
Пэйринг и персонажи
Метки
Драма
Психология
Романтика
Hurt/Comfort
Ангст
Нецензурная лексика
Алкоголь
Кровь / Травмы
Обоснованный ООС
Развитие отношений
Рейтинг за секс
Курение
Упоминания наркотиков
Второстепенные оригинальные персонажи
Проблемы доверия
Ревность
Неозвученные чувства
Философия
Влюбленность
Воспоминания
Психологические травмы
Исцеление
Самоопределение / Самопознание
AU: Без сверхспособностей
Больницы
Япония
Неумышленное употребление наркотических веществ
Таро
Слом личности
Психотерапия
Описание
Каждая глава сей работы будет носить название одного из Старших арканов Таро — От и До. Автор надеется получить интересный опыт в попытках сплести все эти разрозненные ниточки в единую сюжетную нить.
Примечания
Когда один не может разобраться с туманным прошлым, досаждающим каждый год в одно и то же время, а другой — с аффективными вспышками, которые в упор не замечает, есть два пути. Первый, простой: обсудить друг с другом свои проблемы и принять наилучшие возможные решения для каждого. Второй, сложный: скрывать их и тем самым делать друг другу мозги. Как известно, эти двое не привыкли искать лёгких путей... | Отклонение от канона, где Дазай уже работает в детективном агентстве, но за неуплату долгов иногда вынужден жить на квартире Чуи (а порой и просто приходить к нему без повода), и не сказать, что тот совсем уж против этого.
______________________
1. В самой работе Таро как инструменту будет уделяться далеко не первое внимание: всё же его основная функция — символизм и идеи для содержания глав в соответствии со смысловой нагрузкой, что несёт каждая карта.
2. Метки будут появляться по мере выхода новых глав.
XII. the hanged man | жертва
06 января 2025, 05:52
«Цветок сакуры не противится ветру, даже когда тот срывает его с ветви».
6月6日
Раскат грома, словно удар гонга, выбил из сна. Чуя разлепил глаза, сонно причмокивая, а после зажмурился. Из приоткрытого окна тянуло свежестью пасмурного утра. Рваные грязно-огненные облака бежали сквозь только-только показавшееся над горизонтом солнце. Ожидался ливневый день. Кольнуло в сердце, и подступила к горлу липким комком тревога. Чуя не помнил, как уснул вчера, но зато прекрасно помнил вчерашний разговор. Дазай уезжает. И это было не сном. Но что было «до»? Разговор, истерика и отчаянное желание, чтобы Дазай остался. И только? Вторая волна тревоги поднялась из желудка. Чуя перевернулся, но тут же облегчённо выдохнул: Дазай сопел на другой стороне кровати, с головой укрывшись простынёй. Значит, он не уехал, тем самым хотя бы на одну ночь подарив Чуе покой. И Чуя не смог этому не улыбнуться. Что ж, если расставание неизбежно, я хотя бы сейчас полюбуюсь тобой. Чуя убрал кудрявые тёмные пряди с закрытых век. Графитовые ресницы, шрам над губой, щетина, что уже не казалась такой отталкивающей, как вчера, умиротворённое выражение лица, почти детское, едва оттенённые скулы… Странно, почему, когда он улыбается, нет ямочек? И этот шрам — разве он был раньше? Чуя протянул руку к губе, к почти незаметной белеющей полоске, но вдруг испугался неизвестно чего, отпрянул и закрыл ладонями глаза. Он уедет, уедет, а я даже не запомню его лицо, потому что моя память… Подводит? В последнее время сделалась ни к чёрту? Стала такой, что положиться на неё — всё равно, что вручить вору ключи от квартиры? Подобрать сравнение было сложно, но если взять всё, что пришло в голову, и перемножить между собой, то можно было хотя бы примерно получить то, как провалы памяти ощущались Чуей. Ведь даже если он помнит верхушку событий прошлого дня, то что делать с невидимым разуму основанием айсберга? Чуя опустил ладони. Прорвавшееся сквозь облака солнце задело лицо Дазая, высвечивая острый кончик носа и линию подбородка. Ресницы отбросили на щёку длинные лучи-тени. Вдох-выдох. Сейчас ничего не решить. Помнит, что было вчера, — уже хорошо. Он поднялся — осторожно, чтобы не разбудить спящего, — размял шею и закрыл окно — пусть Дазай ещё немного поспит, — а сам направился приводить себя в порядок. Сейчас он и правда бесполезен — и в отношениях со своей памятью, и чтобы отговорить Дазая от отъезда. Будь что будет. Он же не сегодня уезжает, так что всё ещё может сто раз измениться. Пока Чуя чистил зубы, балансируя между тревогой и поиском покоя, он обратил внимание на развешенную одежду. Потрогал — уже сухая. С чего она здесь? «Сезон дождей, он такой, — догадался Чуя, снимая одежду и складывая в две стопки. — Без зонта только и знай, что суши да складывай, пока весь шкаф не пройдёт оборот». Быстро найденное объяснение его вполне удовлетворило. Сезон дождей… Чуя опустился на бортик душевой кабины. Давно он не виделся с Коё, своей названной старшей сестрой, которая если и не любила что-то в этом мире, так это дожди. Как хорошо, что вроде бы свою жизнь в целом я помню, иначе это был бы тотальный пиздец. Но вот последнее время… Может, ане-сан расскажет, что происходит и что мне делать дальше? Эта идея показалась ему превосходной. Почему она не пришла раньше? Приходила, наверное, просто он опять всё забыл. Коё — тот исключительный человек в его жизни, которому он полностью доверял, даже если бы небо над ними обрушилось и в этом обвинили бы Коё. Так же и она: обвини кто-то Чую во всех смертных грехах, она заступалась бы за него до последнего и даже после того, как всё закончилось бы; такой вот была Коё. Ему она никогда не пожелает зла. Ему она поможет, даже если сам он не будет считать, что нуждается в помощи, и если раньше, в подростковые годы, это бесило, то сейчас поражало и тонкостью чутья, и ничего не просящей взамен заботой. Заряженный энтузиазмом и найденным планом на дальнейшие действия, Чуя помчался на кухню. Спокойствие наравне с благодарностью постепенно завладевали им, пока он готовил завтрак, — благодарностью за то, что Дазай остался; что поговорил с