Все позиции шатки

Fear & Hunger
Слэш
В процессе
R
Все позиции шатки
khoohatt
автор
Описание
Может, Кахара и впрямь парафилик, а может, всего лишь спятил — Энки не решается утверждать. Но да бог его знает. Бог — тот, что ночами подмигивает с небосвода и склонен к дурным шалостям и обманам.
Примечания
одно другому не мешает, поэтому, видимо, автор мучается как от парафилии, так и от сумасшествия; это сборник зарисовок про тандем моих любимых дураков, которые связаны условным сюжетом, вайбом меланхоличного отчаяния с ноткой своеобразной романтики и заигрываниями с темой божественности. названия работы и всех глав благополучно украдены из песни "лошадки" от palina :) телеграм-канал с любопытным доп. контентом, мемами и чудеснейшим котом: https://t.me/khoo_hatt там же я рассказывал про свой новый - художественный! - перевод фир энд хангера.
Посвящение
ищу стикер с насилием в паке сатосуг
Поделиться
Содержание Вперед

Жизненные мотивы, базовые проблемы

Когда Энки открывает глаза, потолок больше не плавится, стены не норовят рухнуть, а томительный жар спадает, и мир вокруг словно приходит в себя. Правда, чуть мучается похмельем. Когда он открывает глаза, гнусная вонь ему не кружит голову — запахом крови и гнили коридоры затоплены до краев, — легкое эхо мурашек не вызывает — где-то шепчутся мыши и дракон хлопает по воде хвостом, — а взгляд не теряется в темноте — различает неподалеку стол и дверной проем, хотя костер на полу едва тлеет. Даже от жесткой кровати не так ломит кости: все это входит в привычку и больше не вызывает чувств. Со своим заточением в проклятых подземельях Энки почти смирился. Когда он открывает глаза, боги не отвечают на его молитвы. — Ты опять бормотал во сне, — делится сквозь зевок Кахара. Энки изворачивается из его хватки и думает вмазать тем, что считает подушкой, но спросонья на подлости не хватает сил. — Трындел там куда охотнее, чем со мной! — Я упрашивал Гро-горота стереть тебя наконец с лица земли и даровать мне покой. Кахара сочувственно поджимает губы. — И как, не вышло? Энки пытается испепелить его взглядом, однако Гро-горот до сих пор остается глух к упованиям своего верноподданного. Кахара напоследок тянется укусить его за ухо, и Энки небрежно дает ему локтем в нос. — Зубы прочь, — вяло протестует он и спускает ноги с кровати. Едва не касается голыми пятками пола — грязного, вечно почему-то влажного, скользкого при неосторожном шаге, — морщится и влезает в остывшие сапоги. Вытягивается во весь рост и под звучный зевок потирает засосы на шее. Кожа зудит не от них: ее расчесывают пристальным вниманием. — Ну чего тебе? Кахара провожает каждое его движение долгим взглядом. На вопрос он только пожимает плечами: мол, господь даровал мне глаза, использую этот подарок по назначению, какие могут быть претензии. Как будто не понимает, что смотреть и совсем уж откровенно пялиться — абсолютно разные вещи. Но да бог с ним. Уж хоть какой-нибудь маломальский бог на эту бестолочь найдется, правда? Таким становится их досуг, их будни, их жизнь: неторопливый подъем, вылазки в каменные лабиринты, ворошение тухлых запасов почившей стражи, игры в догонялки с теми солдатами, что смерти предпочли грех сладострастия и, как следствие, потерю рассудка. Энки — щедрая душа, истовый святоша — сжигает грешников заживо, претворяя в явь запугивания столичных проповедников. Наверное, в Рондоне его бы повысили за столь продуктивную борьбу с нечестивцами. Кто там стоит над высшими жрецами? Ватиканский папа? Что ж, в любом случае гордости Энки не испытывает — но и голода, впрочем, тоже. Выбирать не приходится, и когда запрятанные по бочкам помидоры начинают буквально утекать