
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Кручёных подскочил навстречу, не зная, держать ли Маяковского на ногах или удерживать от безумств.
— Я видел Сергея Есенина, пьяного! Я еле узнал его! - на одном дыхании выпалил Владимир, широкими шагами перемахнул всю залу к буржуйке, нервно отшвырнул восьмиклинку на стол, пожевал губы, вернулся ко входу, закрыл дверь, чтоб не выпускать минимальное тепло, накопленное за долгие часы. - Из драки только что вытащил. Хотел сюда вести. Умыть лицо, обработать раны, а он и от меня отбился!
Часть 2
08 сентября 2023, 07:43
Беспалов Роман Олегович не имел планов на жизнь. Она всегда была на шаг впереди него. Заставляла спотыкаться о быт и приучала к стойке за сохой, выбору жены по приданому, воспитанию детей и, наконец, тихой смерти где-то далеко от кипящего города, бессмертных людей и заводов. Он почти принял свою судьбу крестьянина, если бы по исполнении девятнадцати лет на его пути не встретились бунтовщики-революционеры. Горячные ребята его возраста, те самые, бессмертные одной лишь идеей, вовлекшие его в борьбу с режимом.
Роман, обладающий ничем не примечательной внешностью, но острым умом в свои неполные двадцать, стал главой распространителей прокламационной бумаги во время волнений в пятом году. В седьмом сел в Бутырку на пять лет, пойманный по доносу. В двадцать девять лет бежал с фронта Великой войны, чтоб взяться за оружие в гражданскую. С момента первых волнений он шёл за пулей и жизнь его неосторожно пятилась в смерть, так и не оступившись.
Азарт от игры с собственной кончиной, хватание за хвост разъярённого политического зверя, запах пороха, привкус железа на губах от винтовки — всё это смешалось в единую богемную какофонию ужаса и восторга. Пьянящей власти. Радости его не было предела, и наслаждение бытием своим было уже непорочным. Он даже хихикал над смертью и хамил ей, будучи уверенным, что открыл в самом себе бесконечную жизнь, которая будет течь в нём как река, как первоисточник, несмотря на смену форм и цепь рождений.
Такому быстро нашлось место в ОГПУ под московским Кремлём, и в 1923 году, когда было принято решение создать номенклатурные списки, Оргбюро ЦК РКП(б) в числе первых рассмотрело и утвердило кандидатуру Беспалова.
Ему, прекрасному, закалённому в боях и тюрьме, неизменно сопутствовала или тьма человеческой судьбы, или блеск человеческой крови. Всё, что волновало его на правящей вершине — как оттуда не свалиться. Выбора особо не было. Выдавив из себя всё человеческое, оставалось только пресмыкаться перед высшими и командовать низшими. Роман добился даже приглашения на ночной пир у Сталина.
После таких высот приходилось разъезжать по всему СССР и выполнять распоряжения по налаживанию связей с населением. Вылавливать затаившуюся контру и руководить устранением межнациональной ненависти. Чаще всего такая вспыхивала по отношению к жидам, и оттого еврейский вопрос повсеместно стоял очень остро.
Оказавшись в Ленинграде по приглашению наркома Ягоды Генриха Григорьевича, он был заселён в гостиницу «Англетер» в числе многих чекистов и ещё более мелкой партийной единицы. Гостиница представляла собой режимный объект по содержанию видных партийно-советских чиновников районного и губернского масштаба, принимала в себя чекистов и безопасность имела подобающую. Неслучайно на каждом этаже располагались так называемые дежурки с сотрудниками ГПУ, которые периодически проверяли документы у всех постояльцев.
На условия Ленинграда Беспалов не жаловался, а гостиницу даже любил. Наездившись по измученной голодом Украине и уставшей от постоянных бунтов Беларуси, он был рад вернуться с крайних деревень и просто вспомнить о нормальной ванной, машинах и прочих прелестях городской, светской жизни.
