
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Россия, протестные нулевые и рост неонацизма. Четверокурсник юридического факультета случайно знакомится с компанией ультраправых скинхедов.
Примечания
Дисклеймер: автор не поддерживает и не одобряет расизм, насилие или радикальные взгляды, а лишь предоставляет художественное исследование этих явлений и их последствий.
Глава 10. Откровения
24 декабря 2024, 09:20
На лоб себе набью руну любви
Моя визави, ты только меня позови
И я приду с головой таджика в полуночном бреду
Я прикую тебя наручниками, ведь расставания несут беду
Перегрызу глотку жиду
Это будет мой подарок ко дню всех влюблённых
А ты люби меня на киноплёнках и старых кинолентах про немецких военнопленных
Наша любовь нетленна, как и песня про “Миллион алых роз”
Хочу тебя в разных позах
Околорэп, ”1 000 000”
Алкоголь любил их больше, чем они его. То, что началось как светская беседа, быстро переросло в разговор о прошлом, которое обычно закапывают поглубже. Кащей разбавлял кромешную хтонь рассказов о детдоме искромётными шутками, не давая Вове окончательно охуеть от жизни. Тот слушал внимательно, чутко ловя каждую перемену настроения, замечал, как взгляд фюрера временами становится отрешённым, как он машинально крутит в пальцах незажжённую сигарету, будто православные перстные чётки. Никита вырос в мире, где слабых всегда рвали на части, а Вова — в доме, где не было места ни теплу, ни поддержке. Два брошенных ребёнка, две стороны одной медали: один научился бить первым, другой — терпеть до последнего, сжимать до крови кулаки и никому не мешать. И всё же в каждом из них жила одна и та же ярость. Вова чувствовал, что Никита — единственный человек, который мог бы его понять. Не осудить, не пожалеть, а именно понять. Как будто его собственная тень ожила и села напротив с гранёным стаканом. Вино густой кровью течёт по горлу, терпко, кисло, обжигая сильнее сигаретного дыма. Алым отпечатком греха окрашивает губы, готовые выдать все тайны наружу. Вова закусывает свежим белым хлебом, и это застолье кажется похожим на гротескное церковное причастие. Только без священника — исповедаться придётся перед грешником, таким же, как он сам. Кощунственная версия святого ритуала. Он чувствует, что должен говорить прямо сейчас, что Никита — единственный, кто способен его услышать. — Тебе когда-нибудь было настолько стыдно, что жить не хотелось? — голос Вовы дрогнул, будто треснула замёрзшая ветка. — Было, — коротко кивает фюрер. — Помнишь, ты меня спрашивал, как я пришёл к правой теме? Я тебе тогда не всю правду рассказал… — Суворов отводит взгляд, нервно потерев лицо ладонью. — Они меня не только били. — А что… они сделали? — у Кащея внутри всё сжимается, как перед прыжком в ледяную воду. Он боится услышать худшее, но уже знает, что непременно услышит. Вова стискивает стакан так, что белеют пальцы. Собеседник не ожидает от него ничего, кроме правды. Но эта правда сидит у Суворова в горле комом, которым он давится уже не один год. — Когда мне было двенадцать… — Адидас заговорил быстро, будто спешил избавиться от этого груза, как от ядовитого плевка. — Они были азербайджанцами. Старшеклассники. Здоровые. Сначала просто придирались… Дразнили, толкали. А я совсем дрыщом был, не то, что сейчас… Он пытается улыбнуться, будто верит, что теперь и вправду стал сильным, что больше не даст себя в обиду. Никита ничего не говорит, только откручивает пробку от второй бутылки и наливает ему по самые края. — А потом… потом это перестало быть просто дракой. Я тогда не сразу понял даже, что они делают, Никит. Просто… ненавидел. Себя, их… Всё. А отец… Он сказал, чтобы я молчал. Что если узнают, меня затравят. Просто перевёл