Компрессия

Call of Duty: Modern Warfare (перезапуск) Call of Duty: Modern Warfare
Слэш
В процессе
NC-17
Компрессия
ArtKris
автор
Описание
С Соупом всё вышло по-другому. От такой вседозволенности становилось настолько хорошо, что даже дурно. Будто, дорвавшись, позволяешь себе не стакан хорошего крепкого виски, а выжираешь бутылку какой-то дряни. И счастлив. Но потом тебя мажет, трясёт и тянет блевать с непривычки. Так ты учишься не потреблять бездумно, а дозировать и видеть в этом ценность.
Примечания
!alarm! У автора синдром спасателя тут расцветает буйным цветом! Теперь и во вселенной Call of Duty! Спецпредложение: «Спасаем всех!» Не пропустите! Только сегодня и до окончания ФФ! Кхем. Обложка была отрисована за сутки, и я решил, что это знак — надо публиковать. Есть на твиттере https://x.com/LexiArt3/status/1830262122187788497
Посвящение
Персонажам и читателям
Поделиться
Содержание Вперед

part VI

      Говорят, русские — те ещё черти: закалённые, невозмутимые, непредсказуемые.              Вот и Соловьёв оказался тварью живучей и держался уверенно вплоть до пятой дозы. Вплоть до пятой дозы он действовал Гоусту на нервы одним своим упрямством. Сарказмом, отрешённостью, граничащей с равнодушием к собственной жизни, тупым чувством юмора и блядской ересью на русском, до которого низводился автоматически, путешествуя в глубинах галлюциногенного бреда. Никто даже не сомневался в бессмысленности транслируемой оттуда информации, но когда с бредом начали просачиваться фамилии из состава «Конни» Гоуст почти взвыл, понимая, насколько тупой и аффективной была идея с наркотиком. От легкомысленной же расправы над постепенно тупеющим Соловьёвым и его набором слов из русско-английского словаря Гоуста удерживал только Роуч и мысль о том, что вся работа не должна быть проделана зря. И надо сказать, что Прайс бы уволил его нахрен, если бы ни Роуч, притащивший невесть откуда паренька связиста с почти идеальным знанием русского.              В Лондон Гоуст вернулся почти через две недели. Уставший, вымотанный, злой. Они мало того что непростительно долго провозились с допросом, так ещё и напоролись на последствия затянувшейся песчаной бури.       Первых результатов они достигли спустя четыре дня; газ у «Конни» закончился, и целью трёх других групп было отыскать альтернативные варианты химического оружия на территории Америки, стран Запада и Востока. По сообщениям американской группы, им якобы удалось договориться о поставке остатков карбаматной дряни с испытательного полигона Дагуэй. У группы с Запада был совершенный голяк, а китайцы улыбались русским, как братьям, но своих дел пока что не раскрывали. Так и выходило, что вся возня с Соловьёвым не стоила и пары доз героина.              Не сказать, что операция была провалена, но на одном из допросов у Соловьёва отказало сердце. Токсический шок. Откачать не успели. Гоуст даже внутренне растерялся в тот момент, когда ему сообщили. Понятное дело, что подобное не в новинку; часто получалось, что допрашиваемые «отъезжали» силами дознавателей. Всё-таки жестокость во вседозволенности не знает границ. Но с Соловьёвым так быстро расставаться не планировали. Да и не выглядел он так, что вот-вот сдохнет. Ко всем минусам, как-то так вышло, что профессионально пустив в расход всех остальных бойцов «Конни», они и не задумались о запасном «языке».              Полученной информации оказалось мало, а её качество еле окупало те усилия, что пришлось приложить. Сомнительные данные, которые Соловьёв выдавал то ли в приступе ломки, то ли верности Макарову, менялись день ото дня. Чем дальше, тем больше дров; он путался в координатах, фамилиях и датах, что было, по сути, катастрофическим провалом. На допросе Гоуста Соловьёв говорил одно, на допросе Роуча — совершенно другое. Всё случилось в смену Роуча. А медики, присланные им для вскрытия тела, подтвердили, что всё это «просто случайность».              Катастрофой было и то, что теперь Роуч знал о том, что Джон жив. Эта мысль не давала покоя, изводила, порождая иррациональное желание избавиться от сержанта как можно скорее. Но остатками вменяемости Гоуст понимал, что разумных причин этому нет. Скорее всего, он просто себя накручивал.              Но что-то было не так. Гоуст ещё помнил это сверлящее затылок чувство неотвратимости жизненных уроков и упорно не хотел даже думать про Лондон. Пусть это будет работа; пусть Соловьёв окажется агентом ЦРУ на задании длиной в три года и стоимостью в десяток миллиардов; да пусть даже Роуч окажется предателем, но вылет Макарова в Варшаву не должен стать обманкой для отвлечения их внимания. Что угодно, только ни Соуп. Просто потому, что отсутствие новостей из больницы Гоуст не хотел считать плохой новостью.              