
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Голубые акониты в черной вазе выглядят не так – выглядят неправильно. Жёлтые глаза, смотрящие ему в душу блестят ненавистью и злобой, такой же неправильной, как и цветы.
Мир разрушен и жизнь теряет смысл, меркнет, угасает в поддетых дымкой серых глазницах. Возможно ли не сломаться под гнетом необоснованной ненависти, когда все твои действия рассчитываются как угроза для одного человека, но диктуются верными для целого государства?
Примечания
Это произведение не претендует на истину или правдобность! Все события происходящие в истории - это выдумка автора. Автор не несет никакой ответственности за совпадения или схожести.
Этот фанфик - перепись моей очень старой работы «Цветы моря». Сама задумка и идея мне очень отзывались, но старый фэндом канул в лету и довольно быстро "умер", поэтому я решил немного перевернуть игру и изменить троп.
В фанфике описывается мой родной город до 1945 года. Вся информация была найдена в книгах и на просторе интернета.
Так же хочу чтобы вы обратили внимание на метки ООС*, в данном произведении характеры персонажей НЕ являются канонными.
Schwarz-weiß
11 июля 2024, 04:07
Нежелание жить
не предполагает саму смерть.
Комната с бетонными серыми стенами навевала неприятные ассоциации с подвалом или тюрьмой. Можно было бы легко перепутать, только тут, в помещении, не воняло плесенью или сыростью. Яркая жёлтая лампа освещала небольшой участок на железном столе, на котором были разбросаны разные бумажки с абстрактными картинками. Сидящий перед всей этой сваленной макулатурой мальчишка немного наклоняется вперёд, разглядывая рисунки и водя по ним сероватыми подушечками пальцев. Цветастые кружки и линии на ощупь приятные, будто бархатные. Сидящий напротив него мужчина что-то писал в своём сером блокноте и постоянно хмурился, сопровождая всё это нервными хмыками. Лица было почти не видно, да и ребёнок даже не пытался вглядеться в полумрак, а потому крупно вздрогнул, услышав вопрос: «Как тебе чёрно-белые?» Голос у мужчины басистый, спокойный и холодный, как железо в бункерах. Переведя дыхание, мальчишка направил свой взгляд на бесцветные изображения и фыркнул, ему не интересна странная размазня на бумаге. Ему нравится смотреть на эти цветные картиночки, где абсолютно у всего есть свой невероятный оттенок и где абсолютно всё можно сравнить с чем-то прекрасным в жизни. — Красивые… Но мне цветные больше нравятся, — короткие белые пряди закачались в такт движений головой, когда он стал кивать, будто в подтверждение собственных слов. Болтая ногами и сидя на высоком для него стуле, словно урча в полголоса, не мог наглядеться. Чёрно-белое ему неинтересно, оно скучно и липнет к векам усталостью, желанием отойти ко сну. Второй ребенок смотрел на цветные картинки с таким же восхищением и восторгом, как и первый. Сидел на том же стуле, раскачивая худыми ногами. Мальчик взглядом ухватывал все изображения разом, периодически поднимал свои сероватые глазёнки и пытался разглядеть черты лица человека напротив. Мужчина вновь задает вопрос: «А чёрно-белые не нравятся?» — Нравятся, — сразу отзывается ребёнок тонким голоском. Его внимание приковывают и те, и другие распечатанные на принтере изображения. Чёрно-белые и цветные, ему нравится и то и то. Сверху кашляют, просят выбрать что-нибудь одно. Мальчик, растерявшись, долго пытался вглядеться во все эти разбросанные бумажки, пытаясь найти в себе это волнующее ощущение, которое подсказало бы ему правильное решение. Но в полном смятении только тычет пальцем в монохром. Он не уверен, что это ему нравится, но раз надо выбрать что-то, то, пожалуй, это будет картинка кота. Забавный котик в чёрную полоску и без малейшего намёка на оттенки желтоватого или коричневого в шерсти. Хотя точно ли это кот? Может, привиделось.______
