Страна негодяев

Исторические личности Русские писатели и поэты Сергей Есенин Владимир Маяковский Поэты серебряного века
Слэш
В процессе
NC-17
Страна негодяев
Freshka12
бета
Vecht
автор
seksi_skorpioshka
бета
Описание
Кручёных подскочил навстречу, не зная, держать ли Маяковского на ногах или удерживать от безумств. — Я видел Сергея Есенина, пьяного! Я еле узнал его! - на одном дыхании выпалил Владимир, широкими шагами перемахнул всю залу к буржуйке, нервно отшвырнул восьмиклинку на стол, пожевал губы, вернулся ко входу, закрыл дверь, чтоб не выпускать минимальное тепло, накопленное за долгие часы. - Из драки только что вытащил. Хотел сюда вести. Умыть лицо, обработать раны, а он и от меня отбился!
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 16

      Беспалов курил самокрутку, устало покачивая ногой. Вспоминал, как сидел вот так же с подобной самокруткой там, на фронте, в штабе. Курил, и качал ногой, и снова курил. Гражданская война, затянувшаяся на четыре года, измотала всех ещё в первые три месяца своего агрессивного движения. К Роману Олеговичу шло пополнение и тут же гибло на передовой. А что он мог сделать? Ружей не хватало. Многие босыми приходили на фронт и такими же босыми бросались в атаку, а потом эти босые ноги вздувались трупными язвами и воняли так удушающе сладко, что голова шла кругом. В штабе Беспалов долго не просидел. Не смог вынести этого холеного спокойствия, которое спустя месяц стало ассоциироваться с запахом гнили. Потому, взяв свой пистолет, он бросился не хуже комиссара на передовую. Холодными ночами в окопах часто вспоминал свой тёплый штаб с генералами. Там было тихо, сытно и спокойно. Если гранаты где-то и рвались, то лишь потряхивали землянку. Излюбленным занятием было – ругать беляков, играя в карты. Кладешь на погоны генералу шестёрки и говоришь: “Вот, дескать, суки. Наивные, черствые, бессердечные. Дружить с беляками невозможно. Водку пьют микроскопическими дозами. Все равно что из крышек от зубного порошка… Мировые проблемы просто интеллигентов не волнуют. Главный их девиз – «Смотри на вещи просто!». И никакой вселенской скорби!.. Как же он был молод и наивен, когда не выдержал этого спокойствия и рванул в жар и пыл боя. До сих пор на передовой, а где все генералы? Мягкие кресла, уютные меблированные квартиры, жёны, любовницы. Всё как в лучших домах европы. Лишь отчеты из разных краёв страны поступают, а они их читают. Читают ведь? Нет, обязаны читать. Его читать точно будут, он ведь на хорошем счету там…наверху.  Беспалов не знал, где кончается эта верхушка. Кто на ней? Дзержинский? Ягода? Сталин? Может быть, Эверест, на который он пытается все эти годы взлезть, давно пустует. Честно работая изо дня в день, он карабкался по карьерной лестнице из отрубленных рук вверх, пока не остался один. Внизу толпились ничего не подозревающие граждане, которых теперь надо было звать товарищами, а наверху только фамилии мраморными табличками. Рядом же не было никого. И от общего одиночества и всепокинутости даже на его уровне стало невыносимо холодно. Отложив истлевшую самокрутку Беспалов встал, подошел к печи и подкинул ещё пару полешек.  Дзержинский неустанно повторял: “Голова чекиста должна быть холодной, сердце горячим, а руки - чистыми”. Никто их не смог отмыть от крови. Даже сам Феликс Эдмундович сдался под наплывом этой ржавчины и стал носить кожаные перчатки. Может, тот, у кого руки были чисты, им не виден? Есть кто-то еще более высокий и важный, чем Дзержинский, чем Сталин…Чем Ленин?  Нет. Кто бы там наверху ни существовал, а работать надо было здесь и сейчас. И именно ему, Беспалову. Сотне таких Беспаловых по всей России. снова усевшись за стол, Роман Олегович взялся за перо. Перед ним лежало несколько чистых листов бумаги, на которых предстояло написать не один отчёт. Но каждый был по содержанию никчемнее предыдущего. Первый в ОГПУ: “За сим доношу до вашего сведения, что товарищ С.