С самого своего отъезда ни Ласвелл, ни Прайс не связывались с ним, и единственной надеждой были короткие отчёты, которые раз в несколько дней прилетали в штаб через новый закрытый канал. Но про состояние Соупа там ожидаемо не было и слова. И Гоуст не знал, к чему готовиться. И у него даже не было сил к чему-то готовиться. Вернувшись в одиночество, Гоуст испытал разочарование, найдя в прежней силе одно лишь разрушение для себя самого.              Выйдя с территории базы, Гоуст подумал, что очень уж охота напиться. Сесть в каком-нибудь баре и в одиночку хлестать бутылку за бутылкой, пока вся терзающая его дрянь не станет похожа на кошмарный сон, коих ему и так предостаточно. Одним больше, одним меньше — всё это ничто в сравнении с пожирающей его реальностью.              Был поздний вечер, но из-за туч, снова накрывших Лондон, казалось, что почти ночь. В лицо летела холодная дождевая пыль, а ветер то и дело подвывал на чердаках малоэтажек. Саймон застегнул куртку, глубже натянул капюшон и направился в сторону ближайшей станции метро, даже не оглядываясь по сторонам, чтобы проверить «хвост».              Оказываясь в лондонской подземке, Гоуст не испытывал ненависти или страха, только лишь тупую тоску, когда вместо однообразных стен видел до боли знакомые, все как один — тот самый — технические участки, заставленные не то барахлом, не то оборудованием. И его глаза чернели, поглощая даже свет мелькнувших на перегонах фонарей. Люди смотрели косо. Некоторые настораживались, отходили на пару шагов, кто-то в другой вагон. Смотрели так, будто вместо не смытого с глаз чёрного камуфляжа лицо Гоуста было перепачкано кровью. А уверен, что нет? Он ведь даже не помнит, когда в зеркало смотрелся. Смысл?.. И маска эта… душила. Словно надев её, Гоуст не попрощался с прошлым, а связал себя с ним ещё теснее.              Выйдя на станции за три квартала до госпиталя и представляя свой примерный маршрут до него, Гоуст ещё сильнее ощутил тесную подавленность. Она мешала где-то в груди. Ширилась и ползла по горлу, как мерзкая пиявка; сначала тянулась до предела, потом разбухала, заставляя делать излишне глубокие вдохи, в которых едко дрожала усталость и желание развернуться в сторону дома. Далеко. Минимум часа полтора.              До госпиталя Гоуст добрался почти на автомате. То ли из-за погруженности в собственные мысли, то ли из-за пары стаканов виски, опрокинутых в баре за квартал до госпиталя. Он не сбрасывал хвост. Он топил напряжение, наивно полагая, что таким дилетантским методом избавит свою голову от ужасной каши, а себя от проблем.              Но, кажется, снова сделал только хуже.              Его не пропустили на спецэтаж. Сначала показалось, из вредности лейтенанта, вызванного в поздний час на потасовку с рядовыми на посту охраны, чьи кишки Гоуст грозил развесить на его же лампе в кабинете. Официально, потому что на улице ночь. По версии Гоуста, потому что он пьян, пусть и не сильно. На деле — по всем трём причинам. И какими бы расправами он кому не угрожал, единственным вариантом было дождаться утра.              Под недовольные взгляды постовых Гоуст выбрал своим местом кресло, поставленное в компании с журнальным столиком неподалёку от входа. Они не заставят его уйти. Не на улице же ему спать, в конце концов.       Им, в принципе, должно быть всё равно, пока он никому не угрожает, — с такими мыслями Гоуст развалился в кресле и уснул за считанные секунды.              Проснулся уже от того, что от запаха крови закладывало нос. Открывая глаза, увидел и кишки, развешанные по потолку и стенам. Дальше на посту охраны — обезображенные трупы лейтенанта и рядового. У лифта — третье тело, из-за которого двери не могут закрыться и то и дело бьются о распластавшееся на полу препятствие.              Гоуст моргает, отпихивает невезучего из лифта. Пачкая руки в крови, жмёт кнопку минусового этажа…или пачкая руками в крови, жмёт кнопку минусового этажа? Неважно. Когда двери открываются, он почти вываливается из лифта, запнувшись на выходе о чьи-то ноги, не оборачивается и сразу налево и бегом по знакомому маршруту. Дыхание совсем сбивается, плечи ноют от тяжести бронежилета, а пальцы впиваются в винтовку. Он не чувствует ни тяжести, ни усталости. Просто бежит, чтобы успеть. Куда?..              Быстрее! На дюйм. На секунду.              — Гоуст!              