Шагая по бульвару вдоль Малой Морской, он заметил скопление людей. На железной оградке отеля сидел грач и лизал спину. Странный ажиотаж, вызванный птицей, заставил и Беспалова приблизиться к нему. Подошёл, а ничего интересного не оказалось. Грач некрасивый, лизал плохо, и люди, собравшиеся вокруг, тупые. Зачем собрались, сами не знают.
Поправив тельмановку, Роман Олегович закурил и направился в лобби отеля. Не уступив швейцару своего багажа, прошёл внутрь.
Праздная обстановка царской эпохи, ещё не снятая из соображений дешевизны или нехватки времени, мешалась с социалистическими идеалами. На стенах всё так же висели красные гобелены, только вместо лепнины их соединял портрет Ленина. Колонны так же поддерживали своды лестницы, золотую краску с них сошкурили, перекрасили в белый. Ковры с мраморной лестницы сняли. Но и этот бледный ампир заставил чувствовать себя лучше, внутренне расслабиться. Здесь нет голодных, нет воров и отчаянных убийц. Даже почтальон у стойки регистрации показался ему приятным отголоском чего-то цивильного, и, улыбнувшись краешком губ, Беспалов кивнул ему в знак приветствия.
Взявшись крепче за ручку кожаного чемодана, Роман подал документы администратору, взял ключ от номера и, покрутив его в руках, направился на третий этаж по парадной лестнице, положив швейцару на белую перчатку бычок сигареты. Перед собранием ещё было время, чтоб привести себя в порядок после долгого следования поезда. Отель был переполнен членами ЧК. Их Роман Олегович узнавал по костюмам. Сшитые на заказ из крепа шестьдесят четвертого номера, они единственные во всём союзе не собирались складками на локтях и не пузырились на брюках.
На лестничной площадке второго этажа ему в руки буквально свалился пьянчуга, едва не сопнув чемодан. Красный как рак, растрёпанный и вонючий, он вызвал только отвращение. Пытаясь оттолкнуть его, Беспалов вытянул руки вперед, схватив пьяницу за шерстяной пиджак, возмутился:
— Что вы себе позволяете?! Только посмотрите на себя! Вы весь красный!
— Уверяю вас, это только снаружи. Внутри я — конституционный демократ. — Икнул гордо тот и нетвердой походкой направился вниз мимо чекистов.
— Кто это? — обернулся к членам чрезвычайной комиссии Роман Олегович.
— Сергей Александрович Есенин, глаукома на теле поэзии. Сведения, которые мы имеем о нём, более чем противоречивы. Конкретно — бытовая неразборчивость, пьянка, сомнительные анекдоты…
Беспалову захотелось спросить — что же тут противоречивого? Но он сдержался.
Наверху ждал комфортный номер, и всё, о чём он мог думать сейчас — горячая вода в бойлере.
Усталый, он успел только войти в номер, заперев дверь на ключ, как в коридоре раздался пьяный крик: «Эрлих!», спустя секунду зов повторился громче и наглее: «Эрлих, едрить твою в дышло!».
Беспалов тяжело вздохнул, бросил на пол чемодан и выскочил за дверь, схватив подвернувшегося горлопана-Есенина за грудки.
— Слушай ты… свинья, ещё хоть один визг я от тебя услышу, здесь же застрелю, ты понял меня?
— Ты мне праздник не порть! Новый год на дворе.
— До Нового года ещё четыре дня, — зашипел Роман Олегович, — а ты уже пьян, как сволочь.
— Жизнь, товарищ, обгоняет мечту, — плюнул Есенин и, одернув рубашку, нетвёрдой походкой направился в номер, напевая:
— Прощай, радость, жизнь моя!
Слышу: едешь без меня.
Знать должен с тобой расстаться,
Тебя мне больше не видать.
«Поэт» — презрительно подумал Беспалов, сжимая под пиджаком холодную рукоять маузера, раздумывая, стоит ли считать такую выходку оскорблением чести.
