
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Женя выстраивает дорогу на собственной ладони. Витя смотрит так, будто до того никогда дури не видел, и говорит что-то; Игнатьевой слух закладывает потихоньку, полностью она его не слышит, но Пчёла вешает на уши лапшу про то, что кокс её никуда не приведёт.
Женя только утирает текущий нос:
– Все там будем, Пчёлкин.
Примечания
❕ Читайте осторожно. Может триггернуть в любой момент.
❗В фанфике описываются события/люди, связанные с наркотиками. Автор НИ КОЕМ ОБРАЗОМ НЕ ОДОБРЯЕТ И НЕ ПРОПАГАНДИРУЕТ УПОТРЕБЛЕНИЕ ЗАПРЕЩЕННЫХ ВЕЩЕСТВ. Наркотики - зло, ни при каких обстоятельствах не нужно искать утешения в запрещенных препаратах, это - самообман, разрушение жизни зависимого и жизней людей, окружающих наркомана.
Жизнь прекрасна и без одурманивающих препаратов. Пожалуйста, помните об этом.
💌 Авторский телеграм-канал, посвященный моему творчеству: https://t.me/+N16BYUrd7XdiNDli
Буду рада новым читателям не только на Книге Фанфиков, но и в ТГК, где я зачастую выкладываю фото-склейки, видео по своим работам, поддерживаю общение с читателями и провожу всяческий иной актив 👐🏻
💛 с 11-17.9.2023, 27.9-2.10.2023 - №1 в "Популярном" по фэндому 🙏🏻
1991. Глава 5.
28 января 2024, 12:00
Ночь длинная, стол большой, и времени много проходит с крайней встречи, и это самое время и дарит столько воспоминаний и событий, которые можно под рюмочку обсудить, что ко второму часу ночи ни у кого из присутствующих нет мысли о том, чтоб выпить «на посошок», хлопнуть по рукам и разъехаться уже по домам и отельным номерам до завтрашнего — точнее, уже сегодняшнего — вечера.
Игнатьеву от съеденного — всего жирного, мясного, печёного — мутит, подташнивает. И если б не тот факт, что мысль вызвать намеренно рвоту у неё вызывает бо́льшие мучения, чем чувство тяжести и обжорства, то Женя б давно удалилась в дамскую комнату, начав уже в коридоре пихать себе два пальца в рот. Но нет, не будет. Сидит за столом, иногда выпуская кого-то из родных и приближенных Джураева покурить, или отлить, и пережидает, когда на «нет» сойдёт икота, а здоровенная глыба в кишках перестанет давить на пузо.
Ведь девочка терпеливая. Когда тухло было с поставками из «маковых плантаций», ничего же, вытерпела. Даже вены себе от тоски не пыталась царапать, в петлю не лезла, как Абдулла — пусть Земля ему будет пухом…
Тогда вытерпела. Сейчас-то что? По фигне…
В какой-то момент становится душно. Свет от ламп скачет по стенам, будто за стеклянными фигурками — не лампочки, а толстые свечи, чьи огоньки колеблются от случайного ветра, или, как верующие скажут, от шага шайтана. Женя смотрит на тени, внимательно, но они от неё бегают быстрее, и за ними не угнаться глазами, Игнатьева натурально потная, будто за тенями бегала не глазами, а ногами, спина в испарине, и живот не особо отпускает.
Когда чешет шею, затылок, а после смотрит на ладонь, то на ней пот блестит водой — будто руки вымыла, а вытереть забыла. И враз всё тело становится чужим, будто липким, будто настоящее её тело, наружность заперта внутри, там, где в брюшной полости есть свободное пространство, и оттого так всё болит там, ниже эпигастрия…
Болит!..
Женя сглатывает сухость в горле, а она оттого становится только нетерпимей, и Игнатьева не тянется даже за стаканом воды — потому, что тогда кишечник точно взорвётся.
Оглядывается. На неё не смотрят. И спасибо.
Встаёт, чтоб выйти в туалет. И только пусть попробуют позвать, окликнуть…
Задушит. Даже если шевельнуться в лишний раз не выйдет без рыка или стона, если глубокий вздох «животом» этот самый живот прорежёт болью…
Из кабинки туалета она выходит только через четверть часа. Ещё более потная, чем заходила туда до того, ноги отчего-то дрожат и держат слабовато, будто стоя справляла всевозможные нужды, и, не слыша за шумом смыва собственных шагов, Игнатьева заглядывает в зеркало над раковиной.