А. Есенин слушается приказаний, сочиняет стихи на благо Родины и, со всей присущей ему энергией, способствует выполнению поставленных задач”. Есенин-то и способствует. Уж конечно… Слона в комнате он не замечает просто потому, что стал давно слепым, глухим и тупым. Скрутил ещё одну самокрутку, запалил ее. Пока тушил спичку, пепел от сигареты лег на сухую огрубевшую от работы и войны руку.  Следующее письмо в райотдел: “Коллективизация готовится к исполнению. Кулаки раскулачены согласно со статьей 58 ЦИК СССР. При попытке сопротивления был убит один крестьянин из представителей кулацкой среды. Его зерновой надел был передан в распоряжение действующему  председателю коммунистической партийной ячейки Беспалову Роману Олеговичу” И третье, самое отсроченное письмо, за которое он боялся браться, начиналось так. “Здравствуй, душа моя. Ты наверное очень ругаешь меня в сердцах, прижимая мной привезенный с Украины платок к груди. Не надо, хорошая моя, не злись. Не писал тебе, потому что был неимоверно занят. Ты же знаешь, какая непростая судьба выпала на нашу долю. Страна наша - подросток, и ее необходимо защищать. Там, где сейчас я, не так голодно, но народ темный. Не знают ничего, кроме хозяина и полушки серебряника на водку. Но, знаешь, в этот раз мне не так одиноко. Со мной поселились два поэта. Твой любимый Сергей Есенин и Владимир Маяковский с ним. По окончании работы здесь я обязательно привезу тебе есенинский автограф, милая. Хоть всего Есенина разом. Так что не ругай меня понапрасну и не люби поэта больше меня. Он в сущности человек милый, но очень эгоистичный и глупый, как и прочие поэты, засматривающиеся на берёзу и попадающие из-за этого под трамвай. Ты пойми, я на него не ропщу, не клевещу ни разу, но какой же глупый и несдержанный. Не спеши мне возражать, пойми меня правильно, глупым, в грубом значении этого слова,  назвать его, конечно, нельзя, но и умён он лишь настолько, чтобы, как говорится, сальных свечей не есть и стеклом не утираться…” Входная дверь распахнулась, влетел Есенин, бледный, с трясущейся нижней губой, готовый не то рассыпаться, не то разрыдаться, так ничего и не сказав. – Володя, он…он там… – просипел он, сделав над собой усилие, и Беспалов, бросив перо, выскочил на улицу, не дослушав. Итак понял, что что-то случилось. В одной рубахе и лёгких штанах, шедших на ледяном ветру пузырём, он побежал к саням. Маяковский лежал холодной скалой, смерзшимся в твердой, очень страшной позе медведя, впавшего в спячку. Синюшные губы, белые, индевелые ресницы. “Замёрз. Насмерть замёрз” - мелькнуло в голове, и Роман Олегович интуитивно взял Владимира за запястье. Нащупал глухой пульс, подтянул Маяковского к себе.  – Помогайте Есенин, возьмите его за ноги.   Сергей только успел перехватить туфли, как Беспалов уже поднял Владимира и потащил в дом. Невысокий, немолодой, ненадежный, он не задумываясь подхватил Маяковского, как если бы подхватил товарища с поля боя, а Есенин только знал себе за ним семенить, чтоб не упасть и не уронить ничего не весящих ног в лёгких туфлях. Уложив Маяковского в тёмной комнате на кровати, Роман Олегович потянул с него обувь, в которой уже не таял снег. Владимир едва пришёл в себя и тяжело дышал, жадно хватая тёплый воздух хаты. – Если пневмония, то здесь его никто не вылечит, – бормотал Беспалов, зажигая в комнате свечи, чтоб хоть что-то видеть. Снимая с Маяковского парку, он дотошно разглядывал в свете свечей дубелые пальцы рук и ног и, укутывая по шею одеялом, он обернулся к Есенину. – Растирай ему ступни. Давай, надо, чтоб кровь забегала по всему телу. Сергей несмело подошел к бледным ногам Владимира, избавленным от носков, протянул к ним руки, опасливо коснулся своими красными пальцами его ступней и сел подле на скрипучую кровать. Беспалов угрюмо хмыкнул, вышел в кухню, заскрипел засов печи, послышался глухой стук поленьев. Роман Олегович кочегарил печку, пока Сергей только и мог сидеть и держать ступни Маяковского. Донельзя растерянный, он не мог больше отдаваться эмоциональным порывам, да их в нём и не осталось больше. Есенин смотрел на Маяковского и понимал страшное, стоит тому отогреться и чуть отступить от смерти, и начнётся бред. Может, и пневмония завладеет ослабленным организмом.  