spiral

Роулинг Джоан «Гарри Поттер» Гарри Поттер
Слэш
В процессе
NC-17
spiral
DinLulz
гамма
Ghook
автор
Описание
Воздух застревает в глотке, а грудь стискивает тлеющими жгутами. Гарри моргает, отворачивается и поворачивается снова. Так много нужно сказать, но сказать решительно нечего — точно не пяти Томам Риддлам, смотрящим в упор. Смех булькает где-то внутри, вырывается снежной бурей — до слез, ожогов и спазмов. Хрипит: — Ну, уж, блять, нет. Если и быть в аду, то точно не с вами.
Примечания
что же. plot with porn, где plot был рожден, потому что надо. потому что я не умею писать что-то без plot. зато кинково, наслаждайтесь.
Посвящение
thistle thorn за идею. Lulz за терпение.
Поделиться
Содержание Вперед

void

      Этот дом не имеет ни входа, ни выхода. Окна раскиданы хаотично, бессистемно, как пятна пролитой краски: большие, маленькие подтеки, некоторые — такие тонкие и крошечные, что можно пропустить. За ними плывет мгла; двор — или что бы там ни было — окутывает плотный туман с небольшими зазорами вертикальных просветов-проходов.       Каждый такой просвет в любом из окон на любой стороне дома ведет к одному — к мертвому, прогнившему дереву. Такому высокому, что, кажется, может проткнуть небо, и весь мир сдуется резиновым шариком. На вид дряхлые ветви переплетаются узорами, спиралями, тянутся вверх — туда, где совсем нет света.       Луна прячется. Гарри смог разглядеть тонкие серебряные лучи, пробивающиеся лезвиями сквозь пелену, только с двух до трех, если верить часам на стенах, но он не верит.       Он, если честно, сейчас мало во что верит.       В дереве есть дупло: обугленное и раненое по краям, внутри него — растекшаяся тьма, пульсирующая жилка другого мира. Там, может, сокрыт забытый бог, а, может, спрятано чудовище.       Вглядываться долго нельзя, Гарри уяснил: сознание затягивает и голова начинает кружиться. Если ловит нутрь дупла украдкой, тело наполняется тяжелой усталостью.       Он больше не смотрит в окна. Старается не смотреть, когда пробегает мимо. От этажа к этажу. Окна, пробовал, не бьются ни кулаками, после разбитыми в кровь, ни предметами: стульями, статуями, ножами, которые нашел в пыльной шкатулке в одной из комнат. Окна не реагируют на истошные вопли и истерику, лишь, определенно в насмешку, вихрятся рябью, переливами кристаллов на солнце.       Гарри поворачивает за угол, трогает руками стены: шероховатые, гладкие, неровные. Где-то — теплые, где-то совсем ледяные. В углах скатываются обои, облупливается краска за комодами и у плинтусов. Под подоконниками, у карнизов цветет плесень.       В доме не гаснет свет. Горит магическими факелами на стенах, люстрами на потолках. Самой магии здесь нет — его, Гарри, магии нет точно, но есть магия другая, закрытая от познания и приручения: дикая и шипастая.       Вдоль коридоров двери; лестницы раскиданы по дому и движутся, как в Хогвартсе, — беспорядочно, некоторые из них ведут прямо в стены. Проходы открываются и закрываются. Двери скрипят продолжительными стонами. За каждой дверью — новый интерьер. В каждом интерьере новый порядок.       Гарри приваливается к стене, оседает. Вытягивает ноги. Он один уже несколько часов — может, дней. Не слышно ни окликающих голосов, ни сердцебиения. Пусто и тихо, как в склепе, но в склепе есть эхо. Здесь эхо нет.       Дрожащие пальцы зарываются в волосы — когда-то сальные и спутанные, сейчас — мягкие и чистые. Тянут до скрипшувших зубов.       Всего этого: дома, тумана, чертовых обоев в полоску, не может быть. И Томов, будь они прокляты, Риддлов, смотрящих на него с интересом, с жадностью на дне зрачков, тоже быть не может. Каждый из них был уничтожен, несмотря на боль, кровь и слезы.       