То, что анемией мучается, Женя знает, но в тот миг что-то ну слишком бледная. Аж будто бы зеленоватая, хотя в тёплом освещении этого и не должно быть так заметно. Но заметно. Игнатьеву словно белым мелом, растёртым в пыль, припудривают, но «тальк» не скрывает потного блеска у линии роста волос, что в жёлтом свете — уж совсем точно солома.
Что в глаза первее всего бросается — губы, тоже бледные, но искусанные до того, что красноватый след на них всё-таки проявляется шрамом зубов, и синева под глазами — хлеще той, которой отдают опухающие после драки фингалы.
Хотя б живот не так болит. Уже проще…
Но пока всё равно жарко. Оглядываясь, Женя смекает, что картинка перед глазами не совпадает с пространственной ориентацией; опирается рукой о раковину, а кажется, будто эта самая раковина где-то за её спиной, что тянуться к ней надо, хрустя сухожилиями и суставами…
Оглядывается.
На стенах с тёмно-зелёной плиткой нет крючка, и Игнатьева тогда в сердцах скидывает пиджак на пол. И не страшно, что испачкает.
Всё-таки, в «Узбекистан» обычно не ходят барышни, которые ссут на пол.
Зал от туалета слева, но в левом ухе тишина, бьёт в правом. Женя опирается руками о раковину крепче. Не красится даже на великие праздники типа Уразы, которую отмечает бурными пьянками вместе с Джураевыми, какие пост не особо держат, разве что только их жены, матери и дети голодают весь Рамадан, пока мужчины ограничиваются лицемерным чтением молитв, и сейчас так радуется, что её не остановит потекшая тушь-плевалка — эта химию с глаз хрен сотрёшь, Игнатьева бы к ней не притронулась, даже если б ей за это деньги дали!.. Проворачивает вентили горячей и холодной, миг думает и резко, чтоб не успеть передумать и зассать, вырубает горячую и полные ладони ледяной воды себе набирает. На лицо выливает ушатом и сразу же взвывает; холодина, блять!..
Сразу резво трёт себе первым попавшимся полотенцем лицо. Кожа зудит, недовольная. А у Игнатьевой зуб на зуб не попадает. Зато будто бы попадает на щёку, которую прикусывает и сразу чуть ли не до крови.
Железный привкус расползается по рту…
На раковине сколы, чей-то волос и мазок от помады — видать, кто-то уронил тюбик. Игнатьева дышит и сама не замечает, как каплей, вытекшей из забитого носа, вносит и свою «лепту» в рисунок на фаянсе.
Часы не носит. Потому не скажет, сколько прошло с приёма крайнего. А те — таблетки, какие надо по расписанию принимать… И всё. Просто необходимость.
И как же везёт, что сейчас не та, кем была тогда, давно, года-два назад! То, что раньше было в дефиците, теперь в изобилии, и страха, что в какой-то момент её прижмёт, а под рукой не будет «обезбола», нет…
Распрямляясь, она сует руку в карман брюк. И сама по себе, будто на спине держит многотонный груз, какой тянет в сторону стены, приваливается к ней позвоночником.
Хрустит?
Это крышечка от ноготка скрипит.
Всё нормально.
Игнатьева облизывает палец, и пусть и кажется, будто бы во рту не слюна, а пена, ноготь блестит под лампочкой. И сразу же белой пылью «матовеет», когда Женя, чувствуя, как во рту словно что-то, как от изжоги, «квакает», заместно омепразола принимает марафет.
Вдыхает. Сердце. Бьётся. Быстрее. Но не так, чтоб устать…
…Возвращается в зал Женя к моменту, когда её по залу и крыльцу «Узбекистана» уже начинают искать — не прям с собаками, но Фара со своими людьми и пацанчики Белого башками крутят, выискивая девчонку среди посетителей.
Джураев вряд ли переживал, чтоб Игнатьева куда-то далеко утопала, но, когда Женька появляется в поле зрения, минуя столики в общей части зала, где спинка одного стульчика теснится со спинкой соседнего места, её окликает, будто бы выдыхая с облегчением:
— Жаным!..