ним без привычных издёвок; что не стал обманывать, а рассказал хоть и горькую, но правду. Удивительно, но чем больше Чуя думал в этом направлении, тем больше он приходил в себя. С каждой новой мыслью он всё больше наполнялся уверенностью и стойкостью вынести любые препятствия. Может, это было связано с тем, что теперь он чувствовал за собой силу в виде Коё, невидимой защитницы, которая всегда стояла за его спиной. Когда завтрак был готов, Чуя попробовал с черпака и через силу улыбнулся: пища снова приобрела вкус. Рис с отварной курицей, конечно, интересный вариант для завтрака, но это всё, на что ему могло хватить залежавшихся ингредиентов. Чуя надеялся, что Дазаю понравится, к тому же, насколько Чуя знал, тот никогда не был особо избирателен в пище. — Ого, Чуя уже проснулся, — стоило только вспомнить, как Дазай уже стоял на пороге и растерянно улыбался. Его фигура казалась несуразной в невысоком проёме кухни. Чуя вздрогнул от неожиданности, а после одарил его ответной улыбкой. — А ещё успел кое-что приготовить. Надеюсь, это съедобно. Дазай не двинулся с места. Уже только по одному этому не-действию Чуя понял, что что-то случилось. Или случится прямо сейчас. — Чуя, я не смогу с тобой поесть, потому что… Сейчас. Это случится сейчас. — …потому что я уезжаю. Сегодня. Так вышло. Как же ожидаемо. Вручите ему маску клоуна. И мне заодно. Он был уверен, что эти слова глубоко травмируют его, выбьют пол из-под ног, что внутри что-то безвозвратно оборвётся и состояние устойчивости, которого он едва достиг, испарится точно туман по утру. Но ничего из этого не случилось: лишь лёгкая горечь осела на языке. Цепляясь за спокойствие и больше смерти, больше отъезда Дазая боясь потерять его, Чуя как можно более ровным голосом спросил: — А почему? Что-то случилось? Дазай замялся. Напряжение, с которым напряглись мускулы шеи и мышцы лица, говорило о том, что сам факт его отъезда мог оказаться не самым страшным. Заходили желваки, и Чуя вновь подумал о милых ямочках, которые могли бы сопровождать его улыбку, но которых по неизъяснимым законам генетики или чего-то ещё не возникало. Вот бы он улыбнулся прямо сейчас и сказал что-то вроде: «Да брось ты, я отлучусь на пару дней и сразу вернусь!» Моя кровь течёт в ритме твоих объятий. Но в виноватом взгляде Чуя читал сокрушительное: «Моя кровь течёт в ритме жизни другой». — Да, что-то случилось, — ответил Дазай. — Мне кажется, я нужен ей. Я могу не допустить такую ошибку, из-за которой умирает человек, и ещё могу кого-то спасти. Причина, по которой Дазай покидал его, — вот, что страшнее самого отъезда. Доводы подтвердились с удивительной скоростью. А ты нужен мне, и ты можешь не допустить такую ошибку, из-за которой умирает человек. Ты ещё можешь кого-то спасти. Например меня, Дазай. Чуя чуть было не сказал это вслух, но сдержался: едва ли подобные признания способны остановить того, кто уже всё решил. Скорее, они только усугубят ситуацию. Плечи зашлись в мелкой дрожи, подбородок начал подрагивать, вызывая беззвучные рыдания, но Чуя сдержался. Ему ничего не оставалось, как принять чужое решение, на которое он не мог повлиять. — Что бы ни случилось, я буду рядом, — Чуя замолчал, но после добавил: — Может, всё же поешь? — Нет времени. Скоро поезд. Чуя опустился на стул и отсутствующим взглядом замер на пространстве перед собой. Казалось, не прошло и десятка секунд, как он услышал: — Я говорил, что уеду только через несколько дней, — уже стоя в дверях, оправдывался Дазай. — Знаю, да, но вышло не так, как я предполагал… Обещай, что позавтракаешь без меня и вообще начнёшь нормально питаться. Это было последнее, что он сказал. Что Чуя услышал. Всё произошло так быстро, что Чуя так и остался сидеть как сидел — с черпаком для еды и отсутствующим взглядом. Он даже толком попрощаться не успел. А ещё не успел спросить, как долго его не будет. И поблагодарить, хотя за что ж благодарить теперь? Чуя медленно поднялся и побрёл в ванную. Стопка одежды Дазая исчезла, но не полностью: свитер остался на месте, а на нём серебристый портсигар. Мысль, как зажжённая спичка, — догнать его и вернуть оставленные вещи, — быстро вспыхнула и также быстро погасла. Это глупо, даже если тот случайно их забыл. Но вдруг это — судьба? И она даёт шанс на исполнение того, что Чуя не успел? Решайся. Вдруг шанса поговорить с ним больше не будет? Чуя замешкался, но после секундного раздумья схватил оставленные вещи, бросился к двери, где висела сумка, запихал туда свитер, затем вытащил, приложил усилия, чтобы сложить его как можно аккуратнее. Быстро одевшись и даже не собрав волосы, Чуя был готов пулей лететь следом, но в последний момент подумал: Дазай ведь поехал совсем голодный. Он тут же рванул на кухню, где постарался собрать бенто, но для этого потребовалось собрать кое-что посерьезнее: себя. Поэтому Чуя отставил еду, нервно замычал, мысленно отсчитывая улетающие в никуда драгоценные секунды, но всё же вернулся к еде и кое-как уложил её в коробку. Приближалась гроза. Уже на улице Чуя вспомнил о ней, но возвращаться за зонтом было некогда. Мчась сквозь улицы, он думал лишь об одном: как бы бежать ещё быстрее, чтобы догнать Дазая. Скомканные тучи бежали вслед за ним. Прохожие оборачивались на чудака. Знали бы они, куда и зачем я спешу! Знают. Смеются. И Чуе хотелось смеяться вместе с ними истерическим смехом. Коробка с едой была любовно прижата к груди, и Чуя всем сердцем надеялся, что еда не превратится в кашу. Но бежать медленнее он просто не имел права. Машины не раз визжали, тормозя перед ним и сигналя. В их визге Чуя слышал полуобморочные всхлипы. Он даже не догадывался о том, что всхлипывает сам, теряя силы от усталости с каждой секундой бега. Он рассчитывал перехватить Дазая до метро, но тот, видимо, уже добрался до него. Или уехал на такси, хотя откуда у него деньги? Проще