это тоже знает, так зачем устраивает столь очевидное и показательное представление?       Чтобы аль-Хайтам почувствовал что? Злость? Ревность? Не будет.       Чтобы он выложил фото из бокс-клуба — мокрый после тренировки, с зачесанными назад влажными волосами, раздетый на грани фола (конечно же, безо всякого скрытого умысла, он же не Кавех)? Не станет.       Чтобы он проверял тейвапп, как обезумевший, желая увидеть его — в своей ленте, в своих просмотрах? Он не падёт так низко.       Чушь. Бред. Невозможное в его жизни условие.       — Люди привыкли называть «невозможными» вещи, на самом деле, маловероятные. Вполне осуществимые, но не достигаемые из личного отрицания, — Дэхья нависает над ним после очередного нокдауна. — Вот ты мог бы стать национальным спортсменом, хотя в спарринге принципиально не подаёшь виду, что можешь меня победить.       — Слишком много ненужного внимания в почестях всемирной известности, — хватаясь за протянутую руку, аль-Хайтам поднимается. — Да и авторитет твой подрывать не хочется.       Она прячет низкий, хрипловатый смех во влажном полотенце, вытирая с лица пот.       — Думаешь, я слепая? — Дэхья падает на табурет в углу ринга и шарит рукой, пытаясь на ощупь найти бутылку с водой, потому что сама взгляда пристального с аль-Хайтама не сводит. — Просто ты — человек без амбиций. И бороться не привык. У тебя всё так легко, потому что усилий должных не прикладываешь.       — Отчитывать меня решила? — они уже давно оставили рамки формальностей, потому что смысла в них нет никакого. Ограничения и раньше не могли держать в узде едкие комментарии.       — Ну что ты, всего лишь делюсь наблюдениями.       — Я плачу тебе не за умозаключения.       — Ты платишь ежемесячный членский взнос и за золотую клубную карту, а не мне, идиот, — её меткость раздражает не только точными ударами, но и полотенцем, прилетевшим ему в лицо. Какая гадость.       — Хочешь сказать, вот так выглядит обслуживание высшего класса? — Дэхья понимает, что имел в виду её пернатый малыш Кавех, когда говорил, что даже его невозмутимое спокойствие слишком уж говорящее, потому что и сама без труда различает в каменном выражении лица брезгливое отвращение.       — Хочу сказать, что ты идиот.       Аль-Хайтам хочет сказать, что она — невозможная женщина: наглая и прямая, как рельсы. Но Дэхья опережает его, а ей ведь до зубного скрежета важно быть впереди планеты всей.       — Ещё раунд, — объявляет тоном своим беспрекословным. Голос у её такой, что не терпит возражений ни при каких обстоятельствах, хотя не то, чтобы он собирался. Лишняя морока — спорить с такой, как Дэхья. — И в этот раз тебе лучше бороться по-настоящему.       Исключительно по его отнюдь не скромным наблюдениям, вступать в борьбу следует только если заблаговременно понимаешь, что игра будет стоить свеч. Лишь будучи уверенным в собственных силах и с четким осознанием ситуации. Предварительно рассчитав и оценив возможные риски. Ведь нет смысла действовать бездумно, когда отсутствует обоснованное представление, выйдешь ты победителем или нет. Это нелогично и противоречит всем законам «лёгкой» жизни, которую аль-Хайтам уже успел воссоздать вокруг себя.       Ему привычно контролировать ситуацию, однако Кавех совсем не про подчинение. Упёртый, как вьючный як, он на дыбы встанет, костьми ляжет, но от своего не отступит. Фыркать ещё будет с деланной надменностью, совсем ему не свойственной, и всем видом выражать недовольство, но ни за что не уступит, если это идёт вразрез с его принципами. Хотя принципы его такие же посредственные, как и показательная игра в высокомерную недотрогу — только «Золотой малины» на полке не хватает за заслуги. Кавех категоричен в своих мыслях, а уж характером и подавно из крайности в крайность бьётся. У него благородство едва балансирует на грани бесхребетности, ведь отказать никому не может. Сколько раз аль-Хайтам заставал его за «помощью» этим недоразвитым одногруппникам (не дай Архонты, кто-то из них действительно станет архитектором, серьёзно), столько же и