«Темна ноченька!
Да не спится!»
Продолжал горланить Сергей, закрываясь в номере в конце коридора.
Выдохнув, Роман отвернулся, встретился взглядом с рядовыми чекистами, видно, только прибывшими. Убрав руку с оружия, Беспалов недовольно скривил рот и вернулся в номер, хлопнув дверью. Не хватало перед комиссией уронить лицо. Ну он ещё устроит этому поэту, только собрание кончится, и Беспалов ему нос-то точно умнёт в череп.
***
По долгу своей эпохальной профессии честного вора Владислав Манилин на всю жизнь выучил только одно правило: «Нельзя уйти от своей судьбы». Другими словами, он никак не мог сойти с неизбежных последствий своих собственных действий. Даже за кружку выпитого пива ему приходилось расплачиваться собственным временем. Стоило Манилину отбежать подальше от кабака, спрятавшись в закоулке меж каменных домов, сердце, рвущееся прочь от земной, мрачной жизни, от достоевщины в смердяковщину, стало постепенно успокаиваться. Только он пришёл в себя, как рука сама скользнула в сумку, вытащила толстый конверт, надрезала скальпелем бок и затрясла. Ни копейки не высыпалось на подставленную ладонь. Взглянув на графу «получатель», Владислав развернулся на каблуках ботинок на сто восемьдесят градусов, потом ещё раз, сделав полный круг, и, схватившись за редкие, медные волосы, взвыл. Адресатом был «С.А. Есенин» адрес — «гост. Англетер». Выстонав длинное упадочное ругательство, Манилин поправил сумку, выглянул на широкий проспект, откуда бежал. Необходимо было вернуться, снова увидеть чекистов. Нет, его точно схватят. Владислав уже чувствовал колючий холод на собственных запястьях от наручников. Схватят! Сегодня всё закончится! Побелев вмиг как бумага, он направился обратно в кабак, безвольно волоча ноги. Дух его пытала совесть за воровство и обманы, пока неприкрытое тело обгладывал генерал Мороз. Не было страшнее бунта в России, чем бунт одичалой совести каждого человека отдельно. Сколько он шёл в кабак — точно не припомнит, только когда красная от холода рука дёрнула ручку — дверь не поддалась. — Закрыто, — выдохнул Манилин, спрятав руку в карман. Придется следовать в Англетер. И такая необычайная лёгкость охватила почтальона, что до отеля он едва ли не бежал, тормозимый наплечной тяжёлой сумкой с письмами. Надеялся быстрее расправиться, отдать на ресепшене или лично, не важно. Только у дверей замер, заметив скопление людей, и сердце сразу ухнуло где-то в животе, отозвавшись в глотке. Едва заставив себя войти в холл, Владислав испуганно осмотрелся. Атмосфера была знакома. С царских времён тут не изменились даже половички у дверей. Однако гости стали совсем другими. Вместо вальяжных коммивояжеров, сумасбродных писателей и заграничных послов шли мрачные, молчаливые пиджаки и, словно револьвер, держали на почтальона сверкающий глаз. Подойдя к стойке регистрации, Манилин прокашлялся и неуверенно начал. — Здравствуйте, мне бы… письмо передать… на имя Есенина, — словно скрипящая дверь, зафонил голос Владислава от нервов. Глаза бешено забегали по отелю, наткнулись на русого мужчину, тот слегка улыбнулся и загадочно кивнул. Обмерев, Манилин сделал шаг назад, налетая спиной на кого-то, обернулся и, издав полустон-полувздох, рухнул на пол мешком, бледный как бумага. — Что с ним? — спросил Маяковский, потирая грудь, куда пришлась голова почтальона. Администратор в кофейном шерстяном платье выбежала из-за стойки, распахивая карие большие птичьи глаза и подзывая охрану. — Пришёл письмо товарищу Есенину доставить. Бледный был, хрипел, как бы не тиф, — роптала она, похлопывая