
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Женя выстраивает дорогу на собственной ладони. Витя смотрит так, будто до того никогда дури не видел, и говорит что-то; Игнатьевой слух закладывает потихоньку, полностью она его не слышит, но Пчёла вешает на уши лапшу про то, что кокс её никуда не приведёт.
Женя только утирает текущий нос:
– Все там будем, Пчёлкин.
Примечания
❕ Читайте осторожно. Может триггернуть в любой момент.
❗В фанфике описываются события/люди, связанные с наркотиками. Автор НИ КОЕМ ОБРАЗОМ НЕ ОДОБРЯЕТ И НЕ ПРОПАГАНДИРУЕТ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕСТВ. Наркотики - зло, ни при каких обстоятельствах не нужно искать утешения в запрещенных препаратах, это - самообман, разрушение жизни зависимого и жизней людей, окружающих наркомана.
Жизнь прекрасна и без одурманивающих препаратов. Пожалуйста, помните об этом.
💌 Авторский телеграм-канал, посвященный моему творчеству: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli
Буду рада новым читателям не только на Книге Фанфиков, но и в ТГК, где я зачастую выкладываю фото-склейки, видео по своим работам, поддерживаю общение с читателями и провожу всяческий иной актив 👐🏻
💛 с 11-17.9.2023, 27.9-2.10.2023 - №1 в "Популярном" по фэндому 🙏🏻
1991. Глава 7.
24 февраля 2024, 12:00
Она проезжает под шлагбаумом конторы на Цветном бульваре в первом часу дня. На машине Джураева — ни одной вмятины, нет даже царапины, хотя Игнатьеву, которую Миансар с Фариком и учили, собственно, водить, и пытаются подрезать всякие ублюдки, каким, видать, жизнь не дорога.
Что, совсем обезумели, если перестраиваются без аварийки перед машиной, в чьих номерах буквы и цифры складываются в ладную комбинацию?
Этого, разумеется, в школах не преподают, но разве говорят школьникам, почему небо — голубое? Нет. Потому, что базовое. Так и это — подрезать блатную машину можно, только если ты сам блатной. И то, надо быть избирательным.
Перо, в конце концов, не срок — можно и присесть.
Но, как бы не пытались ей козлы на московских дорогах испортить настроение, а Джураеву — тачку, Женька глушит авто и выходит в холодный июнь. В карман плаща отправляет ключи, а сама, припарковавшись под невесть каким углом, хлопает, любя, по бамперу, седан Фархада: красавец, чёрный мерс…
У Белова похожий.
Женя оттряхивает ладонь от мелкого слоя дорожной грязи и пыли, сама оглядывается по сторонам. И видит неподалёку от входа в контору, как раз, Сашину машину, которая от Джураевской, кажется, отличается одними только номерами. Та же трёхконечная звезда в блёклом солнце, прячущимся за плотным облаком, блестит натуральным серебром.
Да уж. Тачка явно не для беспонтовых дембелей.
Девчонка, повинуясь своим давним привычкам, оценивает, сколько б бабла получила в ломбарде, если б звезду с капота сняла. Как? Не важно — или напильником бы сточила, или кирпичом бы сбила, вместе с тем разъебав в мясо сам капот.
Волнует — точнее, волновала, то есть, раньше — лишь цена вопроса.
Женя стоит. Думает закурить. Не хочет. И дуть не хочет…
Заходит внутрь конторы. Привычным крупным шагом минует КПП, на котором сидит, плюя в потолок, сопливый мальчишка, которого у Игнатьевой язык, пусть и липкий, но не поворачивается никак назвать «охранником». Её в спину даже пытаются окликнуть, мол:
— Э, куда?
Жене даже собачиться не охота — вот какое настроение хорошее. Мальчишке фартит конкретно, когда Игнатьева, фыркая без зла себе под белый нос, оглядывается через плечо и бросает:
— Свои, спокойно! — даже приподнимая выше плеч ладони, но фронтом к мальчику, у которого на лице — сомнение, а в глазах — страх, как бы вспотевшими пальцами дотянуться до рации, на которой, кроме него, сидят иные беловские мордовороты — как те, которых Женька на стрелке у МКАДа заценила.
И девчонка тогда снисходит даже до объяснений:
— От Джураева. К Белову.