Должен был быть уничтожен.       Гарри не может найти в себе силы встать. Он стекает по стене, пока не опирается на нее только плечами и макушкой. Кладет ногу на ногу, закрывает глаза. Натянутые нервы истлевают, словно древние нити под палящем солнцем, скручиваются и ноют — не понимать, что происходит, еще страшнее, чем идти на смерть. Чем смотреть в Волдеморту в глаза, видеть его жажду насилия.       В то время, казалось, все было просто: спрятаться под мантией, попрощаться, выйти к нему — без страха и без сожалений. Гарри знал, что нужно делать. Что же делать сейчас — не имеет ни малейшего понятия. Он шепчет:       — Нужно. Найти. Выход…       Шепчет:       — …мне нельзя здесь оставаться.       Слова впитываются в стены, впитываются в пол и в потолок. Они вибрируют в такт копошением за спиной: «выход», вибрируют по слогам «выб-рать-ся».       Под руками вместо шершавого паркета — манящая влажная трава. Капли росы, холодящие пальцы. Под боком становится тепло, словно прижалась крупная собака. Гарри не открывает глаз. Проваливается в то, что не назвать сном и нельзя назвать реальностью: в состояние анабиоза, поверхностной дремы. Сонного паралича с нависшей дрянью.       Тепло под боком шевелится. Чужая рука зарывается в волосы, чешет кожу на макушке, опускается ко лбу. Поглаживает ледяными кончиками пальцев пульсирующий шрам — точно по линиям; едва тянет за прядки челки.       — Отсюда не выбраться, если ты сам не захочешь. Мы можем тебе помочь с этим.       Гарри отворачивает голову, пытаясь уйти от руки. Сжимает зубы: ноги как будто в миг онемели, — без перебоя колет в икрах всаженными иглами. Тяжелеют веки.       Он открывает и закрывает рот прежде, чем на выдохе прохрипеть:       — Отвали. Иди со своей херней к своим другим версиям, Риддл.       Риддл смеется. По звуку — откидывается затылком на стену, выдыхает — продолжительно и сладко.       — Мы ждали тебя, — говорит он тихо, — как думаешь, почему ты оказался здесь с нами?       Гарри пытается отползти. Он падает на бок, рывком переворачивается на спину и остается лежать брошенной куклой: раскиданы руки, одна из которых задевает стену; ноги лежат, как лежали, — друг на друге. Стеклянные, потерянные глаза пялятся вверх — туда, где должно быть небо. Ряд искусственных огоньков тянется вдоль потолка следом падающей звезды.       Ноги совсем перестают чувствоваться, совсем перестают быть. Половина тела как будто исчезла, и Гарри приходится сжаться остатками частей, которые еще ощущает, чтобы не зареветь от бессилия: точно не при Риддле. Точно не в этом месте.       — Тупой вопрос, — еле шевелящимися губами, приподнимая голову, — лучше скажи, почему вы оказались здесь?       Риддл улыбается. Кособоко и хитро. Глаза, которые преследовали Гарри во снах, в видениях про мальчика-сироту, в воспоминаниях каждого, кто с ним взаимодействовал, замерзают. Царапают открытую кожу шеи. Значок старосты на вороте мантии блестит, переливаясь разводами бензина.       — Что со мной? — Спрашивает со всхлипом.       — Душа мечется, — Риддл пожимает плечами, — привыкает. Или отторгается. С какой стороны, в общем-то, посмотреть. — Он складывает руки на груди, смотрит в потолок, потом в сторону. — Никогда не думал, что ты собой представляешь на самом деле?       Гарри поверхностно дышит, опускает голову. Слышит все, что ему говорят, но ответы скатываются с губ вязкой слюной. Кончики пальцев немеют, и немеет кончик носа. Паралич тянется к шее — паника бьется внутри тахикардией, острой попыткой организма спастись.       — Не паникуй, — ласково говорит Риддл. — Это скоро пройдёт.       Он встает одним изящным движением. Разглаживает мантию прежде, чем опуститься на колени перед Гарри. Трогает — бережно и нежно — щеки, крылья носа; разглаживает нахмуренные брови. Медленно очерчивает шрам. Достает из кармана платок с большими вышитыми в углу буквами «Т.М.Р.», вытирает подбородок от слюны.       Шепчет:       — Вот, вот так.       Когда Риддл берет его на руки, потолок меняется с полом местами. Стены сливаются в круги, в непроходимые дебри тропических лесов. Гарри скашивает взгляд: за спиной Риддла лианами свисает паутина. Они где-то и нигде. Они в доме, они же — во всех придуманных мирах.       — Бедный одинокий мальчик, — Риддл останавливается перед лестницей, целует — легко и небрежно — в подбородок, в уголок губ. Говорит на выдохе, — пару дней здесь, с нами, и все пройдет. Обещаю.       Коридор сменяется коридором, картины на стенах сменяются окнами. По пути пятнами маячат вазы на подставках, пустые рамы с черными провалами, несколько стеллажей с колбами. В колбах, Гарри приглядывается, мутная жидкость, части тел: руки, ступни, две сросшихся кроличьих головы.       Кажется, он несколько раз теряет сознание. Когда вновь открывает глаза — все еще в руках Риддла, слабый и беззащитный. Голова болтается маятником с размеренными щелчками, свисает уже с плеча. Мысли крошатся осколками зеркал:       «Убьет»; «Высосет жизнь»; «Поглотит».       — Глупый, — смеется Риддл, но больше ничего не говорит.       Коридор, несколько поворотов, скрип двери. Свет переходит в густую темноту.       Вместо сырости и гнойной сладости пахнет горечью тлеющей чемерицы, валерианой. Мятой. Гарри цепляется за это, почти протягивает руку, но двигаются лишь пальцы. Думает: «…входят в умиротворяющий бальзам».       Риддл, внезапно остановившись, целует его в висок, на выдохе говорит: «Умница». Делает два шага, кладет на колючий, неудобный матрас. Все также тихо:       — Не о чем переживать.       В камине вспыхивают угли, и тени ложатся на деревянные, выпуклые стены.       Гарри жмурится, вертит головой от плеча к плечу прежде, чем спокойно выдохнуть, — цепи напряжения только что свалились с грохотом и лязгом, оставив глубокие отпечатки на внутренностях.       Он открывает глаза.       Наверху — потрепанный, рваный балдахин, и сквозь его прорези можно разглядеть наклоненный, будто срезанный потолок. Это чердак или мансарда. Гарри не помнит, что хоть где-то, где он бродил, они были — ни на одном из трех этажей.       Антураж напоминает комнату в Дырявом котле, крайне отталкивающую, если приглядеться, но не ему судить и капризничать — не с его опытом, не в этом состоянии. Тело тяжелое, грузное. Голова тонет в мягкости подушки, и он, кажется, весь зависает в воздухе — не пошевелиться.       Кто-то шуршит в стороне у камина. Ходит, стуча каблуками, потом — скребет дно кочергой. Все равно что вилкой по стеклу, растиранием камней об асфальт.       Гарри сжимает зубы. Чувство такое, будто его вскрыли под панцирем. Он истекает кровью, пока все смотрят в сторону.       Риддл берет его непослушные руки, складывает на животе, накрывает всего одеялом. Кожа под футболкой зудит, плавится; озноб прокатывается от загривка до копчика.       — Не хочет примириться, — звучит голос.       — Да, — отвечает Риддл, подтыкая края одеяла. — Сам же тонуть будет, пока не примет. Ничего.       Он садится рядом, приваливается спиной к изголовью.       — Ему нужно время.       — Носишься, как с ребенком.       — Завидуешь?       В комнате едва ли становится теплее. Гарри дрожит, как в студеную зиму с открытым окном; ведет плечом, поворачивает голову — Риддл помогает ему лечь на бок лицом к себе, подтягивает ближе, запускает руку в волосы. Гарри прячет нос в подушку, даже не пытаясь увернуться.       Пот течет между лопатками. Приходится сжать зубы до полоснувшей в челюсти боли, чтобы не стучать ими. Тепло рядом, как бы не хотелось его игнорировать, успокаивает; запах горькой лимонной цедры, поглаживание волос — тоже.       В детстве, когда сильно болел, Петунья очень редко, но касалась его волос. Гладила вспотевший лоб, губами мерила температуру, а потом как будто просыпалась. Ее будил скрип половиц, шаги. Шорох. Стук закрывающегося окна. Реклама; грохот соседской двери. Она отшатывалась, кривила губы — то ли от проявленной заботы, то ли от Гарри — маленького и другого. Похожего на покалеченного щенка больше, чем на ребенка.       Псов Петунья не любила. Гарри, как выяснилось, тоже.       — Отвратительно, — кочерга прокатывается по полу глухим лязгом, — ты с ним нянчишься.       — Как и ты, — надрывно отвечает Риддл, подаваясь вперед. — Я был дольше, и мне лучше знать, как с ним обращаться.       — Между нами не такая разница, как с первым. Поттер уже не ребенок.       — Он никогда им и не был!       — Спасибо тебе за это не скажет, — продолжает другой, — точно не тогда, когда ты пользуешься его состоянием.       Рука слишком сильно сжимает волосы, и Гарри вскрикивает от неожиданности. Зарывается глубже в одеяло, сползая по подушке. Прячется, как прятался в детстве.       Риддл-дневник расслабляется. Ласково-притворными движениями гладит голову, лоб, играет с вьющимися концами.       — Делаешь из себя того, кто не воспользовался бы, м-м? Думаешь, он не знает, какой ты?       — Я не думаю, что он бросится к тебе, как только увидит. Даже не надейся.       Риддл молчит, слышится шорох.       — Я лишь помог, только и всего. Не мог же я бросить его там, на холодном полу.       — Он не такой идиот. Знает, что твоя помощь не бескорыстна.       — Как и твоя.       — Он не помнит.       — Может, когда-нибудь…       — Ты абсолютно невыносим.       — То-то ты еще здесь.       Гарри, проваливаясь в дремоту, сглатывает вставший ком. Вскидывается, вылезает из-под одеяла. Трогает ватным, опухшим, будто пчела оставила жало, языком небо. Спрашивает осоловело, на грани подступающей истерики:       — Кто второй?       Риддл, улыбаясь, щурится. Переводит взгляд и говорит:       — Кто ты?       Слышится стук каблуков, шуршание. За спиной проседает матрас. Едва теплая ладонь ложится на спину — Гарри чувствует несильное давление, дыхание на задней стороне шеи.       — Весь вспотел, — фыркает. — Зачем укутал?       — Безопасность, — Риддл пожимает плечами. — Он всегда так делал, когда чувствовал себя беззащитным.       — Он должен знать, что мы не причиним вреда.       — Ты не ответил, — ломано говорит Гарри.       — Мы не причиним вреда, — вторит Риддл-дневник. — Отдыхай.       Зрение сужается до светящихся льдистых глаз. На дне — липкая темень, проморзглая пещера с воющими инферналами.       — Риддл, зачем ты ходишь в школьной мантии?       Тело становится легким, невесомым, будто и не тело вовсе со всеми кишками, мышцами, органами и костями, а бесплотная оболочка. Покореженная, пугливая душа. Рука ложится поперек тела, подтягивает к себе — в макушку утыкаются губы.       Слышится:       — А как иначе ты будешь нас различать?       Гарри тянет руку за спину, нащупывает лицо. Выдыхает:       — Медальон?       Ответа уже не слышит.