говорил, что единственный дурак здесь именно Кавех, которого так нагло использует эти смышлёные лентяи. Однако он не прислушивался к нему, всё будто бы назло делал, готов был из кожи вон лезть, лишь бы доказать свою точку зрения, и даже не старался понять, что аль-Хайтам не просто так его поучал, а вбить в его дурную, сумасбродную голову пытался, что себя и собственное достоинство нужно ставить превыше всего — и добрых помыслов, и груза ответственности, и даже тяжкой вины. Но Кавех совершенно не видит разницы между добротой и безотказностью, такой наивный, хотя гораздо чаще слышал в стенах этой квартиры об «инфантильной незрелости», потому что, по чьему-то скромному мнению, мягкими высказываниями его не образумить.       Аль-Хайтам — человек слова, слова прямого, острого и жалящего, но правдивого. Он склонен рубить с плеча, потому что уверен, что хождения вокруг да около только вселяют ложную надежду, окутывая нежным облаком веры, да только с высоты подобных ожиданий падать слишком уж больно. Точно с астрономической башни Ртавахиста для практических занятий лететь прямиком на мраморный порог Академии. Вот и Кавех, по его мнению, левитирует так уже очень долго, да вот в лепёшку никак не расшибётся. Он не теряет солнечного энтузиазма, даже продолжая раз за разом наступать на одни и те же грабли, которые его по лицу с такой силой бьют, что любой другой на его месте уже давно бы ошибки свои осознал и переступил через неприятный опыт. Но Кавех же упрямый слепец…       — Никто из этих двоих тебе, вероятно, не скажет, зато могу я, — Сайно поймал его на выходе из кофейни в тот день, когда аль-Хайтам узнал, что они, оказывается, теперь уже жили вместе.       Он, притаившийся в тени навеса, выныривает из темноты, но всё ещё остаётся её частью. Сменив полицейскую униформу, теперь стоит перед ним точно какой-то бэд-бой в чёрном с ног до головы, от тяжёлых ботинок на шнуровке до кожанки, бросающей металлические блики молниями многочисленных застёжек, и кепки с кольцами в козырьке. Но страха совсем не наводит, по крайне мере внешним видом. Просто взгляд у него действительно в определённой мере жуткий. И хотя аль-Хайтам из «гордости своей соколиной», как любит выражаться Дэхья, в этом никогда не признается, есть у Сайно неоценимый талант наводить жуть одним своим появлением. Может, он ростом ниже того же Кавеха, да только аура сбивает с ног — точно палач на эшафот восходит казнь производить.       — Даже интересно, чем собираешься удивить, — усмехается аль-Хайтам, хотя атмосфера даже к небезызвестным шуткам Сайно не располагает.       — Правдой, — чересчур серьёзным даже для него тоном заявляет Сайно. — Это ты его довёл.       Правдой? — тут же хочется спросить, но аль-Хайтам молчит, потому что в вопросе этом ни гроша истины.       Тем, что хотел образумить его? — и эти слова на язык упорно не просятся, только комом встают поперёк горла, хотя он, всегда уверенный в себе и своей правоте, едва ли когда-то мог сомневаться в том, что хотел сказать.       — Знаешь, я на сломленных людей за годы работы порядком насмотрелся, так что за километр таких бедолаг вижу, — Сайно достаёт из кармана пачку красного Marlboro и немым жестом предлагает аль-Хайтаму. Наверное, работа обязала таким образом стресс снимать — предполагает он, потому что в сущности о парне Тигнари не так уж много знает, и также молча отказывается. — Как думаешь, сколько раз я понимал, что «прыгунки» летели из-за «я всё это только ради него и делал»? — сизый дым заполняет не только пространство между ними, но и образовавшуюся тишину. — Достаточно, чтобы понять, что благими намерениями вымощена дорога в Бездну. И гораздо больше, чтобы осознать, что всё дело в разнице восприятий.       Они действительно смотрели на всё по-разному: там, где Кавех искал скрытый подтекст, аль-Хайтам облегчал до понятной ему простоты, но там, где аль-Хайтам непроизвольно вуалировал правду, Кавех никогда не мог углядеть истинный смысл. Кавех вообще много чего так и не смог понять, как и аль-Хайтам много чего отрицал, не желая вдаваться в ненужные ему подробности.       