Так ведь и погибнет, как какая-нибудь героиня сказки. В морозном хрустальном гробу. И почему же он вспомнил про сказку в такой момент? Руки сжались на ступнях сами, стали неспешно двигаться вверх и вниз. Наверное, потому что он сам к жизни своей отнесся, как к сказке. Он мнил себя Иваном-царевичем на сером волке, перелетел океан и как жар-птицу поймал за хвост – Айседору Дункан. Он и стихи свои писал сказочными способами, то, как из карт, раскладывая пасьянсы из слов, то записывая их кровью сердца. Самое драгоценное в нем — образ родной природы, лесной, среднерусской, рязанской, переданной с ошеломляющей свежестью, как она виделась ему в детстве. Он был уверен, что пройдя свой путь Ивана-царевича, он получит и жар-птицу, и Василису Прекрасную, и полцарства в придачу. А в итоге остался сидеть у хрустального гроба не прекрасной девушки, а человека, ставшего ему самым лучшим врагом. В сказках принц целовал принцессу, чтоб она очнулась от вечного сна. А что же делать ему? Во входную дверь постучались. Есенин было поднялся с кровати, не выпуская ступню из рук, но тут же остановился. Ему надо сейчас отойти от Маяковского? Сергей несмело взглянул в лицо Владимиру. Тот лежал, зажмурившись, всё такой же белый и тяжело дышащий. Это зрелище так напугало его, что очередной стук заставил сорваться с места и рвануть открывать. За дверью стояла Прасковья. В тулупчике и шали, она гордо смотрела в глаза Есенину. – Ну привет. Маяковского нашёл?  Сергей молча кивнул и попытался затворить дверь. Прасковья вцепилась в ручку, всеми силами мешая Есенину. На секунду из-под тулупа мелькнула легкая ткань ночнушки. Сергей присмотрелся к её голым, покрасневшим от мороза ногам. Она сюда в этом пришла? Зачем? Что она хочет от Владимира в таком виде? Что она скажет ему этими голыми коленками? – Да погоди ты закрывать! Пусти! Это ведь твой дед его на морозе оставил! А теперь Беспалов его с тобой оставил. Не много ли больных на голову Есениных на одно ничего не подозревающего поэта?  – она навалилась всем весом на дверь. – Откуда ты знаешь? – Беспалов заходил. Спирт спрашивал, чтоб тело оттереть. Я догадалась, что ты не просто так Маяковского искал, а потом к деду рванул. Пошёл прочь. Его отогреть надо.  – И чем же ты его отогреешь? Своим телом? – Им. – Серьезно ответила Прасковья, и Сергей вспылил.  – Не пущу. Слышишь меня? Не пущу!   Сергей оттолкнул её, нервно захлопнул дверь перед лицом и закричал, что было сил.  – Я никого к нему не подпущу! Ему нельзя! Он болен! – Есенин был уверен, что Прасковья его услышала. Но на болезненный вопль никто не отозвался. Вся избушка будто погрузилась в могильную тишину. Перестали трещать поленья в печи, половицы под ногами больше не скрипели и Маяковский будто не дышал. Сергей пугливо отстранился от двери, огляделся, прислушался к звукам с улицы. Тихо. Открыл входную дверь, стараясь издать хотя бы ей какой-нибудь звук, но и она отворилась бесшумно. За ней больше никого не было. Не было ни снега, ни следов на снегу, будто ни Прасковьи, ни Беспалова никогда не существовало на пороге этого дома. Подняв глаза, он всмотрелся во тьму ночи, как в горлышко бутылки. Ни забора впереди не видно, ни сараек, только темнота перед ним, да дверь в руках. Сергей вглядывался во мрак, пока не ощутил, как мрак воззрился на него. Тихо, не мигая, он разяпил свою пасть, готовый вот-вот откусить ему голову, перемалывая зубами-звездами меловой череп. Есенин в страхе отпрянул назад, захлопнул дверь и побежал, что было сил в дальнюю комнату. В ней, повинуясь всем законам бреда, было темно и тихо. Сергей нащупал плечом стену, двинулся по ней туда, где раньше находилась кровать. Ощупал железные прутья изножья, опустил руку ниже, нащупал матрас, повел по нему рукой, но вместо ног под пальцами зашевелилась птичья лапа. Стоило рукам коснуться когтей, как за спиной хлопнула дверь, оставив Есенина в темноте наедине со своими страхами.  