Он видит пистолет, приставленный к виску. Звучит выстрел. Под ногами крошится пол, и Саймон рывком просыпается.              Ему трудно дышать. Так случается всякий раз, когда он засыпает в маске. Всякий раз, когда кошмары. Саймон мнёт ладонью лицо, смотрит на часы. Почти шесть. Подозрительно не болит голова, но сто процентов затекла спина, поэтому он встаёт, широкими махами разминает плечи и выходит на улицу, не заботясь о том, как ему в спину смотрят солдаты на посту.              На улице снова моросит. Немного прохладно, но скорее свежо. Вокруг спецкорпуса тихо и почти не слышно шума большого города. В такие моменты ему правда хочется думать, что жизнь может быть спокойной. Не унылой или однообразной, а просто по-человечески безмятежной и уютной даже в такие промозглые дни.              Смог бы он жить так?.. Хороший вопрос. Или, как Скэркроу — да и многие другие — вернулся бы, взвыв от скуки гражданской жизни?              Гоуст останавливается за углом, достаёт полупустую пачку, вытряхивает сигарету с зажигалкой и закуривает. Куртка и капюшон постепенно промокают. Про кошмар он почти не вспоминает.              На проходной его встретили молча. Посмотрели документы, пропустили через рамку, проверили на сканере и даже не заикнулись о том, что часы посещения начинаются с девяти.              Лифт. Коридор. Дверь. Всё как обычно. Даже кошмары становятся куда более вариативными.              Гоуст замирает у двери в палату. Не коснувшись ручки, он наблюдает, как мелко дрожат пальцы, слышит выстрелы, доносящиеся будто эхом, и чувствует, что силы на исходе, и надо бы самому обратиться к штабному мозгоправу, пока его не отстранили. Шаг — и дверь открывается с мыслью, что он не хочет больше сюда возвращаться.              — Гоуст?..              В уши врезается монотонный писк; красноречивый и прямолинейный, он рвёт перепонки и волной раскатывает по телу колючую дрожь, пробирая до костей. Гоуст ведёт плечами, поднимает глаза от пола и сталкивается взглядом с ненавистным ему прошлым.              — Роуч?.. Какого чёрта ты… — он обрывает слова, потому что писк не прекращается, а из рук Роуча на пол с эхом шлёпается подушка.              Голова МакТавиша неестественно вывернута лицом ко входу, к Гоусту, вмята в складки простыни; чёткими линиями лоб режут отросшие тёмные волосы, а под ними — глаза, смотря в которые Саймон хотел бы встретить собственную смерть, но снова видит только чужую.              — Джонни…              Он делает шаг. Два. Силуэт Роуча замыливается, исчезает. Гоуст не видит ничего, кроме тех самых глаз. Он тянет руку к покорёженным пальцам, холодным, как когда-то льды на богом забытом севере России. Небо тогда было цвета этих глаз. Уже тогда?..              — Он тебе не нужен, — последние слова, которые Роуч успел сказать до того, как пальцы Гоуста вмяли хрупкий кадык до самого позвоночника.              Тьма поглощала. Как коварное мягкое болото, она поглотила тело Роуча в руках Гоуста, моментально добралась до колен, стоило встать на ноги и вернуться к Джону. Руки, плечи, пальцами по лицу, скрывая под веками мёртвую синеву. Гоуст обнимает его. Не отпускает, когда тьма покрывает половину тела, подтягивает выше, кладёт голову себе на плечо, дышит прерывисто, но сдержанно, чувствуя, как тьма ползёт холодом по груди и лопаткам — совсем близко. Просит прощения, когда лёд облизывает шею, делает глубокий вдох и закрывает глаза.              …Кошмар. Это просто кошмар.              Гоуст еле открывает глаза и как будто с болью, сквозь стиснутые зубы втягивает воздух. Собирает себя, подтягивает, как без костей свесившиеся конечности, смотрит на часы. Почти шесть. На улице светает пасмурное утро. Повторяя собственный день сурка, Гоуст поднимается с кресла, разминает плечи и уходит на улицу, чтобы вымокнуть под дождём и покурить. Он хмуро смотрит наверх, когда над головой проносится медицинский спецборт с красным крестом на пузе, и думает о том, что в этом городе тишина правда может только присниться.              — Документы, — спрашивает очевидное рядовой, лица которого Гоуст не видит. Не смотрит. — Оружие? Колюще-режущие предметы? Смартфоны, рации?              Гоуст молча мотает головой, тянет руку за документами, но на него тоже не смотрят, и он выдавливает:              — Нет.              Лифт. Коридор. Дверь. Пальцы дрожат, как во сне. Мысли о мозгоправе, как во сне. Сон во сне. И жизнь его — постепенно там же. Когда он открывает дверь, под ногами снова тьма, и закладывает уши.              — Гоуст?..              