было бы взять байк — и почему Чуя не подумал об этом раньше? Но метро так метро: теперь оно сможет доставить его прямиком к Дазаю. Наконец-то. Вокзал был последним, самым сложным испытанием, ведь Чуя не знал ни нужного пути, ни верного направления, ни поезда. Всё, что у него было, — это чувство, что Дазай непременно поедет в Токио, но подкреплялось ли оно какими-либо фактами? Чуя не помнил, чтобы Дазай напрямую говорил о Токио, но, пробежавшись глазами по ближайшим уходящим поездам, понял, что интуиция его не подвела: в ближайшие полчаса отправлялись несколько поездов, но самый ближайший из них был только один. И он направлялся в Токио. Через девять минут. Неужели я даже опоздать вовремя не смогу? Провозившись у турникета, тщетно доказывая служащему крайнюю необходимость прохода на перрон, Чуя был вынужден потратить ещё время, чтобы купить себе билет на тот же поезд. Не чтобы уехать, а только для того, чтобы пройти контроль и увидеть Дазая. Он бежал вдоль поезда, а лица в вагонах — не те лица — всё мелькали и мелькали перед ним. Секунда цеплялась за секунду и уносилась прочь, а знакомого лица всё не было. По небу прокатился раскат грома: даже гроза догнала Чую, а Чуя Дазая — нет. Вдруг он ошибся, и Дазай едет не в Токио? Вдруг он ошибся, и Дазай вообще никуда не едет? До отправления оставалось совсем мало времени, но сколько именно, Чуя не знал, лишь световые сигналы и учащённый поток пассажиров служили доказательством отправления поезда в самые ближайшие мгновения. Чуя готов был сдаться. Чуя готов был согласиться с очередным провалом. Чуя готов был уже прыгнуть в несчастный поезд, чтобы найти Дазая, пока вдруг не нашёл то, что искал. Знакомый профиль, за двойным стеклом казавшийся ещё более родным. Чуя, улыбаясь и уже не желая сдерживать слёз, постучал в окно и помахал коробкой. Дазай какое-то время всё также смотрел куда-то перед собой, а после повернулся к окну. Его безразличный взгляд и медленно сползающая с лица Чуи улыбка. Ему всё равно. Он не хочет видеть меня. Он специально уехал, чтобы больше никогда меня не видеть. Дазай какое-то время смотрел, казалось, прямо на Чую, а после с таким же безразличием отвернулся. Ему всё равно. Ты всё придумал, Чуя. Ты не нужен ему. Тошнота от ненависти сушила горло. Коробка с едой выпала из рук. Первые капли дождя брызнули, отчаянно стуча по навесу: в конце концов гроза догнала беглеца, но как только поезд тронулся, Чуя на автомате ринулся бежать вслед, пока конец перрона не остановил его. Дождь усиливался с невероятной быстротой в такт ошалелому пульсу, и мир в считанные секунды превратился в сплошную водную завесу. Смотреть вслед уходящему поезду было выше сил, но, хоть он и без того уже скрылся за стеной дождя, Чуя всё равно отвернулся. Ещё один акт унижения — ведь Дазай прекрасно видел его и никак не прореагировал. Никак. Казалось, весь мир стал свидетелем его поражения. Ему чудилось, что люди столпились вокруг него и принялись смеяться, тыча пальцами, хотя вокруг него не было никого. Чуя бросился в вокзальную уборную и принялся пить из-под крана. Вода, минуя горло и попадая сразу в желудок, не избавляла от жажды, но он всё равно пил, пока его не стошнило. Осторожные приближающиеся шаги, предложение помочь, затем вновь шаги, но уже быстрые и удаляющиеся. Ему уже никто не сможет помочь. Сильный напор воды шумел с такой силой, что был способен заглушить любые мысли, но сквозь него Чуя всё равно слышал бесконечно повторяющееся: «Ни-что-жес-тво, ни-что-жес-тво». Чуя выключил воду и только сейчас почувствовал невероятную усталость. Он поднял глаза и беспомощно взглянул на себя в отражении, ища поддержки. Может, хотя бы ты не станешь смеяться надо мной? Отражение не смеялось. Чуя разглядывал себя, думая о том, что, наверное, это в нём причина, в его характере и некрасивом лице, и Дазай был с ним только из жалости, а на самом деле он ненавидел его и смеялся над ним, как и все вокруг, как и все вокруг… Чуя держался за раковину так, что будь та сделана из стекла, она треснула бы под напором его измождённых, но сильных рук. А, может быть, и треснула, если бы Чуя не прильнул ближе к зеркалу, отнимая от раковины руки и поднося их к шее, чтобы разглядеть прячущиеся под чокером пятна. Вишнёвые следы, как коралловое ожерелье, почти что повторяли линию чокера. Глаза, полные непонимания, страха, смущения и последующий немой возглас: а это блять ещё что? Засосы, ясно же. Но откуда? Их ядовитый цвет — клеймо былой страсти, — резал глаза, проникал в мозг и постепенно, момент за моментом, пробуждал воспоминания о вчерашнем дне. Стыд зажёгся на исхудалых щеках: принять воспоминания оказалось сложнее, учитывая противоречивое поведение Дазая, ровно так же, как и принять его отъезд в свете воспоминаний о том, что между ними, оказывается, было. — Тогда я не понимаю, — прошептал Чуя. — Я тебя уже совсем не понимаю, Дазай.***
Небо плевалось дождём. Стоило поезду отъехать от станции, яркий свет в вагонах приглушили, и теперь можно было наблюдать происходящее за окном. Но косые полосы дождя расчерчивали стекло, размывая мелькающие пейзажи города, так что различать картинку всё равно было трудно. Дазай отвернулся от окна и тяжело, прерывисто вздохнул. В каждом полувздохе таилось что-то особенное: и тяжесть ответственности за сделанный выбор, и сомнение в его верности, и тревога за двух, как бы Дазай ни отрекался от этого, но всё же самых близких ему людей. Мысли его бились в двух противоположных направлениях, но эти направления в равной степени были стянуты мучительными переживаниями. Утром, едва он проснулся, он был твёрдо намерен провести день точно не так, как он по итогу складывался. И виной тому сообщение от матери с просьбой как можно скорее приехать. На последующие звонки она не отвечала, и у Дазая оставались все основания думать, что с ней