Все позиции шатки

Fear & Hunger
Слэш
В процессе
R
Все позиции шатки
khoohatt
автор
Описание
Может, Кахара и впрямь парафилик, а может, всего лишь спятил — Энки не решается утверждать. Но да бог его знает. Бог — тот, что ночами подмигивает с небосвода и склонен к дурным шалостям и обманам.
Примечания
одно другому не мешает, поэтому, видимо, автор мучается как от парафилии, так и от сумасшествия; это сборник зарисовок про тандем моих любимых дураков, которые связаны условным сюжетом, вайбом меланхоличного отчаяния с ноткой своеобразной романтики и заигрываниями с темой божественности. названия работы и всех глав благополучно украдены из песни "лошадки" от palina :) телеграм-канал с любопытным доп. контентом, мемами и чудеснейшим котом: https://t.me/khoo_hatt там же я рассказывал про свой новый - художественный! - перевод фир энд хангера.
Посвящение
ищу стикер с насилием в паке сатосуг
Поделиться
Содержание

Карты и перспективы

— Ничего ты не понимаешь, — сокрушается ворчливо Кахара, выкладывая колышки перед импровизированным камином. — Какой из тебя хранитель очага, ты только жечь и умеешь… Энки, устроившийся подле огня, не обижается и лишь хмыкает на его попытки навести домашнего уюта. Небрежный костер посреди камеры они переместили к стене и обложили камнями, как в деревенских домах без приличной печи принято, напротив соорудили арсенал: выставили солдатские копья и топоры, а повыше пристроили пару щитов — с пауком и раскинувшей крылья птицей. В постель они натаскали всего, что только нашли: от культистского тряпья до рондонских флагов, от выделанных шкур гончих до набитых чем попало рогожных мешков. Только от кроличьих подстилок Энки отказался наотрез, а когда Кахара пообещал их отстирать своими силами, прибавил: тем более. Они здесь надолго — в добровольном заточении, у страха в плену, заложники осторожности, на зимовке в берлоге другого хищника, берегутся от возмездия со стороны Рагнвальда. Им нечем заняться, им скучно, им страшно до головной боли — все это они заливают элем. Да так щедро, что навеселе тюремную клетку превратили в гостиничный номер. В гнездо, из которого выпадать не хочется. Но припасы однажды закончатся, и в угол с разделанным трупом — их ужином, обедом и завтраком — Энки смотреть избегает. Хотя стоило бы — попортить аппетит, сэкономить… — Вот что мне интересно. — Кахара упирает руки в бока, отряхнув от опилок ладони. Энки под его пристальным взглядом сжимает кулак, и тонкий огонек, плясавший на кончиках его пальцев, короткой вспышкой растворяется в сумраке. Их глаза встречаются. — Тебя же отлучили от церкви, не так ли? — Я сам отлучился, — огрызается он. Опять это любопытство — дотошное, настырное, жгучее; впрочем, они оба на него горазды. — Какое тебе дело? — Разве злоупотребление силой Гро-горота без дозволения Ватикана не считается преступлением? Послушайте только эти изящные формулировки! Энки в раздражении кривится: небось вынашивал вопрос не один день, слова выбирал усердно, но неужели стеснялся спросить? — Чтобы снискать благосклонность старшего бога, не обязательно ему поклоняться, вопреки древним традициям. — Он пожимает плечами, отвернувшись и снова призвав огонек. — Это новые божки гонятся за признанием, спесивые лицемеры. А Гро-гороту зачем признание? Он и без того прекрасно знает, что способен стереть мир так же, как создал его. Кахара, кажется, удивлен настолько обстоятельным ответом: издает задумчивое «хм», подбрасывая полено в «домашний очаг». Дай только волю языком почесать, но для этого тоже голова нужна на плечах. — Как-то не очень богоугодно, — резюмирует он. — Готов спорить, такого в книжках не пишут. — Я пишу, — возражает справедливо тот. — А кто-нибудь читает?.. Энки со всей грацией щелкает пальцами и, прицелившись, запускает в Кахару крохотным огненным шаром. Волосы темнеют, опаленные. — А-ай! Это порча культурного наследия королевства Рондон! — Ты же из