У них восприятие мира слишком уж разное. Кавех любит ассоциации, сравнения. Ему нравится оживлять неодушевлённое и губить живое — сколько раз он доводил себя до изнеможения собственными решениями, столько же вдохновлялся сущими мелочами и искал воодушевление в чём-то столь мелком и словно даже недостойном внимания.       — Это так забавно, что люди похожи на кофе, — как-то сказал он ему.       То была суббота, и — о Архонты! — Кавех отказал госпоже Энтеке в просьбе взять лишнюю смену, поэтому провели они её тогда вместе. Воистину редкое явление, в чудесности своей едва ли не на второе пришествие Архонтов похожее.       То была ленивая суббота, когда никто из них никуда не торопился. Кавех не встал спозаранку, чтобы приготовить завтрак. Аль-Хайтам не проснулся раньше выстроенного им графика. Он вообще проспал все будильники, которые, как выяснилось позже, были злонамеренно выключены. Первый раз он вырвался из мягкой дрёмы из подозрений, что они уже проспали полдня, но на прикроватных часах часовая стрелка только протикала восемь утра и позволила вновь спрятаться от назойливо пробивающихся через жалюзи солнечных лучей в тёплых объятиях.       Кавех обжигал, заставлял тело изнутри кипеть в невыносимой горячке.       Аль-Хайтам старательно сохранял напускное хладнокровие.       У Кавеха кожа жаром так и пышет, но у аль-Хайтама руки ледяные, оттого он и вздрагивал невольно каждый раз, стоило ловким пальцам заползти под свободную чужую футболку, провести по изгибам тела, обязательно задержаться на рёбрах, будто бы пересчитывая их.       — Какие глупые ассоциации на этот раз ты придумал? — хмыкнул тогда аль-Хайтам, теряясь пятерней в жидком золоте волос, растекшимся по его оголённой груди.       — Это занимательное наблюдение с точки зрения психологии! — Кавех вскидывается, приподнимаясь на локтях, и руку приходится убрать.       — Кави, ты учишься на архитектурном.       — А ты поступил на лингвистический, но из тебя и слова лишнего вытянуть нельзя, — аль-Хайтам бы с радостью поспорил с ним о семантической разнице этих слов, но как-нибудь в другой раз. Не сейчас, когда им так хорошо.       — Так что там с твоими психологическими наблюдениями? — поэтому он услужливо соскакивает с зарождающихся дебатов, возвращая диалог в первоначальное русло.       А Кавеху большего и не надо, ведь он совсем не сторонник конфликтов, хотя препираться любит, по поводу и без, изрядно. Он расплывается в улыбке, довольный, что последнее слово осталось за ним, и пускается в бурные рассуждения, как по внешнему виду человека можно предположить, что он закажет, или как по напитку можно прикинуть характер. Рассказывал, как они с Нилу делали ставки на подобного рода вопросы, а аль-Хайтам слушал, слушалслушалслушал, но не слышал: слова долетали будто бы издалека, потому что всё, на чём он мог сосредоточиться в тот момент — это длинные, тонкие пальцы, хаотично скользящие по его груди и рисующие невидимые узоры. И где-то на подкорке промелькает мысль, что если люди и впрямь похожи на кофе, который пьют, то Кавеху как нельзя подходит этот идиотский пакетик три-в-одном, который он заваривает себе по утрам, хотя параллельно готовит воронку.       Одного вида этой растворимой дряни хватало, чтобы брезгливое недоумение выливалось потоком словесных недовольств. Но то было раньше. Сейчас аль-Хайтам сам заваривает этот безвкусный порошок. Как-то въелось, хотя начиналось с простого «я просто попробую, потому что не понимаю, как он травит себя этим», а теперь и это вошло в его привычки.       Кавех и сам остался в привычках аль-Хайтама — так плотно засел в его жизни, что забыть уже нельзя. Его запах не выстирать с постельного белья, сколько гель с отдушками всякими не лей. Его лицо — красивое и утончённое — не вытравить из памяти, потому что оно на фотографиях совместных в рамках (которые тоже он покупал), в галерее телефона, перед глазами. Не забыть его смех, громкий и заливистый; его голос — дрожащий, ломающийся в словах непонятными междометиями, будто поставленный на то, чтобы выстанывать его, Хайтама, имя в полумраке спальни под аккомпанемент звучных шлепков разгоряченных тел.       