Снова…              Он спотыкается о слова, о голос, как о барьер, выстроенный от нежити; замирает, смотрит в пол, под ноги и на капли воды на своих ботинках, пытаясь взглядом спастись в коридоре.              — Гоуст …это ты? — требовательнее, освобождая от оков оцепенения, что режут ему ладони собственными ногтями.              Гоуст вскидывает голову и распахивает глаза, когда видит перед собой человека так болезненно похожего на МакТавиша.              Соуп в ступоре, не моргая смотрит на лейтенанта. Глаза в глаза. Так внимательно, что для вдоха нужны усилия, и медленно, как под взглядом затаившегося хищника, закрывает книгу. Он не мог поверить, что сам Саймон Райли стоит перед ним и не может сказать и слова; на лице лейтенанта под белым полотном оцепенения блестят остекленевшие глаза, что невозможно замаскировать в тени чёрной краски, размазанной по лицу.              Соуп цепляется за камуфляж на лице Гоуста, за привычную балаклаву с белыми разводами, как за единственные знакомые осколки из прошлого, ухмыляется, находя чёрную размазню вокруг глаз дурацки-неуместной. Он даже не представляет, что Гоуст не смыл её, потому что подавленность, оказывается, теперь не чужда даже ему.              — Ты что, через весь город …в таком виде? — Соуп усмехается, очерчивает пальцем воздух напротив собственных глаз, поясняя, в чём претензия. — Умылся бы, что ли? Нахрена народ пугаешь?              Расстояние между ними показалось мизерным. Его не существовало, и Гоуста притянуло. Он просто сгрёб МакТавиша в охапку. Неуклюже, без лишних слов и не давая шанса опомниться. Ни себе, ни ему.              Оказавшись так близко к Гоусту, Соуп не мог пошевелиться и был уверен, что происходящее ему снится. Как иначе?.. Честно, он этого боялся. Казалось, двинься хоть на дюйм, реальность вокруг треснет, обнажив перед собой страх. Тот самый, с которым он жил все эти дни: одиночество. Он каждый день теперь просыпался в одиночестве, в неизвестном ему месте, под присмотром незнакомых ему людей. Задавал бесчисленные вопросы и никому не верил.              — Эй, Джонни… — теряя голос, звал Саймон и притягивал ближе. — Не молчи.              Но Соуп не двигался и всё равно молчал.              Всё сломано.              Испытывая к себе все самые мерзкие чувства, Гоуст понял, что сломал единственное, чем дорожил: привычного Джона. Их общение. Легкомысленно, за один шаг и бесповоротно. Гоуст кривится и вспоминает про ноющую шестёрку, когда под веками пляшут огненные черти, а кожу жжёт настолько убедительно, будто внутри вместо костей тлеют угли огромного пожарища, вместившегося во всём теле.              — Если хочешь меня придушить, то действуй увереннее, — усмехается Соуп, пытаясь продавить мешающий в горле ком, и хлопает Гоуста по руке, словно сдаваясь в спарринге. — Руки на шею. Или возьми подушку. Мне ли тебя учить?              Гоуст напрягается, вспоминая сон и подушку в руках Роуча. Тело само собой тяжелеет, будто напряжением наливаются мышцы, для которых под кожей становится мало места.              — Дельный совет, но у меня руки заняты, — кажется, что-то столь же нелепое отвечает и он сам.              Соуп улыбается. Мягко, понимающе и, наверное, даже немного счастливо, с едва заметными слезами на глазах от всей нелепости и внезапности поглотившей его ситуации.              Двигаться было неудобно: Саймон давил на него почти всем своим не малым весом и как будто не собирался упрощать и без того не привычный расклад. А дышать… Так рядом почти невозможно тяжело; куртка Гоуста была влажной, а на вороте чувствовался запах противного знакомого курева. Соуп усмехнулся, аккуратно положил ладонь свободной руки на спину Саймона и прикрыл глаза. Больше ничего не нужно. И неважно, что в теле ломит каждую мышцу, а короткая судорога струной вибрирует в предплечье и тянет болью всю трапецию, а за ней и шею. У всего должна быть цена. У объятий Гоуста она такая: с теплом и тяжестью, с болью и искренностью.              Им оставалась только неизвестность. Обвивающая шею, как удавкой, та не давала продыху от себя. Для себя. Один сон на двоих, в реальность которого никто не мог поверить, и они цеплялись друг за друга, как в безумии исчезающего, просеивающегося сквозь пальцы, — не удержать — будто силы испарились, а все мышцы налились бесконтрольной тяжестью.              Но Гоуст отпустил его. Отпустил, когда дружеские объятия переставали таковыми быть спустя безобразное количество секунд, которые в голове Саймона остались всего лишь мгновением. Нехотя, но в тот же момент, как мелкая дрожь чужого тела вдруг потревожила пальцы. Аккуратно, потому что вспомнил, что повреждения на теле Соупа заживали с большим трудом.              