почтальона по щекам в тщетной попытке привести его в сознание. Владимир же скользнул взглядом по конверту, лежащему на стойке. — Где Есенин поселился? — В двадцать восьмом номере, — отвечала администратор, помогая охране перенести тело на диванчик и, спешно цокая квадратными каблучками серых туфель-лодочек поспешила за водой и аптечкой. Задумчиво смотря на письмо, Маяковский пожал плечами и направился в сторону винтовой лестницы, желая под этим предлогом подойти к Сергею. Шёл неспешно, считая номера: «Второй этаж — девятнадцатый номер, третий — двадцать девятый», Владимир пытался придумать предлог, как зайти к Есенину. А если он вусмерть пьян? Собрать, привести его в чувства или дать проспаться? Маяковский грозно надул щёки, проходя по голому бетонному полу к нужному номеру. Остановившись у закрытой двери, Владимир испытал весьма знакомое чувство безнадёжности. Невпервой ему было стучаться в наглухо закрытые двери. Сколько таких он снёс напором в редакциях, сколько любовных засовов лаской отворил? А эта дверь не подходит ни к первой, ни ко второй ситуации. Что сказать человеку, о котором ничего не слышал уже год? Не пересекался столько же, да и думать забыл даже о соперничестве. А тут вдруг вспыхнул товарищеским чувством, пошёл спасать от зелёного змея. Да его на смех поднимет сам Есенин, ещё и отель повеселит. Нет, надо было с Асеевым договариваться. Отговорка с письмом выглядела очень слабой. Да в неё даже алкаш не поверил бы. Но возвращать письмо уже некому, остаётся только отдать адресату. Шумно втянув носом воздух, Владимир поднял руку, обернул кулак в носовой платок и, досчитав до трёх, постучал. Дверь открылась не сразу. Сначала Маяковский услышал стоны, потом шум, звон стекла и, наконец-то, шарканье. Дверь чуть отворилась, и в щель выглянул Сергей. Голубые глаза затуманены, белки покраснели, под глазами тёмные круги, не то подбил их кто. Вид он имел болезненный и нервный, словно ждал чего-то. — А, это вы, Маяковский, заходите. — Он оступился, отворяя дверь, и, пошатываясь, пошёл вглубь номера. — Дверь заприте, только на замок, чтоб хорошо. Владимир послушно заперся, повернул ключ в замке и пошёл следом. В просторном номере с белыми обоями был страшный беспорядок. Зажжён свет, но задёрнуты шторы, кресло, оставляя царапины на лакированном полу, было перетянуто ближе ко входу, стол стоял пустой у водонапорной трубы, все бумаги валялись на полу. На тахте лежал американский красный чемодан, перевязанный одним ремешком. Второго Маяковский никак не мог найти взглядом. — Будете? — Есенин поставил на пустой письменный стол бутыль беленькой. — Я не пью. Сергей цокнул, неспешно прошёлся вокруг стола, поднял две стопки с пола, наполнил до краёв, из-под стола вытащил ломтик хлеба, обдул и положил поверх одной, вторую взял в руки, печально хмуря тёмные брови. Владимир всё не спешил проходить, чего-либо касаться. Он досконально осматривал Сергея, не зная, что с ним делать. Тот, с расшибленным лбом, потускневшим взглядом, слёжанными волосами всё места себе не находил. Со стаканом водки переступал с ноги на ногу, руки налетали на соседние предметы, расплескивая пойло. На лице застыла паническая гримаса, и только брови оставались так же подвижны, как раньше. Будто птица, раздробленная пополам, с каждой стороны оставив по крылу, не оставляла попыток ими сделать взмах с мертвенной кожи. — Жаль. Знаете, такой напиток как водка, потреблять одному нельзя. Это обычай такой. Всегда надо делиться. Даже с умершими. Вот если б водка была на одного — как чудесно бы было! Но всегда покурить — на двоих, но всегда распивать — на троих. Что же остаётся на одного? На одного — колыбель и могила. Выдохнув, Есенин опрокинул в себя оставшееся содержимое стопки, утёр нос и просипел, морщась: — Знаете что, товарищ Маяковский? Это не вы не пьете, это просто с вами не о чем пить. Владимир не ответил, только сильнее сжал конверт в кармане пиджака. Смотреть, как опускается человек, когда-то тебе знакомый, становилось невыносимо. Сергей пошатнулся, налил ещё, брызнул на рукав черной рубашки и, зашипев, дёрнул его вверх. На секунду меж белой кожей и чёрным рукавом промелькнуло что-то страшное. — Что с вашей рукой? — Владимир сделал широкий шаг навстречу, ухватил за правое предплечье, развернул к свету ладонью. На запястье и на дюйм ниже от ладони красовались две широкие полосы запёкшейся крови. — Что же это вы? Дезертировать собрались? Есенин вздрогнул, отшатнулся от Маяковского, как от чумного, прижимая руку к груди и будто баюкая. — Я очень люблю жизнь. — решительно замотал он головой. — Я правда люблю. И никому её не отдам. — Сергей попятился к окну, коснулся спиной шторы. — Всё люблю. Когда в тонком стакане играет золотистое вино; я люблю, усталый, потянуться в чистой постели; мне нравится весной дышать чистым воздухом, видеть красивый закат, читать интересные и умные книги. Я люблю себя, женщин, силу своей мысли, ясной и точной. Я люблю то, что я одинок и ни один любопытный взгляд не проникает в глубину моей души с её тёмными провалами и безднами, на краю которых кружится голова. Я люблю поэзию за её великую тайну, что в ней заключена, я люблю даже музу за её жестокости, за свирепую мстительность и сатанински весёлую игру людьми и событиями… Но я устал. — проведя пальцами по взрезаной руке, Есенин вздохнул, жмурясь, — но я не собираюсь умирать. Еще так мало выпито и съето. Владимир отступил, снова потянув руку к карману с письмом. Это «устал» и ему знакомо. Сергей устал ни от чего и от всего, от тяжести мира, которую он никогда не хотел нести. Но если уж нарекли поэтом, то надо было работать на это клеймо и среди заражённого логикой мира научиться кусать потолок. — Но я в общем-то счастлив в своём существе. Есенин налил ещё стопку, трясущейся рукой поднёс к губам. — Жаль только, что для счастья вам необходимо напиваться, — не выдержал тишины Маяковский. Как человек, поражённый схожим недугом, он понимал, от чего бежит Сергей, и осознавал, насколько бесплодны его попытки. — Думаю, это следствие высшего образования. Но откуда вам знать. — Есенин сплюнул на палас, снова засуетился с бутылкой, налил себе ещё, выпил. — Что вы пришли? Посмеяться надо мной? Скатился, дескать? Омертвел? Давайте, да, проваливайте. Я гостей жду. — Я хотел вам предложить место в ЛЕФ. — Снова? Владимир Владимирович, это уже не смешно. Я говорил об отделе. — Не сейчас. — Вот поэтому вы можете выйти вон. — Если вы бросите пить, — Маяковский сам не понимал, почему идёт на уступки, но продолжал это делать. — Я дам вам отдел. Но только после не одного месяца трезвости. Вам ясно? Схватив стопку крепче, Есенин замахнулся было на Владимира, но вдруг остановился, глухо спросил: — Что вы за карман держитесь? Метку мне принесли или, может, пистолет? Играть с судьбой не хотелось, Сергей выглядел безумным, угрожающе испуганным. В таком состоянии и крыса может загрызть кошку, а тут человек. Разобьёт в порыве бреда стопку и либо себя, либо его порежет. Медленно вытащив руку из кармана, Маяковский продемонстрировал письмо. — Сюда не смог попасть почтальон, поэтому я вызвался помочь. Это вам, мама пишет, из