Кавех стал привязанностью, которая сделала его слабым и уязвимым. Потребностью, от которой нельзя отказаться.       Но он ушёл. И это, кажется, сводит аль-Хайтама с ума — иного объяснения кошмарам, этим навязчивым влажным видениям, найти не представляется возможным.       Шепчет жарко «найди меня», проникая в его сон. Смотрит пристально горящими глазами, выныривая из-за размытого силуэта незнакомца, и видно темнеющие багровым следы на тонкой, изящной шее.       Собственным отсутствием и присутствием фантомным превращает реальность в невыносимую фантасмагорию, преследуя ароматом на стиранной бесчисленное количество раз простыне. Аль-Хайтам никогда тонкостей парфюмерии не чувствовал и не понимал, как Кавех улавливает с точностью оттенки и ноты. Он знает все эти запахи, но никакой истории в них не угадывает. Он просто знал, что подойдёт Кавеху, потому что думал, что знает его. А теперь он преследует его навязчивым напоминанием, пробуждает старое желание. Грязное и порочное. Неправильное.       Это неправильно — чувствовать его присутствие, представлять его в своих, не чужих, объятиях. Такого податливого, будто бы плавящегося под его касаниями. Готового разделить с ним это безумие. Но Кавеха рядом нет, и аль-Хайтам в этом дурмане один на один со своими демонами остаётся.       Он, уткнувшись лицом в подушку, закрывает глаза и глубоко вдыхает. Его запах — молочно-нежный и сладкий, но с природной свежестью — тут же наполняет лёгкие, а воображение рисует желанный образ. Растрёпанная челка падает на глаза, липнет к взмокшему лбу. Горящие вожделением глаза, эти два агата агнидус, взирают снизу, и плещется в них покорное одобрение, мол, делай со мной, что хочешь, я тебе доверяю. Но аль-Хайтам представляет, что это именно он покорен. Потому что это его член оказывается в тесном плену губ. Кавех сначала касается только головки, будто бы не уверен и не умел. Чистая ложь, ведь он столь искусен в вопросах удовольствия. Действует всегда точно творец в порыве вдохновения — с самозабвенной отдачей и растворяясь в процессе. От того и начинает поначалу скромно, примериваясь и оценивая обстановку, чтобы понять, какой путь выбрать.       Аль-Хайтам чувствует, как влажная узость рта поглощает его, хотя в реальности это он сам проводит рукой по всей длине, сжимая пальцы у основания. Потому что в реальности Кавеха рядом нет и в помине, так что остаётся только отдаться полёту фантазии, где он так страстно и ненасытно заглатывает.       Кавеха хочется. Подчинить. Нагнуть. Вставить. Чтобы не где-то в недосягаемых мечтах, а по-настоящему.       Но Кавеха рядом нет. Зато он в мыслях, в душе. Осел, въелся подкожно, захочешь — не выведешь, как бы ни пытался.       Он преследует его, как фата-моргана. Такой реальный, но стоит дотронуться, и тут же пропадает. Поэтому аль-Хайтам не спешит коснуться, лишь представляет, как касаются его — горячие губы, жаркая теснота. Он сам себя трогает, обхватывает крепчающий с каждой секундой стояк, развивает подходящий образ. Представляет, как запустит руку в светлые, неокрашенные волосы, натянет — и корни, и чужой рот, чтобы взял глубже, почти до основания. И, потворствуя развратным мыслям, ускоряет движения ладонью на члене.       Неприлично чвакает в гробовой тишине естественная смазка.       Развратно чпокает ртом Кавех в блудливых фантазиях аль-Хайтама, выпуская член изо рта, потому что дышать уже не может.       Он задыхается от накатывающего возбуждения. Пытается восстановить дыхание, но только давится короткими полувздохами, и в лёгких печёт от нехватки кислорода, а внизу живота жарко пульсирует от срочной потребности в разрядке.       Аль-Хайтам жмурится сильнее, как если бы от этого все его безнравственные фантазии в реальность воплотились, и дышит глубоко-глубоко, потому что так запах отчётливее ощущается. Слышится совсем рядом влажная соль вспотевшего тела — только лизни и почувствуешь на языке. Витает так явно, слишком уж близко, вязкая острота страсти. Оседает мягкой томностью, окутывает ласково молочная нежность, щекочет нос природная, первобытная сочность: так на алебастровой коже расцветают амуровы краски.       