Осознание страшного пришло после: Саймон не понимал, куда деть глаза. Его взгляд блуждал по углам палаты, по мониторам и упрямо мимо глаз, в которые он хотел взглянуть ещё хоть раз, но боялся, не отпускаемый всем страхом перед последствиями необдуманного и импульсивного поступка.              Хорошо, что не дал себе время на размышления. Гоуст бы о них пожалел.              — Что читаешь? — цепляясь взглядом за книгу, спрашивает он, стараясь сохранить тот самый спокойный непроницаемый тон.              Отличный вопрос. Просто, блять, прекрасный, — думал Гоуст. — Для школьника, подкатывающего к студентке в парке в самый раз.              — Рад тебя видеть, эл-ти.              И вся его напускная отрешённость тут же летит к чертям собачьим. Тем самым, что жгли в нём кости и плясали всполохами под веками.              Освобождение как разрешение и Гоуст мгновенно им пользуется — смотрит в глаза, жадно перенимает огнём отражающееся в океане солнце, запоминает что-то новое: хорошо заметное изнеможение, тёмные тени под глазами и впалые щёки, из-за чего лицо Джона выглядит угловатым. Хмуро рассматривает свежие бинты на голове и мажет взглядом по короткому ёжику волос без приметной густой полосы ирокеза. Сейчас Соуп выглядел старше своих лет, но всё равно оставался узнаваемо прежним.              — Как ты? — уже теплее. Стекло в карих глазах наливается жизнью, блестит совсем иначе.              — В целом плохо понимаю, что происходит, — немного отстранённо констатирует Соуп и опускает взгляд на книгу.              Гоуст с металлическим лязгом и привкусом давит в себе былую эгоистичную решимость сказать Соупу что-то бесповоротно глупое прямо здесь и сейчас.              — Не понимаю, где я, чёрт возьми? Не знаю, верить ли врачам, которые сказали, что я полгода провалялся в отключке. Не знаю, врачи ли это?.. Может, я в плену и на мне ставят опыты, — он усмехается. — Ещё и муть в этой блядской книжке. Либо я теперь конкретно не догоняю, — Соуп смотрит ему в глаза вполне осознанно, но растеряно.       — Это спецкорпус лондонского военного госпиталя. Про полгода, правда. — Соуп хмуро кивает, чувствуя горчащую тоску. — А всё остальное…       — …может быть последствием огнестрела в голову. Знаю, — криво усмехается Джон и постукивает пальцем по твердой обложке книги. — Для этого мне её и дали. Не ради развлечения, это уж точно. Сюжет-то я, может, и плохо понимаю…              Он ловит момент, когда на лице Саймона разглаживается морщинка меж бровей, улыбается и с хитростью щурит взгляд:              — Но не могу припомнить, с каких это пор ты лезешь обниматься, эл-ти?       — Не вздумай привыкать, — уклоняется Гоуст и уводит взгляд, когда понимает, что смотрит на МакТавиша слишком долго.       — Конечно, — кивает Соуп с напускной серьёзностью и делает вид, что произошло всё не с ними. — Конечно. Какой разговор…              Но тело помнит другое. Оно помнит тяжесть, прерывистое дыхание, в котором тонули слова, едва уловимый стук сердца, что билось ему в ладонь и …тепло. Тепло, которого так много, что Соуп чувствует его до сих пор. Не кожей, не пальцами, а чем-то вроде того, что называется «душа». Чувствует его, просто смотря в глаза, что не хотят казаться такими тёплыми, какими он их видит.              Но Гоуст осторожен, и Соуп принимает это. Он был бы благодарен даже пусть и за молчаливое присутствие, а тут… Он больше не один, и наседать на Гоуста не имеет права.              — Я серьёзно, — Джон вспоминает, на чём его прервали и думает, что это отличный вариант для передышки им обоим. — Умойся, — и указывает в сторону двери в ванную комнату.              Гоуст стоически выдерживает парасекундную паузу, пока соображает, что к чему, но уже на третьей резко подрывается с места и, вышагивая, как на плацу, молча уходит в ванную комнату. Плотно прикрывая за собой дверь, Гоуст теряет последние силы и оседает на пол, утыкаясь головой в колени.              Если всё это сон… Если всё это ебучий сон…              Но это не сон. Такие ему не снятся. Такие, в которых сердце от радости стремится проделать дыру в груди, как от крупнокалиберной «арктики».              Саймон смотрит на свои руки и прокручивает в голове произошедшее: сплошные бесконтрольные поступки. Его тело просто тащило голову за собой, по пути выкидывая из неё весь мусор о самоконтроле и выдержке. И он, как псина без поводка, рванул, не разбирая дороги и ситуации, наломал дров там, где годами возводил немые стены из арматуры, бетона и собственного похуизма, что лепил как грязи.              