Она машет рукой, мол, да-да, тут я. Фара присаживается, уже совершенно спокойный, и заносит над столом очередную рюмку с водкой под завывания певички кабаре, пока в соседней руке у него удобно щёлкают чётки, а глаза мельком цепляют Игнатьеву.
И не скажешь ведь, чтоб её херовило — только пряди у лица мокрые, умывалась, видать, так неаккуратно.
Женя почти было взлетает на ступеньки «вип-ложи», где столики большие и при необходимости закрываются балдахинами. Но до того, как за перила возьмётся, её руку — маленькую, но грубую — перехватывает чужая ладонь, и только каким-то макаром Игнатьева на инстинктах и рефлексах не открывает огня по незнакомцу.
Вместо того бьёт волосами, оборачиваясь.
— Мадмуазель!
Перед Игнатьевой покачивается мальчишка. Её возраста, может, год-два старше, не больше, но он именно мальчишка. Ужратым глазом на неё смотрит, лыбу давит, от которой Женю тошнит сильнее, чем от всего съеденного, а пацан тонким ртом прикладывается к её ладони.
Слюни оставляют след чванливого поцелуя. Игнатьева брезгует и прочь рвётся, когда малолетняя пьянь под подвывания со своего столика, где сидит такая же, как и он сам, компания нажравшихся свиней, отвешивает Жене реверанс:
— Позвольте при-ик-гласить! Повальсировать.
«Как с тобой танцевать-то? На ногах же не стоишь, алкаш!..»
— Мальчик, топай отсюда, а.
Она даже глаза не закатывает. Для пьянчужки много чести. И желания даже нет его в лужу сажать на смех дружкам, которые хрен пойми каким чудом наскребли на вино и сырную тарелку в «Узбекистане».
Просто хочется сесть. Если не в машину, не в такси, то хоть на удобный диванчик.
Разворачивается. А пацан себя переоценивает: сильнее дёргает за локоть к себе, так и не давая ступить на лесенку к дивану Фарика.
Женька к нему чуть было не летит, когда раздаётся где-то над головой ожидаемое:
— Э, куда рванула-то? Я с тобой нормально общаюсь, и ты давай!.. — но оттого, что пьянь в себя поверила, Игнатьевой легче не становится. Она ладонь, упирающуюся в грудь смазливого русого пацыка, напрягает, отталкивая и его, и себя сразу, а принятая в туалете дурь придаёт сил, чтоб после указа:
— Руки, блять! — повторно его пихнуть, чтоб вырвать из цепкой хватки ладонь. — Чмо…
Официантка — похоже, настоящая узбечка с загорелым лицом, настоящая узбечка, в которой покорность взращивают чуть ли с не молоком — терпилой делается, едва находя в себе сил поднять глаза от подноса, на котором несёт опустевший из-под вина графин, и некоторые посетители оглядываются, отвернувшись почти что сразу, а Игнатьева снова порывается к своим местам.
Джураеву, чё там, позакладывало, что ли, хули сидит там, чаевничает?!..
— Э, ты ахерела, что ли, шваль?!
Женя даже находит секунду, чтоб фыркнуть: вот как быстро она из «мадмуазель» переображается в «шваль»! Элегантным движением руки, как говорится. И сразу, как успевает поржать сопляку в лицо, её тем же «элегантным движением» дёргают обратно, и не сказать, чтоб Игнатьева сильно поддаётся, но когда руки пацана оказываются не на запястьях, а за спиной, вырываться становится тяжелее.
Ещё и в лицо ей прилетает:
— Нормально общайся!!! — слюнями и перегаром. Не сказать, что Женя сильно лучше, когда башкой прочь дёргает, а после сразу вперёд, лягаясь, и шипит:
— Тебе мои люди кишки выпустят, еблан. Пусти, пока колени не прострелили!
Не громко, чтоб никто случаем ментов не пригнал к рестику за «неадекватную посетительницу, угрожающую гостю расправой». И слова её будто бы рекомендательного характера, но Игнатьева лягается коленом, кулаком, всем, чем можно, и тогда совет оборачивается в указ, когда Женька всё-таки в крайний раз выкручивает себе с болью запястье, по которому будто крапивой хлещут, а пьянь всё никак не уймётся.