меня в другую школу. Не знаю, может, денег ему дали… — морщится Вова. — Он мне потом набор “Лего” подарил. Аэропорт. Кащей пытается переварить услышанное. Меняется в лице так, будто ему сообщили, что кто-то только что сжёг его дом. Затем задаёт вопрос, который кажется вполне очевидным, но Вова его слышит впервые: — А ты помнишь их имена? Спокойно, почти обыденно, но в этих словах сквозит такая готовность, что сомнений нет: он их похоронит. — Помню, — глухо отвечает Вова, глядя куда-то в стол. — Конечно, помню. Как тут забудешь? Вове кажется, что он снова стоит в той школьной раздевалке и слышит быструю речь на чужом языке. Раз уж полез бередить старые раны, то выковыривай всё без остатка, вспоминай лица, вспоминай их спортивки с рынка, вспоминай зелёные пакетики с насваем и кучерявые чёрные волосы, вспоминай, были они в десятом “Б” или девятом “В”. — Напиши, — Кащей достаёт из кармана маленькую записную книжку и икеевский карандашик. — Ты хочешь, чтобы я что-то с этим сделал? — Чё? — Вова таращит на него глаза. — Ты хочешь, чтобы они поняли, что такое боль? Или чтобы их вообще не стало? — голос звучит так спокойно, будто он предлагает выбрать, какой чай заварить. У Адидаса перехватывает горло. Он не знает, что ответить. Никто никогда не предлагал ему ничего подобного. Всегда было только “забудь”, “живи дальше”, “надо быть выше этого”. А Никита… Никита просто предложил забрать у этих мразей то, что они забрали у него. “Да, я хочу,” — думает он, но не может произнести вслух. Как будто от одного слова эти тени опять оживут, опять приблизятся, опять коснутся. — Никит, — голос его срывается, и он коротко кашляет. — Я… спасибо. Правда. Только… ты не обязан. Это уже всё… я пережил. — Ты пережил, но ты не простил, — резко отвечает Кащей. — И не надо. Никакого прощения. Никакой херни вроде “жизнь всех расставит по местам”. Я всё устрою, если скажешь. В груди поднимается щемящее тепло благодарности. Даже не верится, что это реально происходит — чувство божественного фатума, необратимости. Он берёт в руки блокнот и карандаш. Контракт с дьяволом подписан, Страшный суд состоится. Никита хмурится, читая дрожащей рукой выведенные нерусские имена. Мухаб… Мухаммадж… Чё, блядь? Почему их всегда так уёбищно зовут? Да насрать. Он знает, что ему хватит связей, чтобы найти их адреса. А дальше уж разберётся. — Только это небыстро будет. Надо с головой подойти, сам понимаешь. Суворов готов ждать хоть вечность. Он и так очень долго ждал. Его исповедь будто открывает второе дыхание, он продолжает выливать наружу всё, что держалось внутри: — Знаешь, после этого… Я думал, может, из-за них я стал таким… Ну, ты понимаешь… Слова рвутся из горла, выдавливаемые стыдом и забродившим виноградом. Вова не смотрит на Никиту, только вытирает ладони о колени, как будто пытается стереть невидимую грязь. — Вова, ты чё такое говоришь-то?… — хмурится Кащей. — Ты не мог “стать” таким. Это не работает так. — А как тогда? Как объяснить то, что я… к тебе? — голос звучит растерянно, будто он не знает, чего хочет услышать. — Да не надо ничего объяснять. Просто… так вышло. — Но тебя ведь тоже ко мне тянет… Как ты себе это объясняешь? — Никак, — вздыхает Кащей. — Я не знаю, правильно это или нет. Может, это полный пиздец. Пока я тебя не встретил, даже мыслей таких не было. Не знаю, чё за херня у нас с тобой творится. Но вряд ли это можно просто так взять и объяснить. — Мы для всех извращенцы, — грустно усмехается Суворов. — А ещё мы для них экстремисты, нацисты, фашисты. Предатели Родины, — с кривой полуулыбкой. — И чё дальше-то? Забудь про эту хуйню. Довод Кащея, может, и верный, но Вове от него почему-то ни жарко, ни холодно. Он молчит, пялясь на