сквозь пальцы, нюх отшибая чудовищным смрадом, кочаны капусты расползаются на волокна, а куски сыра плесневеют так, что больше походят на огромные мохнатые грибы, чем на шедевр королевской кухни, — тогда приходится перейти на мясную диету. Хотя и мяса в стражниках маловато. Зато подпеченная кожица сочно лопается, как у сардельки, и жир трескучий надолго согревает нутро, маслянистой коркой остывая на губах. Одной туши хватает на неделю-полторы. За то время, что они проводят под землей, выборка становится достаточно большой, чтобы делать прикидки и заниматься планированием. Вот обглоданными опадают обе лапищи стража — дня два-три; вот показываются кривые ребра — их можно обсасывать вечерами; вот монстр лишается ног, и пока Кахара методично соскребает что-то съестное с разбитого черепа, Энки силится определить: усталость он чувствует или предвкушение. Как будто входит во вкус. Близится новая охота. Только дичь постепенно выводится. — Ты полюбуйся на эту мерзость! Энки послушно любуется. У ног его сходится ритуальный круг; линии чуть пошли волнами, однако сильвианский сигил выписан аккуратно: видно, чертили со знанием дела, только в сильном эмоциональном потрясении. Может, в ужасе. Или возбуждении. Неподалеку распластан «донор крови» — хилый солдатишка с распоротым животом, лужа под ним уже высохла и почернела, между ребрами воткнута палка: похоже, именно ею рисовали круг. Щеки совсем запали, а руки от истощения стали не толще «кисточки»; оно и ясно, почему обряд проводили без него. В самом центре, там, где сливаются бурые линии и отверзается символ богини любви, корчится в агонии «художник». — Видали и похуже, — флегматично возражает Энки. — Гидру еще никто не переплюнул. — Гидра хотя бы просто толпой людей была, а тут… А тут еще и собака. Псина, должно быть, умерла задолго до завершения ритуала, придушенная огромной тушей стража, который навалился на нее, как зверь в гоне. Их тела успели частично соединиться — шерсть со спины гончей плавно перетекает в голую человечью плоть, конечностей у них явно меньше, чем должно приходиться на двух животных, а лицо приплавилось к мохнатому загривку, — до того, как страж утратил рассудок. Поскольку голова его вросла в шею собаки, он, еле-еле живой, не может даже стонать. Только дышит кое-как, сквозь заросли меха и бугрящейся кожицы. Уже почти не шевелится. Кахара сопровождает инспекцию крепким джеттайским ругательством. Бедняга от столь мерзкого зрелища даже корни свои попомнил. Энки, в свою очередь, подавляет позыв перекреститься. — Что ж, готов спорить, внизу, — Кахара постукивает каблуком по полу, — водятся такие уродцы, каких мы и представить не можем. Слыхал про безлунных псин?.. — К сожалению или к счастью, их мы уже не увидим. Путь на следующие этажи действительно отрезан: клетка-подъемник обрушилась, стоило дернуть за рычаг внутри. Кахара едва успел выскочить вон, когда камера затряслась, загремела ржавыми цепями, винтами потертыми взвыла — и канула вниз. Вцепившись друг в друга и застыв посреди кровавого месива, которым устлан пол в соседнем коридоре, они молча таращились в темную дыру, пока грохот разбившейся клетки не подтвердил, что дно у нее все-таки есть. От чужих кишок оттираться пришлось чуть ли не сутки. Повисший в комнате смрад и сейчас без труда воскрешает неприглядные воспоминания. Энки старается дышать через рот. Отвлекшись, с удивлением он замечает, что шерсть гончей выглядит довольно ухоженной. Возможно, ее любили еще до того, как приманили на ритуальный круг. Любили без гадкого подтекста; однако важнее другое. — Можно попробовать отскрести шкуру с боков, — предлагает Энки задумчиво. Выдернув писчую палку