
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Персонажи евы наконец-то проходят терапию
Психушка!AU
Примечания
персонажи немного старше, чем в каноне
не нашла метку попытка
№3 по популярности в фф по ребилдам
№14 по ориг сериалу
самоубийства. выдохните, все будут живы, просто некоторые лежат с попыткой
Плейлист каосинов: https://vk.com/music?z=audio_playlist440690877_248/09b6a31068fb52415e
Ты (не) поймёшь
09 ноября 2024, 03:40
— С лёгким паром! — бодро сказала Мари, выходя из душа.
— Угу, с чистой жопой, — мрачным тоном застуканного за работой секретного агента, уже сжимающего в руке новейшее оружие, дабы устранить ненужного свидетеля, ответила девушка. С кончиков её влажных рыжих волос ещё стекала вода, капли мелкими кружочками отпечатывались на испещрённом невидимыми следами чистых подошв полу.
Она дёрнула плечом, будто пытаясь выпрямить и без того ужасающе ровную спину, развернулась и двинулась вглубь коридора. При каждом шаге пятка её правой, с треснувшей подошвой, тапки, шлёпала по полу. С каждым шлепком девушка шла всё быстрее, наверняка мечтая если не выкинуть неудобную обувь в окно, то сбросить её с ног. Из-за угла выплыл белый прямоугольник открывшейся двери. Девушка прошла мимо него, словно шагнула в портал, и исчезла в бетонной стене, только рука высунулась напоследок, чтобы захлопнуть проход в крошечный палатный мир.
— Интересная присказка, — прокомментировала Мари, проследив её движение взглядом, и решила обязательно рассказать Сигэрику, в целях обогащения местного фольклора и культурной жизни.
Она не спеша прошлась до ещё пустой ординаторской, щёлкнула засветившейся тепловатым синим огоньком кнопкой белого чайника, изрисованного цветными маркерами, насыпала в кружку полторы ложки кофе и ещё половину — сахара, зашуршала подъеденной пачкой купленного на всех овсяного печенья. Пока шипела, греясь, вода, раскрыла перетянутую резинкой, распухшую от записей, стикеров, древесных листков и бумажек, любопытно высовывающихся клейких закладок и просто загнутых уголков блоковую тетрадь, страниц в которой с момента покупки стало больше в несколько раз. Дважды пробежала глазами последнюю запись, обведённую волнистой линией ярко-зелёного текстовыделителя. Чайник вскипел, а часы показали ровно половину девятого. Мари отложила тетрадь, погладила местами потёршуюся и испачканную краской обложку с улыбчивым большеглазым инопланетянином, сжимающим верёвку воздушного шарика в трёхпалой салатовой лапе.
— Утра! — отсалютовала кружкой.
— Привет.
Майя, потягиваясь, села в кресло и потёрла глаза. Мари придвинула к ней пока пустую чашку, вид которой подразумевал существование отсутствующего в физическом мире сервиза, и коробочку с тремя чайными пакетиками — все постоянно забывали докупить, и пополняли запасы, только обнаруживая картонное дно с забившейся в углы пылью вместо чая. Тогда, проклиная всё на свете, доживали до того светлого дня, когда у одного из завсегдатаев ординаторской наступал выходной, и отправляли его в путешествие до ближайшего магазина. Чай из столовой, весь ассортимент которой сотрудникам предоставлялся бесплатно, единогласно признали несъедобной мутной бурдой. Чтобы обрести опасную, но впечатляющую способность пить его, нужно родиться не больше ни меньше Аобой Сигэру, потребляющим это сомнительное пойло скорее из чувства противоречия, чем из-за специфических гастрономических пристрастий. Почему единственной несъедобной гадостью среди всего вполне вкусного меню оказался именно чай, оставалось неразрешимой загадкой, и самые разнообразные ответы на неё рождались за столами пациентов в те злополучные дни, когда его подавали вместо привычных сока или какао.
— Спасибо, — залила кипятком чайный пакетик. Как только вода окрасилась и запахла карамелью, выловила его ложкой, отжала и положила в маленькое блюдце в центре стола.
— Общажные привычки вечны.
— Ой! — Майю как будто разбудили во второй раз, — Автопилот взял над сознанием верх.
— Поднять подняли, а разбудить забыли? — понимающе усмехнулась Мари.
— И не говори. Несовершенная вещь будильник, — обняла розовую подушку-кошку с довольной, сыто улыбающейся вышитой мордой, — Ничего, выпью чаю и проснусь. — со звоном перемешала не сладкий чай и отпила несколько мелких глотков, — Ты же с сегодняшнего дня будешь вести терапию? — спросила она безо всякого перехода.
— Ага! — даже кончики волос Мари наэлектризовались от её искрящего оголённым проводом энтузиазма.
— Не волнуешься?
— Ну, как сказать… Волнуюсь. Но не боюсь!
— Это хорошо, — Майя ностальгически улыбнулась, — Расскажешь потом, как всё прошло?
— Обязательно!