Мальчик вякает что-то, подсказывая, что кабинет в самом конце коридора, возле бухгалтерии, и там на двери табличка висеть должна. Женя и не думала, что выглядит со стороны слабоумной, но к охранничку маленькому оглядывается и подмигивает, прицыкивая в благодарность ему язычком:
— От души, родной!
И мальчик приседает на нагретое у самого входа место, вместе с задницей опуская и челюсть.
На втором этаже от «контрольно-пропускного пункта», в котором зимой навряд ли фурычат батареи, а обои — и вовсе какое-то излишество для точки охраны, всё значительно презентабельней. Обои не то, что есть, они свежие, явно поклеенные недавно, в них ещё будто запах клея есть, и получай Женя от токсикомании натуральный кайф — то её бы от косяка обновленных стен было не оторвать. Но не только стены хороши, под шнурованными ботинками у Игнатьевой мягко стелится ковролин — такой же, как и в «Украине», а того гляди и пизже. За остальную мелочь типа плинтусов и идеально вышпаклёванных потолков, дверей из настоящего дерева, а не панелей из опилок, и лаконичных светильников Женя не разбирается, но и её — не особо эстетически знающего — взгляда хватает, чтоб смекнуть: бабла в один лишь коридор втюхали немало.
Женя следует до конца. Кусает губы, кусает щёки изнутри, чтоб под ноги себе не плюнуть в сердцах: вот ведь мрази, а, Лапшинские. Бабла, чтоб сразу за металл рассчитаться, им пришлось неделю искать, зато коридор сделать коридором Лувра…
Твари. Соскочить ведь явно хотели, лавэ себе зажать! А ведь ещё затирали что-то там, будто не при делах…
Игнатьева силится старательно, чтоб сразу, по факту пересечения порога, не выкатить предъяву первому, чье лицо она перед собой увидит. Но за дверью, которая в самом конце коридора сияет позолоченной табличкой, где важно выгравировано: «Белов Александр Николаевич», сидит отнюдь не Белый — и даже не зелёный, не синий от беспробудного недельного похмелья.
Секретутка чинно ногти пилит. Или что она там за стойкой, какие в отелях на ресепшене стоят, делает?
Девчонка, одновременно на Женьку чем-то похожая, и отличающаяся от неё в то же время кардинально, поднимает взгляд. Глаза карие — в этом схожи. Но девочка на побегушках у Белова ресницы красит той дрянью-плевалкой, и на веках блестит пыль, какую Игнатьева только по школьным дискотекам в спортивном зале помнит — кружок «очумелые ручки» под руководством какой-то учительницы началки склепал на продлёнке что-то типа дискошара, но, Господи прости, тот глобус в серпантине назвать дискошаром…
Даже у Женьки, которой сквернословия ни у кого не занимать, язык не повернётся.
Секретутка, одетая по правилам, — блуза с вырезом, но белая, а юбка больше напоминает пояс или ремень, но сама по себе чёрная, а значит, и прицепиться не к чему — с места встаёт. Глаза — как копейки. Монеты в яблоки вдавить можно, и те в них бездонно пропадут; была б у Игнатьевой с собой мелочь, и она бы гипотезу свою проверила.
— Здравствуйте, — блеет блондиночка, у которой шишка на затылке затянута так туго, что кожа лица натянута, только чудом каким-то не щёлкает, разрываясь. — Вы к Александру Николаевичу?
И дурочка, если и сидит в приёмной для того, чтоб время тянуть, пока новоявленный её босс за закрытыми дверьми своими делами занимается, сама по себе палит. Головой мотает в сторону двери, куда, если так разобраться, и должны стучать все посетители Белова.
— К нему самому, — отрывисто Игнатьева качает головой и берётся за ручку.
Её ждали? Значит, пусть уж будут добры встретить сразу.
Что-то долетает в спину, но Игнатьева, уже за спиною хлопнувшая дверью, не слышит, что за возмущения высоким писком за косяком остаются. И даже разбираться не горит желанием.
Женя заходит. Дверь хлопком обрывает переговорную процессию, в кабинете царившую до того, и Игнатьева, ненароком смутившаяся толпы, к Белову пришедшей на поклон, замирает. Волей — не волей, но на себе собирает взгляды.