Гоуст, правда, чувствовал себя животным: большим, сносящим всё на своём пути, радостным животным. Это было странно; до помутнения в глазах и рассудке, как-то неуверенно и слишком, мать его, нереально.              Он оглядывается по сторонам и сразу встаёт, как только видит раковину. На ходу стягивает балаклаву, ерошит волосы, чувствуя, как неприятно ноет кожа, и, уже глядя в зеркало, скребёт пальцами грубую щетину. Гоуст не видел себя чётче отражения в оконном стекле вот уже несколько дней и, смотря на это лицо в зеркале, он узнаёт себя только по глазам в тени чёрного краски. Столь привычная черта никак не вяжется с отсутствием маски и вызывает замешательство. Ему почти плохо от этого зрелища. Воздух комом застревает в горле, и Гоуст выкручивает холодную воду. Утыкаясь лицом в мокрые ладони, он в первую очередь надеется просто остудить голову.              Это помогает. До того момента, как он возвращается в палату.              — Так-то лучше, — улыбается Джон, когда Саймон выходит, прикрывая лицо полотенцем.              Своеобразный жест как способ удостовериться — всё хорошо?.. Или всё изменилось настолько кардинально, что земная гравитация притянет его к потолку?              — Ты тоже выглядишь неплохо, учитывая полгода комы, — глухо иронизирует Гоуст.              Только вот мысль о том, что последствия могут проявиться позднее, догоняет его многим позже, как рекошет в стальной коробке.              — Ой-ёй, и это единственный комплимент, на который вы способны, лейтенант? — ёрничает Соуп, делая намеренный акцент на звании. — Может, так я вам больше нравлюсь?              Похоже, гравитация в порядке.              — Кажется, я уже говорил: мне просто нравится, что ты жив.              — В этот раз соглашусь.              Они оба усмехаются, и Саймон с мягкой улыбкой опускает голову. Разворачиваясь вполоборота и делая вид, что вытирает полотенцем шею, он искоса наблюдает за притихшим Соупом, что в действительности на него даже не смотрит, и то отстранённо рассматривает свои руки, то застревает взглядом в пустом углу напротив.              …Последствия. Всё, о чём говорил Прайс, оказалось скомкано и нивелировано первым впечатлением. Эмоции затмили здравый смысл, и он только сейчас заметил, как тяжело Соупу давалось его присутствие: какой тяжестью в дрожащих руках оказалась книга, которую не получилось положить на тумбу с первого раза; сколько дёрганых импульсов металось по всему телу, заставляя Джона неловко зажиматься, прикрывая подёргивания бессмысленными движениями. И это может быть только началом, а дальше… потеря памяти, потеря навыков, неврологические и психические расстройства. Что из этого подкинет Джону жизнь, Гоуст не хотел даже думать.              — Ты помнишь, что случилось? — вопрос как способ начать с малого.              Соуп не реагирует и молчит так долго, что Гоуст сомневается в его осознанном присутствии в палате. Но стоит ему сделать шаг ближе, тот оживает, касается пальцами бинтов на голове и хмурится, будто от приступа головной боли.              — Я помню, как поймал пулю в плечо, — вспоминает он, продолжая смотреть в угол палаты, — и как Макаров наставил на кэпа пистолет. Больше ничего.       — Не удивительно, — тяжело выдыхает Гоуст, вспоминая то количество крови, что осталось на бетонном полу тоннеля. — На самом деле… Ты потерял много крови. И прогнозы были так себе. А когда Прайс описывал твоё состояние после пробуждения, я не думал, что мы сможем поговорить снова, — Гоуст с тяжёлым вздохом садится на край кровати. Рядом, но как будто недостаточно.              Не отнимая полотенца от лица, он стягивает со лба балаклаву, скрывая под ней изнеможение, серость и недосып. Скрывая усталость и в нервах ободранные до багровых пятен губы. Все его мысли о работе и опасения за проваленное задание сейчас не имеют никакого значения и не должны мешать.              — Прайс, значит?.. И где он? — Соуп как будто злился, — За то время что я в сознании, ты единственный, кто пришёл, — и теперь понятно почему.       — Сколько?..       — Одиннадцать дней, — Да, Соуп считал дни. Чем тут, блять, ещё заниматься. — …кажется. Здесь сложно уследить.       — Две недели назад Прайс, Гас и Ласвелл улетели в Варшаву…       — А ты? — нетерпеливо перебивает Соуп. У него дёргается рука, и вслед за этим движением он поправляет край одеяла.       — Я только вернулся из Ирана.       — Как и мечтал, работаешь один, а? — наверное, если бы Гоуст сидел ближе, Соуп бы толкнул его локтем. Настолько хорошее было настроение.              