— Честно, я и сама не отказалась бы посмотреть, но работа не ждёт, — потянулась за половинкой сломанного печенья.
В пальцах Мари дикобразной иглой ощетинился невесть откуда взявшийся синий карандаш. Она раскрыла тетрадку, и, как за занавесом, исчезла за распущенными после мытья волосами, сквозь которые хитро блестела металлическая оправа очков. Её рука задвигалась быстро и ловко, как отдельное существо, наверняка хищное и зубастое, с кошачьей гибкостью в тысяче позвонков и парой сотен люминесцентных, мигающих пьяными светофорами, глаз. Майя ждала треска рвущейся бумаги, но вместо него послышался аккуратный негромкий щелчок тетрадных колец.
Мари отбросила волосы, помотала головой, стряхивая с глаз растрёпанную чёлку, и с озорной улыбкой толкнула по столешнице сложенный пополам лист. Майя развернула его, машинально проведя пальцами по рисунку.
«Пчёлка Майя» — красовалась неровная печатная надпись над округлой схематичной пчелой с забавными ботиночками на лапках, напоминавшими те, в которых Майя ходила в холодную погоду, кошачьими ушками, на удивление гармонично смотревшимися рядом с опрятно завитыми усиками. На спине между крыльями пчела несла рюкзак, из которого подозрительно, одними уголками, выглядывали бумаги.
— Что скажешь, неплохой портрет? — лукаво поинтересовалась Мари, — Я могла бы продать его за миллион долларов, но решила подарить тебе!
Майя с деланной задумчивостью, приложив палец к подбородку, склонив голову к плечу, разглядывала его на вытянутой руке.
— Повешу на зеркало, — вынесла она вердикт.
Мари хлопнула в ладоши.
— Будешь каждый день причёсываться и смотреть на него! Лучший подарок для свободной художницы и представить трудно, — она гордо подняла карандаш, заточенный, наверное, достаточно, чтобы проткнуть плотное, набитое тяжёлой свалявшейся ватой облаков и туч, небо.
— Придумать, что подарить тебе к окончанию практики стало ещё трудней, — вздохнула Майя.
Мари крупным глотком допила кофе — на дне остались крошки от трагически затонувшего кусочка печенья.
— Вы подарите мне интересный опыт, — без капли насмешки сказала она, — Придумать что-то лучше не просто трудно, а в принципе невозможно.
— Я как-то… по-другому себе это представлял, — выдавил Кенске, застыв в дверях кабинета арт-терапии.
— Треш, — протянул Тодзи, благодаря росту прекрасно видевший, что скрывалось за его вымазанной в чём-то белом спиной.
— Вот он — эффект зловещей долины в чистом виде. Может, ещё не поздно сбежать?
— Заебали! — Аска локтями отпихнула обоих с прохода, — Пф, и чего вы так испугались? — спросила она, выйдя на середину просторного, светлого, прохладного, как тысячелетний склеп зала; в его белой глубине зиял, вглядывался, дрожа веком, испещрённым сетью мелких морщин и сосудиков — трещин на краске, тёмный глаз проёма за зелёным полотном двери в белоснежной стене. Её голос эхом отразился от побелки, источающей острый запах пустоты с примесью новизны, осыпался на обескровлено-бледного цвета ковёр, составленные в ряд три призрачно-серые парты и широкий подоконник под тянущимся от стены до стены высоким окном, слепящим рентгеновским излучением, рвущим облака.
— Ненормальная.
— Ебанутая, — нестройным, но исполненным внутреннего согласия, хором, выдохнули Кенске и Тодзи, однако живущая в стенах пустота с жадностью проглотила слова. Ни они, ни жалкий клочок эха не произвели на Аску ни малейшего впечатления.
— Это место моё, — буркнула она, сев подальше от окна, прямо спиной к зелёному провалу двери, достала телефон и надела наушники — Тодзи, по его собственному выражению, «чуть не охуел», впервые увидев матовое лого на их кейсе, и многозначительно молчал каждый раз, когда Аска ими пользовалась. Это молчание могло тянуться бесконечно долго, но Кенске новая «традиция» надоела уже во второй раз, ровно когда он сам отошёл от первого сугубо экономического шока, и тишина не длилась дольше нескольких минут, чему оба — один тайно, другой — явно, несказанно радовались.
— Где сядем? — Кенске затравленно оглядел оставшиеся две парты. Сама необходимость выбирать место здесь отдавала тоской и безнадёгой.
— Мне как-то однохренственно. Давай тут, хоть буферная зона будет, — чуть сильнее, чем стоило, пнул ножку парты в противоположном от Аски конце ряда, зашипел и коротко выругался от боли в ударенном пальце. Кенске поморщился, почти физически ощущая, как заныл его собственный мизинец.
— Знаешь, без неё здесь было бы ещё хуже, — отметил он, убедившись, что Тодзи не нуждается в срочной медицинской помощи, — Хоть что-то яркое кроме этой идиотской двери.