***

      Лето перед третьим курсом выдалось нервным. Жарким. Таким, которое не хотелось вспоминать и думать о котором не хотелось тоже.       Гарри мучили странные, мистические сны о доме с облезлыми стенами, о маленьких комнатах с грязными окнами. О заброшенном, неухоженном саде; о поросших плющом тропинках на заднем дворе и о змеях — чудаковатых, но преданных.       Они говорили скупо, отрывочными фразами: «Да. Нет. Двуногие. Напасть. Охотиться». Гарри был им рад — каждой из них. Змеи его не боялись, и с ними было легче, чем с теми, кто был рядом.       Рядом же были дети со смазанными, стертыми лицами. Они сновали, иногда что-то кричали набором букв, гоготанием звуков. Щелчками. Некоторые пялились в стены, другие же пробегали мимо, иногда задерживаясь около него, чтобы обнюхать. Отступали с рыком и скрывались.       Гарри знал: комната на третьем этаже в конце коридора принадлежит ему. Стала его с тех пор, как начали обходить стороной: старшие за то, что он — странный и пугающий; дети его возраста — за то, что он не умел дружить. Не держался вместе, как остальные, и не поддавался вожаку. Взрослые же боялись. Не знал, почему, но чувствовал — никаких теплых взглядов, минимум общения. Кровь под тонкой кожей бурлила блаженством, плевалась желчью.       Кажется, он что-то сделал. Что-то ужасное. Помнил только то, как его выволокли из общей комнаты — плачущего и задыхающегося — на чердак и заперли. Помнит треск костей, крики, свет фонаря в окне. Холод. Потом за ним пришла сиделка, не взяла за руку, как раньше, сказала тихо, но строго: «За мной».       Гарри весь сон думал, что оно того стоило — и комната, и чердак, и то, что теперь все держались подальше. Больше никаких раздражающих: «Ты водишь!» или «Пойдем, — неясное обращение, — будем учиться играть в регби». Никаких разговоров, наблюдений за разрезанными червяками. Больше никаких дурацких игр.       Комната была маленькой, никчемной — такой же, как и все вокруг. Свисала одинокая лампочка; ширина была лишь в пять детских широких шагов, если не считать место узкой кровати. Гарри стоял там, у двери, и не верил: теперь это все — его.       Стол у окна, скрипящий стул с подбитой ножкой. Каждый дюйм, каждая царапина на стене. Шкаф у входной двери, и все, что в нем лежит или будет лежать, никто у него не отнимет.       Просыпаясь на рассвете, Гарри долго не мог прийти в себя, терялся — в пространстве и в мыслях. Тер глаза сухими пальцами, засовывал голову под холодную воду, намазывал куском мыла линзы потрепанных очков.       Вокруг были все те же стены дома 4 на Тисовой улице, лестница вниз, у которой скрипели вторая и шестая ступени. Распорядок: завтрак, сад, обед и уборка. Все было тем же, но ощущения и виденье — другими. Как будто наложили фильтр, пустили кадры из фильма пятидесятых годов.       Боль между ребер преследовала жжением, копошением личинок в мякоти яблок, но смелости просить таблеток не находилось: большую часть свободного времени Гарри прятался от Дурслей. Боялся — их самих и собственного гнева.       Поздно вечером, когда шел в спальню, перед ним вырастали стены Хогвартса. Каменные коридоры подземелий, развилку недалеко от комнат Слизерина — узнал только потому, что сам там был на втором курсе.       Гарри останавливался. Дышал, а после — давил на глаза костяшками, кусал пальцы, чтобы не простонать: раскаленная кочерга в пищеводе вкручивалась в желудок. Он возвращался в постель, накидывал одеяло, несмотря на жару, и погружался в сон, в котором видел тех, кого никогда не видел, и чувствовал то, чего не чувствовал никогда.