Мечтал?.. Да. Но Соуп задаёт неправильный вопрос, потому что не знает, о чём мечтал Гоуст. Гоуст даёт неправильный ответ просто потому, что не знал, что способен на что-то столь эфемерное, как человеческие мечты.              — Со мной был Роуч, — настолько плох был простой и честный ответ.              Соуп теряется, и фраза срывается почти на автомате:              — Достойная замена.              Временная, — хотел бы ответить Гоуст. И хотел бы верить. Но язык не позволил ему так откровенно врать, смотря Джону в глаза. О его судьбе Прайс выразился вполне чётко даже до того, как всё решилось окончательно.              Испытывая колкую ревность, Соуп отворачивается в сторону, чтобы Гоуст не видел, что упоминание бывшего напарника хорошенько задело за живое. Между ними топором повисает молчание, и Саймон почему-то не в силах читать эмоции на лице МакТавиша. И ему стыдно?.. Но теперь дело в Роуче. Признать, что ему ни с кем не было так комфортно, оказывается, тоже не легко. И уж лучше он снова будет работать один, но место напарника не отдаст никому.              — Вы поймали Макарова? — глухо спрашивает Джон, всё ещё отвернувшись. У него нет сил смотреть Гоусту в глаза.       — Нет, Джонни, ещё нет.              Кажется, такого количества стыда за один день Гоуст не испытывал уже очень давно.              — Это хорошо, — шипит Соуп, когда ёрзает на кровати, пытаясь сесть поудобнее; вся эта возня выглядит страшно неуклюже, и Гоуст вдруг понимает, что ноги Джона за всё время ни разу не двигались. — Это хорошо, — улыбается смятению и немому непониманию в глазах Гоуста и поясняет:              — В смысле плохо, конечно, но я хочу лично размозжить голову этому говнюку.              — Ты… — Гоуст пристально смотрит на ноги Соупа, скрытые под тонким одеялом, и зачем-то режет по живому. — Ты не вернёшься в «сто сорок первую».              Слишком холодно, чтобы Соуп не заметил разочарования в голосе Гоуста. Чтобы смог безболезненно это проигнорировать, как игнорировал раньше всю его опостылевшую озлобленность, с которой Гоуст жил двадцать четыре на семь.              — П-погоди… Ты должен поговорить с Прайсом, — усмехается Соуп. Наигранно, слишком явно пытаясь выдавить из своей головы тревожащие мысли, что это не просто конец делу всей его жизни, а возможно, даже последняя их с Гоустом встреча. — Я это… Пара недель и я как новенький! Ты же знаешь, на мне как на собаке…       — Прайс уже отправил на подпись приказ о твоём увольнении, — слишком серо.       — Какого… — Соуп стискивает одеяло в кулаках.       — …две недели назад, — и Гоуст больше не смотрит ему в глаза.       — Да вы там совсем что ли?..       — Ты полгода в больнице. И это явно не последние полгода.              Хватит.              — Не велика беда, — злится Соуп. — Оклемаюсь как-нибудь.       — «Как-нибудь» мы уже наворотили.              Боже правый… Хватит!              — А разгребать мне одному? Чёрт подери, мы же коман…       — У тебя дыра в башке! — не выдерживает Гоуст и рвёт горло рыком. — Пластина, еле срощенное на штифтах плечо и…              Это же Соуп… Джонни. Он и сам всё прекрасно знает — осознаёт. По глазам видно, что осознаёт. А он… Так яростно и напрямую. Словно винит его за собственные слабости и то, что пришлось пережить.              — И?..       — И если бы только… — затихает Гоуст.       — Что именно, Гоуст? — Соуп его подначивает. Хочет слышать причину. Хочет, чтобы Гоуст стал тем, кто поставит точку в его истории. Никому больше он не поверит.       — Ты лучше меня знаешь, что именно…              Соуп знал. Конечно, он, блять, знал. Догадался ещё в реанимации, когда на всё тело постепенно накатывала чувствительность, возвращая боль и напряжение в ноющие от отсутствия активности мышцы. Возвращая сухую, трещащую, как солома, подвижность. Малейшее движение приносило боль; пронзительную, изламывающую. Её было не пересилить простой выдержкой и плотно сжатыми зубами. Но он терпел. Скрипел зубами и терпел, потому что что-то внутри болело даже на обезболе. Когда спустя время появились силы, чтобы пошевелиться, Соуп понял, что парой недель на больничной койке ему не отделаться. По началу даже не испугался, мало ли что бывает. Но когда день за днём ему становилось всё лучше, а чувствительность в ногах оставалась на нуле, он запаниковал по-настоящему.              