— Ага, балдёж. Как будто у нас тряпки не цветные. Покажите мне долбаёба, который интерьер придумывал. Устрою ему дизайнерские курсы! — рухнул на проявивший чудеса стойкости, не скрипнув и не дёрнувшись, неожиданно удобный стул, и закинул ноги на парту, — Скоро уже лечиться будем? — поинтересовался у безучастного белого потолка.
— В идеале через одну минуту сорок восемь, уже семь, секунд, — отрапортовал Кенске, сощурившись на циферблат сверхточных наручных часов — их первоначальная настройка заняла несколько дней. Он регулярно подкручивал, перебирал, совершенствовал или упрощал многострадальный механизм, переводил стрелки, без конца сетуя, что время на атомных часах нигде не публикуют, и приходится ориентироваться на не вызывающее доверия мировое.
Тодзи широко, с шумом зевнул и клацнул зубами.
— Икари тоже чё-то долго нет. Заблудился что ли?
— По дороге из триста тринадцатой это сложно. Наверно, скоро придёт.
— Осторожней в дверях! Не убейте мне материалы!
В проходе возник затянутый жёлтым скотчем распухший бок почтовой коробки. Медленно и важно, как товарный поезд перед станцией, он вплывал в кабинет. Вот где-то вагонов через десять показались руки, а за руками — их обладатель, переквалифицированный в грузчики психиатр Аоба Сигэру собственной персоной. Никто не успел поинтересоваться, почему врач выполняет работу санитара, как через проём в зал попятился белый от халата человек с красным, словно у рака, лицом, тот самый санитар, и, за длинную, как удавов хвост, коробку, вытянул из коридора своего коллегу — оторвавшаяся от игры Аска узнала в нём любителя продрыхнуть ночное дежурство, и коротко хмыкнула — звук состоял из неоднородной субстанции, кислой смеси презрения и благодарности.
За красно-белыми людьми вошла успокаивающе естественного цвета девушка в тонких очках кошачьей оправы, с десятком тысяч острых зубов, обрамлённых хитрющей улыбкой, сверкающая голубыми молниями в глазах. Увидев Аску, она растянула губы ещё шире и быстро подмигнула, как затвором фотоаппарата фиксируя её нахмуренное лицо — слишком много «знакомых» врачей собралось в одном кабинете.
Санитары, стараясь остаться незамеченными, попятились на выход. Пропустив их в дверях, в кабинет вошли Каору и Синдзи. Они поздоровались с терапевткой, и, игнорируя не занятые места, сели на подоконник. Тысячезубая, как мысленно окрестила её Аска вместо банального «Очкастая», одобрительно кивнула. Она положила на оставшуюся свободной парту толстую истрёпанную тетрадь и заговорила:
— Итак, давайте знакомиться. Меня зовут Мари, и я, как вы уже догадались, буду вести арт-терапию, — Аска неохотно сняла один наушник, с напряжённо-скучающим видом подпёрла щёку рукой, — Теперь, ребят, представьтесь вы.
Аска, с искренним злорадством, надеясь, что Мари заметит, закатила глаза.
— У вас что, списка нет? — едким усталым голосом поинтересовалась она.
— Есть, — беззаботно ответила Мари, словно ветер, пролетающий насквозь хрупкий карточный домик, не заметив выстроенную ей баррикаду недовольства, — но лучше, чтобы вы сами сказали, как к вам обращаться, правда?
— Сорью Аска Лэнгли, — неторопливо, с ироничной усмешкой, глядя немного исподлобья и прямо в глаза, словно дулом пистолета в упор, пока дерзость не подожжёт, не взорвёт горстку пороха чужого терпения.
Терпение Мари болталось где-то посреди вечно спокойного тропического моря её психики, вплавленное в стальное дно лодки пуленепробиваемых нервов. Взгляд, что как волшебная палочка, заставлял взрослых изрыгать проклятия, брызгать слюной и заламывать руки, даже слегка не опустил уголки её, похоже, приклеенных к мышцам, отвечающим за улыбки, губ.
— Хорошо! Кто следующий?
Все назвали имена. Тодзи, с целью приколоться, заявил, что его зовут Карим Абдул-Джаббар, но, когда отвечая на вопрос «какой д… то есть, кто придумывал интерьер?» Мари поинтересовалась, не хочет ли великий спортсмен прикрутить к стене баскетбольную корзину, немного сдулся, как проколотый, но вовремя заклеенный изолентой, мяч, и представился нормально.
Мари вынула из глубокого кармана канцелярский ножик, поднесла его одной из коробок и затрещала рычажком. Аккуратно разрезала плёнку скотча.