стряслось что-то очень, очень и очень плохое. Жизнь, что творится изо дня в день, можно назвать удачной только тогда, когда одна проблема не накладывается на вторую и уж точно не перекрывает её собой, из-за чего приходилось бы разрываться. Дазай видел, что с Чуей творится что-то неладное. Сегодняшний день он хотел провести с ним. Не только потому, что раскрывшиеся в новой перспективе их отношения требовали разъяснений, но и потому, что хотел разобраться, что же с Чуей происходит. Но выходило так, что Дазай не знал ни ту ситуацию, к которой ехал, ни ту, от которой уезжал. Ещё некоторое время, сидя на кровати, которая за одну ночь стала так щемяще знакомой, Дазай ловил себя на мысли, что не хочет уезжать. И не хочет, чтобы этот день начинался. «Я слеп, — думал он, — разве правильно просить о выборе слепого?» Когда Дазай пересаживался на другой поезд, он заколебался. То, что не хотелось вспоминать, тут же и вспоминаешь — такие издёвки жизни. Вина, как пауки с толстенными лапами, пробежалась по телу мурашками. Он помнил, как переспал с ним — до мельчайших подробностей. Он хотел, чтобы это случилось, но до последнего не позволял себе думать об этом, хотеть этого, хотеть его и потому был поражён, что Чуя позволил себе не только думать и хотеть, но, как оказалось, и действовать. Тогда его инициативность распалила Дазая, но сейчас заставила проникнуться, посмотреть с другой стороны. Ведь он совсем не такой, каким кажется. И Дазая восхищали новые грани, которые Чуя открыл перед ним. Где-то далеко, едва слышно, ухнул гром. Он совсем не был схож с голосом Чуи, но, возможно, именно на контрасте Дазай и вспомнил, как Чуя произнёс его имя — волнующе, нежно, даже изысканно. А ведь раньше он никогда не называл его по имени. Почему же назвал сейчас? Быть может, потому, что в нём больше гласных и, задыхаясь, его проще произнести. А может быть… То, что хочешь услышать от другого, но даже на долю секунды не допускаешь, что это возможно, должно терзать, но вместо этого греет сердце. Почему? Потому что оно, невысказанное, Чуя спрятал в искреннем «я буду рядом», и Дазай смог уловить верный смысл, спрятанный за простыми словами: я буду рядом = ты можешь положиться на меня; я буду рядом = что бы ни случилось, я на твоей стороне; я буду рядом = я возьму тебя за руку, полный готовности пройти с тобой по всем острым булыжникам к берегу прекрасного моря; я буду рядом = я вижу, как кровоточат твои ноги, поэтому я отдаю тебе свою обувь, но даже если ты не примешь её, я продолжу идти с тобой на равных, потому что — я рядом. Какое-то время Дазай смотрел на юго-запад, в сторону невидимой Йокогамы, взвешивая уже принятое решение. Ты, снявший обувь и позволивший ей затеряться меж острых камней, — почему? — Эх, Чуя, просто дождись. Мы с тобой ещё со всем разберёмся. Йокогама — Токио, станция Уэно, Уэно — станция Мито в префектуре Ибараки. Дождь то прекращался, то снова занимался с новой силой, но когда Дазай доехал до конца маршрута, солнце — насыщенное, гнетущее, удушающее, — встретило его слепящими объятиями. Как только Дазай подошёл к дому матери, сердце тяжело забилось, готовое защищаться от возможных угроз, заставивших его преждевременно вернуться к ней. Получив от неё сообщение утром, ему ничего не оставалось, как покинуть Чую. Снова. Он бы ни за что не оставил его так резко, даже после того, что между ними было, тем более после того, что между ними было, если бы… Если бы слова матери не заставили его думать о том, что случилось что-то серьезное. А что-то серьёзное случилось, наверняка, иначе её сообщение не выглядело бы как последнее сообщение человека в падающем самолёте: приезжай ко мне самым первым поездом, мне нужно тебя видеть. это важно. Дазай постучался, но, не дождавшись ответа, зашёл внутрь. Хиро явно спешила открыть дверь — стремительный шаг и руки, спешно завязывающие пояс, — но не успела. — Я так рада, что ты приехал, — слова, приправленные улыбкой, за которой что-то скрывалось, но Дазай пока не мог понять, что именно. Хиро рукой пригласила в свою комнату. Дазай поклонился, разулся и последовал за ней. Один из самых тяжёлых камней упал с души: по крайней мере, мама дома и она жива. Тем не менее мозг не прекращал работу: лихорадочно искал симптомы беды повсюду — в стенах, предметах интерьера, но больше всего в лице и жестах матери. Однако её лицо было словно выточено изо льда, а улыбка выглядела настолько неестественно на холодном мраморе лица, что Дазай сравнил её с одной из масок театра Но, которые видел как-то в холле дома одного из клиентов агентства. Мать села на колени, разливая чай в две пиалы точными, но грациозными движениями. Дазай сел рядом. — Как ты добрался? Простой вопрос казался неуместным в напряжённом пространстве так же, как и её улыбка. Дазаю удалось подавить поднимающуюся дрожь в плечах. Чем дальше оттягивается разговор о важном, тем это самое «важное» — губительнее и непоправимее. А если оно к тому же нарочно сглаживается отстранёнными, вежливыми вопросами, которые обычно задаются и на которые обычно отвечают в обобщённых словах, не несущих никакой информации, — есть все основания считать, что дела намного хуже, чем казались на первый взгляд. — Без проблем, поезда шли как всегда вовремя, а дождь застать меня не успел, — сказал Дазай, пробуя чай. Он хотел ещё добавить, что вот, здесь погода явно лучше, чем в Йокогаме, но сказать подобное означает принять игру в прятки от насущного и отсрочить настоящий разговор на неопределённый срок. Вместо этого стоило спросить: — А теперь расскажи, зачем ты позвала меня? Что-то случилось? Вернее: — Что случилось? Ещё вернее: — Что могло случиться настолько серьёзное, что ты заставила меня оставить Чую? Разве не ты сама намекала на то, чтобы остаться с ним? Что он нужен мне? (Или я — ему?) Но Дазай ничего из этого не спросил. Он