Джон не плакал очень давно. Последний раз, наверное, когда сестра выходила замуж. Тогда она, счастливая, вся в белоснежном, танцевала с ним под сопливый медляк и ревела, потому что он всё-таки успел приехать. «Заразила» она тогда его что ли, но был повод, и было простительно. И он не прятал слёз. А сейчас… Давил в себе дрожащие всхлипы, натирал рожу одеялом, едва в глазах мутнело, кусал язык и в бешеном отчаяние молотил кулаками по ногам, которых не чувствовал. Ещё хуже становилось в моменты, когда Джон недоумевал: его никто не навещает. Ведь не могло быть так, что мать с отцом не сорвались бы с места и не прилетели бы в считанные часы, узнав, что он очнулся.              — Что с моей семьёй? — обеспокоенно спрашивает Джон, смотря на Гоуста в упор. — С ними всё в порядке? — Гоуст молча кивает. — Они приходили? — и так же молча мотает головой, и Соуп настораживается. — Но… почему?       — Для них ты умер в тот самый день, — Гоуст тяжело сглатывает, — в тоннеле. Полгода назад. Были похороны…              Вот они, истинные кошмары и правда одиночества, которая кажется Соупу абсурдом. Без шанса и перед фактом, как всё, с чем приходилось мириться в последние дни; злость в нём наконец-то обретает целостность и конкретику, и Соуп больше не может себя сдерживать.              — Ты это серьёзно?.. Я месяцами не видел их, потому что пропадал с вами чёрт знает где. А вы даже не рассказали им правду?!              За все свои поступки Гоуст всегда был готов получить справедливое наказание. Полгода назад наказанием стали руки в крови и рыдающая на пороге крематория семья Джона, к которой он так и не смог подойти, оставаясь всего лишь тенью за спиной капитана. Он не мог смотреть им в глаза просто потому, что знал, что где-то между Ньюхемом и Хитроу, из которого у них назначен вылет в Глазго, лежит надежда, напичканная медикаментами и осколками пули.              — Пока не поймаем Макарова, никто, кроме команды, не должен знать, что ты жив.              Сейчас же Гоуст был в состоянии понять, что каждое его слово отдаляет МакТавиша настолько, что это может быть их последняя встреча, но врать или что-то скрывать он не собирался.              — Мы не можем рисковать. Если он узнает, что ты жив, то быстро это исправит.              — С какой стати?.. — Соуп резко вскидывает руками и жест этот вполне осознанный.              Вообще Джону казалось, что из-за кипящей в груди злости он даже чувствовал себя лучше, словно адреналин уже блокировал всю его боль и беспокойство. И это было прекрасное чувство, низводящее любой страх, как от опиоидных анальгетиков, которыми его уже давно не баловали.              Гоуст потеряно молчит и это выводит Соупа из себя.              — Кто я, блять, такой, чтобы Макаров вёл на меня охоту? Ты понимаешь, какой бред несёшь? Нахрена вы вообще инсценировали мою смерть?              — Благодаря тебе мы сорвали его главный план, нейтрализовали газ и лишили большей части отряда, — пока ещё сдержанно поясняет Гоуст. — Ты действительно думаешь, что месть для него — пустой звук?              Соуп сжимает челюсти и продолжает сверлить Гоуста злобным взглядом. Всё, чем тот парировал, было до зубного скрипа логично, но в равной степени подло и выглядело всё равно, что предательство.              — Плевал я на его месть, — едко выплёвывает Соуп. — Полгода прошло. Все уже забыли обо мне. Но они… Они должны знать. И ты скажешь им, что я жив. Пойдёшь, чёрт подери, и скажешь! — дрожащей рукой он проводит по лицу, собирая остатки спокойствия. — Как угодно, не важно. Иначе я сам выползу из этой ёбаной больницы, и никто меня, блять, не остановит.              — Даже не думай, — звучит как угроза, и Соуп ощущает холод, бегущий по спине; не от страха, а от собственной упрямой решимости противостоять и доказать всю правоту прямо в эти холодные глаза.              — …Даже ты.              Гоуст этого и боялся; что у Джона хватит глупости, — смелости — поставить на кон всё, что осталось.              — Джонни, — на выдохе, — не надо. Не сейчас… когда Макаров появился на радарах. Пожалуйста, — с болью и почти в отчаянии просит Гоуст, и Соуп замирает. — Я… мы… потеряли тебя на полгода.              Соуп едва ли осознанно тянет к нему руку, когда замечает в глазах напротив поглощающую Гоуста бездну. Но тот внезапно отворачивается, и его голос трещит от волнения:              — Я не хочу, чтобы этот срок увеличился до конца моих дней.              Говорят, человек живёт в постоянной борьбе. С собой, с окружающими и целым миром. В этой борьбе он обретает себя, развивается и умирает. Находит тех, кто становится дорог и меняется, чтобы остаться с ними как можно дольше. Рано или поздно это происходит со всеми. И, наверное, лучше поздно, чем и вовсе никогда.              Вот и Гоуст подумал, что, может быть, ещё не поздно?..
Вперед