— Вы можете выбрать любой материал, — говорила она, раскладывая прямо на ковре пёстрые коробки с пластилином, стеки, банки и тюбики краски, стаканчики, палитры, мелки и карандаши, кисточки, ватные палочки и диски, клей, пачки бумаги, цветной и белой, пакетики с бусинами и ленты, блёстки, детские печати, мотки пряжи… пол вокруг неё стремительно превращался поле экспериментов безумного художника, которому взбрело в голову построить из всего, что найдёт в шкафу, реалистичную модель фантастически древних руин храма не менее сумасшедшего, наверняка многорукого божества. Никто не видел, как медленно округлялись глаза сидевшего в дальнем углу кабинета Сигэру, — Пока вы рисуете, вы абсолютно свободны. Вы можете вложить в рисунок любые образы, мысли и чувства. Никто не будет ставить оценок. Единственное правило — никаких правил! — она легко перепрыгнула самодельные стены, и принялась за следующую коробку, — Я буду давать вам задания, но их не обязательно воспринимать буквально. Сегодня наша тема «безопасное место». «Изображение реального или вымышленного места, где индивид будет чувствовать себя в безопасности» — если цитировать методичку. Но мы поступим немного иначе, — она доверительно понизила голос, — изобразите совершенно любой образ, ассоциирующийся с чувством безопасности и комфорта, — закончила потрошить длинную коробку, где лежали большие и маленькие деревянные планшеты, большущие рулоны фольги и бумаги, перетянутые канцелярскими резинками, и, внезапно, колонка, — Разбирайте материалы, и начинайте!
Мари отступила на несколько шагов, и завозилась с колонкой. Из её недр посыпалась, застрекотала, защёлкала и застучала, словно просыпавшийся из дырявого пакета и поскакавший по полу мелкий бисер, старая запись. Музыкальный ритм бежал и подпрыгивал, падал и танцевал, задорно и звонко барабанил подбитыми железными пластинами каблуками, позвякивал нанизанными на руки браслетами-бубнами, звенел и подвывал струнами связок в гибких суставах, дышал напевом духовых, высоким голосом начала семидесятых произносил речитатив:
Why don’t you say what you mean
Cus you didn’t mean what you said
В пальцах Аски — твёрдый карандаш. Его грифель остёр и бледен, он больно царапал каменную бумагу под собой. Образ, ассоциирующийся с безопасностью и комфортом. Чувствовала ли она себя в безопасности хоть раз за всю жизнь? Она со скрипом провела по тонкой гибкой белизне. Карандаш, послушная деревянная палочка с грифелем вместо сердца, поддавался каждому её движению, вычерчивал почти ровные, дрожащие не больше, чем её руки, изгибающиеся пропорционально её намерениям линии, которые блестели под брусьями потолочных ламп, словно латунная корона на голове победителя, начищенные стальные доспехи на затянутом в мышцы и грубую кожу твёрдом скелете непобедимого воина в седле чёрного, как ветер во время последнего праздника средневековой чумы, коня.
Sharing
All your fear
Аска не боялась. Она разделяла и соединяла полосы графита, и они обретали смысл под её рукой. Голос Икари, память о том разговоре у окна звучала в её голове, резонируя с бьющимся в такт музыке и дыханию сердцем. Соотнося движения, как вес взведённого для выстрела тела, с натяжением в каждом микрометре эластичных жил, повязанных на кости, словно концы тетивы, готовностью вовремя отпустить и знанием, как долго и крепко нужно держать — Аска ни разу не задумывалась о том, чтобы стать художницей, ничего не видела в мазне и каракулях, провозглашённых произведениями почему-то изящного с какого-то фига искусства. Линии и полосы прокладывались с одинаковой толщиной и нажимом, по отдельности напоминали схему метро, но вместе складывались в карту чего-то, что казалось правильным. Чего-то острого и честного, закалённого в жерле вулкана и водах Ледовитого океана, искупавшегося в адской сере и теперь — способного разрубить всё, что преградит её путь вперёд, посмеет допустить мысль, что чем-то изменит, перевернёт и конвульсивно изогнёт её личное дальше, повлияет на будущее, которое Аска (без чьей-либо помощи!) сумеет построить сама. Она никогда не чувствовала себя в безопасности и комфорте, но прорубит путь к ним — через все стены и скалы, снося чужие слова и головы с плеч, она окажется там, где ей самое место — в мире честности, вероятно, приправленной одиночеством, зато вместе с ним — присыпанной порошочной чистотой.
Why don't you say what you mean baby?
Cos I didn't understand what you said
Очки Мари любопытно блеснули сверху и сбоку — Аска обернулась к ней, отбивая удивлённый взгляд, храбро встречая вопросительно вскинутые брови.
— Вы сказали изобразить что-то, ассоциирующееся с безопасностью.
— Верно, Сорью Аска Лэнгли, — наслаждаясь смехотворным пафосом, с которым всегда звучат полные имена, произнесённые вслух, подтвердила Мари.
— Я буду чувствовать себя в безопасности, только зная, что всегда смогу защититься, — твёрдо сказала Аска.
«Только когда смогу ударить первой» — прогудело широкое лезвие меча в её крепко сжатом графитовом кулаке, вычерченном на побелевшем и истончившемся, прошедшем химическую обработку и физические воздействия, но всё равно на ближайшую вечность хранящем мощи настоящего себя, как фалангу пальца на шее, камне.