Следы босых ног остаются на берегу дырами. Море лижет берег, сразу старается стереть чужие следы и сделать белый песок гладким и девственным. Оно негодует от того, что кто-то посягнул на его владения, дырявя их своими безмозглыми лапищами. Грязные и уже давно потерявшие свой изначальный чёрный цвет ботинки, мёртвыми рыбами покачиваются в руке идущего по берегу парня. В волосы приятно задувает ветер, постоянно поднимая и опуская на лоб отросшие чёрные пряди. На сердце впервые так спокойно, и сердце впервые не бьётся бешено о рёбра. Здесь, вдалеке от суеты окопов и горячих точек, здесь, где голове думается легко, а конвульсия не бьёт в самое горло подступающей липкой тошнотой. Здесь, где весь мир замирает, так легко дышать. Вы слышали о судьбе? О том, что она уготовила для вас ряд событий, которые вы обязательно должны пройти, чтобы получить уготованный ей же подарок? А вы вообще хотели или хотите этот подарок, который она приберегла лично для вас? Хотели ли ступать по уже понятным и протоптанным тропам? В этом мире свою судьбу узнают по цветам — они появляются на запястьях, выжигая кожу и болезненно меняя свой цвет на красочный и яркий. Они словно вырастают внутри твоего тела в тот самый момент, когда вы находитесь в неопределенной близости друг к другу. Эта боль, эти глупые цветы — это и есть подарочек судьбы. Тот человек, у которого совпадет с вашим количество лепестков, цвет и бутон — ваша судьба, ваш подарок. Вас уже с рождения обвязали красною ниткой, затянули её на ваших шеях и выкинули в открытый, грозно дышащий мир. Найди его, найди её, найди человека, который будет с тобой до конца твоих дней, будет дышать с тобой одним воздухом, будет смотреть на мир одними и теми же глазами с тобой, разделять всю боль и смятение. Какой цветок ему приготовлен? Какой цвет падёт на его бледное запястье? А он вообще узнает того человека? Или разойдётся с ним, ни разу не взглянув на собственную кожу? Какого они цвета? Какой же это будет человек? А различит ли он эти цвета? Страдающий головными болями, сможет ли он распознать в вечно чёрно-белом мире проблески цветного? Судьба медленно, но верно переставала даровать людям суженных. Она устала хоронить цветы в пучинах бесконечных войн, устала оплакивать детей, у которых только прорезались тонкие стебельки. Эти чернеющие на запястьях бутоны, этот запах гнили в общей куче тел. Судьба наверняка очень громко рыдает. Громче пуль и разрывных снарядов, громче пролетающих самолётов, она вырывала с корнями живые цветы, превращая их в мёртвые. Её обиду можно понять, кто-то ведь смог решить за неё судьбы сотни и тысячи человек, да так, что их цветы сгнили вместе с телами, захороненными на братских могилах. Закатанные по самые колени штаны неприятно сдавливали ноги подвязками. К земле тянул походный рюкзак, полностью забитый немногочисленными вещами. У него самого ещё ни разу не было жжения на запястьях, но он каждый раз вечерами всматривался в мертвенно-бледную кожу. Хотел ли он получить цветок? Нужен ли ему тот, с кем его сведёт судьба? Он не знал наверняка, не мог объяснить того, что чувствует по отношению к этому вопросу, но, наверное, хотел бы. Хотя и та и другая перспективы его устраивали. Всё же, когда этот цветок появится, все его мысли будут поглощены постоянным страхом потери, ведь он даже не заметит, если цветок почернеет — чёрным для его глаз и прорастет. А вдруг его судьба уже давно мертва? Вдруг ему и не уготовано никаких «подарков»? Что если этот человек настолько далеко, что даже если загадать желание в день рождение сотню раз — никогда не найдёшь? — Акутагава! — белобрысая девушка, безответно влюблённая в него по самые вечно краснеющие уши, вновь сбивает с мысли и не даёт прийти к заключению. К разумному заключению. Эти размышления уносит с собою морской ветер, оставляет после себя неприятный осадок в грудной клетке, где-то там, очень далеко за рёбрами саднящей болью. Что его ждёт впереди? Какая жизнь ему уготована