Джеттайи. — Мирового культурного наследия! — От такой культуры только отрекаться… Они откровенно бездельничают — спорят по пустякам, смотрят в огонь, иногда что-то жуют, густой и наваристый мрак по ту сторону металлических прутьев то приливом накатит, то отпрянет от затрещавшего веселей костра, выжидающе мерцает клыками и кольями, а еще порой, кажется, моргает. Энки предпочитает не встречаться с ним взглядом. Чтобы от темноты отвлечься, книг ему хватит на целый сезон, а уж мыслей в голове — на несколько жизней, хоть сейчас на золотой трон садись да заключай сделку с вечностью, лишь бы все записать. Кроме того, у него есть Кахара. — И все же официальная церковь повернута к тебе задом, — наседает Кахара так, будто от признания Энки собственной несостоятельности в глазах общества он мигом обратится султаном Восточных Святилищ. Выражения он больше не выбирает. Куда ему — с такой-то хмельной головой. — Я сжег храм, конечно, жрецы меня не очень жалуют, — с затаенной гордостью соглашается Энки. — Но я известен не потаканием Ватикану. Я умен. Кахара бесстыже прыскает. — Когда я снимал тебя с креста, видок у тебя был преглупый, поверь!.. А вот чем Энки не гордится, так это историей их с Кахарой знакомства: возвышенного презрения к жизни в нем, прикованном к жертвенному кресту на столичной площади, поубавилось, когда запястья натерли цепи, по вечеру начал поддувать холодный ветерок, а губы, так и не разомкнутые молитвой, безбожно пересохли. Хотелось наесться, и спать было неудобно, и смерть как-то не шла, поэтому, завидев на площади праздного прохиндея — который после Кахарой представился, — Энки велел ему себя снять. Правда, сначала пришлось проклясть весь его род до пятого колена, чтобы прохиндей поверил, что распятый обнаженный юноша с испуганными и злыми глазами — не осужденный на смертную казнь преступник, а добровольный жертвенный агнец. Который просто чуть-чуть передумал. «Посмеешь взять на душу грех?» — прошипел тогда Энки, а Кахара махнул рукой так, будто его-то как раз и стоило поскорее отправить на суд к древним богам. Однако слезть помог. И даже накормил молоком с хлебом. Энки недолго чувствовал себя обязанным: Кахара стребовал с него долг, попросив излечить от сифилиса. Хотя магией Сильвиан тот не владел, чего-то да наколдовал, и с тех пор нечто странное их связывает — отголосок давних перипетий, послевкусие своеобразного знакомства, обещание дальнейшего сотрудничества. И еще кое-что, стоило Кахаре впервые полезть к нему целоваться. — Надо было оставить тебя гнить от люэса, — огрызается Энки, но тот лишь игриво скалится. — Многое бы потерял… — И тут же опять в атаку бросается, точно совсем бессмертный: — Даром что чужой милости тебе лишаться не впервой. — Кто бы говорил, — едко хмыкает Энки, — тебя вообще жена из дому вышвырнула. Кахара мигом оседает: не зеркалит улыбку и замечает строго: — Она умерла. — Однако сначала-то вышвырнула тебя, как приблудную псину. — Говоришь так, будто я напросился, но моей вины в этом нет. — Умей ты держать себя в штанах, я бы, может, и поверил. Удивительно: Кахара выглядит искренне оскорбленным. — Она зарабатывает тем, что пускает клиентов в постель! Как я могу оставаться святошей?! — Ей платят за то, что она спит с другими. А ты платишь сам — другим девушкам. Или не девушкам, — поправляется Энки ехидно. — У нее — работа, у тебя — досуг. — И пока тот собирается с мыслями, чтобы ответить что-то достойное, добавляет: — Я бы тоже тебя вышвырнул. — Может, мне еще и тебе платить? — О, не откажусь. Разговоры о Селесте всегда служат для Кахары актом самоистязания, причем выставляет он себя мазохистом — сам напрашивается, сам поддерживает тему, сам ударяется в унылую ностальгию и продолжает мотать сопли, невзирая на грубые уколы. Со дня ее смерти минул уже год — не то чтобы Энки вел месяцам счет, просто забыть Кахара не позволяет, — и за столь внушительный срок Энки успел убедиться: так он