Сессия терапии подходила к концу, когда Мари, в свойской манере заговорщицки приложив палец к губам, сообщила, что для желающих порисовать и не только — не ясно, что под этим «не только» подразумевалось — двери кабинета всегда открыты. И добавила, что это теперь их общий маленький секрет, и: «Не переживайте о Сигэрик… докторе Сигэру, он ценит терапевтический эффект искусства и ничего никому не расскажет!» Сам психиатр от комментариев воздержался, вовсе прикинувшись, что его здесь нет.
Готовые работы разложили на ковре. Участвовать в импровизированной выставке согласилась даже Аска, но рисунок бросила чуть дальше, грозным настолько, насколько хватило её таланта, мечом к остальным. Полу бесцветный пергамент ковра на время превратился в точную карту чьего-то слоёного, как непременно яблочный домашний пирог, нескладно и крупно слепленного, зато украшенного мелкой резьбой чудаковатого сна. Он беспорядочно и непрерывно, как истрёпанная нить, опутывал согретые невидимым огоньком непривычной работы пальцы. Проходился серебряным порошком допущений по сведённым мостам вееров лежащих по-карточному, рубашками вверх, ресниц. Не требовались пудра и тальк чтобы снять отпечатки — никто не суетился, не заметал в картинах, казалось бы, постыдные следы себя. Как будто выставлять их напоказ не всё равно что раздеться среди улицы, а заодно вывернуться наизнанку, позволив освободившейся правде разгуляться и творить всюду бесчинства; словно не преступление закинуть в себя удочку и получить щедрый улов откровений, и не вынесут слепые судьи приговором насмешку над их нелепой формой.
Кенске вцепился в пластилин, сначала взглядом, затем — руками, и долго и кропотливо лепил нечто слишком сложное для него и невыполнимое для материала. Мари мимоходом отщипнула кусочек, слепила кривого человечка с ногами разной длины, и напомнила, что оценивать их не будут, даже про себя. Тогда Кенске, поколебавшись, взял ещё и картон, вырезал из него бесформенную кляксу и размазал по ней пластилин, на нём выцарапал стеком круг. Чёрточка за чёрточкой, вырисовалась крошечная каюта подводной лодки со скрюченными трубами и гигантским иллюминатором, в который заглядывала круглыми глазами акула.
Тодзи взял карандаш. Переточил несколько раз. Удовлетворился только когда смог ощутимо уколоть кончиком подушечку пальца. Он хмурил брови, грыз отросшие ногти, стучал ногой в такт музыке. Вдруг хлопнул себя по лбу, и надолго уткнулся в листок, а потом откинулся на спинку стула, вздохнув, как после на совесть выполненной тяжёлой работы. С бумаги смотрел желтоглазый угловатый монстр. Он сидел на тёмно-серых развалинах, свесив тонкие полоски ног, и грозил пустоте похожей на колбасу дубинкой. У самого края рисунок очерчивала чёрная рамка со скруглёнными краями, обозначавшая границы телефонного экрана.
Последний же рисунок пастельной пылью рассыпался по плотному шершавому листу. Он разноцветными лёгкими пятнами оседал на рисовавших руках, а теперь, завершённый, дышал слабым, растворявшимся в пространстве и воздухе запахом нанесённого для закрепления лака. Тело тени перегибалось через оконную раму, лучами втирало в бумагу сиреневый цвет. В полумраке от туч Мари включила яркий искусственный свет. Отражения заволновались в окнах.
На последнем рисунке не замирали в безветренной тишине красные воды затопленного снами мира. Не заливала пространство телесно тёплая оранжевая жидкость, умевшая растворять печаль и боль, но только вместе с их оболочкой. На нём ультрамариновое море звенело о вьющийся лентой берег, билось на бирюзовые и фиалковые хрусталики водной пыли. В них крошился бледный свет. Море умывало лица отбившихся от не нарисованной луны беззаботных звёзд, прижималось щекой к розоватому горизонту. Стеклянное море. В нём невозможно утонуть, но легко искупать ладони в языках волн; пройтись по самой кромке воды, держа обувь на вытянутой руке прямо над ней — если выронишь, море не украдёт, лишь поиграет немного водоворотами, а после пошлёт прибой возвратить диковинную игрушку владельцу, и в благодарность окропит лицо прохладными брызгами.
Мари посоветовала воссоздавать безопасный образ как можно чаще и подробнее, со звуком, текстурой и запахом. Чем больше атрибутов реальности удастся привнести в фантазию, тем легче станет в неё поверить и спрятаться — как в уютно обставленный дом. Синдзи смотрел на рисунок до пятен в глазах. Он держал зачарованное воображение под руку, но вместо звёзд зеркальное море отражало Каору.