далее? Он прошёл по костям мёртвых друзей, он срезал кожу с немногочисленных запястьев товарищей и превращал вычурные бутоны в кровавое месиво. Лихорадочно старался окрасить их гнилых носителей хоть во что-то более-менее яркое. Может, и он умрёт, завянет до самого основания и никогда ничего не обретёт, сродне даже схожего с тем чувством, которое вызывают твои родные и любимые. Ты не один, и может, в мире есть что-то или кто-то ещё, готовый разделить с тобою эти ужасы. Он ведь прекрасно понимал, что от него хочет эта девушка, но не в состоянии ответить ей взаимностью, его только злило отсутствие цветов на её бледноватых запястьях. Интересно, а его капитан бинтуется специально для того, чтобы никто не имел представления, какие букеты там прорезались средь старых ран? Какие лозы покрыли собою шрамы, скрывая за листьями уродство его души и поступков? Что же там за цвет такой, который мужчина возненавидел всей своей сущностью для того, чтобы отвести от себя подозрения? Акутагава всегда старался быть понимающим. Он принимал и понимал людей вокруг себя, старался принять их действия и поступки. Себя самого понять было труднее, но не невозможно. Но когда вокруг все становится чёрным, когда света в окне недостаточно, он уже не мог оправдывать собственные поступки. Просто не понимал, как он мог противоречить сам себе. Простить и понять тех, кто сидит в своих кабинетах, когда они мрут от снарядов. Простить и понять тех, кто ничем не рискует, но отдаёт приказы смертникам. Как он, скромный и смущённый мальчишка, мог подписать контракт? Была ли эта бумажка подписана его рукой? А точно ли его никто не держал, точно ли это была его подпись? Под раздраженный, разочарованный материнский взгляд, под её крики и слёзы собирать свои вещи, чтобы уехать из родного дома. Как он мог учить женщину, которая воспитала двух отпрысков одна, агитационными плакатами и лекциями ораторов? Он бы не посмел и осечься о её неправоте, хоть и верил патриотическим песням, хоть и верил в чистоту своих поступков. В хрустальную ночь и носа из дома не высунул. Трусливо спрятавшись под подушкой и занавесив окна тяжёлой и плотной портьерой, боялся пошевелиться. Как ребенок ладонями зажимал уши, лишь бы ничего не слышать, и считал овец до тысячи с громким придыханием. Чистым он никогда не был. Уже учился в академии искусств, уже и взрослый вроде, а дёргал в один день солдата за рукав пристыженно пряча глаза: «Herr, da ist ein Jude». И под злой взгляд матери он сдавал своего соседа по улице, которому чудом удалось спастись. Она тогда, уже после того как солдаты ушли, подала заявление о продаже его любимого пианино. Сделанный из кедра, лакированный инструмент передавали богатеям. Как же он злился на родную мать, как же кричал, чтобы она не делала этого, а ему на все истерики был лишь один ответ: «Soldaten dürfen keine Keyboards spielen, Soldaten müssen schießen. Du wolltest es selbst». Он много ошибался, много делал неправильных вещей, но кто осмелится его судить? Пожалуй, даже родная мать не имеет никакого права на это, ведь это не её жизнь, и опыт за свои ошибки и наказание за грехи получать не ей. — Чего тебе? — Погрузка началась, меня послали за тобой, чтобы предупредить. Сможет ли он простить верхушке власти свою контузию и смерти товарищей? Сможет ли он когда-нибудь оправдать их? Сможет ли он простить им то, что плакаты они приукрасили, а на деле ничего не достаётся легко? И погружаясь в прицеп, оглядывая пляж и рощу, в которых теперь покоится огромное количество мин, он не может простить самого себя. Возможно, однажды он ступит под сосну и разорвёт его тело на тысячу частей. Это место больше непригодно даже для прогулки поодаль с охотничьей собакой. Тысячу разрывных можно обнаружить лишь на карте, которую они рисовали трясущимися руками, пытаясь не перепутать координат. Сколько лет и ночей он проведёт за тем, чтобы снова и снова перевязывать раны? Что же будет дальше с его руками и ногами? Сможет ли он когда-нибудь дышать? Или он так и задохнется, растаяв вместе с грёзами, которые ему подкидывало вечерами засыпающее сознание? Судьба устала раздавать подарки неблагодарным. Может и он оказался среди нечестивых и никогда не обретёт спокойствия и приятной, почти адской боли от прорезающегося бутона?___