— Ты чё, сучка? — ух, видать, как задела, как его авторитет перед притихшими пацанами уронила!.. Льстит! — Ты хоть знаешь, кто я?!
Знакомые формулировки. Игнатьеву такая артиллерия никогда не берёт.
— Да похер мне, кто ты. Я знаю, кто я.
И в крайний раз ему прописывает удар кулаком под рёбра, вдогонку бросая:
— Кому сказала, руки!
Сил не хватает, чтоб как следует замахнуться, чтоб удар вышел таким, чтоб мужлан, не понимающий слова «нет», сложился напополам. Но сопляка к стенке прижимает, будто бы звуковой волной, он пятится шаг-два, три, пока отступать станет некуда, что Женя меньше, чем на миг, аж удивляется — чё, наконец-то втупил?
Там, где пальцы пацана только что сжимались браслетом, крепчает чужая ладонь. И её снова в сторону, но уже — к лесенке, к столику Джураевых, где враз притихают.
— Ты чё, мудень?!
Пчёлкин.
Внутри не всё, но что-то — вверх дном. Будто нутро перекручивают, и сердце путается в петлях кишечных колец. Игнатьева, запнувшаяся на первой же ступеньке, куда её отбрасывают, но куда вверх более не поднимается, себя на мысли ловит, что даже не удивлена.
Просто злится.
Что, блять, за мыло-драма?..
А Витя, пока Женя сдерживается, чтоб одна бровь не улетела под потолок, наступает на дурака. Тому уже и отступать особо некуда, но Пчёла того будто бы не замечает, когда толкает в грудь пьянчугу, который только глазами хлопает, да ртом хлопает, тупит серьёзно, конкретно, когда с диванчика, куда его к притихшей компании отфутболили, бычит на Пчёлкина:
— Ты чё, попутал?! — явно не смекая, что на место ему указывает уже не Игнатьева, а Пчёла.
И, может, этот сопляк, сегодня-вчера защитивший курсач, не знает ни за Джураева, ни за Белова, которым лучше дорогу не переходить, но уже в одном они с Женей отличаются.
Пчёлкин, как ни крути, мужик. Ему удар с правой выписать — как раз плюнуть. И хотя б для того дурачку стоит завалиться — чтоб потом не подбирать с пола выбитые зубы.
Хотя, чего уж там… до выбитых зубов уж не дойдёт — не до такой степени Витюша по ней соскучился, чтоб прорехи в чужих улыбках оставлять.
Да и, в конце концов, что, сама за себя не постоит?!
Пусть дурак заткнётся. Пока Игнатьева ствол не прижала к яйцам.
— Мужик, бля! — возмущается школяр, и руку тянет к Вите, будто хочет ни то лягнуть, ни то выставить локоть «оградой», чтоб Пчёла никаких травм, не совместимых с жизнью, не преподнес, как «комплимент» от заведения. — Ты куда прёшь, скажи? Тебя вот просили лезть?!
Ой, могилу роет ведь себе!.. Женя спускается со ступеньки-смотровой площадки, — достаточно уже нагляделась, можно уже и «честь знать», — но, видать, хлеба и зрелищ хватает не ей одной; пацаны, только что своего дружбана поддёргивающие на «романти́к», взглядом мечутся почти синхронно от лица Пчёлы к лицу пьянчуги.
— Ромыч, — один из тех шипит, почти рта не раскрывая. — Не выёбывайся!..
— Так, а чё!
Горбатого исправит могила, тупого — оплеуха. И Ромыч явно на смачного леща напрашивается.
А уж что, но по щам Игнатьева всегда умела давать.
Тут и без Пчёлы обойдётся!..
— Кто первый-то начал?!
— Девчонку только тронь…
Пчёла не говорит. Женя, подходя ближе, вставая с ним вровень плечами, даже вперёд вылезая, вдруг чувствует жар. Будто заместо голосовых связок у Вити в горле щепки поленьев, они горят, трещат тихо, но пожар всегда такой — он тихий.
Пламя никогда не воет. Только трещит.