из груди разверстого солдатика, он протыкает стражу горло: тошно уже от его трепыханий. — Ночи становятся холоднее. Кахара обводит его беглым взглядом. Энки раздраженно морщится прежде, чем тот ухмыляется: — Буду стараться греть тебя лучше! — А я — строже оценивать. Они встречаются глазами. Хлюпанье густой крови, хлещущей из вспоротой глотки сильвианца, как-то портит атмосферу. Вздохнув, Энки берется за костную пилу. В конце концов, они на охоту вышли, а не прошвырнуться до борделя. — Не хочешь шерстяной подстилки — хоть мяса настругай… — Да я тебе клянусь, они двигались! Среди переплетений тюремных подвесных мостов гуляет сквозняк. Скромный воротник из псиной шерсти сейчас пришелся бы кстати. Энки, поежившись, голову запрокидывает так, что на шее жилы гудят — словно волосы натянули, прежде чем рубануть. Он гулко сглатывает: неуютные все-таки ассоциации. Оттянув уголки глаз, щурится во мрак, над макушкой поднимая факел. Из теней проступают гигантские статуи ящеролюдов. С гордым видом они таращатся в противоположную стену, совершенно не заинтересованные ни в Энки, ни — тем более — в Кахаре, нервно переступающем с ноги на ногу. Алые глаза ящеров — ограненные рубины — кажутся тупыми и невыразительными. Однако, как вынужден признать Энки, чем-то эти массивные глыбы немного пугают. «Нет ничего страшней тупости», — с раздражением напоминает себе он. Из пасти одного ящера мерно капает ржавая вода. Знатная, должно быть, глубоко внизу собралась лужа. — Я тебе отвечаю, — наседает Кахара, — я только голову повернул, а боковым зрением вижу: что-то не то. Что-то шевелится. Глазюками красными блестит… Факел плюется искрами, насмешливо, издевательски; Энки поводит занывшим плечом. С чуть большим интересом он поглядывает вниз — откуда темнота будто расползается, щупальцами змеится вдоль стен, поднимается черными тучами, пахнет близкой грозой. Угрозой. Энки невольно задается вопросом, далеко ли у ящеров ноги. А еще — как у Кахары до сих пор не затекла шея. — Это камень, идиот. Они не могут двигаться. У них даже стыков нет, чтобы механизмы спрятать. — Големы из Ма’хабрэ тоже из камня сделаны. — Големы из Ма’хабрэ — древняя сказка, не нашедшая подтверждений. — Но говорят же, их сотворили боги! Как и людей, ну? — А этих истуканов сваяли ящеры. Придурь. Какие из них божества? — А что мешало им возвыситься новыми богами? — Ничего, — Энки устало трет переносицу, борясь с желанием отрезвляюще заехать Кахаре кулаком по носу, — но если бы это произошло, то я бы об этом узнал. Протяжный вздох отдается звучным, тяжелым эхом и теряется под потолком. — Ладно! — Кахара воздымает руки, точно принимая волю небес. — Знаешь что? Я даже рад буду, если ты окажешься прав. В том плане, что я не схожу с ума и мне просто почудилось. — От могучих ящеролюдских торсов он отступает спиной вперед. — Но я тебя предупредил. Моя совесть чиста. — Девственна и незапятнанна, — язвит Энки. Тусклый свет языков огня на прощание облизывает каменные морды, щеки серые выцеловывая рыжиной, и клекот карликов гонит вперед. Энки прилагает усилие, чтобы, уходя, не глянуть через плечо: вдруг шевельнется громоздкая туша? Скосит граненый зрачок? Или щелкнет зубами? Он делает вид, что прикуривает от факела на ходу, когда оборачивается на статуи. Но только багряные рубины равнодушно мерцают им вслед. В глубине зала, пересеченного колоннами — будто драконья пасть о нескольких рядах клыков, — они одновременно замечают блеск. Тяжелые лампы качаются под потолком от грузных шагов Железного Шекспира, окатывая стены неровным светом, и обличают какое-то копошение в темноте. Там что-то есть — то, чего раньше не было. Кахара высовывается из-за