Город, в который они приехали, был передовым. Самый оснащенный и самый защищённый город страны. Правительство обожало этот кусочек земли, делало для него всё, почти шутливо называя «Городом-крепостью». И Рюноске был счастлив родиться в нём и наконец повидать свою сестру и мать в последний раз. Почему в последний? Что-то подсказывало, что он больше никогда не вернётся в свой родной и вечно зелёный городок. Но Янтарный край так и продолжит отливать мёдом в его детских воспоминаниях, а красноватое, железное и вечно развивающееся знамениями настоящее засядет глубоко в сознании суховатым на языке «Городом-крепостью». Пусть ночная перина далеко не мягкая, а всё равно не успокаивала подозрений насчёт важности города в войне. — Я пойду домой. Встретимся завтра на сборах! — он слабо улыбнулся, расстегивая пару пуговиц серого кителя. Город почти всегда скрывали тучи, идущие с моря, и грозные морские ветра, но сегодня было жарко. Может, влияние первых дней июня? — О! А можно я с тобой?! Сестренка-то у тебя огонь? — за спиной разразился гогот. Громкий, хриплый и не один. Смеялось ещё пару сослуживцев, но Акутагава лишь помахал рукой, отрывая себя от надобности что-то отвечать быстрыми, удаляющимися шагами. Его сестра — настоящая красавица, а семейное фото в нагрудном кармане полевой туники было показано абсолютно всем товарищам по несчастию у костра поздно ночью во время привала. Акутагава и сам не был уродом, но щуплый и болезненно худой. Была у него ещё особенность, о которой он старался не распространяться. Нет, его бы не засмеял никто, но самому спокойнее, когда тайна остаётся тайной. Но даже так: различить красное от жёлтого никогда не получалось, как бы он не ссылался на серые оттенки, а всё равно путает цвета светофоров. А друзья и товарищи быстро прознали все тайны. Костер в ночи яркий, но не красный, но не жёлтый. Тарелки в доме белесые, с чёрными цветами по краям. Да и кайма странная такая, будто чёрная, а будто серая. В школе карандаши всегда путал, в итоге вырезал на корпусе, у твёрдого ластика ножом первые буквы цветов, чтобы у учителя глаза не округлялись. Он ещё тогда, смущенно так, будто гавкал: «Фрау, но вы же знаете. Фрау, но вы же говорили сами, что всё в порядке, а я чуть-чуть особенный». Был нормальным, как все учился, ходил по магазинам, держа маму крепко за руку. Запах жжёной резины хорошо помнил. Яблоки с друзьями воровал — из сада, что в пригорке был у реки Прегели. А потом в неё же и купаться с друзьями лез. И неважно, что мама дома отругает за то, что без спросу пошёл плавать в загрязнённой из-за заводов реке, и неважно, что потом врач опять напичкает его таблетками. Зато было весело. Да и в «Академию искусств» умудрился попасть лет в четырнадцать. Упорство у него такое было. Непонятно, правда, кому и что он доказывал и доказывает всю жизнь. — Я дома, на одну ночь, правда, — громко и отчетливо говорит юноша, пошире раскрывая незапертую дверь. Петли скрипят, давно никто не смазывал. Из гостинной выглядывают сперва чёрные длинные волосы, а потом уже бледное и худое лицо. Девчушка вальяжной походкой, будто кошачьей, вышла из-за двери с деловитым прищуром. Она ярко улыбалась, глядя в глаза своему брату, хотя как можно улыбаться «ярко»? Но он сощурился, будто взглянул на солнце — и вправду ярко. — Красавец, — доносится со стороны кухни. Рюноске в военном кителе, туго затянутым ремнём в районе талии и перештопанными галифе, и вправду выглядел, ну не сказать чтобы уродом, но явно не первым красавцем. — Мам, — улыбаясь, шепчет