следил за руками матери, держащими чашку одними кончиками пальцев. Руки, похожие на ветви дерева… Дерева, под которым он впервые рассказал кому-то о матери… А этот кто-то впоследствии признался ему, что хочет быть пойманным в плен. Его плен. Чай обжигал руку. Такой же жар Дазай ощущал и в ту ночь под деревом. Он прикоснулся большим пальцем к своей щеке: вслед за прикосновением неизбежно плелись тени воспоминаний о чужих прикосновениях. Чужих руках. Чужих губах. Родных губах. Дазай поймал на себе внимательный взгляд матери, потёр лоб и отставил пиалу в сторону. Раз уж он здесь, нужно позволить событиям развёртываться постепенно, идти своим чередом. Потому он не спрашивал ничего и ничего не происходило. Он лишь улыбался и кивал на вопросы, отвечал к месту и старался вычленить любую стоющую информацию из потока пустых слов. Это всё так бы и продолжалось, если бы Хиро не поднялась с циновки быстро, как выпущенная стрела, и не подвела черту под разговором твёрдым голосом: — Сейчас мне нужно отойти. А ты пока сиди-занимайся здесь, чем хочешь. Дазай заметил, что она сделала акцент на слове «здесь» больше, чем на слове «хочешь». Дом, в который он добровольно пришёл, — западня. Что может быть невероятнее? — Погода ведь и правда хорошая, я мог бы и… — начал Дазай, но Хиро взглядом, словно хирургическими щипцами, намертво сжала его губы. «Имей терпение», — предупреждал её взгляд. И Дазаю ничего не оставалось, как повиноваться. Хиро склонила голову набок, будто проверяя, верно ли её поняли, и вышла из комнаты. Дазай направился следом. В гэнкане они разминулись: Хиро, остановившись, принялась кому-то звонить, а Дазай, поклонившись, направился в ту комнату, которая в прошлый раз предназначалась для него. Не изменилось ничего. Ничего, кроме мелких деталей её поведения, которые если не отслеживать сознательно, то и не заметишь. Хиро была всё так же плавна и грациозна, приветлива и улыбчива, однако резкость — не в движениях, а где-то намного глубже, — ощущалась физически, как мелко царапающая по пластинке игла. Но что всё-таки изменилось? Дазай уселся за стол, откинувшись на спинку высокого стула и запрокинув голову. Он смотрел вверх, пытаясь найти ответ под потолком. Он старался отринуть предвзятость и смотреть на ситуацию отстранённо, так, словно был на работе, а это — рядовая задача, за успешное решение которой выдадут премию, но чем больше он пытался отвлечься от личности Хиро, тем больше осознавал, что она — его мать, а матери от сына может понадобиться всё, что угодно: от передачи завещания до жалобных просьб о чём бы то ни было. Дазай понимал, что котёл, в котором он оказался, начал потихоньку кипеть, и всё же слепо двигался по дороге, протоптанной Хиро. Из коридора послышался голос. Мать обращалась не к нему — это можно было понять по тихой речи и словам чужого языка: тонкие фусума пропускали звучание её голоса, но не слов. Он не хотел вслушиваться, но заставить себя переключиться на что-то иное равносильно тому, чтобы запретить дышать человеку, который только-только вынырнул на поверхность воды. Потому Дазай второй раз за день отпустил ситуацию на самотёк и понял, что с невидимым собеседником она говорила на английском. — Становится всё интереснее и интереснее, — сказал он потолку после того, как тишина известила о том, что мать закончила разговаривать по телефону и покинула дом.***
Прошёл день, прошёл вечер и настал следующий день. Дазай сидел за столом, желающий что-то записать, так как потребность в том, чтобы записывать всё важное и неважное, стала его второй натурой. Стук настенных часов — метроном для мыслей, но на этот раз они никак не хотели превращаться в слова. Писать было решительно не о чем: все его чувства, мысли, ощущения, догадки, переживания покрылись липкой паутиной — ни пошевелиться, ни тем более выпутаться. Минули сутки, но так ничего и не изменилось. Накануне вечером он слышал, как Хиро вернулась домой, но, видимо подумав, что Дазай уже спит, даже не зашла к нему, хотя он специально оставил настольную лампу гореть. Ему было стыдно за то, что он зря теряет время, и, как бы он ни стремился к матери, он чувствовал, что нужен не здесь, а там, в Йокогаме. Утреннее солнце подсвечивало горы только с одной стороны, и Дазай, глядя в окно, думал о том, что его так же, как и эти горы, разделили пополам, разрывая сердце на куски. Когда Хиро, наконец, вошла в его комнату, тихо, практически незаметно, Дазай сразу её услышал. — Мне казалось, ты не спал эту ночь, — произнесла она, обходя стол так, чтобы он мог её видеть. — Неудобно? Или что-то тебя беспокоит? Дазай потёр подбородок и откашлялся: — Есть как минимум две причины, которые беспокоят меня. Хиро кивнула, давая понять, что готова слушать, но её пристальный взгляд, словно большой восклицательный знак, предупреждал. «Сейчас последует какое-то "но"», — прикинул Дазай и не ошибся. — Но для начала позавтракаем, а там ты мне всё и расскажешь. Идёт? В маленькой светлой кухне они сидели друг напротив друга. На завтрак был мисо и, на удивление, без рыбы или других морепродуктов. Хиро ела медленно, но с аппетитом, аккуратно прихлёбывая из чашки и то и дело подцепляя палочками водоросли с кусочками тофу, Дазай же просто гонял их по кругу в жидком бульоне. Не то, чтобы он не хотел есть, просто в этот момент обдумывал, что именно и в каких словах стоит рассказать. Ещё немного помедлив, он произнёс: — Помнишь, в прошлый раз я рассказывал о своём товарище? — Хиро кивнула, и только тогда Дазай продолжил: — Мы встретились с ним, когда я вернулся домой и… В общем, мы помирились. Однако, мне кажется, с ним что-то происходит. Полная внимания, Хиро подалась вперёд. Дазай вытянул из коробочки бумажную салфетку и принялся мять её. Он колебался. Можно сказать, он жертвовал одним ради другого: он должен был поделиться с матерью либо