Они сидели на подоконнике, с одним на двоих светло-чайным листом. Прямо на рисунке лежала пастель. Ультрамариновую Синдзи нечаянно сломал почти пополам — синева с неровных краёв красиво осыпалась на бумагу, как пепел с палочки-благовония. Каору уверил его, что не случилось ничего страшного. Он растёр пыль пальцем, обозначив пока неясный горизонт — смутный ориентир в неумело нарисованном новом мире, с прибитыми к небу восемью крупными четырёхконечными звёздами, размером каждая почти с солнце, ронявшими слишком длинные лучи, которые мешались с фиолетовым и розовым; с непрямой линией моря в кружевах не скрытых за штрихами просветов. Безо всякой надежды выплеснуться в реальность, мир смотрел из бумажного окна. Оно не пропускало запах и звук, тьму или свет, словно мир — бабочка в остекленевшем, покрытом зимой, серебром и радугами, коконе. Всё значение этого мира умещалось в моменте его создания — когда Каору неудачно поправил чёлку и испачкал в пастели лоб, а Синдзи предложил посвятить его в великие вожди. Когда они рисовали половинками одного мелка, соприкасаясь рукавами и тыльными сторонами ладоней. Когда, уже закончив работу, стояли, смутно отражаясь в окне, и говорили о значении картин. Мари пообещала, что «безопасное место» останется личным пристанищем, даже если о нём рассказать.
Синдзи не чувствовал себя в безопасности ни среди людей, ни сам с собой. Он блуждал по расцвеченным нотами музыкальным коридорам, боковым зрением выхватывал тёмные вспышки силуэтов людей, тут же исчезавших где-то за границами взгляда — в чём-то, называемом «настоящим миром». Он ходил между стен лабиринта, в котором…
«Я думаю о безопасном месте, а руки рисуют тебя»
«Но я ведь и так здесь»
…Встретил того, кто хотел идти с ним.
В сероватом от выкрученной лампы и туч кабинете за зелёной дверью стоял, прислонившись к стене и скрестив ножки потёртой металлической подставки, синтезатор. Сбоку, из прорезанной в обоях дыры высовывалась объёмистая розетка смутно-малинового цвета с заламинированной подсодравшимся с краю скотчем надписью «110V». У противоположной стены, закрывая её от пола и до самого потолка, толпились коробки. На окне не было ни штор, ни жалюзи, лишь наполовину ободранная картинка — принтерная копия «Большой волны в Канагаве» — осталась приклеена к окну со внешней стороны, потому когда-то синяя краска пожелтела, и сквозь неё просвечивали пятна уличной грязи. Ремонт, основательно прошедшийся по больнице со шпателем и кабелем наперевес, сюда так и не добрался, только смёл отовсюду ненужные вещи, которые теперь мирно созерцали вьющуюся в воздухе пыль из щелей в картоне.
Ветер ударился в приоткрытую створку окна, налетел и ощупал ознобом. Многочисленными телами дождь бросался в стекло. Капли раскатывались по прозрачной твёрдости, словно раны от штрихующего кожу невидимого лезвия. Они исполосовали окно, не оставив на нём ни единого живого места. Молния пронзила тучи и почти упала в лес, на миллионную долю секунды не дотянувшись до первых чуть побелевших от страха верхушек сосен. Совсем рядом обрушился гром, завыла сигнализация машины. Синдзи неуютно натянул рукава на ладони.
Каору запер брошенную открытой форточку — ручка провернулась с ощутимым усилием, у её основания осыпалось несколько чешуек краски.
— Тебе не холодно? Можем вернуться ко мне.
Его самого, казалось, температура вовсе не волновала. Пока тёплые дни загорались один за одним ровным, как пламя свечи в безветрие, солнцем, Синдзи этого не замечал; но прохлада с улицы пробиралась в больницу — через забытые на ночь окна, двери отделений, у которых сновали врачи. Пациенты приносили её с прогулок в карманах. С прошлой ночи батареи в палатах тихонько нагревали воздух, и к выходу в коридор готовились как к прыжку в воду — холодно только поначалу, но как же непросто себя уговорить. Поэтому между процедурами все прятались по палатам — преимущественно чужим. Так и Синдзи весь вчерашний день провёл у Каору, ни разу не встретив его соседей, на существование которых указывали только кружка «Future Police Urashiman» с жёлтым ромбом под красно-синими буквами да игрушечный паук на дальней кровати, где-то потерявший половину лап.
Синдзи покачал головой, продолжая теребить рукава. Вспышка молнии озарила подсобку, небесным светом очертила изящный силуэт Каору у окна.
Когда-то в детстве отец сказал, что по времени между молнией и громом можно вычислить расстояние до грозы. С тех пор считать секунды между ними вошло у Синдзи в привычку. На этот раз он сбился, даже не начиная — потому что сердце не умеет считать; на мгновение он вовсе забыл, что за молнией приходит гром, а вспомнив, не испытал ничего.
— Не нравится погода? — понимающе спросил Каору.
Синдзи кивнул.
— Дело не в грозе, просто… знаешь, когда капли падают, это очень похоже на смерть. Раньше я смотрел на них и думал, что будет, когда это случится со мной?.. — он прошёл вглубь комнаты, задев ногой смотанный провод от синтезатора. — Не сказал бы, что думаю об этом сейчас. Просто помню, что во время дождя мне всегда становилось не по себе, — неловко улыбнулся, — Глупо, правда?