деревни. Есенин взглянул на конверт, скривился в отвращении. — Выбросьте. — Что? — Письмо выбросьте, оно мне не нужно. Сжав конверт сильнее, словно его могли в любой момент вырвать из рук, Владимир грозно наклонился вперёд. — Что значит «не нужно»? Это ваша мама вам написала, Сергей Александрович. Как не стыдно? — Нечего меня стыдить! — вспыхнул в ответ Есенин, делая шаг навстречу и толкая Маяковского в грудь. — Они не мне пишут, а мошне моей! Плевать им на меня. Сдохну — поплачут как о мошне. — Вы даже письма не открыли, чтоб узнать. Может, стряслось чего, может, о вас переживают! — Владимир всё не мог взять в толк, как можно отказаться от своей семьи. Он знал, что у Есенина такая же большая семья как у него. Тоже две сестры, мама, папа. Живые и здоровые. Неужели ему, мужчине, хватает наглости так безалаберно относиться к ним? — Знать ничего не хочу. Проваливайте, товарищ Маяковский! Всё! Баста! — Сергей попытался подступиться, вытолкать его за дверь, но Владимир, упёрся как баран, и только руку протягивал, требуя взять письмо. — Не хотите! Тогда я сам уйду! Чёрт с вами со всеми! Стойте тут один, как баран. — и Есенин направился на выход. Торопливо надел шляпу и уже у двери набросил на плечи пальто. — Сергей Александрович, не сходите с ума, — не отступал Маяковский, наступая ему на пятки. — Как вы вообще смеете так вести себя со своей семьёй? — Не семья они мне. Сирота я. Ясно? Никого у меня нет. Никто меня не любит за то, что я— это я. Повернув ключ в замке, он толкнул дверь и выскочил в пустой коридор. Отель уже дремал, свет в коридорах приглушили, но не выключили. Внизу продолжалась работа швейцаров, доносились уставшие голоса персонала, обитателей отеля, что ещё не спали и проводили время в холле на диванах. Маяковский припустил за Сергеем, ещё на выходе из номера натолкнувшись на невысокого русого мужчину в сером пиджаке. Тот схватился за карман, будто что-то желал не то уберечь, не то достать. Владимир даже не успел извиниться, да и лица не запомнил, перед кем стоило попросить прощения за свою неосмотрительность, надо было торопиться. Догнать Есенина, образумить. Это водка в нём зверствовала. Спьяну можно таких дел натворить, что потом ни собрание поэтов, ни лояльный судья не оправдает. Сергей летел вниз по ступеням, дорог не разбирая, дважды чуть не упал. Это письмо, как и многие другие весточки с его родного села, ничего хорошего в себе не содержали. Просьбы о деньгах, требование продуктов и покупки какой-нибудь дряни. Каждый из четы Есениных считал обыденным затребовать от Сергея копейку. А он и сам, живя на широкую ногу, едва сводил концы с концами. После смерти бабушки ему хотелось окончательно порвать все связи с семьёй, и только сестры убедили этого не делать. Ни с того ни с сего ещё и Маяковский прибежал, втюхивая ему эту злосчастную бумажку. Эта ночь должна была быть последней в его жизни, а теперь он бежит чёрт знает куда, лишь бы почувствовать немного свободы. Глотнуть воздуха, которого ему не хватало последние месяцы. Выскочив на улицу, Есенин даже холода не почуял. Сердце, колотившееся от адреналина, вымещало в нём иные прочные чувства. Ясная погода сменилась метелью. Глаза залепляли хлопья снега, но за спиной все ещё слышался гомон огромных ботинков Владимира. Он не то что не отступился, а нагонял с полной уверенностью, что всё делает правильно. Нет, от такого верзилы на своих ногах не спастись. Надо было куда-то спрятаться, лишь бы сбежать. Жить! — единственная мысль разбилась в нём на тысячу осколков, каждый из которых, как разряд по