И Пчёлкин сейчас такой же. Не орёт. И это даже хуже, чем то, как он в назидании вскидывает указательный палец и всё тем же тихим огнём кусает:
— И по мешкам тебя раскидаю.
Что-то шевелится в диафрагме, и Женя ничуть не будет даже против, чтоб собственноручно отрезать начинающему маньяку, не знающему слова «нет» руки, а вместе с ними и член — пресечь всё, так сказать, на корню. Злым, но тёплым огоньком греет, и она даже догадывается, отчего так зажигает.
Усмехается; и без Пчёлы бы справилась с желанием всечь Ромке, но… когда ни к месту были катализаторы?
Привет, кстати, Молекуле с её любимыми окислительно-восстановительными!
— Ты не понял? — Ромыч, как псина на поводке — к стене прижат, но всё рыпается вперёд. — Это я, кому надо, звякну, и тебя уже по болотам искать будут!
Игнатьева ржёт. Не в силах сдержаться:
— Ты бессмертия поел, что ли, мальчик?
Ну, нихуя себе, какие мы грозные-то! В свои двадцать лет!..
Пчёле, наверно, особенно страшно.
А пока бригадир «дрожит, поджимая хвостик», она смехом захлёбывается, как пеной, и трое из компании Ромы линяют в сторону выхода, а крайний его дружбан — эдакий переговорщик и пацифист — едва не заплетается уже потяжелевшим от бухла языком.
— Слушайте, без обид… Мы ж, то есть, он, не со зла… Просто чёт вот в башку ему ударило… Ром, пойдём!
— Не, нихуя!
Бог дураков и пьяных любит, а Ромыч, видать, на двойную защиту от Всевышнего надеется, раз в двух категориях сразу состоит, и даже пытается с места приподняться, когда продолжает быковать на Пчёлкина:
— Ты чьих будешь, сука?
Его лица Игнатьева не видит, но почему-то догадывается, что выражения у них с Пчёлой сейчас идентичны. А у неё глаз злой, брови скатываются «крышей» к переносице, только вот рот становится враз прямоугольным в улыбке, какую даже не осознает, а уголок губ дёргается в асимметрии.
Точно бессмертный.
— Ромыч, — его дружбан говорит, как с дураком, как с придурком, стоящим на краю крыши, и прямо-таки трясётся за каждое слово, как бы не сказать лишнего, как бы его матери не отправили его же голову по почте, уже успевшую сгнить за то время, когда посылка дойдёт до получателя.
Рука у парня крепко сжимается на плече Ромыча, а тот — в самом деле, псина. Пьяная, агрессивная шавка.
— Спокойно… Пойдём отсюда.
— Ну?! Чё ты язык в жопу засунул, трепло, а?! — а Ромыч всё рыпается, вынуждая Игнатьеву уже нащупать поясную кобуру, — ну, гляньте просто, разговорчивый какой!.. — Жим-жим?
У другана в тот момент, видать, уже нервы сдают. Только при помощи чуда безымянный вытягивает Рому из-под пресса Пчёлы, который его больше даже не ладонями к стене давит, а глазами, и отвешивает ему по плечу отрезвляющий удар, когда чуть ли не трепещет:
— Да ты ёбнутый! Это ж Беловский человек!..
И Ромыч враз трезвеет. Жене аж заржать охота оттого, как фамилия Саши будто бы выливает на башку пьяницу ушат ледяной воды — Роме не хватает только тупо проморгаться и, скомкано извинившись, пулей скрыться в дверях.
А когда так и происходит, когда побелевший явно не от тухлого мяса солпяк вякает, оттряхивая ворот облезлой кожанки:
— А, так это… Тогда… Я ж не знал, что она ваша! Вы это…
То Пчёлкин не дослушивает до нормальных извинений, предназначенных ни ему и даже не Игнатьевой. Витя почти было рычит, когда указывает:
— Потеряйся.
И толчком в грудину подсказывает направление побега, компенсируя этим здоровый пендаль. А пацанам, по крайней мере тому, который Рому от скандала отговаривал старательно, только того и надо, чтоб с чистой совестью — и, видать, мокрыми трусами — свистнуть на крыльцо, где их ждут зассавшие крысы-братаны.