Взгляды Космоса, развалившегося на диване так, что никто другой к нему не подсядет — там, кажется, и одному Холмогорову-то сидеть тесно. Взгляды Саши, вальяжно курящего в кресле, но глазами малость ощетинившимися от гостя — желанного, но невежливого — в лице Игнатьевой.
Взгляды Пчёлы, в плечах напряженного так, что к нему даже касаться не надо, посмотреть на Витю достаточно, чтоб понять, сидит он не за столом, а на нём, в ладонях держит ствол какого-то несерьёзного пистолета, с которым, кажись, даже Женька в детстве игралась.
И взгляды чужих людей Женя на себе тоже ловит.
Оттого и замирает.
Потому, что во многом она может ошибаться. Ошибаться в собственных ощущениях, когда голова твердит одно, а остальные органы чувств по своему делают, ошибаться в чужих идеалах может, ошибаться в людях — хотя, крайнее в её жизни и опасно настолько, что один прокол может послужить причиной звякать в ближайшую церковь и с батюшкой добазариваться за отпевание.
И, может, и сейчас ошибается, когда на Сашиного гостя смотрит — очень хочется ошибаться, что не он, а просто похожий, а лицо… мало ли, у кого ещё может быть такое лицо, испещрённое шрамами, мало ли, кого, где и когда помотало, мало ли…
Но на неё смотрит знакомая морда человека, у которого не плечи, а одна сплошная холка, переходящая в горб.
А ухо будто собакой откусано.
И смотрит так внимательно, что Женя смекает — не путает.
Не она одна узнала.
Макс Карельский её тоже запомнил.
Она стоит. Лицо её — пусть и огрубевшее чертами и взглядом от «профессии», где девушек нет, но все ещё остающееся женским — на себе глаза сидящих в кабинете мужчин собирает, как яблоко, какое заместо мишени используют и испещряют стрелами, дротиками и пулями.
Стоит… и даже не шевельнётся.
Впервые, кажется, за долгие полтора года, где с Фарой в разных ситуациях оказывалась, где сильней, намного сильней, могла огрести, но Женя будто бы одной ногой стоит в капкане.
И не рыпается.
Зато сердце по телу скачет, развлекаясь за двоих сразу — то в пятках бьётся, руки делая ватными, то к голове подскакивает, пот на виски и лоб выдавливая.
Пауза длится, наверно, секунды три, прежде чем Саше, куда более собранному и здоровому, если сравнивать с тем же Фариком, тишина на мозги начнёт капать. Но для Жени это безмолвие… блять, как равнодушие склепа.
— О, Женька, — окликает Белый, хмыкая и смеясь, и сигаретой стучит по краю пепельницы.
А Игнатьева, у которой весь завтрак, почти переварившийся с утра, комом желчи откуда-то из двенадцатипёрстной кишки подскакивает к горлу, серьёзно не знает, что хуже — та немая сцена, где все на неё смотрят, как на шлюху, завернувшую не в тот ночной переулок, или её, этой сцены, прекращение.
Отрывает взгляд от Макса так, что, посмотри не на неё, а на них тогда кто внимательнее — и услышали бы звук рвущейся бумаги, точней, звук рвущейся кожи.
Сухой, как бумага. И на язык б железом отдало, будто кровь горлом пошла.
Точно так же, как сейчас у Жени.
— Привет, — бросает, будто не сама здоровается, а слово само выскакивает из приоткрывшегося рта. И не говорит даже, а хрипит почти. И сама ведь замечает, но слюны вот рту толком даже нет, чтоб отхаркнуться как следует. Потому только снова глазом бегает.
К Саше пытается убежать. Но попытки провальны; боковым всё равно косит туда, откуда на неё пялят.
Почти бесстыдно. Почти без страховки.
— Скоро вы тут?
Игнатьева поправляет волосы. Иными словами — делает то, что при них не делала ещё никогда. И губу кусает, будто ничего вкуснее собственной кожи с них ей не предстоит попробовать никогда. Но только еблан подумает, что закладчица перед кем-то здесь вырисовывается, красуясь не особо броским личиком или фигуркой, потерявшейся в водолазках, плащах и пиджаках.
Пчёла замечает — сегодня девчонка, наглая, не такая самоуверенная. Сам губу кусает, по ней зубами водит, как по наждачке. Думает.
И пальцем скользит по курку — хотя ствол и на предохранителе.