стены, чуть пригнувшись, точно зверь перед атакой. Вперед щурится внимательно. Энки приходится встать на носочки, чтобы тоже глянуть за угол поверх чернявой макушки. И тогда пришелец обнаруживает себя — кубарем выкатившись прямо под ноги закованному в латы великану. «Рыцарь», — отмечает про себя Энки. — Девчонка, — удивленно констатирует Кахара. Энки машинально вцепляется ему в плечо, будто тот может вот-вот кинуться за ней следом. Тем временем рыцарь, вскрикнув, пугливо шмыгает в тень. Железный Шекспир с явной тоской роняет булаву на пол — туда, где только что была девушка. Та мгновенной вспышкой — искра по латным доспехам — теряется за колоннами. — Комната с вороньей мамашей… — шустро размышляет Кахара, пока Шекспир уныло ковыляет прочь. — Можно устроить на девчонку облаву, как только она расслабится. Энки с сомнением кривится. — Рудимер будет не в восторге. С новоиспеченным Истязателем они не ладят — как и любые хищники, вынужденные ютиться на одной территории. Только вот и мастей они разных: Рудимер с легкостью способен завязать любого смертного в узел, а тот и каркнуть не успеет. С другой стороны, их — Энки с Кахарой — двое. И только поэтому, должно быть, они как-то справляются. Железный Шекспир оказался куда покладистей. Как только они сдали ему Сеймора — с потрохами в самом прямом смысле, только клеймор присвоили, — монстр проникся к ним уважением. Теперь, случайно наткнувшись друг на друга, они вежливо расходятся, как огромные рыбины самых глубоких морей, будто занимают в пищевой цепочке одну позицию — в отличие от Рудимера, соперничать Шекспир не пытается. Может, осталось в нем еще что-то рыцарское. Впрочем, лишний раз они стараются не соваться в его владения. Ведь в случае чего откупаться уже будет некем. Истязатель, в свою очередь, предъявляет права на все, что самовольно спускается в подземелья. О своих намерениях он не сообщает, однако стоит мощному клюву показаться меж прутьев, стоит по плитам клацнуть шипастой бите, стоит в стылом воздухе прогреметь вороньему крику — сразу становится ясно: сопротивления Рудимер не потерпит. Источаемая им жажда убийства кажется черной, неведомой магией, колдовством, что разум туманит, сводит с ума, путами кутает да парализует животным страхом. Разговаривать с чудовищем нечего. И так понятно: догонит — прибьет. Вот и сейчас — они его чувствуют. Энки вдруг замечает, что шея Кахары вся покрыта мурашками, и вспоминает наконец убрать с его плеча ладонь. — Ну, или придем на готовенькое, — тот мелко вздрагивает всем телом. — Чего даром испытывать судьбу… Они выжидают еще немного, только девушка так и не показывает из убежища носа. Немудрено; одинокий Шекспир, горестно рыкнув, марширует прочь, волоча за собой догоревшую булаву. Вдалеке слышится эхо вороньего клекота. «Я знаю первый секрет Сильвиан…» Кахара заглядывает Энки за плечо, едва мазнув подбородком, и, только пару строк вычитав, брезгливо воротит нос. — Помню я это твое выражение лица, — бурчит он, теплым дыханием щекоча кожу. — Может, мои стандарты и не слишком высоки… Но это уже перебор. — Волосы за ухом Энки чуть шевелятся на каждом слоге. — Мы не будем этого делать. Энки скашивает на него задумчивый взгляд. Страницы тихо хрустят, когда он захлопывает фолиант, а после паузы соглашается: — Мы не будем этого делать. Кахара накрывает его ладонь и мягко забирает книгу, спеша запрятать ее в ближайший ящик или вовсе швырнуть ящерам под ноги. — Приятно слышать, что ты сохраняешь крупицы благоразумия! А то я готов был поверить… — Так что там с твоими стандартами? — А? А… — Кахара мигом тушуется, как пойманный за руку карманник. — Ну, не принимай на свой счет, я все-таки