Картина такая натуральная, что даже страшно в какой-то момент становится.       Это неправильно. Аморально. Гадко.       Но грёзы аль-Хайтама слишком уж живые, чтобы в их неправильности сомневаться.       Поэтому он ускоряет движения ладонью на члене, представляя, как натягивает на него покорного Кавеха. Как тесным кольцом сжимаются губы. Быстрее. Как язык умело скользит вдоль. Быстреевышесильнее. Как вылизывает старательно. Да, именно так. То, что нужно.       Тугой ком развязывается. Долгожданное наслаждение прошибает точным выстрелом в голову. Напряжённый пресс сводит судорогой развязки, и аль-Хайтам наконец выдыхает.       Оргазм пульсирует приятно и долго. Голову кружит редкой тупой болью и постепенно накатывающим осознанием, что он только что сделал.       Дрочить на свои грязные иллюзии удовлетворяет на редкость лучше просмотра порно, но всё же хуже прямого проникновения. Хотя, может быть, так возбуждают только конкретные образы. Вряд ли бы фантазия о каком-то левом прохожем или секс со случайным знакомым заставили бы его кончить. Всё дело в нём, в Кавехе. Аль-Хайтам думает об этом, закидывая испачканную простыню в стиральную машину, залезая в душевую кабину и стоя под контрастным душем, отрезвляющим и прогоняющим остатки наваждения.       Да, дело всегда было в Кавехе.       Они ссорились, потому что Кавех ни с того, ни с сего начинал дуться. Не высказывать в открытую свои обиды и претензии, что, наверное, было бы лучше, потому что играть в угадайку гораздо сложнее. Особенно когда тебе по душе прямота, простота и честность, а игр разума вполне хватает и без невысказанных обид, причину которых чаще всего ищешь интуитивно, на ощупь, то и дело спотыкаясь о встречное недовольство.       Они целовались, держались за ручки и обнимались, потому что Кавеху это было жизненно необходимо. Жадный до тактильной близости, он всегда нуждался в чём-то подобном и только так умел выражать свои чувства. Всегда говорил действиями, а не словами. Но Аль-Хайтам особенно ценит личное пространство и впускать в него кого-то не то, чтобы спешил. Хотя Кавеху всё же позволил — и лежать у себя на коленях, и прижиматься тесно-тесно, и дразнить его, невольными касаниями, мажущими поцелуями и лёгкими, почти невесомыми движениями языка вдоль шеи. Потому что это был он и никто другой.       Они и сексом, наверное, занимались, только потому что этого Кавех хотел. Или аль-Хайтам себя так старательно дурить пытается, потому что ни в жизнь не признался бы, что что-то происходит по его инициативе. Он не делает первых шагов, ни в коем случае. Ведь он контролирует уже сложившуюся ситуацию, в которой всегда можно спихнуть всё на изначальные неблагоприятные условия.       Аль-Хайтам склонен искать объяснения любым мелочам вокруг, но никогда не замечает апории собственных поступков.       Будет искать удобные обстоятельства, за которыми можно скрыть истинные, чаще всего, неосознанные мотивы своих действий.       Начнёт прикрываться сторонним влиянием, лишь бы не принимать очевидного — это он изменился. И никто в этом не виноват.       Станет отрицать очевидные факты, даже если они лежат на поверхности. Особенно, если они столь явно бросаются в глаза.       Он твердит себе, что никогда не станет ревновать Кавеха, но каждый день проверяет тейвапп. Конечно же, не из желания узнать, задержался ли тот высокий, мощный фонтейнец в его историях, а с сугубо сторонним любопытством полистать последние новости. Уверяет самого себя, что Кавех из раза в раз стремится привлечь его внимание, потому что уверен, что знает его, от того и понимает мотивы всех его поступков. Думает, что всё осознаёт, хотя на деле ни черта ему не известно.       На самом деле, аль-Хайтам — парадоксальный лжец, и он определённо соврёт, если скажет, что это не так.
Вперед