— Для человека нормально опираться на свою память, — возразил его друг, — Память хранит наш опыт, а опыт формирует восприятие. Больше у людей ничего нет.
Последние слова звонкой серебряной струной протянулись сквозь тяжёлый и гулкий, как шаги по лестнице, тёмный и низкий раскат грома. Он рыдал между завибрировавших стёкол, а дождь разразился сильнее, потёк по окну сплошным ручьём. Когда-то в грозу Синдзи оказался на балконе с отцом. Он стоял на табуретке у узкого подоконника, и ловил дождь ладонями. Он помнил голос отца — глухой, отрывистый, он вводил в тревожное подобие транса. На коже осталось ощущение бьющихся о ладонь, чтобы утечь сквозь плотно сжатые пальцы, капель. Лёгкие сохранили удушливый сырой холод. Тело впитало окаменелое напряжение.
«Люди говорят и думают в разное время разные вещи. Что из этого правда?»
Какие чувства можно назвать правдой?
«Больше у нас ничего нет.»
Каору подошёл к синтезатору. Синдзи видел каждое его невесомое, словно летящее, движение. Холодный и сырой воздух проникал сквозь щели в оконной раме — пах он влажным асфальтом, лесом и пылью. Тело расслабилось и словно стало легче — нечто подобное иногда ощущаешь прежде чем уснёшь.
— Хочешь сыграть? — Каору пробежал пальцами по немой клавиатуре.
— Я не умею.
— Это не важно. Главное — получить удовольствие, как с рисованием.
— Это не-
Он хотел сказать «это не то же самое», но осёкся. Разница, если подумать, не велика, только…
— Если получится плохо, я не виноват — сдался он.
В глазах Каору блеснула, как росинка на лепестке мака, искорка веселья.
— Мне понравится всё, что ты сделаешь.
Синдзи не нашёлся с ответом.
Они позаимствовали стулья в пустом кабинете арт-терапии, казавшемся синим из-за полумрака задёрнутых штор. Вилка от провода держалась в розетке неплотно, но не выпадала. На синтезаторе загорелись оранжевые и зелёные лампочки, засветилась прямая линия, готовая взвиться, как нервный росчерк карандаша, стоит только кому-то коснуться разбуженных чутких клавиш. Синдзи несмело тронул одну — она издала высокий пронзительный звук. Он отдёрнул руку, будто от раненного живого существа, которому боялся причинить боль. Пульс инструмента подскочил и вновь рассыпался на пиксели безжизненно ровной линии. Синдзи растерянно посмотрел на Каору.
И без того похожий на белую перелётную птицу, пушистые перья которой наполняются светом и эфиром при каждом взмахе, он, казалось, обрёл свободу, стоило ему сесть за инструмент. Сначала в полумраке, а после в новой, самой яркой вспышке молнии, его кожа почти что слилась со светлой клавиатурой. Бережно, но настойчиво, он извлёк из синтезатора первые гармоничные звуки. За ними последовали новые, и слились в единый поток. Мелодия спешила за его пальцами, как верный щенок спешит за ребёнком. Но вдруг Каору прекратил играть. Последняя нота прозвучала красиво, но едва ли не трагически внезапно. Хотелось слушать его дальше, до следующих процедур или до конца земли — Синдзи ещё не определился.
Но он прервался. И улыбался ободоряюще-подначивающе. И синтезатор скалился — нет, тоже улыбался, дружелюбно, как только умел. Синдзи набрал в грудь побольше воздуха, словно собирался петь, а не играть. Просмотрел, как строчки старой, написанной незнакомыми символами книги, клавиши, и коснулся сразу двух. Вышел протяжный звук. Его шаги по комнате скрадывал барабанщик гром. Каору ответил несколькими щебечущими трелями. Синдзи попробовал сделать нечто похожее — получилось. Он улыбнулся, должно быть, как мама в тот день, когда Рэй впервые заговорила с ними. Звуки свивались в серпантины тёмных и голубовато-светлых тонов. Улица искрила и грохотала у окна фиолетовой болью, но не могла залиться в подсобку — музыка заполняла её, не оставляя места для других эфемерных тел. Досаду грозы избавили от значения. Небо хмурилось тёмно-синими морщинами, всхлипывало громом, но оставалось без лишних свидетелей — и даже ему становилось легче.
Синдзи играл. И между ним и всей его жизнью, от которой он так мечтал отдохнуть, рассеивалась мутная стена тумана — клочок настоящего, где он блуждал, пока не оказался в больнице. Он так долго стоял у края завесы. Его звали голоса — мамы, Рэй, доктора Фуюцуки. Отца. Каору. Он балансировал на грани, не зная, куда шагнуть и что произойдёт, если оступиться.
Но где-то впереди зазвучала музыка, загорелся, переливаясь всеми красками, ласковый свет. Каору зажёг его. Одну искру он протянул в туман, и Синдзи принял её из дружеских рук. Свет и звук окрасили пустоту под ногами — она оказалась землёй.