Вдыхая, Женя не может выдохнуть без смеха, который пулей отлетает в спины сбегающим:
— Чё, Ром, не потанцуем?
И эта же пуля рикошетом отскакивает к Пчёлкину, а от него — снова к Игнатьевой. Но возвращается уже не пуля, а Витя резво оборачивается так, подходит почти вплотную, хватаясь разом за запястье, где скоро браслет из вмятин от чужих пальцев останется, и даже его плащ бьёт полами по ногам, когда Жене в лицо чуть ли не ненавистно в лицо шипят:
— Давай, пошла!..
Наручники на неё ни разу не надевали, — каждый раз удавалось ускользнуть из рук закона прежде, чем щелкали ручные кандалы — но Игнатьева с резвостью рецидивиста, на запястьях которого всю жизнь цепи звенели, вырывается прочь. Неудачно, но горячо, её держать за ладонь невозможно, но Пчёла держит, не одной, двумя руками.
— Отвали!
Бешеная, рвётся, как сумасшедшая псина, на которую не надеть ни намордника, ни поводка, а Витя бы вздохнул спокойнее, если б инфантильная ничего бы сказать не смогла, а только б мычала, ей бы в рот засунуть что-нибудь, что угодно, хоть яблоко, хоть тряпку.
— Иди-иди, ну!
— Не нукай, не запрягал! — присесть хотела, но сейчас уж больше из принципа не пойдет к занятым столикам. Только прямо, исподлобья пялясь, Игнатьева едва ли не рычит, и чуть ли не пена капает изо рта, точно как у бешеной, когда она снова вырывает запястье неудачно, больно, крепко Пчёлкин дёржит, зараза… — Чего ты тут ты цирк вообще устраиваешь?!
У него лицо такое же, как и у неё — руки; ладонь протяни — и обожжёшься. Женя пальцы сжимает, на себя рвёт, но не для того, чтоб обварить себе руки о кожу Пчёлы, который злой, но её словами разворошенный, удивленный, оттого вспыхивающий ещё сильнее:
— Я?
Будто в горячее масло воду льют, когда он херню у неё, и без того ясную, переспрашивает. Из-за балдахина, закрывающего столик Джураева и Белова где-то на уровне бокового зрения появляются знакомые бригадирские лица; Игнатьева, напоминая и Пчёлё, и самой себе своего сегодняшнего незадавшегося кавалера, рыпается вперёд, будто лбом планирует зубы выбить:
— Не я же!
Топают по ступенькам. Ну, разумеется…
— Чё, может, мне за ним ещё сбегать?
— А сбегай! — на понт берёт Игнатьева, хотя и смекает, что даже если Ромку и вернуть, он и на пушечный выстрел к ней не подойдёт, бледный от ужаса, как бы не оскорбить, как бы за лишний его жест или взгляд в черепушку не полетела пуля, и не получится у неё самой сопляка отбрить, а так хотелось… — Раз ты показуху всю эту устроил, то ты и разруливай!
— Ты можно подумать, сейчас не показуху устраиваешь?!
— Ты первый начал.
Слюны во рту у Игнатьевой становится много, даже слишком, она горчит и хочется отплеваться к чертям собачим, и если Пчёла сейчас не прекратит петушиться, то харчок полетит ему в лицо — это как пить дать! А он, кажется, и не думает прекращать. Всё так же смотрит исподлобья, взгляд — огонь, точнее раскалённое стекло, разорвавшееся на куски, и куски эти летят в лицо, в роговицы, в волосах застревают, только чудом не подпаливая конский хвост Женьки, когда со ступенек к ним, торопясь, — не до такой степени, чтоб расшибить себе голову, но значительно быстрее обычного — подскакивают Джураев и Белов.
Ну, конечно, кто вопросы решать будет, как не главари?!
— Чё за кипиш? — сразу Саша говорит, будто льдину между ней и Пчёлой кидает, чтоб оба сразу затихли. А оттого Жене только сильнее херовит от желания хорошенько всех от себя отбрить — чтоб не скакали тут рядом миротворцами.
— Ничё, — качает головой, будто бы и в самом деле всё пучком, но потом подбородком на Витю дёргает так, что только каким-то чудом челюсть не вылетает. — Просто у нас тут джентльмен нарисовался.