своими переживаниями о ней, либо беспокойством о Чуе, но ему было принципиально, чтобы она сама рассказала о том, что с ней происходит. К тому же, Дазай не сомневался, что ситуация с матерью разрешится в самые ближайшие дни, а вот что делать с Чуей, он не знал. Может, рассказав о нём матери, он что-нибудь получит, как получил тогда, впервые рассказывая Чуе о ней? — Бабочка, приколотая к булавке, тускнеет, так тускнеет и Чуя — прямо на глазах. Не прошло и недели, как мы не виделись, но то, каким он был до этого и стал после — просто гвоздь и палка. — Он отпустил салфетку и принялся её распрямлять, словно то была не бумага, а бабочка, которую Дазай хотел вернуть к жизни. — Чуя выцветает. Тлеет. И я ума не приложу, почему. Хиро поднялась и направилась к угловому столику, на котором находилась вазочка с фруктами и кувшин. — Воды? — предложила она, и хоть Дазай не хотел пить, он согласился и сделал несколько глотков. Хиро села на край стола, болтая воду в своём стакане. — А ты говорил с ним об этом? Из окна кухни дальние горы казались ярче и объёмнее, чем виднелись из комнаты. Солнце, перемещаясь по небу, уже не резало их, и теперь они парили в золочёном полумраке. — Да… Точнее, наверное, нет. Я сказал, что он похудел, но он будто не понимал, что речь идёт о нём. Короче, странное поведение. — Дазай провёл взглядом по верхушкам гор, точно вырезая их по контуру, и посмотрел на Хиро. — Ты говорила, что ему нужна помощь. Ты что-то об этом знаешь? В её глазах промелькнула искра, похожая на холодный электрический разряд, который прожёг его до самых глубин, но уже через мгновение погас, возвращая привычное выражение лица. Хиро помолчала пару секунд, а после, слегка улыбнувшись, сказала: — Интуиция. Вопрос был глуп, потому что все выводы, что сделала мать, были основаны на том, что Дазай сам рассказал ей о Чуе. — На самом деле, — поспешила добавить Хиро, — всё прекрасно читается в твоих движениях. В твоих повадках. В твоих действиях. Извини, но твои чувства-мысли в буквальном смысле можно прочитать, — она дотронулась до его руки, но не его рука была ей нужна. Она вытащила салфетку из-под рук Дазая, распрямила и продемонстрировала ему. — Наблюдательность — вот главное оружие, если хочешь узнать человека. Только сейчас Дазай осознал, что уже не просто мял или распрямлял салфетку, а выцарапывал на ней маленьким столовым ножом два иероглифа — имя Чуи. Хиро подошла к Дазаю и опустила руки ему на плечи: — Груз неверно выстроенных отношений давит на тебя, но от любого груза можно избавиться. — Когда тебе за тридцать — может быть, потому что помимо этого груза есть много чего ещё: опыт, впечатления, прошлое, верная переоценка прожитого не через призму юношеского максимализма. Но когда ты молод и из опыта у тебя практически ничего нет, ты цепляешься за это самое невыстроенное, хрупкое, неправильное, ложное так, будто дороже этого у тебя ничего и нет. И это правда, потому что помимо этого у тебя нет вообще ничего. И хотя Дазай не считал себя таким уж неопытным, но в глазах женщины, которая сейчас держала руки на его плечах и давила с такой силой, чтобы он физически мог прочувствовать на себе «груз неверных отношений», он наверняка выглядел именно таким, тогда как жизнь матери несомненно была куда сложнее. Всё относительно и всё познаётся в сравнении. — Всё зависит от того, как ты смотришь на вещи. Всё зависит от твоего восприятия, — словно прочитав мысли Дазая, заключила Хиро. Она скользнула руками с плеч по спине, будто её руки — вода, способная унести грязь и сор прочь, и вернулась за стол. Дазай расслабился и прислонился к спинке стула — небывалая лёгкость разлилась по телу. Возможно, его проблемы — и правда пыль, и всё дело лишь в собственном восприятии? Дазай хотел было добавить, что мать, пожалуй, права, но заметил, как внезапно её маленькое заострённое личико скривилось, точно от боли. Он снова её расстроил? Чувствовал же, что не стоит перекидывать на неё свои проблемы, зачем начал трепаться о стороннем? А ведь он обещал себе, что больше никогда не сделает ей больно и, тем более, будет стараться делать всё, чтобы не видеть её боль снова. Клятва нарушена. Миссия провалена. Он вскочил со стула, но Хиро подняла руку — жест, отклоняющий помощь, но вместе с тем символизирующий что-то непоправимое. Сбивчивые сигналы тревоги пробежались по всем закоулкам тела — то ли от переживаний за мать, то ли от ожидания того, что будет дальше. Разворачивающееся представление требовало, чтобы его срочно занесли на бумагу. Но под рукой не было ничего, что могло бы спасти его от стремительно накапливающегося напряжения, ни дневника, ни салфетки — та исчезла куда-то вместе с выцарапанным именем Чуи и любыми мыслями о нём. «С ней происходит что-то ужасное. Она больна», — неожиданно понял Дазай, но не позволил раскручивать дальше эту мысль и уж тем более озвучить её, ведь, сделай он это, мысль тут же сделалась бы ужасающим непреклонным фактом. Тепло душного утра заползало в окна. Холод ожидания забирался под рёбра. Хиро медленно, но глубоко дышала. Дазай не шевелился: самое лучшее, что он мог сейчас сделать, это просто ждать. Солнце проникало в комнату, заполняя пространство тяжёлым жёлтым светом. Оно давило с куда большей силой, чем только что давила на плечи мать, и воздух, пропитанный чем-то вязким, как предвкушение неминуемого, становился всё гуще с каждым материнским вдохом и выдохом. От серьёзности происходящего казалось, что из лёгких выкачали весь воздух, поэтому Дазай хотел было открыть шире окно, но Хиро его опередила. Она медленно поднялась, одной рукой держась за стол, а другой придерживая поясницу, и подошла к окну. Вот только окно она не открыла, а взяла с подоконника папку, которую до этого Дазай не замечал. Мысли вырывались из насиженных гнёзд и перетасовывались в произвольном порядке, пока