Они создавали настоящую музыку, и Синдзи шёл на её зов. И каждая нота пела о чём-то, что никак не выразишь словами — они рассыпались в его руках, словно фигурки из мокрого песка. Он не умел слепить их достаточно прочными, подробными и пластичными — каждый раз выходило что-то не то. Пусть он встретил человека, без труда разбиравшего за словами их смысл, видевшего в них сокрытое даже от самого Синдзи — язык музыки вмещал гораздо больше. Если бы его попросили описать музыку, он не произнёс бы ни слова. Наверное, он взял бы лист, и…
— Тебе никогда не казалось, что у музыки есть цвет? — спросил вдруг Каору.
На несколько секунд Синдзи замер. Каору же продолжал играть, но почти неслышно. Приглушённая чистая музыка звучала, как тишина.
— Ты случайно не умеешь читать мысли?
— Нет, — со смехом в голосе ответил он, — А даже если бы умел, не стал бы. Не лучшее занятие.
Синдзи согласился. Чтение чужих мыслей выглядело преступлением, сродни подслушиванию или воровству. Когда-то он думал, что отец пробирается ему в голову и спутывает мысли в коричневатый застиранный комок, наматывает на них обрывки собственных, а после исчезает.
Потом Синдзи понял, что все эти пугающие странные идеи принадлежат ему самому. Он нажал первую попавшуюся клавишу.
— Чем ниже звук, тем он темнее, — сказал, когда нота отзвенела, и подвесила в воздухе молчание, — Этот… знаешь, такой тёмно-фиолетовый. А вот этот, — нажал ещё одну, — синий.
— Тогда мелодия — цветовая гамма.
— А плейлист?..
— Выставка картин.
— Точно!
Синдзи обрадовался, словно они вдвоём разгадали загадку. Он посмотрел на свои руки, на синтезатор, ставший на короткое время их продолжением — теперь, когда они закончили играть, было трудно в это поверить. Но доказательства находились прямо здесь. В маленькой захламлённой подсобке отпечатались свежие следы памяти. Старый синтезатор хранил тепло пальцев; в ушах ещё звучала новорождённая мелодия; рядом сидел Каору — друг и соучастник.
— Даже не думал, что смогу так, — полушёпотом сказал Синдзи, — Спасибо тебе.
— Ты давно мог, просто не решался, — Каору тепло улыбался, смотрел ему в глаза, и снова видел что-то незримое, о чём не знал никто. Так древние астрологи очаровывали звёзды и дирижировали их космическим гулом, чтобы читать судьбы по изогнутым строчкам орбит.
— И, наверное, не решился бы. Я даже на виолончели всегда играю по нотам, а тут незнакомый инструмент… Без тебя я не стал бы его трогать. — немного помедлил, и спросил, — Скажи, когда ты импровизировал впервые… как это было?
До сих пор Каору говорил о себе до странного мало. Он не скрывался, не увиливал, просто разговор обтекал его прошлое — то есть время до ёмкого слова «здесь», которым он обозначал больницу — как река обтекает скалу. Синдзи знал только, что у него есть родители, младший брат и подобранный белый котёнок Табрис, чью шерсть Каору иногда находил на одежде.
Синдзи не хотел допытываться, но уже задал вопрос.
Его друг остался спокоен, как будто его спросили, какая погода за окном (Синдзи только теперь заметил, что дождь кончился), и непринуждённо заговорил. Так пересказывают истории незнакомцев, услышанные очень давно, которые так выстирало время, что они уже лишились цвета, остались только блёклые пятна вместо узоров, да швы.
— Тогда я не был уверен ни в чём, даже в собственном существовании, — говоря это, Каору слегка улыбался. Синдзи хотел коснуться его, но не стал, слишком хрупким казался момент, — Когда я сыграл впервые, то удивился не меньше, чем ты сейчас. Я начал верить, что я правда есть. Музыка стала моим голосом, — с нежностью погладил бок синтезатора, прочертив тёмную дорожку в белёсой пыли.
Синдзи молчал. Он надеялся, что Каору продолжит рассказывать, но знал, что на этом — всё. Пришёл черёд говорить, но слова разбегались прочь, словно смеялись, не хотели выстраиваться в вереницу ответа.
— Не обязательно отвечать, если не знаешь, что, — мягко сказал Каору, снова угадав его мысли, — Я только хотел сказать, что музыка прекрасна. Ей ты можешь выразить всё, что до этого не мог.
— Прости, я… не очень хорошо подбираю слова. Знаешь, раньше я никогда так не задумывался о музыке. Я всегда относился к ней, как к человеку. Думал, не достаточно понимаю её, чтобы придумывать самому, даже слушал осторожно. Ведь, — озвучил чужую мысль, которая так крепко вплелась в сознание, что стала неотделима от него, срослась с его собственными, — один человек никогда не сможет полностью понять другого.
— Не сможет, — подтвердил Каору его опасения. Синдзи замер, прекратив дышать, — Но можно попытаться.
Новый воздух наполнил грудь.
Они заиграли снова.