парень, окончательно зажмурив серые, блёклые глаза. Он пошёл на войну молодым. Побывал во Франции, удивлённо разглядывая линию Мажино. Он пару раз прошёлся по ней перед тем, как её разбомбили, сглатывал вечно склизкий ком застрявший в горле — они бы не взяли такую крепость, оснащённую на долгие месяца провизией и оружием. Повезло? Наверное, просто удача, что удалось без прямого столкновения захватить ещё одну страну Европы. — Ну как оно? Героем себя чувствуешь? — Гин, улыбаясь, разглядывала брата с нескрываемой нежностью и любовью. — Пока только щенком. «Подай, почисть, убери, не мешай», — Акутагава смеётся, развязывая шнурки походных сапог, — пока идём налегке. Но если честно, это даже как-то подозрительно. — Иди поешь нормально, куда вас отправляют? — Ещё не сказали. Нельзя же распространяться. Не хочется говорить о горячих точках и о лихорадке, которая произошла с ним на третий день в окопе, и о контузии, но никто не спрашивал из домочадцев, а потому, упорно умалчивал о страхах и переживаниях. Да и говорить о своём приступе паники, когда он срезал части кожи на запястьях некоторых товарищей, пытаясь увидеть кровь, силясь понять в глухом отчаянии, чем же она отличается от зачерневшего бутона, — никакой разницы. Но как он надеялся различить хотя бы пятнами кровь на собственных руках и цвет цветка — а всё одно, одинаково. Глаза его мутные, поддетые серой пеленой, всегда выглядели неправильно и глядели также неправильно. И героем себя назвать язык не повернётся, лишь трусом, который, сжимаясь, в окопе трясся, как собака забитая. «Что-то болезненное колит под боком. О какой человечности идёт речь, когда ты в животном страхе жмёшься к трупу товарища? Он пытается с ним слиться, обляпаться его кровью и превратиться в незаметное и непонятное пятно. Мир на секунду становится белым от взрыва гранаты, а потом затухает в чёрном мраке ночи. Страх настолько сильный, что он обхватывает колени и покачивается в безуспешной попытке абстрагироваться. Акутагаве девятнадцать лет, а он здесь. Не в «Академии искусств», у которой внутри такие высокие потолки и везде так приятно пахнет акриловой краской, а здесь — в грязи, собственных слезах, чужой крови и пыли. — Эй, Рю? — кто-то падает рядом с ним, дуло винтовки ударяется о землю, какие-то глухие звуки и шуршание одеждой. — Эй! — К маме хочу, — истерично и слезливо хихикает юноша, сильнее вжимаясь в землю и труп под боком, — хочу к маме. Хочу домой. Кем он себя возомнил, когда решил, будто бы сможет как-то помочь своей родине? Осколок от гранаты разорвал губу, всё тело жгло, жгло руку, хотелось себе отрезать всю её до локтя. Адски сводило судорогами живот. Он хотел есть, хотел спать, хотел перестать чувствовать столько боли и хотел перестать видеть вечно вспыхивающий белым мир. — Успокойся! Идём! Идём же! — его дёргают, заставляют упасть в грязевую лужу на локти, из-за чего рукава пропитываются водой и становятся тяжёлыми. Везде пахнет порохом, пылью и потом. Начинает тошнить. Но чем дальше они отползали, тем больше прожигало руку, оцепенение спадало, а панический ужас отступал. Но кем он себя возомнил? Героем? Он чуть не обмочился от страха и из-за контузии чудом не сблевал, увидев труп товарища. Щёку неприятно обожгло, он оцарапался о торчащую оцинкованную колючую проволоку. — Ничего-ничего, до свадьбы заживёт, — причитал полевой врач, быстро лепя пластырь на щёку. Руку он в тот день сломал, как оказалось, и в горячие точки его не отправляли до полного выздоровления. Но от этого не становилось ни капельки легче, челюсть сводило от неприятной горечи. Как же он был рад не оказаться на месте того трупа». Рюноске передёргивает плечами, запивает ужасающее воспоминание ромашковым чаем и морщится. Забыл закинуть кубик рафината. Мать его щурилась и смотрела как-то странно. Наверняка чувствовала неладное, но задать вопрос вслух почему-то не