Космос ногами от ушей топает, когда слетает со ступенек, и едва ли не налетает на Фархада, который, пусть и пьяный, никак не порывается морду никому чистить — Пчёлкину бы пример взять не помешало!..
— Надо было мимо пройти?
— Надо было, — говорит, как пощёчину выписывает, и всё вперёд порывается нарваться, всё хочет головой лягнуть, хотя когда её так теснят, сразу голос подает, отпихивает и руку заносит для оплеухи. А Пчёла только запястье крепче жмёт, чуть ли не до скрипа.
— Тебя никто о помощи не просил; как шёл мимо, так и шёл бы, нехер тут шоу из своего «подвига» устраивать!..
Ни то кто-то из соседних посетителей, кто минуту назад отвернулся, а сейчас глаза не отрывает, кажется, ахает. Или это Женя ахает, когда рука Пчёлкина на её руке сжимается до хруста — уже не фантомного, а абсолютно настоящего, хрустит какой-то там сустав, а, может, это затёкшее сухожилие, но больно!..
— Ай!
Само вырывается, и стоящие кольями тогда бригадиры вокруг них, которые просто от любопытных взглядов прятали, что-то наконец начинают делать. На Филе — успокаивающие хлопки по плечам Вити, который, кажется, не дышит даже, а только взглядом жмурящуюся Игнатьеву пепелит, и под такие же утихомирящие:
— Всё-всё, Пчёл, хорош, всё!.. — от Холмогорова Фара одной рукой девчонку свою под плечи берёт, оттягивая назад, пока второй поверх руки Пчёлы жмёт, чтоб выпустил, но тем сильнее Игнатьевой запястье давит, а закладчица сдерживается, чтоб в открытую не заскулить, только рычит затем, пряча боль и злость.
— Жан, всё, жан, не дёргайся.
— Пчёл, руку ей сломаешь! — на Белове, кажется, остаётся моральный прессинг, который с интонацией Саши больше напоминает не укор, а ободрение, мол, «давай, ещё чуть-чуть!..», и Женя уже на Белого лягается ногой откуда-то из объятий Фарика, выдыхая, она всхлипывает так, что пусть ей лучше по щам пропишут сейчас, чем ещё раз сопли на кулак намотает.
Господи, ну ведь ёбнутый Пчёлкин, сам залез, куда не надо, а сейчас ещё благодарности ему возносить, чтоб, блять, в гипс сустав не залили!..
— Пусти меня, а!
И Пчёла пускает вдруг. Не до конца ей даёт вырвать запястье, но в сравнении с тем, как только что сжимал ладонь, можно и сказать, что отпускает. Порывается вперёд, и пусть между ними успевает протиснуться Филатов, Фарик на талии держит руки, как ремнями, портупеей, оковой, но Женя слишком сейчас ему хочет прописать, чтоб смотреть на остальных в этой толчее.
Над плечом Валеры Игнатьева возвышается, только чудом каким-то не сталкиваясь с Витиным лбом.
— Пойдём, выйдём, — и это всё равно, что щелчок зажигалки в комнате, где газ протёк ароматом тухлых яиц. Аж будто всё вокруг на миг замирает, а после начинает бешено скакать, стучать и биться, нагоняя упущенное.
«Ух, гляньте только!..»
— Так, всё, хватит, — мелко трясёт башкой Белый, отбивая по плечу Пчёлкина какую-то дробь, и Фара похожее шепчет в сырые волосы Игнатьевой, ей запрещая, говоря сразу и на своём, и на её языке указы: не смей, тихо давай сиди, не рыпайся.
А Женя выйдет. Без базара. Такими предложениями уже не запугать.
Такими предложениями уже она сама пугает.
— Чё, — блефует, улыбаясь в ответ на его злость. Всё равно, что масло в огонь. — Рожу мне начистить хочешь?
— Пошли давай.
— Пошли!..
— Всё, идём!
— Да вы чё!.. — возмущенно окликает Белый, когда Пчёла её руку отпускает, а Игнатьева вместо того, чтоб, запястье растирая, кинуться кому-то из мужиков за спину, только пихает Фарика под рёбра до того, как он своими пальцами её за талию схватит намертво, точно уж не отпустив, и огибает пацанов, увиливая за Витей вслед. — С ума, что ли, сошли?