человек честный… — Та девка тебя устроит? — Энки не дожидается, пока тот снова выдаст свою любимую букву алфавита, и поясняет: — Соблазни ее да слейся в ритуале Сильвиан. Будут тебе аж полторы головы. Не оставишь вороньему психу шансов, займешь верхушку пищевой цепочки в этой дыре, глядишь, и туман перед такой силой разойдется, а? Кахара вроде бы замахивается отвесить ему подзатыльник, но вовремя опускает руку. — Ты умом тронулся? — Почему же? Мне казалось, тебе осточертело быть немощным и жалким… Энки успевает отшатнуться, когда Кахара чуть приседает, что, в общем-то, его не спасает: руки вокруг талии смыкаются удавьей хваткой, и Кахара без всякий усилий закидывает тонкое тельце на плечо. Сопротивляется тот недолго. Устал. Главное — прежде, чем книгу из рук утянули, он умудрился-таки стащить пару страниц. — Это и правда чулки, — с каким-то восторженным неверием выговаривает Кахара. — Шерстяные чулки, — хихикает нервозно, задирая жреческую мантию. — С ума сойти. — Здесь холодно, — чопорно отрезает Энки. — Что-то не устраивает? — Наоборот… Совсем наоборот. Ладонь ошпаривает кожу, словно Кахара на досуге тайно выучился пиромантии, палец край чулок поддевает, тянет вниз по бедру, слегка царапая ногтем. Нога будто отнимается — щекотка напополам с возбуждением, — и под ребрами начинает ломить. Жарко. Энки реагирует не сразу: ерзает у него на коленях, животом к животу притирается, воздух шумно втягивает, чувствуя, как по всему телу волнами расходится дрожь. Одной рукой Кахара сжимает его бедро, крепко прижав к своему, а стоит второй коснуться талии, в голове точно зажигается свет. — Даже не думай, — отрезает Энки негромко. — Лапы не распускай. — Плавно опустившиеся ладони он провожает внимательным взглядом. — Нет, чтоб я видел, — и, цепко впившись в запястье, уводит одну руку Кахаре за голову. Костяшки цапаются о стену, наверняка ведь до крови — а тот, похоже, не замечает, совсем ошалел: глаза таращит с растекшимися по всей радужке зрачками и забывает моргать, облизывая Энки взглядом. Выглядит так, будто с одинаковой вероятностью может прямо сейчас упасть в обморок и сдвинуть планету с орбиты. Его хочется бояться и втаптывать в землю. Приносить ему жертвы — и без остатка отдаться. — А губами можно?.. — успевает попросить Кахара, прежде чем Энки впивается в него поцелуем. В этом и правда есть что-то исконно-ритуальное, нечто, практикуемое людьми на протяжении миллионов лет, до чего опускались однажды боги, вне власти разума, недоступное ветрам перемен. Плоть к плоти — острый мускусный запах, липкий пот на ладонях, блеск в глазах нездоровый — мельком, взгляды короткие и шальные, ими дразнишь и провоцируешь, ими себя с ума сводишь. Губы к губам — до ранок на деснах клыками сталкиваться, и горький привкус на языке… Энки отклоняется так неожиданно, что Кахара щелкает челюстью и сердито морщится. — Мать твою, ты когда зубы последний раз чистил?! — Не знаю, Энки, может быть, в Рондоне, как и ты?! Вздыхает Энки очень уж тяжко и, перегнувшись через Кахару, хватает початую бутыль, сразу прикладываясь к горлу. Вкус подгнившего мяса, какой-то овощной мерзости, чужих губ и крови затирается спиртовым духом. Если Кахару исправить ему не под силу — он просто напьется. Отработанная схема, проверенная стратегия… — Нет, правда, что за дрянь ты жрал?! — вскоре взвывает Энки, опять разрывая поцелуй. — То же самое, что и ты, просто я не ною, — не остается в долгу тот. — Неженка. Так его не трогай, сяк его не целуй… — Неженка?! Знаешь ли, у всех разные пороги брезгливости, а ты мог бы хоть немного озаботиться личной гигиеной! Кахара разводит руками: как, мол, в этом склепе благоухать полевыми