вспотевшие кусочки нарезанного сыра, на бордовую, почти чёрную муть стакана. — Вова, ты думаешь, я себе не задавал таких вопросов? Почему, как, из-за чего? Где я свернул не туда, блядь? — он отправляет в рот ломтик карпаччо. — Вов, если бы было всё так просто, я бы сейчас сидел не с тобой, а с какой-нибудь бабой. И не думал бы вообще. Вино наконец перестало отдавать спиртом и кислятиной. Приятной лавиной дало в голову, разлилось по телу, развязало язык окончательно, зашептало на ухо всякое, подрезало все ниточки, что служили тормозами. — Я встречался до этого с девушками, — вдруг сообщает Суворов. — Но даже близко такого не было. Чтобы так… крышу сносило. Крохотный комарик ревности, подточив нос, вонзился Кащею в белую кожу: — А много у тебя девушек было? — хочет, чтобы это звучало праздным интересом, а не случайной мелкой обидой. — Три, — честно отвечает Вова. — А у тебя? — Да я как-то не встречался на постоянке ни с кем, так, — Никита делает небрежный жест рукой. — Тогда сколько выебал? Фюрер прикусывает губу, стараясь скрыть, как его щекочет такая невинно-дерзкая матерщина из Вовиных уст, но лицо всё равно едва заметно щипает пьяный и возбуждённый румянец. — А сколько ты думаешь? — хрипло интересуется он. Суворов на секунду задумывается, скользит взглядом оценивающе, будто первый раз видит. Кащея будоражит тот факт, что Вова сейчас пытается представить себя девочкой, решающей, стоит ли отдаться бритоголовому русскому бойцу. — Не знаю, пятьдесят? — Ну, не-е, — фюрер аж поперхнулся. — Ты меня немного переоцениваешь. Вова подаётся вперёд, взгляд чуть наглеет, дразнит, совращает: — Ты же такой… — останавливается, безуспешно подбирая нужное слово. — По-любому от тебя все тёлки текут. — Да ты гонишь, — Никита отводит взгляд, пока уголки губ невольно тянутся вверх. Давно ему никто так не льстил, давно… — На меня не так уж много охотниц. — Зато как минимум один охотник, — бросает фразу как петарду и отбегает в спасительный омут Киндзмараули, закрывая половину лица опустевающим стаканом. У Кащея по позвоночнику пробегает мелкая орава мурашек, горячий импульс скользит вниз по животу и заползает куда-то под ширинку. Срочно надо отвлечься хоть на что-нибудь, иначе он прямо сейчас прижмёт к полу осмелевшего Адидаса и порвёт к херам всю его немногочисленную одежду. — Пошли покурим, — он предлагает впервые за вечер. — Я же не курю, — машинально отвечает Вова и с досадой вспоминает стрельнутую на улице сигу, как крохотное некрозное пятнышко на безупречно розовых лёгких. — Значит, посидишь со мной рядышком. Ветер шумит в вентиляционных трубах, где-то внизу слышны бухие крики. На балконе довольно холодно, но не до стука в зубах. Вова с интересом бегает глазами по пыльным коробкам со спортивным барахлом — тяжелоатлетические пояса с потрескавшейся кожей, манжеты с разорванными шлёвками, видавшие виды утяжелители для ног, ржавые цепи. Резиновый манекен для бокса, притавишийся за углом, заставляет его вздрогнуть — массивный, безрукий, с выпуклым рельефом груди и неуместно реалистичным злым лицом. — Крутой, — кивает на него парень. — Мм? А, да, — Никита стряхивает пепел с сигареты в пустую банку “Нескафе” и усмехается. — Купил его, когда только с армии пришёл. Занимался немного, даже на любительских боях выступал. — Ты не говорил, что служил, — Суворов приподнимает брови. — А ты не спрашивал. — Тогда как ты стал тренером по единоборствам? — Ну, это долгая история… Мне после дембеля не понравилось на заводе работать, и я решил попробовать себя в ММА. А потом как-то закрутилось. — На заводе? — Вова фыркает, пытаясь представить Кащея в рабочем комбинезоне и за станком. — Ты прям белый рабочий класс. — А как же. Самый трушный