Хиро возвращалась к столу с папкой в руках. Вот он, самый настоящий груз, в её руках. Сейчас всё станет ясно. Она положила её на стол, и уже по обложке — чёрной, лаконичной, без единого символа — Дазай понял, что внутри — то самое важное, от которого зависят не просто отношения с матерью, но и вся его жизнь. Ящик Пандоры — стоит открыть, и назад пути нет. — К сожалению, скрывать это от тебя больше невозможно. Гнетущая пауза не успела заявить свои права. Нервное напряжение наконец-то обрело осязаемую форму, когда Дазай коснулся папки и открыл её. Горы, до этого величественные в ясности своих очертаний, потускнели и стали плоскими, будто сделанные из картона. Чем дольше он читал содержимое, тем больше отказывался верить в происходящее; тем больше размывались слова, хотя значение этих слов самым ясным образом выжигалось прямо в извилинах мозга. Он затряс головой, словно мог выбросить смысл прочитанного из сознания и отмотать время назад, когда не было этих бумаг и этой чёрной папки, когда была мать и их беседы, и всё было так хорошо и так просто… Так просто, подозрительно просто, что я должен был сразу понять, что так не бывает. Дазай не прочёл и половины содержимого папки, как поспешил отодвинуть её от себя: всё было и так ясно, с первых страниц. В карих глазах напротив читалось ожидание, но он не мог ничего ответить. Глупое, очевидное, на что и так знаешь ответ, но во что не получается верить — только на это и хватило слов, чтобы спросить: — То, что здесь написано… Это правда? Вместо ответа Хиро закатала рукав, под которым виднелась трубка, убегающая вверх по руке и прячущаяся под волнами одежды. Всё сразу встало на свои места: чрезмерно прямая походка, длинная одежда, странный цвет лица, который Дазай списывал на неудачное освещение, вообще всё. Налёт загадочности и романтизма стёрся, оставив место для неотвратимой суровой реальности. — Всё правильно. Я больна, и уже давно… И если до этого я могла как-то терпеть-держаться, то сейчас всё подходит к критической точке… Дазай качался вперёд-назад, словно это могло оградить от страшной правды, пока мать говорила. Её голос как чёрная дыра, слова глотали сами себя, и Дазай прилагал усилия, чтобы слушать её, но где-то внутри билась мысль: зачем она всё это говорит, ведь ничто, ничто уже не исправит то, что есть. Он смотрел на мать, но не видел. Он слушал её, но слова проходили сквозь него, как рука проходит сквозь пелену дождя. Всё кончено. Это конец. Но ведь он нужен ей. Нужно собраться, помочь, поддержать, ведь насколько матери сейчас хуже, чем ему, — Дазай всё это понимал, но никак не мог совладать с собой. Мысль, что он может снова потерять мать и теперь уже навсегда, ломала его мир, как в жестоких драках ломают кости, пронзая осколками каждый сантиметр тела. Ну же, соберись, сейчас же. Ты нужен ей. Соберись. Судьба непреклонна, но вдруг получится найти лазейку, как её избежать? Хиро, тщательно обтёсывая слова, будто те были неподъёмными брёвнами, продолжала: — Я выживу. Шансы достаточно высоки, но… Нужно спешить. Пересадка почки — не такая уж сложная операция, но дело в том, что… Я долго не могла найти донора, потому что при моих показателях только генетическая совместимость позволит снизить вероятность того, что… орган приживётся. Уверяю, всё пройдёт хорошо, я боролась и буду бороться до последнего, а после операции мы будем вместе, твоя мечта исполнится. Разве ты не мечтал писать у моря? Ты же помнишь, я обещала тебе? Он пытался представить, что всё будет так, как она говорит, но его воображение отказывалось играть в эту игру. Болезнь матери, её смерть — то единственное, что горело перед глазами, стучало в ушах и разрывало сердце. Он слушал её и топил в её голосе свои страдания, но уже ничего не понимал. Раньше я хотел, чтобы скорей всё стало известно, и теперь я получил, что хотел. Но этого ли я хотел? Я не знал, но теперь знаю: неизвестность — великий дар. То драгоценное время, что текло во время неизвестности, — вот, что я хочу теперь. Вот, куда я хочу вернуться. Хиро подошла к потрясённому сыну и вновь коснулась плеч, но не так, как в прошлый раз. Мягкость, нежность, ласка струились под кончиками пальцев, и всё это она старалась передать Дазаю. — Осаму, успокойся. Ты должен взять себя в руки. Ну же, посмотри на меня. Дазай послушно повернулся и посмотрел на Хиро. — Я смогу выжить, но для этого мне нужна твоя помощь. Ты слышишь меня? — Я не представляю, я… не понимаю, — Дазай глубоко вдохнул, а на выдохе произнёс: — Что я должен сделать? Мать села на колени подле него, разглаживая складки своего кимоно. — Ты — мой единственный сын, моя родная душа, а потому только ты сможешь стать для меня донором. Но что, если попытки избежать судьбу, как раз и запускают её ход? Дазай нахмурился. Слишком много информации, слишком круты повороты событий. Луч надежды обнажил себя, но тут же поблек под тяжестью серьёзности решения, которое обрушилось на Дазая. Как наивен он был всего неделю назад, полагая, что всё легко получалось: мама сама нашла его, бабочка сама села на ладонь. И — вот она мечта. Она же и погибель. — Так, получается, мою почку пересадят тебе, и всё будет хорошо? Хиро кивнула. Тень довольства проскользнула на её лице. — Значит, всё не так страшно, — Дазай взял руки Хиро в свои. — Люди и с одной почкой живут, если это спасёт тебе жизнь — думать нечего. Я готов. Вот только… Дазай почувствовал, как руки Хиро напряглись, словно враз окаменели. — Вот только… Почему это всё происходит с тобой, мама? Её плечи опустились, а руки расслабились. — Можно бесконечное количество раз задавать вопрос «почему?» и бесконечное количество раз получать в ответ тишину. Может, я была плохим человеком и тем самым заслужила такую карму. — Но это не так. Все люди ошибаются, а ты уже навесила на себя ярлык. Разве не ты говорила, что всё