Белый затягивается так медленно, будто не с сигой сидит, а дыхательную гимнастику проводит, и с не меньшей расслабленностью бросает почти что по-панибрастки:
— Да ладно, мы уже закончили, — и даже толком не соизволяет позвоночник оторвать от мягкой кожаной спинки понтового кресла, когда перед собой вытягивает руку. А Макс бьёт его по ладони со вторым мужиком, которого Женя не видела уж точно, но который явно не случайно сюда, к Белову забрёл с явным подношением, что в чёрном целлофановом пакете на столе лежит.
Бабло? Дурь?
Ну, уж явно не книжки…
— Значит, условились? — спрашивает тот, который с Карельским припёрся. И так палевно косится глазами на стол, что Жене, и без того не находящей в кабинете воздуха, какой плотным стал, как слизь, становится совсем кисло; бляха-муха, вроде, не сопляк какой, но такой «зелёный», кто ж так палится-то? — Если чё, на вас ссылаться?
А Саша только хмыкает так, что Женя понимает: сиди она сейчас перед Белым, жми ему руку сама, то усмехнулась бы в ответ. Но со стороны стоит, смотрит, наблюдает и аж холод, такой блядский, такой отвратительный, липкий стекает по спине, что Игнатьева бы всеми силами ладонь на себя рвала, пока её б в пиздец какой не втянули рукопожатием.
— Ну, попробуйте…
Кишки режет так, что Жене хочется в комочек скрутиться, сбиться и подальше в угол отползти. И сама не смекает, с какого перепуга так всё в штыки принимает.
Но… просто стрёмно — как смотреть на мощную спину в кожанке, смотреть на давно зажившее ухо, целое раковиной, но изуродованное варварски срезанной мочки, так и косить взглядом намеренно в сторону.
Ей впервые в жизни хочется ладонями закрыть глаза. Как маленькой, сопливой сучке.
— Ладно, пока отдыхайте, — команду отдаёт Белый, и Женя не смотрит, глаза ладонями не прячет, нет, просто моргает так долго, что аж целые секунды три ничего, кроме черноты не видит, но даже Игнатьева — в тот миг слепая, как сама Ванга — смекает, по голосу, что Саша улыбается.
Хотя, не улыбается даже. Он лыбится. Как слабоумный.
— Если чё — на связи.
— Разумеется, Алек-сан Николаич.
— Ну, всё тогда…
И они уходят. Женя себя мыслями хлыстом бьёт, в кипятке обваривает и четвертует, но вынуждает раскрыть глаза. И даже не для того, чтоб понять, что не ошиблась, что не спутала, — хотя, и не без этого, даже если и бесполезно что-то там уже понимать, у каждого второго, что ли, ебало такое же, и всем ли за косяки какие вырезают мочку? — а затем больше, чтоб… перед собой закрыть гештальт. Который сама не до конца смекает.
Смотрит. А новоявленные шестёрки выходят. И Игнатьева грозит, грозит себе, если сейчас струсит и отвернётся, посмотрит куда-то в сторону — да что, в конце концов, такого, почему бы ей и не посмотреть, можно подумать, права не имеет? Ничего же не делает, не думает плохого?..
Да, даже если думает — то какая разница?!
Равняются у двери. Равно не хочется как стоять прямо на пороге, вынуждая себя обходить, так и в сторону отскакивать.
Руки делаются такими, будто на гулянках первого января без варежек, связанных покойной бабушкой, отморозила. И Женя, когда Максим, не такой всё-таки высокий, плечом едва не касается её груди, мимо проходит, когда почти перед глазами мелькает заживший рубец, шрам на ушной раковине, где ничего не осталось, вдруг осознает, что её мутит.
Жестко. Серьёзно. И вынуждена отвернуться. Так, что только чудом Карельского по лицу волосами её, патлами русыми, не оглаживает.
В глаза бросается. Женя и сама смекает, но поделать ничего не может; адреналин её херачит сильней, чем доза, принятая перед выходом из отеля в качестве седативных, — чтоб всё не так сильно долбало — но эффект обратный. Дёргает, как куклу в носочном театре.
Она мерзнёт. В ступнях, руках и кончике носа. Оттого мерзнёт и везде — внутри.