решалась. Видимо, одёргивала себя попыткой оправдать всё, мол, сын взрослый, разберётся, тем более по своей воле пошёл. Но Акутагава искренне не знал, как справиться с подступающим животным ужасом перед окопами, самолётами и оружием. Он и жизнерадостностью, как некоторые его товарищи, никогда не отличался. С детства был довольно реалистичным и в меру пессимистичным. Не получалось у него играть в карты, когда всюду слышался шум стрельбы, и разглядывать порнушные журналы, когда небо заливалось белым. Тачихара, пожалуй, его вытягивал. Точнее сказать, пытался вытянуть. Широкоплечий юноша с рыжей копной и веснушками на щеках часто улыбался, шутил, тыкал в бока, приводя в чувства, и отпускал довольно пошлые шуточки. Хоть несильно, но это помогало. Та же Хигучи, которая вообще непонятно каким чудом попала в отряд полевых медицинских работников, будучи семнадцатилетней девчушкой, тоже помогала. По своему, но даже так чувство любви от этой девушки придавало сил. — Меня не было почти пол года, — как-то понуро протянул парень и оглядел кухню, остановив взгляд на сестре. — Получилось попасть в отряд мед. персонала? — Да, но сам понимаешь, что полевым врачом я не устроюсь, — девушка слабо улыбнулась, больше натянуто, чем искренне, — маму бросать не хочу, да и знаешь… Может, ты тоже останешься? На завод пойдёшь, вон там рук не хватает, в полиграфии! Плакаты рисовать будешь патриотические! Девушка подняла тонкие плечи, бросила свой серый, наполненный решимостью и тоской взгляд. Да вот только куда он денется? Вернувшись домой, пусть и стало так тягостно, но в то же время легко. Что-то не давало написать рапорт о собственном уходе из отряда. Пока их ничего и никто не держал, это было ещё возможно сделать, но как он пересечёт границу, никто даже не посмотрит на его жалкий возраст в девятнадцать лет. — Да как я их брошу? — Рюноске снисходительно улыбнулся. Выжившие стали роднее. Взрослые вояки, набиравшиеся опыта годами и того погибали по случайности, а они, оторванные от крова дети, дохли на чужой земле, на полях и в лесах, как мухи. И тем, кто дожил до дембеля, — хотя дембелем сложно назвать ночную передышку дома — очень повезло. И после того, что они прошли вместе, хотелось уже дойти до своего логического конца. Пусть сгниют эти цветы на запястьях, пусть тело охватит болью не от встреченной души, а от разорвавшихся снарядов. Пусть-пусть-пусть. Но он друзей бросать не хотел. В мирное время, в детстве, в юношестве друзей у него почти не было. Из-за своенравного, вспыльчивого характера и довольно сильной чистоплюйности с ним мало кто водился. А косо поглядывая на подписанные карандаши, и вовсе отсаживались, считая ахроматопсию заразной и передающейся через злосчастные деревяшки с грифелем. — Сдохнешь там! Думаешь, мы не видим, что ты! — девчушку перебивает хриплый кашель матери. — Спокойней, Гин, — кратко вздыхает женщина, поглядывая на дочь, осекая взглядом, умоляя не продолжать. Почему он Рюноске? Почему сестра Гин? Почему они Акутагавы? Эти вопросы сильно мучали его с пришедшим пубертатом. Отца они не знали, да и мать долго отказывалась говорить о нём. Цветов на её запястьях никогда не появлялось, значит и выходила не потому, что это какая-рто истинная душа. Рюноске задумчиво разглядывал постеры, висящие на стене в один из летних дней. Женщина тогда присела с краю, на кровати, нерешительно начала долгий рассказ о знакомстве с отцом Рюноске и о том, что произошло с ним далее: нелегально имигрировавшая группа японцев. Тогда они и познакомились, совершенно случайно пересеклись на улице. Ухаживания, комплименты, цветочки там, конфетки, а потом и жить вместе начали. Да и очень уж настаивал мужик, когда первый ребёнок появился, чтобы дали японское имя, очень сильно упрашивал, чтобы и жена взяла фамилию. Сбежал япошка сразу, как через год узнал о втором отпрыске, быстро след его простыл из дома. А Катрин, мать