справляется с горем. Так горе перестает для него таковым быть. Обесценивается до банальных слов, которыми разбрасываться куда легче, чем предаваться воспоминаниям в одиночестве. В тишине. — Она пшикалась какими-то духами дешевыми… Такие только под красными фонарями и продают. От них в носу щипало жутко, до слез почти. Каждый раз, как за поцелуем тянулась… Он вдруг затихает. Дрожащий свет костра ложится на него лживой закатной рыжиной, словно солнце колеблется, прежде чем кануть за край земли. Словно его лучи продираются отчаянно сквозь нависшие тучи, и Энки даже разгоняет клубы опиумного дыма, чтобы не поддаться ненароком атмосфере. — Так-так? — слащавым голоском подначивает. — А дальше? — Она умерла, Энки! — Кахара всплескивает руками. — Ну, я предлагал тебе действенное решение этой проблемы. — Ты издеваешься? — Почему же? — С губ срывается колечко сизого дыма. — Простой люд ошибочно полагает, что гули остаются холодными. — Дым свивается петлями да идет рябью, прореженный неверным огнем. — Разумеется, это полная чушь, иначе закоченевшие конечности не удержали бы и палки, что уж говорить о том, чтобы так резво бегать или, например… Закашливается он скорее от неожиданности: Кахара зажал ему нос. — Заткнись, — просит бесцветно тот. — Хватит, правда. Отложив дымящую трубку, Энки перехватывает его запястье — руки непослушные встречаются не сразу — и напоминает: — Ты, кстати, обещал заплатить. Они засыпают после: в приятной истоме, сплетясь ногами и руками, едва ли взмокшие — голый камень источает затхлый холод, а камин успевает почти угаснуть. Энки потирает новый засос с легким чувством дежавю. Пальцами он еще может ощутить отпечатки зубов Кахары — они скоро разгладятся, на их месте распустятся синяки да разводы кровавые. Боли совсем нет, однако слегка досадно: на Кахаре-то все заживает как на дворовой псине — и царапины от переломанных ногтей Энки уже лишь чуть-чуть алеют. Подземелье спать не укладывается, оно дремлет, подглядывает, всегда наготове за щиколотку схватить, прикусить сзади за горло, прищуренным глазом из сумрака припугнуть. Оно задерживает дыхание. Наступает неспокойный штиль. И тогда Энки слышит это. Тонкий, едва различимый скрип, точно агонические хрипы сверчка. Они-то его и разбудили. Так скрипела отмычка, когда Кахара взламывал замок в эту камеру пару недель назад, пока Энки шарил в мешке, надеясь отыскать ключ. Кто-то пытается открыть его дверь. Прямо сейчас. С другой стороны. Энки словно ведром ледяной воды окатывают. Магия бешеным прибоем взвивается к ладоням, и тогда огонь — первый инстинкт темного жреца — мгновенно раскаляет замочную скважину. Кто-то снаружи взвизгивает и роняет отмычку. Резкий металлический лязг — и все стихает. Когда Энки сам приникает к щели, его еще потряхивает. Там — глушь вечной ночи да смутные очертания — ничего. Кахара, поднявшийся в постели на локтях, так же молча таращится на дверь, стискивая рукоять кинжала. — Знаешь, чего нам не хватает? Они завтракали в пропитанном легкой паникой молчании, по очереди косясь на замочную скважину, пока Кахара не швырнул Энки сухенькую краюшку хлеба и не сделал глубокий вдох, как перед серьезным откровением. Вонзая зубы в корочку, Энки с жадностью представляет, как вопьется в плечо Кахары, если признание ему не понравится. А перед этим говорит: — Покоя. — Союзника, — возражает Кахара. Покой он признает только один: тот, что после смерти приходит, Энки уже уяснил. — Ой, когда это мы такими мудрыми? — Ну, — Кахара откусывает черствого хлеба и обстоятельно жует, — жизненного опыта мне не занимать, — Энки едва различает слова, пока тот не глотает, — тебя просто слишком легко отвлечь мелкими недостатками. — И ты предлагаешь мне отвлечься на то, чтобы искать недостатки в «союзнике», лишь бы компенсировать свою ущербность? Пресная колкость разбивается об энтузиазм Кахары, не нанеся вреда. Застигнутый во сне врасплох, он словно вскрыл в