цветами? Энки вынужден дохлебать пойло до дна — так и не разобравшись, что вообще пьет. Пустой бутылкой Кахаре легонько прилетает по голове. — Не знаю, пожуй мяты, в конце концов. — Я не могу тратить лекарства, только чтобы с тобой целоваться, — обиженно тянет Кахара, и, опешив, Энки успевает даже подивиться его недюжинному интеллекту. — Конечно не можешь, поэтому сейчас ты… М… м-хм!.. Тот въедается в него с настоявшейся жадностью, назревшей за перепалкой, яростно и зверски, что вкус отходит на третий план. Руками послушно не трогает — однако Энки чувствует всюду его фантомные касания, и крепкий живот впереди, и бедра снизу, и волосы — перышки щекотные — по щекам и скулам, как легкие поцелуи, и жар чужого тела — со всех сторон, мерный, как от камина, и бешеной силы, как от чащобного пожара. А едва стон перетекает в немелодичный рык, Энки смыкает челюсти. Мигом отпрянув, Кахара хватается за горло, давится воздухом. Откашлявшись, пихает Энки в грудь, и тот скатился бы на пол, если бы дикой кошкой не вцепился ему в плечи. — Ты вконец рехнулся?! — Пара слогов звучит невнятно: язык пострадал. — Что за хрень? — Нечего совать мне язык в глотку. — Про язык уговора не было, ты говорил: без рук, достал со своими снобскими замашками! — Замашками?! — шипит Энки сквозь зубы и подается вперед. Наверняка следы останутся — однако об этом он думает меньше всего, когда смыкает вокруг чужой шеи пальцы, вжимает сильно, навалившись одновременно всем телом, и Кахара от неожиданности заваливается на спину, неловко стукнувшись о стену затылком. Энки, слегка просчитавшись, умудряется приложиться лбом о его скулу, но, ничуть не растерявшись, приникает к губам, сразу кусаясь яростно, и стискивая коленями, и за ворот хватая так, чтобы вырваться не осталось ни шанса. Кахара предсказуемо млеет, отдаваясь чужой воле с завидным энтузиазмом. Опьяненный привкусом крови, Энки разрывает поцелуй только на мгновение — жадно воздуха глотнуть, — прежде чем поддаться мерзостному настроению и самому толкнуться языком Кахаре в рот. Искры из глаз сыплются у обоих. Кахара под ним срывается на скулеж, но — хороший зверек — лапы держит при себе, пускай с ощутимым трудом, и судорожно сминает драную тряпку, которую они выстелили заместо простыни. Когда Энки приподнимается, чтобы стянуть злосчастный чулок, скатавшийся под коленом, Кахара инстинктивно выгибается следом, едва не поддавшись желанию заключить его в объятья. Энки расплывается в кривой ухмылке, показав клыки. На угодившую в паутину муху глядит алчно, с аппетитом чревоугодника — на жертву греха сладострастия. Может, так и становятся богами в этих подземельях: начинают с того, что чувствуют себя чем-то большим, чем должен быть человек. Чем-то, чему дана небывалая власть. Скользнув пальцами ниже по напряженному животу, огладив крепкие мышцы, он вгрызается Кахаре в шею. Наверх они выбираются нечасто: воздухом подышать, хотя приятного в нем немного, да набрать воды. Ручей пробивается прямо за статуей Аллл-Мера, будто свидетельство его милосердия, вода в нем ледяная и чистая, как воронийский хрусталь. Кролики недолго претендовали на монополизацию источника: когда переговоры не задались, Кахара прирезал тех, кто не успел ускакать. Ушастые маски до сих пор валяются у ног Аллл-Мера, как скупое подношение. Символ богохульства. Энки со смешком предложил бы оставить на пьедестале и головы, только вонью гниения не хотелось осквернять воду. Божественной кары бояться тут нечего: окажись в этой выгребной яме хоть необъятная тушища самого Аллл-Мера, силы его на фоне губительной, удушливой, давящей ауры Бога Глубин покажутся разве что короткой вспышкой — как те, которые султаны