телу, бешено спотыкался, клокотал, враждебно шевелился внутри. Всё в нём кружилось в диком танце, а музыкой к жажде спасения был собственный тихий голос: «жить!» — повторял он снова и нёсся по площади в поисках спасения. Первобытное желание, захватившее дух, забившееся сердцем в груди, словно возродило в нём на секунды прежнего, ныне похороненного человека. Он не был испуган письмом, Маяковский не грозился убить его, не было ничего, но почему-то Есенину показалось, что если он остановится сейчас — он непременно умрёт. От руки ли друга, недруга, от своей ли, всё едино. Приметив ямщика на повозке, Сергей бросился к нему, замахав руками. Запрыгнул на сидение рядом и крикнул: — Вези, десять рублей дам! — вцепился в обжигающе холодные бортики, чтоб не упасть, когда повозка тронулась, набирая ход, Сергей чуть расслабился, надел удобнее пальто, застегнувшись, чтоб сохранить тепло. Пусть догонит двух лошадок этот тяжелоступ! Выдохнув, Есенин захохотал, спрятал руки в подмышки, сел удобнее, крикнув ямщику: — Ну! Как мы его? Ловко? Всех так футуристов надо! Довольный, он бесновался недолго, любопытство и азарт, взыгравшие в нём, заставили обернулся, чтоб показать шиш Владимиру со всеми его благодеяниями, но Сергей только пискнул и пригнулся. За ними ехал на стареньком лорен-дитрихе Маяковский. Высунувшись из окна, он неотрывно следил за повозкой. У Есенина закружилась голова. То ли алкоголь наконец-то ухватил его за руки, то ли страх и дрожащая повозка смутили его желудок. Закрыв глаза, он едва сглотнул, понукая ямщика. — Быстрее, догонит ведь, — снег мёл сильнее, белым саваном накрывал лицо, обнимал нежнее матери, прижимая к шее и груди, как ребёнок, и выл, и плакал в ушах. Хотелось коснуться, обидеть эту белость, а в глазах пустота: ни зги не видно. Руки вытянул — приходилось слушать наощупь: Едет… кони… сани… снег… тает город. Владимира он чувствовал спиной, слишком тот близок. Железная лошадь побеждала живых. Век не тот. — Стегай! — прикрикивал Есенин, разлепив глаза, снова схватившись за железные выступы. — Гони, чтоб железо нас не догнало! Душу вытряси, но оторвись! Метель разносила слова, отрывала их от уст, несла водоворотом в темень ночи, и только фары машины позади освещали их обломки. — Нельзя! — кричал в ответ ямщик, удерживая у бороды шаль. — Лошади помруть, если загнать их в такой метели. — Трус! Дьявол! — рассвирепел Сергей, выхватив кнут из шерстяных варежек. — Иуда! Позор тебе за такие выверты! Эти страхи не с руки нам, деревенским! Размахнулся и стеганул лошадь, одну, вторую. Бил не жалея, а кони, как метель, снег разносили в хлопья, и он, во главе этой бури, летел так, что шляпа норовила упасть с белёсых кудрей. Азарт и воля буквально поднимали с места и, натянув поводья, он продолжил хлестать собственный тайфун. Не выживет машина в природной злобе, только человек может быть вершиной этого ада. Тоска, меланхолия, всё слетело с Есенина как проказа. Уныние на мгновение перестало быть его любовью. Ярость, распутство, безумие, порывы и поражение — всё это — бремя, сброшенное с плеч в погоне, только невинность, простирающая руки к смерти. Ещё один удар прилетел по спинам лошадей, и повозку подбросило в воздух. Сергей видел только белую пелену, когда тело, словно в раю, парило в невесомости. Несколько секунд полёта, ледяной воздух ударился о спину, словно крылья выросли. Руки утеряли кнут, и поводья растаяли во тьме. Он ощутил глухой удар о землю, и растекшаяся от глаз чернота осталась на заглавие. Если кончина, то лучше в полёте — подумалось Есенину на последок.