себе нетронутый ранее резерв энергии. Да только недооценил мощь этого источника: Энки удрученно наблюдает, как симпатичная чашка — их недавняя находка — в дрожащих от возбуждения руках становится двумя кусками фарфора. Каждый раз одно и то же, как взбредет в голову очередная дурость… Вряд ли он слишком хорошо воспитан, чтобы выразить свое недовольство прилюдно. Энки одолевает недоброе предчувствие. Эта дурья башка явно что-то задумала. — Я предлагаю проведать то, что осталось от Шекспира, — в лукавой ухмылке расплывается Кахара. — А потом оставить в дураках его палача. Статуя вороньей девы сверкает глазами-каменьями еще у порога. Едва оба проскальзывают в комнату, их встречает шелест клинка. Энки знаком и этот звук: так меч тянут из ножен, нарочито громко лезвием скользя. Хваленое рыцарское благородство? — Ни шагу! — слышат они тонкий девичий голос. Редкие вспышки дотлевшего почти костра из тени рисуют скованную латами фигурку. Фигурка эта направляет на непрошеных гостей клеймор: пусть рука дрожит, но тяжесть выдерживает умело, в навыках ее сомневаться нет повода. — Кто такие? Энки быстро косится на Кахару и сразу морщит нос: тот выглядит очарованным беззащитной, однако и бесстрашной девчонкой, даже глазами заблестел лихорадочно, стыда совсем никакого. — Куколка, — начинает Кахара слащаво, и Энки боится от отвращения скукситься в изюм. — Мы пришли с миром. Мы оба, — подчеркивает он, дружески хлопнув Энки по плечу, да так, что едва не вколачивает его в землю. Будто напомнить хочет, у кого из них троих хватка самая крепкая. — Заметили милую даму в беде и не смогли пройти мимо. Позволишь взглянуть на твою ручку? Лишь удивленно прищурившись, Энки — с большой неохотой — признает, что допустил промах: в том, что рыцарь держит клеймор одной ладонью, он увидел только демонстрацию силы. А вот Кахара сразу понял, что к чему: кончики пальцев девушки потемнели, словно обугленные, а вены набухли, точно у локтя их туго стянули жгутом. Пораженную руку она опасливо прижимает к груди, а вот ту, что с мечом, наконец опускает. Кахара отвечает на этот жест лучезарной улыбкой. Подумать только, как простой люд падок на лживую манерность этого подлеца, впору ему задуматься о вознесении богом господства… — Д’Арс, — представляется рыцарь, настороженно кивнув на поклон Кахары. — Святой рыцарь Ватикана… — Она вдруг запинается. — В прошлом. Рада знакомству. Кахара оживляется еще больше. — Взаимно-взаимно, нам, существам разумным, следует держаться в такой дыре вместе!.. — Если не отрезать сейчас, — подает голос Энки, — не пройдет и суток, как гниль доберется до сердца. — И, скривившись в звонкой тишине, поясняет тоном великого алхимика, отправленного поучать детишек в монастырской школе: — Неминуемая гибель. Смерть. Когда Д’Арс поднимает на него круглые голубые глаза, он даже слегка теряется: улыбнуться ль издевательски или сохранить леденяще суровый вид. Он только надеется, что Кахара его намек уловил. Не выйдет из рыцаря-инвалида славного сторожевого пса. — Как же так… — потерянно чирикает она, баюкая потемневшую руку. — Как же… — Но не волнуйся, куколка, — встревает Кахара, — ведь у нас, на твое счастье, имеется… — У нас нет таких трав, — возражает Энки. Тот озадаченно моргает. — Вчера ж были. — Это другие. — Ты мне ногу ими смазал, после гуля-то, и воспаление сошло. А в запасе охапка осталась. Энки титаническим усилием перебарывает желание отрезать что-нибудь и Кахаре. — Другие, — спокойно повторяет он. И делает вид, что не замечает, как Д’Арс украдкой вытирает глаза. Прямо-таки одно геройство за другим. На его железные аргументы Кахаре остается только виновато пожать плечами. — Ну, тебе видней… Должно быть, девчонка решает, что терять ей нечего, раз так быстро доверяется двум проходимцам, с порога предложившим рубануть ей руку. А стоит Д’Арс начать бормотать под нос какую-то ересь про божью волю и провидение, Энки и вовсе бросает