Восточных Святилищ фейерверками пускали в честь смерти пророка. Просто надо же им что-то пить. Энки уже приходилось слизывать с пола собственные слезы — давно, в храмовом колодце, отвоевывать каждую каплю у сколопендр и плотоядных мух, такого пожелаешь только врагу. Пока он выполаскивает спутанные волосы в ручье, Кахара со скуки — умывшийся и посвежевший — примеряет ушастые маски. Вздумав напасть со спины, получает по лбу влажной прядью. Энки охотно исхлестал бы его ивовой ветвью, но тот оказывается шустрее кроликов и, брызги взметая, уносится с подлым хихиканьем. Ветер шевелит мокрые патлы, до костей пробирает, кусается. Фигура Аллл-Мера возвышается безучастной глыбой, игнорирует святотатства в рядах своей паствы. Энки вздыхает поглубже, от холода дрожа, совсем как черничные кусты, что укрывают русло ручья. Прогибается в спине — мышцы коченеют быстро. Обводит взглядом сумрачный двор. — Эй, — зовет разошедшегося балбеса, — глянь, этой дыры раньше не было. Кахара послушно вертит головой: Энки указывает на отверстие в крепостной стене, разбитые кирпичи свалены грудой, а трава почернела, как след кострища. Кажется, там еще вьется дымок, или вечный местный туман вновь принимает неестественные очертания, завиваясь жуткими спиралями, щупальцами неясными тянется, дурачит бессовестно, грозится в себе растворить? — Не было, — мигом посерьезнев, отзывается тот. И, швырнув маску Аллл-Меру, разумеется, идет проверять. Энки бормочет неправедные ругательства, торопливо сунувшись в мантию, путается в рукавах и, одернув наконец жреческий балахон, спешит следом. Знает на опыте: проще пойти за ним, чем пытаться остановить. Зато если по ту сторону стены обитает нечто несовместимое с жизнью, то первый удар придется на Кахару. Подорванный проход открывает путь во внутренний двор, плотно заволоченный дымкой, словно лесное болото на исходе лета: выцветшее, увядшее, разве что колдовскими огнями богатое да призраками тех, кого бесшумно усосала трясина. По периметру возвышаются те же серые стены, только нагусто опутанные лианами и корешками. В жухлой траве, точно в трясине, тонут уже знакомые мохнатые трупы — гончие. Энки, не отогревшемуся после ручья и за плечи себя обнимающему, не удается прогнать мысль о целой шубе, оставленной на сигиле Сильвиан. Глаза мертвых псин уже присмотрели себе вездесущие вороны: четыре тела усеяны черными птицами, что мощными клювами раздирают собачьи морды, изредка покаркивая друг другу. Жадные, голодные твари, давно отучившиеся морить одних только червяков. Однако опасается Энки вовсе не их. В противоположном конце двора раскинулось огромное дерево. Ствол у него такой толстый, что едва ли хватит целого причта, чтобы собрать вокруг хоровод, а ветки ложатся на обе противоположные стены, будто крыша шатра. Энки задумался бы, можно ли по ним перелезть наружу и есть ли в этом смысл, если бы не был занят разглядыванием стоящей перед деревом фигуры. Уперев руки в бока, воздев голову высоко, взглядом к самой кроне устремившись, возле корней стоит человек. Широкие плечи, крепкая спина, чудная одежда из шкурок и топор на поясе; вид у него слегка диковатый, стало быть, добра от него не жди. Зато набитый под завязку походный мешок у его ног обещает много интересного. Кахара шепотом предлагает вывести незнакомца на диалог. Энки глаза закатывает и, не встретив поддержки от своего бывалого соучастника, сам хватается за кинжал, веля ждать и не отсвечивать благородством, коли жить охота. С трусливыми щенками добычей делиться он не намерен. И так голова болит от вечных молитв. Однако стоит ему вперед шагнуть, под ногой хрустит ветка — и он проклинает и мать-природу, и гордость