скинхед, — Никита шутливо вытягивает правую руку в римском приветствии. — Мне всегда казалось, что это потеря времени. Картошку чистить да полы драить. — Не без этого, конечно. Арбайт махт фрай, ёпт, — Суворова аж током дёргает от немецких лозунгов из Кащеевых уст, звучащих наяву. — Но зато обращаться с оружием научили. И физподготовка хорошая. Никита задумчиво глядит на двор, вылавливает глазами движение то тут, то там, как гордый орёл над простором полей, только вместо грузынов — пьяная нечисть, шныряющая по углам. Он щелчком отправляет непотушенный бычок в пятиэтажный полёт и, хлопнув Вову по плечу, кивает в сторону кухни: — Не замёрз? — Маленько. Киндзмараули почти закончилось, остатки подняли уровень в стаканах на жалкие пару сантиметров. Как и обещал Кащей, нажраться не получилось, но состояние было в самый раз, с нужной степенью искренности и достаточным градусом раскрепощённости. — Командовать тоже в армии научился? — с иронией спрашивает Вова, склонив голову набок. — Наверное, да… — Кащей махом опрокидывает оставшееся и ухмыляется: — А тебе нравится, когда я командую? — Ну… допустим, — пьяно улыбаясь. — Может, мне прямо сейчас тебе что-нибудь приказать? — фюрер наклоняется вперёд, похожий сейчас по меньшей мере на змея-искусителя. — Прикажи… — выдыхает Вова. — Сядь ко мне на колени. — Что, прям так? — со смущённым взглядом. — Выполняй, — командует Кащей, уже без намёка на шутку. Суворов встаёт, как загипнотизированный, пропитанный сладким мёдом сбывающейся фантазии, сотню раз проигранной в голове с разным сценарием и в реальности оказавшейся ещё слаще. Сердце бронебойно стучит где-то под горлом, когда он опускается на крепкие квадрицепсы, чувствуя, как сильные руки уверенно ложатся ему на талию. — Вот видишь, — бархатисто произносит Никита, ласково гладя ему спину. — Какой ты послушный. Вова прячет взгляд, мысленно охуевая от того, как же сильно его вдруг расплавило, будто температура разом подскочила до тридцати восьми. Кащей мягко берёт его за подбородок и разворачивает к себе: — Смущаешься. А чего? Расслабься… И отвечай на мои вопросы честно. — Расслабишься тут, — сглатывает Вова, пытаясь незаметно поправить наливающийся стояк. — Ты когда-нибудь обо мне фантазировал? — голос фюрера звучит почти спокойно, хотя в глазах пылает первобытный огонь. — Постоянно… — И как ты представляешь нас? — с хищной улыбкой. — Я… представляю тебя в немецкой военной форме… — парень прикрывает глаза, как будто так легче признаться, приобнимает его затылок. — Ух… Аллес фюр Дойчланд? — хрипло произносит Кащей, накрывая шею Вовы лёгким поцелуем, пока руки щупают его зад, потеряв всякий стыд. Суворов непроизвольно прогибает спину, поддаваясь чужим губам, ёрзает на Никитиных коленях, трётся о его стояк, запрокинув голову от кайфа, и томно, словно в бреду, выдыхает: — Яволь, майн фюрер… — И что дальше? — горячее дыхание обжигает Вовин кадык. — Ты говоришь… что я твой солдат, — он зажмуривается на секунду, когда Кащей легонько его кусает, будто дразнит. — И я должен показать свою преданность. Фюрер шепчет Суворову в губы: — И как ты её показываешь? — Встаю на колени и беру в рот… Руки сильнее сжимают бёдра, притягивают к себе, хотя ближе уже некуда, и в джинсах так тесно — хоть рви. — А ты бы проглотил? — Конечно… Не в силах больше сдерживаться, Вова целует горячо, глубоко и жадно, так отчаянно, будто в первый и последний раз. Тянется к ширинке вслепую, не отрываясь от губ, кое-как справляется с пуговицей, неуклюже расстёгивает молнию, трогает влажную хлопковую ткань, за которой стоит просто каменно, стоит почти до боли. — Может, переберёмся на кровать? — выдыхает Кащей и, не давая ответить, целует снова, подхватывает