лезть рыцарю в душу. Рыдать не вздумала — и на том спасибо. Тем временем Кахара перетягивает все внимание на себя. То предложит девчонке голову ему на колени уложить, мол, условия комфортные для операции не помешают, то рассыпается шутками про непрямой поцелуй, в дело пуская бутылку эля, то щедро клянется лично выучить ее управляться с клеймором одной рукой. Помогает несильно: каждый раз, когда он вслух произносит заветное слово, на глаза у Д’Арс наворачиваются слезы. Энки, в свою очередь, бесится от каждого звука, что Кахара вообще издает. Остается только порадоваться, что оба они, полностью вверив судьбу гнусной руки самопровозглашенному лекарю, забывают ее даже продезинфицировать, и даром пропадает лишь тот эль, который Кахара спаивает девчонке. Поэтому, когда Энки замахивается мясницким тесаком, Д’Арс только стискивает ладонь Кахары с такой мощью, что тот губу закусывает. Эксплуатировать его колени она все-таки не решается, и когда Энки вместо руки отрубает ей голову, Кахара, кажется, даже не сразу это осознает. Шея ломается с хрустом, и голова легко отходит от тела. Силы Энки не достает: компенсирует строгим расчетом. Там, где пальцы Кахары соединяются с пальцами Д’Арс, пестреют алые брызги, стекают по линиям жизни, оплетают запястья обоих, точно скрепляя некий порочный договор. Кахара выпутывается из хватки судорожно, припадочно, одновременно делая прерывистый вдох, и Энки опасается, что он завопит, однако тот лишь ладонь ко лбу прикладывает, на ноги вскочив. — На хрена?! — спрашивает зычным шепотом. Энки окунается в неясную злость, как в мутную воду, словно разочарование в собственной инфантильной выходке наконец сносит выстроенную торопливо плотину. Тесак неприятно жжет кожу — доказательство его поспешности, густо заляпанное кровью. Сердито швырнув клинок куда-то на тело Д’Арс — металл о металл звякает, грудь больше не поднимается вдохом, круглые голубые глаза таращатся в пустоту, — Энки решает занять себя ворошением чужих припасов. — Так от нее точно не будет проблем. Этот взгляд он чувствует спиной: тяжелый, невыносимый до тошноты. Но будь у Энки шанс прирезать девчонку снова — он бы сделал это на бис. — Приложить бы тебя лбом об стену, — сетует мрачно Кахара, тоже принимаясь за ее походный мешок, — да ведь у тебя тогда вконец мозги сдвинутся. Возражать Энки невыгодно: пострадать может уже его голова. — Рехнутый, — шепотом продолжает причитать Кахара, — просто наглухо долбанутый… — И добавляет уже так, чтобы Энки точно услышал: — Мы могли с кем-нибудь из местных сторговаться! Пожертвовать, в конце концов, богам! Может, она и того психа с севера бы приманила, гляди, какое личико милое… — Снявши голову, — Энки, хмыкнув, выпрямляется, — по волосам не плачут. Сначала они замечают гулкую тишину, почти одновременно обернувшись друг к другу с немым вопросом: когда последний раз в тюремных лабиринтах было так тихо? Ни клекота карликов, разве что далеко-далеко, ни скрежета тесака по звеньям подвесных мостов, ни скрипа цепей. Там, где платформа тянется вдоль статуй ящеров-гигантов, вечно слышится легкий звон, словно треснутый колокольчик дрожит. Если «колокол» не звонит — значит, цепи оттягивает чей-то вес. На мосту кто-то есть. Кахара замирает, как раздразненная ароматами мяса псина, — но не со звериным голодом, а с выученной, глубоко впаянной опаской. Поднимает руку и подает Энки какой-то знак; наверное, давняя привычка. Энки расценивает его как наказ хранить молчание — будто сам не догадался! — а потому тихонько ступает вперед, как вдруг тот дико озирается, сердито глазами сверкая — зрачки широкие, как у охотничьего зверя, крылья носа подрагивают. Что ж, стоять — так стоять. Он и отсюда здорово прицелится. И тогда под ногой Кахары взвизгивает подвесной мост. Оказывается — вовремя. Темная фигура отпрянывает от дверцы их камеры, будто от выстрела увернувшись, и тогда цепи принимаются наконец петь — фальшиво и