Бежать было просто некуда, если он сделает шаг назад - тьма проглотит его не жуя. Рука двинулась дальше по птичьей лапе, нащупала мягкие перья. скользнула выше к груди. В секунду провалилась во что-то жидкое и тёплое. Сергей сделал шаг вперед, оперся бедром о кровать и повёл рукой дальше, пока не уперся предплечьем в обломанные кости рёбер. Снова повел по мягким перьям, стирая тёплую жижу, заранее окрестив её кровью. Добравшись до морды, он обхватил рукой клюв, и птица серьезно спросила: – По чем чекушка? – Рубль пять, – глухо ответил Есенин, и птица по-человечьи цокнула. – Выпить бы. Нальешь мне? Сергей заозирался по сторонам, но что он мог увидеть в темноте? – Дык нечего и некуда. – Как так? Всегда есть что выпить и из чего. – Птица дернула клювом, вырвавшись из хватки Есенина. – У тебя есть две ладони. Опусти их в меня и дай мне напиться. Сергей нервно дернулся, попытался отойти от говорящей птицы, но не сделав и шагу, налетел спиной на стену. Когда они успели так сузиться? – Напои меня, Серёжа, – тихо попросила птица и со скрипом раскрыла клюв. Есенин протянул руки к ее груди, сложил ладони лодочкой и погрузил их внутрь. Теплая жидкость хлынула ему в ладони. Зачерпнув, он поднес к клюву руки и вылил всё, что было. Птица закашлялась, закряхтела и просипела.  – Ух, хорошо пошла. Ты будешь? – Я? – Ты.  – Нет. Птица раскрыла клюв, но смех донесся откуда-то из развороченной груди.  – Почему нет?Брось считать, что ты выше других... Неужели ты думаешь, что я мелкая сошка? Тогда кто же ты? Каин и Манфред?.. – Да с чего ты взяла!.. – взметнулся испуганно Есенин. – А вот с того и взяла. Ты ведь не пил ещё сегодня? – Нет. – А вчера много пил? – Много. – Ну так бери и пей. – Тебя “пить”? – Будто не знаешь! Меня пей! А то, что же получается - я мелкая козявка и уродка, а ты Каин и Манфред... – Позволь, - лепетал Сергей, – я этого ничем не утверждал... – Нет, утверждал. Как ты зашел ко мне, залез мне в грудь, а теперь стоишь и всем видом это утверждаешь. Не словом, но делом. Даже не делом, а отсутствием этого дела. Ты негативно это утверждаешь... – Да не хочу я из тебя пить! Не буду, я лучше сам… один… водочку... – Почему ты думаешь, что ты лучше меня? Неужели ты не видишь, что я – это ты? – Есенин выпрямился, вжался в стену, а птица лишь рассмеялась, разбрызгивая содержимое грудной клетки на него. – Неужели ты думаешь, что мы разные только потому, что ты человек, а я птица? Между нами ведь в сущности нет никакой разницы. Как минимум ты и я оба находимся в этом аду. Ты еще не понял, где ты? – Сергей замотал головой, пытаясь осмотреться, но птица одёрнула его. – Не старайся. Мрак непроглядный. Внутри тебя нет никакого света. Полагаю, тут такая темень потому, что весь свой свет ты разлил на бумаге. Вот тебя и высосала пустота изнутри. Не стесняйся, ты, чуждый стеснений, сам себя сделал творцом и сам выковал окончательный свой образ. Он тебе нравится? До чего ты дошёл? До чёрного человека. Тебе дана способность упасть до степени животного, но также и возможность подняться до степени существа богоподобного исключительно благодаря твоей внутренней воле. Ну как, похожа я на божество? – птица вновь захохотала и липкая темнота брызнула в лицо Сергею. В глазах потемнело, он тихонько охнул, едва не осев на пол. Он правда сейчас внутри себя? Тогда не удивительно, что всё так мрачно. Только в молчании и мраке Есенин возрождал то, что составляло суть искусства.  – Гнустно жить в тебе, скажу прямо. Последние десять лет я только и делаю, что умираю. – Нельзя умирать десять лет. Либо ты мертва, либо жива, - угрюмо произнес Есенин, а птица замолчала. Никакого хохота не последовало за его фразой, только тишина, напугавшая Сергея до беспамятства.  – Ты ошибаешься. Смерть нельзя понимать только как последнее мгновение жизни, после которого наступает или небытие, или загробное существование. смерть это явление, распространяющееся на всю жизнь. Наша жизнь наполнена смертью, умиранием. Ты задумывался, что такое жизнь? Конечно задумывался… Жизнь есть непрерывное умирание, изживание конца во всем, постоянный суд вечности над временем. Суд состоящий из одной только ненависти. В тебе ведь не осталось ничего, кроме ненависти. Я полагаю, что одна из причин, по которой ты так упорно цепляешься за это чувство,  заключается в том, что ты знаешь: когда ненависть уйдет, тебе придется иметь дело с болью. – Чушь. Я в своей жизни никого не ненавидел. Я всех любил. Без дураков.  – Неужели? К чему привела людей твоя любовь? Сколько твоих любовей счастливо? – “Любовей”? – тихо переспросил Есенин, – Это не мое слово. Я таким не пользуюсь! – Не пользовался, пока штора кулис тебя не закутала. Теперь только так и выражаешься в себе. Сергей побелел, попытался оправдаться. – Я многих женщин любил. И много любил, – тише ответил Есенин, в попытке отстраниться, только куда бы он ни шагал, нога пропадала во мраке. – Каждому из нас придется испить чашу боли до дна. Хорошо бы начать сейчас.  Сергей поднял ладони и вновь приблизился к кровати, чтоб окунуть в грудь птице руки.   – Если ты хочешь жить, то начни любить. Любить так, как только сможешь: всем сердцем, каждой клеточкой своего существа, всем, что есть в тебе. Сергей зажмурился, задержал дыхание и жадно припал к ладоням губами. Истинное вино полилось по губам. Жар-птичья кровь.  Кислый вкус перешел в жгучую боль. Снова и снова при каждом глотке он ощущал, как обжигает то левую, то правую щеку. Мир светлел и вскоре он смог различить мерное горение свечей и тёмный силуэт. – Эй, блять, Есенин! Просыпайся, ты обосрался, – хлестал его по щекам Беспалов. – Ты мне скажи, какого черта ты вместо того, чтоб растирать Маяковского, в обморок завалился? Ты кисейная барышня что ли? Ну-ка поднимайся, сволота! Я из тебя всю душу вытрясу.  Одним рывком подняв Есенина на ноги, он всучил ему литровую бутыль самогона и белый платок. Ослабевший, только пришедший в себя Сергей не сразу понял, что ему надо делать. Вцепившись в бутылку как в буёк, он ещё какое-то время покачивался на волнах своего бессознательного. – Что мне делать? – глупо спросил Сергей снова, и мельтешивший Беспалов замер. Потёр виски средним и указательным пальцем, будто собираясь с силами. – Перекладывать на меня такого дурака не спортивно, – просипел он, опустив Маяковскому ладонь на лоб. – Температурит. Я сходил к старосте, вызвонил лекаря, но пока он из Рязани по такой метели доедет… – Метели? – переспросил Есенин, на что получил очередной терпеливый тяжелый взгляд. Посмотрев в окно, Сергей не увидел ничего кроме белой снежной пелены. Когда успело? – Вы долго будете в пустоту смотреть? Я пойду искать здесь врача, а вы разденьте Володю и оботрите. Сами чтоб не пили. Если приду, а вы тут пьяный… – сил угрожать ему у Романа Олеговича не нашлось. – Как оботрете - укутайте его, укутайте посильнее, чтоб грелся.  Устало докончил Беспалов, подошел к Сергею и с силой вытащил пробку из бутылки. Налив в жестяную кружку самогонки, он присел у изголовья кровати, приподнял голову Владимира и упер кружку в губы.  – Пейте, Володенька. Большим пальцем Роман Олегович разжал его зубы и заставил пить. Большое тело Маяковского содрогнулось от горечи алкоголя, через раз попадающего не в то горло.  – Вот, – Беспалов обернулся к Сергею, пальцем утерев следы от спирта на щеках и подбородке Владимира. – Не смейте трусить и падать в обморок. И больше его не поите.  