Дверь щелкает. И снова, как миг назад, на неё смотрят все те же глаза. Уже в меньшем количестве. И, если б сразу, как Игнатьева зашла, в кабинете её б ждали эти трое, — шпала с именем, которого точно далеко не у каждого встретишь, новоявленный вожак «стаи», пафосно молчащий и пафосно курящий, и мудозвон, шифрующийся под рыцаря и джентльмена — то Женя бы вряд ли чему-то там вообще смутилась.
Но сейчас стоит. С места не двигается, и дверь закрывается вовсе не со взрывающим барабанные перепонки хлопком, но будто бы, стукая по косяку, звуковой волной из Игнатьевой душу выгоняет.
Дерьмо, а.
А Саша продолжает вальяжно курить, будто он — московский дон Корлеоне. Из-под лениво опущенных век за ней смотрит так, что Женя на миг среди всего вороха мыслей, что крутятся, как на сбрендившей карусели, находит мысль, что, может, Фара спутал что-то, и Игнатьеву здесь никто не ждал?
А если всё-таки ждали, то чего сейчас молчат?
Женя отмирает. Ноги все ещё, сгибая в колене при шаге, подрагивают так, что кажется — сейчас окончательно предадут, согнутся и не выдержат веса тела, если попытается встать вновь. Но шагами нетвёрдыми, не особо уверенными, но вместе с тем быстрыми — чтоб, видать, в случае чего хоть руками до стула подтянуться — Игнатьева подхрамывает к сидению напротив Саши. И садится.
Она терпеть не может напротив кого-то сидеть. Особенно, когда между ней и кем-то ещё пустой стол, даже без единой дорожки. Сразу складывается ощущение работы.
И одно совершенно дело, когда сама Игнатьева покуривает сижку в кресле, чем-то походящим на трон современного Кощея. И совсем другое, когда сидит напротив того, кто из стороны в сторону покачивается в кресле на колесиках и не соизволит даже шире раскрыть глаза.
Ногти под собой требуют кожу. Желательно — чужую.
— Фара сказал, что у вас предложение какое-то есть.
Саша кивает, что не радовать не может, хотя и радости, как таковой, Игнатьева не чувствует; вроде, сидит, но головой носится, бегает, орёт и вопит впопыхах, и оттого даже не сразу осознает, что вокруг происходит. И только потому, наверно, закрывает глаза и уши, прикусывает острый раздвоенный язык в ответ на усмешку Коса со стороны дивана:
— Ага. Руки и сердца!..
Белый подбородок задумчиво трёт, и рот у него чуть-чуть, совсем едва шевелится, будто шепотом что-то говорит. И если говорит — то его только проблемы, что под нос себе что-то бубнит.
У Жени в ушах — кровь. Как приливами шумит…
К ней по столу пускают сигарету. Игнатьева не из тех, кто, не разобравшись, рефлексам следует, но перехватывает стержень, набитый табаком до того, как смекнёт — с барского плеча ей Пчёлкин дарует «Саmel». И даже жигу с пиджака достает, отложив к чёрному свёртку пистолет, малюсенький «Макаров».
Игнатьева такое не курит. Но не в настроении сейчас разбираться. Потому только угукает едва-едва, так тихо, что сама сразу же начинает сомневаться, будто бы что-то вякала, и протягивает к Вите ладонь с сигаретой промеж пальцев, на которых кольца не сыскать — такие худые.
— Ты чего трясёшься?
Трясётся? В самом деле? Херово.
Женя на огонёк зажигалки смотрит. И вдруг усмехается с того, что подкуривает Пчёлкин от дешевой пластмасски, которая на любой заправке продаётся — жёлтый, почти прозрачный корпус даёт на сжиженный газ смотреть, который со стороны будто бы всё равно, что вода.
Да, не чета её зажигалке!..
Улыбка у Игнатьевой кривая. Или точно та же самая, какая бы могла быть, если б на себя смотрелась исключительно в битое зеркало.
— От предвкушения, — и Витя уверен: если Женю за язык схватить и к огниву его поднести, то у Игнатьевой яд, перемешанный со слюной, на пламени вспыхнет. — Что же вы мне такое поведаете…
И прикуривает вместе с Сашей. Смотрит не на него, а будто мимо, мимо Белова, мимо его однозначно мягкого, пусть и, возможно, не особо удобного кресла, будто смотрит в окно, и думает: а только ли ей должны что-то интересное и предвкушающее поведать?..
Руки у Игнатьевой все ещё дрожащие. И ледяные.