Рюноске, так любила этого труса, что и дочь назвала японским именем. Правда, потом пожалела женщина о своём решении: в школах с детьми мало общались, преподаватели были предвзяты. И когда под тяжелым взглядом матери Рюноске покидал родной дом, она всё же попросила его: «Mein Sohn, nenne dich anders, sonst wirst du kein Leben haben». Среди товарищей настоящее его имя, конечно же, знали, но как не рассказать, когда полевой врач и лучший друг тоже с японскими именами? Рюноске поморщился, а мог ли Тачихара быть его каким-нибудь сводным братом? Но откинув такие странные мысли подальше, ведь рыжий и голубоглазый мальчишка и на немца-то особо похож не был, лишь продолжал прожигать в сестре дыру. Она уже давно стыдливо отвела взгляд, бормотала извинения, сжав своими тонкими пальцами вилку. Сам себя он бесил. Мало того что воспринимал цвета только чёрно-белые, так ещё и андрогин. Нет, он не был похож на девушку от начала до конца, да и не подтверждалось это врачом, но зауженная талия, опущенные острые плечи и слишком тонкие пальцы его бесили до глубины души. Хотя чего таить? Жили они не богато, ели мало, вот тебе и всё объяснение без мороки учебников по биологии. А может, Акутагава искал просто повод в какой-нибудь момент прибедниться перед своим главнокомандующим, чтобы не схлопотать очередной наряд? Хотя этому самому главнокомандующему было откровенно всё равно. Он питал особую какую-то ненависть к ребятам с японскими корнями. Хоть Рюноске досталось больше от матери, но мужчина открыто его недолюбливал, бормотал про нечестивость и про смешание крови. Что он, якобы, никогда уже не станет полноправным немцем, пусть и родила его немка на немецкой земле. Рюноске эти высказывания задевали, трогали оголённые нити души и заставляли недовольно морщиться, будто его били по лицу. Но сказать что-то в укор боялся. Как ни крути, а мужчина стоял очень уж высоко по званию, и Акутагаву могли бы легко отвести за ручку в одну из газовых камер родного города. — Я не обижаюсь, хватит горбиться, — юноша хмыкает и, протянув ладонь к сестре, легонько бьёт её пятерней по горбу, — а то на верблюда будешь похожа. — Ну извини, я ещё не доросла до того, чтобы натирать свои сапоги до состояния зеркала, — девушка высовывает язык, игриво ведёт плечами и хихикает. После ужина Рюноске всё же смазал дверь. Под недовольное бурчание матери и подшучивания сестры, весь перемазанный маслом, он отвечал на колкости, улыбаясь. Будто он и не уезжал никуда, словно просто вернулся со школы слишком поздно, а все эти пол года пролетели незаметно и за одно мгновение. Акутагава чувствовал себя расслабленно, хотя ощущал напряжение домочадцев. Понятное дело, на рассвете он уйдёт и, возможно, никогда больше не вернётся. — Ты изменился, — морщась, ворчит сестра, отворачивая голову и складывая руки на груди. — С чего бы? — он недоумённо поворачивается к девушке всем корпусом и оглядывает себя в зеркало прихожей. — Да такой же. — Гин, — Катрин снова смотрит на неё с упрёком. Что-то странное будто витало в воздухе, известное всем, кроме него. Акутагава вновь разворачивается к зеркалу, оглядывает себя и хмурится. Такой же, каким и был, ничего нового к его внешности не добавилось. Разговор так и остался незаконченным. Хоть Рюноске уже лежал в постели, разглядывая висящие на стене плакаты любимых музыкальных групп, а сон не шёл, только свора разных мыслей крутилась в голове навязчивыми мухами. Повесить бы липкую ленточку или поджечь спиральку. В комнате ничего не изменилось, всё осталось нетронутым. Ощущение, будто он не уходил на войну, липло к нему с новой силой. Никаких нервных главнокомандующих, никаких пошлых шуток Тачихары, никакой влюблённой Хигучи, никаких товарищей, никакой войны. Словно всё это было каким-то сном, долгим и страшным, но сном. Веки тяжелели, мысли наконец начинали отступать. Небо за окном затягивалось тучами. Вот тебе и летний денёк.