Есенин посмотрел на бутылку, принюхался и неспешно кивнул. Роман Олегович скептически отнесся к этой смирной понятливости Сергея, он больше бы поверил, что тот спиртягу в себя вольет, а Владимира дыханием проспиртует. Ещё раз коснувшись лба Маяковского, Беспалов поспешил на выход. Всё же будет большое чудо, если он найдет здесь кого-то хоть отдаленно похожего на лекаря.  – Дайте мне слово, что он не умрет у вас на руках, – сипло попросил Роман Олегович и Сергей чуть бутылку не выронил. Тут же засуетился, словно в себя пришел, платок смочил, обтер самогонкой щёки Маяковского. Деятельность была ему продемонстрирована и Беспалов хмыкнув затворил дверь.  Обтирая горячий лоб, Сергей рассматривал краснеющую кожу, морщинки – трещины на измерзшей коже. – Володенька,.. Володя, – звал его Сергей, положив платок на бутылку. Руки скользнули к плечам, он с трудом посадил Маяковского. Тот снова приоткрыл глаза, пусто смотря на комнату за плечом Есенина. Рабочий стол его сливался с серою стеною. Свечи были зажжены все и казались такими яркими, будто были электрическими. Но ведь здесь электростанция еще не построена, а что Есенин от Рязани провода тянул, так это его бюджет позволил.  Истертая мебель совсем никчемно выглядела в таком ярком освещении, и коричневый стол освещался жёлтым светом. Всё в этом доме было бедным и скукоженным до размера детской комнатки. Примерно такой была его колыбель там, в далекой жаркой Грузии. Всё в ней было залито таким же жёлтым, теплым светом. Была мама и отец. Он ещё очень мал, ему не надо в школу. Мечтательная пустота сердца, солнечного сплетения. Грусть всего в раз поюневшего человека. Как с него снимал Есенин одежду послойно, этими же слоями сходила с него вся “взрослость”. Он снова маленький, но уже знающий всю свою бытность. Во взрослом возрасте и в детстве, легко расставшийся с майкой, он слушал маму. Она гладила его младенческие волосики, а он смотрел на нее так по-взрослому и всё понимал. – И это пройдёт, – шептала ему мама, – детство пройдёт, как оранжевый дребезжащий трамвай через мост, разбрасывая брызги огня, которых почти не существует. Компас, карта, часы. Всё будет как у отца. Он сидел и мотал головой. “Мамочка”, – хотел было сказать Володя, но беззубый рот не умел ещё говорить. Если бы было возможно, он бы сказал. – “Я не буду как отец, мамочка, я стану большим и великим поэтом. Мамочка, никто из нас уже не будет как отец. Вот, я подрасту до тринадцати лет, я научусь свистеть и драться, мой отец, нет, мой папочка умрет.” – Ничего-ничего Володя, – успокаивала мама голосом Есенина и снова возвращала себе привычные интонации. Завязывала ему, четырехлетнему шнурки и также нежно продолжала. – Знаешь, будет девочка в цветном балахоне, спящая на песке у реки, – простая, с простыми ресницами, в чистых тугих трусиках для купания. Очень красивая. Почти красивая. Почти некрасивая, мечтающая о полевых цветах. В кофточке без рукавов.  “Я снаю, мамочка” – отвечал Володя уже с умением произносить некоторые слова. – “Эту тевочку совут Лиля, она больсая и класивая, а есё у неё есть муз. Это такой вит нестястных мустин, которые толсны были сгинуть в пучине предательств, но почему-то ещё дышали”. Он чувствовал снова ветры Грузии, а главное, тёплое солнце, которое согревало его с левой стороны. Он слышал, как шумит река, чувствовал, как оголённое тело ласкают волны. А на том берегу реки кто-то стоял и причудливо водил руками по воздуху, словно танцевал. Кто это был, Владимир не знал, вернее не мог вспомнить. Он угадывал в этих движениях рук спокойствие и безмятежность.  Счастье, о котором он пока ничего не знал.  Наверное, это сон. Но что же ему приснится? Просто человек на берегу? Или она? Она придет? Почти некрасивая, но несравненная, потому что первая. Володя зажмурился и к щеке его прижались губы. Её губы, да, он был уверен, что это она к нему пришла, милая, неразличимая она.  