С ума сошли тут все, и в этом у Жени сомнений нет. Пока сердце не в груди, а в ногах стучит, ударяя пульсом по полу, пока Пчёлкин, ни на что не обращающий внимания, кроме маячащей перед ним двери на улицу и руки Игнатьевой в своей ладони, за какую снова хватается — чтоб сучка не слилась на самом пороге, её уводит за собой.
Иной ситуации, чтоб за Витей бежала, Женя себе представить не в состоянии. И не знает, когда в иной раз смирится с его рукой на её руке.
Ебучий прецедент.
— Пчёла, — окликает Космос с назидательностью им в спины: — С бабой махаться западло!
Она оглядывается и из-за плеча на компанию пацанов, которые посреди зала яйца мнут, ни назад не пойдут, ни за ними не увяжутся, и им ладошкой, чуть припухшей от клешней Пчёлы, машет; западло, тоже мне…
Западло — цирк устраивать и сопляков, у которых ничего, кроме богатой фантазии, нет, прессовать прилюдно, из этого делая чуть ли не подвиг. Вот это — западло!
И Женя идёт дальше. Причём, шагами наполеоновскими. Идёт, и только мельком успевает подумать, так ли нужно ей в гардероб, чтоб захватить плащ, — ощущение, что за «разговором» с Пчёлкиным не замерзнуть — но только раз оглядывается по сторонам. Сама не знает, почему.
Может, чёрт дёргает. А, может, напротив, ангел-хранитель — но не её, а Витин защитник — вынуждает мотнуть башкой в сторону небольшой сцены, где живую музыку рожают выпускники консерватории за тухлые чаевые и тарелку гарнира — и то, в самом лучшем случае.
И Игнатьева замирает. Потому, что не может обознаться.
У неё, как у Белова, память на лица хорошая.
Её рука в ладони Пчёлкина натягивается чуть ли не канатом, и дёргает вперёд, но Женя противится яро, не дышит, а хрипит смешками, когда Витя оборачивается почти со злорадством. Но не успевает Игнатьевой и слова сказать.
Потому, что перехватывает её взгляд на сцену. Как его перехватывают и остальные бригадиры, отирающиеся возле опустевшего столика Ромки.
Как его перехватывает и Оля Белова — рыжуля со скрипкой под ухом, коротким чёрным платьем на теле и бледнейшей перепуганной физиономией на округлом личике.
Немая сцена — просто фантаст. И говорить ничего не надо, чтоб понять, как Оля «дома сидит», всё и без того ясно, — женушка наставила муженьку рогов, ускакав в кабаре, — не надо ничего говорить, но Женю уже не остановить.
Инерция своё дело делает, и девчонка в почти что полной тишине заходится в ржаче, какой даже её саму коробит, когда Игнатьева, задыхаясь, хлопает в ладоши:
— Браво, маэстро! — почти что на весь ресторан, смеется, перекрывая собою всё, что было до того: свою злость, стук чужих бокалов друг об друга, скрип вилки по тарелке. Смехом, от которого Оля, нихера не втупляющая, губой начинает дрожать, как цуцик, Женя едва не складывается напополам и им же перекрывает и Пчёлу.
А Пчёла её враз тогда отпускает. Даже не отпускает. Будто бы отбрасывает ладонь закладчицы прочь от себя.
И стоит. Молчит, пока Игнатьева аж захлёбывается в смехе. Он глаз не отводит. Прям как Саша — на Белого не смотрят, намеренно Фара с Филом отводят в стороны сконфуженные взгляды, чтоб не стеснять, а Космос и вовсе, топчась на лестнице, возвращается неспешно за диванчики, но сам Белов стоит и прямо-таки чувствует на себе все те же взгляды, что сейчас на Ольге, как на мишени.
Кем вот выставила, а… Ещё и с этим полу-педиком на сцене трётся!..
В ресторане почти враз тихо становится, как в склепе, и если «Узбекистан» — гробница, то Игнатьева под собственный смех танцует на костях, не в состоянии прекратить гоготать, и отбивает себе ладони, подзывая:
— Бис, Оленька, бис!!!
Москва свой стыд и страх прячет в темноте улиц.