***

      Лестницы невыносимы: те, что на спуск, поднимаются; те, что на подъем, перемещаются в сторону. Гарри уже устал закатывать глаза. Он сходит на очередном этаже и идет вдоль коридора с мыслями:       «К черту. Пошли все к черту».       Коридор бесконечно длинный. На стенах застыли портреты незнакомцев, чьи рты перекошены в ужасе, а глаза заплыли. Несколько рам пустые — вместо изображений черная ткань; на подставках в винтажных вазах умерли цветы.       В ушах заходится сердце, и Гарри сглатывает. Вязкая слюна стекает по горлу так медленно, так болезненно, будто в ней скрыты тысячи игл. Его охватывает паника. Всего, кажется, на секунду, — но этой секунды достаточно, чтобы еще раз послать всех, собраться и побежать.       Ковер пузырится, искривляется, и коридор растягивается сильнее: теперь выход пропадает полностью. Весь бег — Гарри оглядывается — был всего двумя-тремя шагами.       — Что за?..       Разом пространство останавливается. Перестает брыкаться и водить. Открывается ближайшая дверь, но все остальные двери, раскиданные в шахматном порядке, молчат.       Гарри обходит ту, что открылась, дергает ручки других — закрыто.       — Вот же сука. Так…       Он сжимает и разжимает кулаки, трясет руками, тянет корни волосы до боли, но все бессмысленно: не понимает, где в находится, на каком этаже и в каком гребаном углу. Выдох скачет заколдованным бладжером по стенам.       — Иди сюда, — слышится из-за двери, — все равно уже потерялся.       Гарри прикрывает глаза, задерживает дыхание.       — Или ты струсил?       Заходит и захлопывает за собой дверь. Переходит в атаку:       — Что за херня происходит?       Комната — малая гостиная — с камином, двумя креслами напротив и книжными полками. В пол-оборота сидит один из Риддлов с книгой в руке, зовет в пустое кресло ленивым жестом ладони.       Гарри, все еще сжимая кулаки, громко топает и садится со скрещенными руками. Спрашивает еще раз:       — Что происходит?       Риддл почти не шевелится — двигаются только глаза. Он еле заметно пожимает плечами, а потом возвращается к книге, на обложке которой выгравированы незнакомые иероглифы.       Гарри осматривается: догорают поленья, вдоль арки камина нависают скульптурные лица детей; окна скрыты тяжелыми шторами. Приглушенный свет делает Риддла инфернальным, таким бледным, что, кажется, под кожей совсем нет крови — только яркий лунный свет.       Гарри откидывается в кресле, вытягивает ноги и смотрит из-под ресниц. Риддлы — копии друг друга, но только сейчас он начинает понимать, как сильно они отличаются.       Гарри спрашивает без злости, но злость все равно кипит в венах:       — Кто ты из них? Который?       Риддл медленно поднимает голову, смотрит в упор вязью болот и стойким ужасом глубин леса. У глаз — росчерки морщин, у носа и губ глубокие заломы кожи.       — Как ты думаешь?       Он не наклоняет голову, как это делает Дневник. Он лишь слегка ведет подбородком.       — Ты старше, — говорит Гарри, — старше всех?       — Прислушайся, — выдыхает Риддл, — к себе.       И Гарри прислушивается: его почти трясет от близкого к осознанию чувства неизбежности. Он прислушивается, но слышит только себя. Говорит неуверенно:       — Диадема?       Риддл молчит, смотрит, пока звонко трещат полена, а потом возвращается к книге. Гарри думает: «Главная разница в них — наличие души. Количество этой проклятой души».       Дневник нес его на руках бодро, так же бодро с ним говорил. Риддл напротив ничуть на него не похож: он держит книгу за верхние уголки руками в перчатках, а по плечам струится атласная ткань строгой мантии. У рубашки в клетку под ней широкий ворот — кожа шеи кажется стриженым бархатом.       Гарри сжимает зубы. Стискивает пальцами плотную ткань штанов, дышит. Рассматривает: начищенные мысы ботинок, стройные икры, обтянутые брюками, волевой подбородок.       — Прислушаться к себе… И что это значит?       — Это значит, — почти по слогам говорит Риддл, не поднимая глаз, — прислушаться к себе.       Гарри встает, сжимает кулаки и смотрит на него сверху вниз. Язык царапает пламя ненависти — так нестерпимо хочется высказать все: о жизни, о боли, о том, что Том Риддл, — редкостный придурок, но Гарри молчит. Затыкается на первом же выдохе: вихрастая темная макушка в некоторых местах переливается алмазным сиянием.       Он опускается на край кресла, кладет руки на колени. Передергивает. Тяжесть опускается на плечи древним пледом и давит до позвоночного хруста.       Гарри смотрит в голубые, как дрейфующие айсберги, глаза. Смотрит и видит: жажда обладать всем — каждой возможной ветвью магии, каждой душой на свете, жизнью и смертью — сильнее цунами. Понимает в один миг, кто перед ним, и почему, если приглядеться, вдоль линии роста волос сияют камни.       — Я слышал твой стон, — говорит Гарри, — когда вонзил клык Василиска в диадему.       — Я был бесконечно рад, — отвечает Риддл и еле заметно щурится, — когда наконец выбрался из этой драккловой побрякушки.
Вперед