Он знал, что это именно она впорхнула к нему в детство, потому что все, что сейчас у него было - память. Он весь состоял из памяти, всё текло в нём, что было: самое дорогое, самое злое и вечное. Не существовало здесь боли, которую он всю жизнь пытался выскрести из солнечного сплетения. Но сплетение камышей, но девочка, спящая с ним на кровати для взрослых. Только бы не шелохнуться, не смять одеяло, не отпустить ее. О, лучше бы спеть, чтоб она не выпорхнула. Спеть на ее языке: “Одинок и заброшен, как церковь, стоял на ветру. Ты пришла и сказала, что птицы живут золотые”.  Скорее бы у этого сна наступило утро. Чтоб он снова сандаликом давил гаснущие росы. Выбредал из лесу и видел день, обретающий лицо. День во плоти своей. Голубоглазый и кудрявый.  – Улыбнись, – просит Владимир, складывая руки перед глазами объективом камеры – постарайся не шевелиться, это будет фотография. Единственная, которая останется после всего, что будет, но потом — сколько-то лет подряд — жизнь.  Да, он верит, будут теплые тротуары. Или наоборот — заметенные снегом. Как называется этот город? Нет, не город, деревня. Не деревня – село. Кон-стан-ти-но-во.  Её больше нет. Той милой июльской девочки. Есть только стылый декабрь, пришедший к нему на высоких цокающих каблучках. Стройный, ранний, в духах и в нимбе парижской шляпки, заговаривающий голосами детей и птиц. Он знает, кто для него теперь стал плотно ассоциироваться с декабрем. Володя больше не ощущает смутных теней, он видит одного человека: голубоглазый и кудрявый, маленький и летящий. Володенька больше не ощущает призрачных дев, он стоит посреди поля и одновременно лежит на большой скрипучей кровати. Пахнет свечами и травами. Слышен треск поленьев в печи и журчание маленькой речки. – Я вижу тебя. – шепчет Маяковский и для уверенности повторяет снова. – Я тебя вижу.  Рано еще распускаться сирени, но мамочка говорила, что он сможет полюбить. Больше ничего. Только это. Хотя и другого не надо с этим знанием. Но теперь — он знает о чем всё-таки шла речь. Можно писать письма. Или просто кричать, с ума сходя от мечты. Но и это пройдет. Нет, мамочка, нет, это останется. И поздно говорить, сгорая. Но можно писать письма. Всякий раз ставя в конце — прощай.  Он уже начал это письмо:       “Счастье моё, если умру от невзгод, сумасшествия и печали, если до срока, определенного мне судьбой, не нагляжусь на тебя, если не нарадуюсь ветхим, соломенным крышам, живущим людям на заснеженных полынных холмах, если не расскажу всего, что хотел рассказать о тебе, о себе, если однажды умру, не простясь — прости. Больше всего я хотел бы сказать - сказать перед очень долгой встречей — о том, что ты, конечно, знаешь давно, или только догадываешься об этом. Мы все об этом догадываемся. Я хочу сказать, что когда-то мы уже были знакомы на этой земле, ты, наверное, помнишь. Ибо поэзия так называется. И вот мы снова придем к нашим стихам, чтобы опять встретиться. Мы — Те Кто Пришли. Теперь знаешь.

Прощай.”

      Открывая глаза, он почувствовал как на грудь давит что-то теплое. Скосил глаза и увидел кудрявую макушку. – Я тоже вижу вас, Володя.  Маяковский осторожно оторвал руку от кровати, коснулся кудрявых волос. Всем своим телом он как-то очень остро чувствовал тело Есенина. – Я рад, что вы целы, – тихо отозвался Владимир и Сергей вздрогнул. – Идиот, – сдавленно просипел он, сильнее утыкаясь в грудь лицом. — Я же вас чуть не убил. Я мог… я не знал… Володя… Прижимая его к себе теснее, Владимир нежно коснулся губами макушки и ничего не сказал. Молча снося всё, что так хотел ему сказать Есенин. Он всё понимал, до всего догадался сам. Он всё выразил в болезненном сне.  – Володя… – Всё хорошо, – сипло отозвался он, ощущая у собственного сердца болезненный стук есенинского.
Вперед