зависит от нашего восприятия? На её лице возникла и исчезла призрачная улыбка, точно ветер тронул лёгкую штору. — Хорошим не станешь, думая о хорошем. — Но хорошим можно стать, проходя через нехорошие вещи. Перед Дазаем лежал лист, требующий его согласия на предстоящую трансплантацию, — первый из многих документов, которые ещё предстояло заверить, но самый важный, после которого пути назад уже точно не будет. Сейчас он волен избрать любой путь, и Дазай осознавал, что такая свобода выбора даруется не всем и не всегда, и всё равно сжимающее чувство в груди кричало: сворачивать уже поздно. Потому что сворачивать — некуда. — Знаешь, на самом деле, я предполагал что-то такое и внутренне был готов к такому исходу, просто не думал, что всё случится так скоро, — признался Дазай, чтобы хоть немного ослабить напряжение и подбодрить сидящую около его ног женщину: он знал, что просить о помощи куда сложнее, чем давать её. До его дня рождения оставалось меньше двух недель. Сезон Гэси, дождливый, отравляющий, грозящий гибелью в этот раз обернулся неожиданной стороной. Дазай обрёл, что искал, но обретённое само оказалось на волоске от пропасти. Всё зависело от его решения. У него был выбор, но на самом деле он даже не осознавал его существования. Для него уже всё было решено — ещё, пожалуй, тогда, под деревом, когда осознал, как сильно он нуждался в матери. С тех самых пор вся его жизнь — тропа за той, которую он так искал. И подарить жизнь той, которая двадцать два года назад даровала жизнь ему, — высшая награда. Но отчего же всё равно так болит в груди? — Откуда ты это знал? Дазай захотел улыбнуться, но понял, что не может. — Интуиция. Он ушёл в комнату за личной печатью, а когда вернулся — взял документ и недрогнувшей рукой поставил печать. Багровый оттиск на белой бумаге, как кровь на первом снегу, сообщал: выбор сделан, решение бесповоротно. Хиро поднесла к губам стакан, пряча за ним улыбку, и размеренно, глоток за глотком, допила до дна, а когда поставила пустой стакан на стол, вновь стала серьёзной. Но этого Дазай уже не видел.***
Дальше потянулись дни подготовки к операции. Дазай и Хиро каждый день ездили в больницу в Токио, где ставили печати и расписывались в куче различных бумаг (оба), сдавали анализы (в основном Дазай), получали психологические консультации, в которых разъясняли все риски и в то же время заверяли в безопасности для здоровья и полном восстановлении (только Дазай). В конце концов настал день X — день операции. Бинты пришлось снять, но когда медсестра разматывала их, чувство принуждения не покидало Дазая. Да, он хотел их снять, как только найдёт мать, но хотел снять по своей воле, а не воле врачей. И уж тем более не чужими руками. С самого утра они уже были в больнице, только в другом крыле, которое ни разу за эти дни не посещали. Больница — склад людей, в котором витает дух немощи и где каждая палата, каждая полочка в палате пропитаны страданием и, что более гнетуще, смирением с ним. Но разве когда-то сам Дазай не был одним из этих людей? Не возносил свои страдания до такой степени, что чуть ли не боготворил их? Наверное, только в такие поворотные моменты, когда, даже при всех заверениях врачей, смерть всё равно стоит рядом, действительно рядом, начинаешь понимать, как жалок ты был в своих стремлениях поиграться с тем, с чем играть никогда не следует. — Операция будет длиться около четырёх часов и уже к вечеру вы очнётесь. Волноваться не о чем, — Дазай слышал, но не видел того, кто говорил. Повернув голову, он смог увидеть только мать, которая молча лежала на спине на соседней каталке. Замершая улыбка на её лице — шрам, свидетельствующий обо всех страданиях, которые она пережила. Скоро страданиям придёт конец, и Дазай довольствовался честью стать проводником от жизни, полной мучений, к жизни, лишённой боли. — Всё будет хорошо, — одними губами прошептал он, но, когда Хиро повернула голову, её лицо осталось бездвижным. Точно старинная фреска, зеркало, в котором отражался прежний Дазай, ускользающая мелодия, которую он слышал у Чуи, но название которой не мог вспомнить, Хиро безучастно смотрела в никуда, и Дазай на миг ощутил себя жертвой: после того, как тебя поймали, ты становишься неинтересен, ведь теперь ты всё равно никуда не денешься. — Хиро, — Дазай позвал её по имени. Она повернулась к нему. Края её глаз слабо улыбались. Пустота его глаз упрямо молчала. Её губы не дрогнули, и это казалось красноречивее любых слов. Улыбка — непробиваемая маска, и Дазай бился о неё, как мотылёк о стекло. — Считайте от десяти до одного, — послышался голос, когда обоих привезли в операционную. Голос был другим, не того, кто до этого сообщал о времени операции. Дазай хотел глотнуть пересохшим горлом, но глоток вышел вялым, сухим, его почти и не было — лишь дёрнулась сухой судорогой гортань. — Десять. «Ты искал меня, но когда нашёл, почувствовал ли ты удовлетворённость?» Не почувствовал. — Девять. «Так может она — в том рыжем мальчике?» Вот оно; перемена в её поведении — инволюция, толчок в спину, падение, которое Дазай мог бы предсказать, если не был бы так слеп. — Восемь… В том рыжем мальчике… Так сказала мать, но — Дазай вспомнил, — он не говорил о цвете волос Чуи. Никогда не упоминал о нём при ней. Так откуда она узнала? Зачем?.. — Семь… Смесь тающих голосов уносилась прочь и смешивалась с голосом собственных мыслей, похожих на гальку, перекатываемую волной. Но какой бы ни была сильной волна, переворачивать камни-мысли становилось всё сложнее и сложнее. Шесть… Пять… Дазай хотел повернуть голову, чтобы в последний раз заглянуть в глаза, которые знал с детства и хотел помнить вечность, но голова осталась неподвижной. Последняя волна, неспособная перевернуть даже самую маленькую мысль, выключила свет, будто опрокинула крышку, и вверила Дазая объятиям безграничной темноты.