и несёт в спальню, осторожно, боком проходя через дверные проёмы. Опускает на незаправленную постель, чувствуя, как ползут вниз по ногам его расстёгнутые джинсы, избавляется от них торопливо, вместе с рубахой бросает на пол и нависает над кроватью. Медвежьей лапой накрывает лебединую шею, гладит бледный бархат кожи, раздвигает коленом ноги, языком бесстыдно размазывая красную полусладкую слюну вокруг рта. Вова снимает с себя все лишнее, оставляя только белую, пахнущую стиральным порошком футболку и носки, снова тянется к поцелую с привкусом сигаретного дыма, чувствуя, как одна грубая ладонь взяла его член в крепкий захват, пока вторая некрепко, нежно так придушила. Кажется — пара движений, и он кончит. — Ты такой нежный… Ты так красиво стонешь, — раздаётся у самого уха. Суворов большим пальцем размазывает по головке горячее, липкое, вязкое, надрачивает её с пошлым хлюпающим звуком, так, как любит сам. Сосредотачивается на чужом удовольствии, намеренно отвлекаясь от своего, чтобы подольше растянуть происходящее, чтобы не финишировать раньше времени, хотя так, сука, хочется… — Я уже… почти, — Вова задирает футболку повыше, чтоб не испачкать, цепляет зубами её нижний край, придерживая, оголяя простор напряженного пресса, и, прикрыв глаза, с протяжным блядским стоном кончает. Кащей прикусывает губу от таких картинок перед своим взором, тело вспыхивает штормовой спичкой. — Ебать, что ж ты делаешь… Как ты сейчас прекрасно выглядишь… Берёт свой член и сам додрачивает, спускает на забрызганный живот, смешивая их сперму. — О, бля-я-ять… Ты просто идеал. Падает на кровать рядом, обнимая за талию, притягивая к себе, не заботясь о будущих пятнах ни на одеяле, ни на простыне, выдыхает почти окрылённо: — На, вытрись, — он достаёт откуда-то из-под подушки полотенце. Так хорошо, что и умереть после этого было бы счастьем. Вова снимает футболку и тихо произносит в темноту: — Кажется, я в тебя немного влюбился. — Не… не говори такое, — глухо отзывается фюрер, всё ещё тяжело дыша. — Почему? — мягко, почти обиженно. — Потому что такие слова… обязывают. — К чему? — не понимает Суворов. Он приподнимается на локте, закидывая подальше грязное полотенце, кладёт голову на Никитино плечо, обнимает, тыкаясь носом в шею. — К большему, чем я могу тебе дать, — выдыхает, покрепче прижимая его к груди. — Понимаешь? — Не понимаю. — Ты молодой, умный. У тебя вся жизнь впереди. А я… я застрял здесь, в этом доме, в этом сраном районе. В этом, — он делает широкий жест, обводя рукой знамя РОА и надпись “Смерть хачам и жидам” на стене. — Застрял? — Вова не может скрыть удивления. — Ты для меня — самый свободный человек, которого я знаю. Ты живёшь, как хочешь. Ты никого не боишься. — Свободный? — грустно усмехается Кащей. — Да я сам себе хозяин и раб в одном флаконе. Знаешь, как я заебался, сколько я раз хотел всё это бросить? Уйти из движухи, из тренерства, из этих бесконечных… разборок? — Так почему не бросил? Никита замолкает на несколько секунд. Он смотрит в потолок, как будто там написан ответ. — Потому что некуда идти. А ещё потому, что меня это… держит, я к этому привык. А привычка — хуже тюрьмы. — Я бы пошёл за тобой куда угодно, — вдруг вырывается у Вовы. Слова звучат искренне, почти по-детски. Никита поворачивает голову и смотрит на него. Этот взгляд Бэмби режет его без ножа. — Ты не знаешь, что говоришь. — Я знаю. Суворов целует его так нежно, что на секунду хочется и впрямь послать нахуй весь правый движ. Сменить номер телефона, удалить все страницы, упаковать чемоданы и свалить куда подальше, желательно вообще за бугор. Но только на секунду. — Спи, Вовка, — говорит Кащей, ласково целуя его в лоб. — Подумаем об этом завтра.