свою бестолковую, и Кахару с его выпендрежем… — Ее называют Девой Глубин, — даже не шелохнувшись, вдруг рокочет дикарь. Удивленный, Энки тихо выпрямляется, однако кинжал держит наготове. Мельком озирается: Кахара таращится ему в спину, широко глаза разинув, как застигнутый врасплох заяц. — Бедная девушка так мечтала отдаться богу, что в погоне за любовью утратила все человеческое. Он поддается извечной жажде знаний и щурится, глядя на ствол. В древесных узлах чудится нечто знакомое. Как будто даже… пальцы? Многим ли пальцы вообще отличаются от веток? Энки чешет кончик носа, учуяв среди пьянящих ароматов пыльцы и травяной свежести что-то еще: что-то более плотское. Он шагает по рослой осоке, и та шипит под каблуками, стелется с неохотой. Там не только пальцы. Переплетение узоров на коре складывается в лицо. Еще один короткий взгляд за плечо: Кахара яростно жестикулирует, не то призывая прыгнуть уже и пырнуть незнакомца, не то советуя оперативно вскрыть себе горло. Не очень понятно. — Бредовые сказки, — роняет в паузу Энки. — Деревья здесь обретают странные формы, и глупо искать в каждом живую душу. Пышная грива дикаря чуть колышется на ветру: он опускает голову, и Энки решает, что просто ослышался, когда улавливает смешок. — Может быть, — соглашается тот, — но как в шутках есть зерно истины, так и сказки не вырастают на пустом месте. — А потом по ним пишут библии. Дикарь наконец оборачивается. Спокойно, уверенно — рад показать себя и не стесняется любопытствовать, с кем вообще дискутирует. На губах его играет сдержанная улыбка, однако глаза прищурены. Мазнув по Кахаре внимательным взглядом, снова обращается к Энки. Блеск нацеленного на него лезвия — беспомощного теперь и нелепого перед могучей фигурой, — кажется, отражается в темных глазах. — Жрец тьмы, — констатирует он. — Приятно встретить здесь человека, что еще не лишился рассудка. Энки не находится с ответом. Его потрясает не лихой размах плеч, не видимая тяжесть кулаков, не топор на поясе; все лицо незнакомца измазано кровью, а с подбородка до сих пор капает. Дикарь, прочитав это по молчанию, только обнажает в ухмылке зубы. Энки замечает между клыками пару застрявших шматов мяса. — Не могу сказать того же, — откликается наконец он и с опозданием понимает, что, умеряя язвительный тон, следует и слова выбирать осторожней. Дикарь, к его ужасу, разражается хохотом. — Тогда в твоих интересах больше со мной не встречаться. С Рагнвальдом — он все-таки представляется им напоследок, велев попомнить это имя, если обратятся злом — выходит в чем-то сложнее, чем с Истязателем, а в чем-то — проще. Дикарь не бросается в погоню, едва завидев их в лабиринтах каменных стен, однако еще раз обнаружив его за трапезой, Энки с Кахарой убеждаются: о, этот здоровяк догонит любую дичь, если удумает вкусить ее мяса. Затем они находят его обсасывающим кости Железного Шекспира; удивительно, их ненадежный союзник оказался отнюдь не полым. После — изуродованным, судя по всему, элитным стражником: руки дикарю не достает, как и плеча в целом, и он еще дышит, пока Энки тащит из-под него мешок с припасами. Кахара предлагает добить его — скорее, из жалости, и Энки согласен, что оставлять такого лютого зверя умирать самому — гиблая затея. Однако не успевают они и мечей из ножен вытащить, как грохот шагов спугивает их от хрипящего тела, как трусливых падальщиков. Когда они возвращаются забрать хотя бы топор, вместо трупа дикаря они находят тщательно обглоданную тушу мутанта. Грязные кости сереют пустой скорлупой, обтянутой кое-где кожей: Рагнвальд выел его изнутри, словно яйцо. Сырое — сырым. Решение затаиться оба принимают незамедлительно.
Вперед