высоко выводя реквием под бешеным метанием света факелов, под своды пещеры, под взглядами рубиновых глаз ящеролюдов. Двигается сам воздух — только каменные глыбы невозмутимо не дышат. Энки так ни разу и не видел, чтобы их соседи-идолы шевелились. — Вор! — свистящим шепотом возвещает Кахара. Энки тоже понимает, что им предстал недавний нарушитель сна. Он не берется объяснять, что и сами они нечисты на руку, к тому же нельзя обокрасть тех, кто лишен собственности. Ну, а кроме того, здесь ведь тюрьма. Все это он проглатывает с досадой и бегло велит: — Когда я швырну сферу, — пальцами выплетая клубок тьмы, — добивай мечом. Кахара, вопреки его ожиданиям, хватается за гарду, но вовсе не для того, чтобы вытянуть клинок из ножен: прижимает крепче, будто меч вот-вот убежит, демонстрируя, что слушаться не планирует. Энки потому и предпочитает оружие напарникам: сталь хотя бы не будет спорить. Ах, вот в чем причина Кахариного бунтарства… — У меня другая идея, — предсказуемый в своей безмозглости, начинает он и второй рукой удерживает Энки за локоть. Только-только обретшая форму сфера распадается клочками мрака и тает. — Мы с ним подружимся. Раз он или она, — глупо облизывается, — так отчаянно рвется в нашу коморку, значит, цели у нас схожи и мы найдем общий язык. — Тут все мечтают лишь об одном — выжить, — возражает Энки и не спускает с незадачливого «вора» глаз. Тот, впрочем, не торопится уносить ноги: приваливается к стене, едва не вплавившись в серый камень. Ждет. С другой стороны, вдруг он самого Аллл-Мера умолил обучить искусству сквозь стены ходить? — Видишь, сколько у нас общего. Уверен, мы друг друга поймем. — Когда я пытаюсь понять людей, я предполагаю худшее. — В этом и проблема, Энки, — смешливо кивает Кахара и его новое заклинание рассеивает небрежным взмахом руки. — Ты пытаешься их понять. А я уже понимаю. Доверься мне, ладно? Моему врожденному очарованию… — Природной наглости, ты хотел сказать. — В этом и смысл переговоров: не говорить того, что хотел. — Исайя, — представляется нарушитель спокойствия, продолжая вжиматься в холодные плиты. Сквозь стены он явно ходить не умеет: у него жар, как сразу понимает Энки. Лицо скрыто металлической маской с узкими прорезями — даже блеска белков не различить, — на шее уже собрались градины пота, замочившие шейный платок, однако открывать кожу Исайя почему-то не спешит. И на протянутую для пожатия ладонь Кахары не реагирует: наоборот, прячет за спину правую руку, хотя желания обидеть в его тоне вроде бы не слышно. А вот призрачный запах гниения, словно тянущийся за ним бледным флером, по горлу свернувшийся и накинутый фатой, чувствуется почти сразу. Как бы Кахара опять не принялся предлагать случайному встречному бесценные травы… — Очень приятно! — Кахара невозмутимо опускает руку, пока Энки ограничивается медленным, осторожным кивком. Исайю в таком состоянии несложно заподозрить в слабости — однако темным жрецам отлично известно, на что способен больной в лихорадке. — Какими судьбами, — Энки прямо-таки видит, как Кахара демонстративно проглатывает просящееся «на моей территории», тем не менее сверкая улыбкой, — в этой дыре? Исайя клонит голову к плечу: так птица-падальщик оценивает неподвижную тушу, уверяясь, что перед ней труп. Судя по всему, прорези в маске сильно ограничивают обзор, и он пытается одновременно следить за обоими собеседниками. Энки, еще не открывший рта, явно кажется подозрительным. — Нечасто встретишь тут вменяемого человека, — все-таки расщедривается на лесть Энки, благодаря чему Исайя слегка выплавляется из стены. — Я из Рондона, — признается он, и корни поразившей его чумы становятся очевидны. — Ищу… — Последний пронзительный взгляд из глубин провалов маски. — Зелень. Место, где мир видится как через бутылочное стекло, где обитают иные силы… Где свет совсем другой. Зеленый. Там… говорят, то, что рассыпалось в прах, снова может стать целым. Он торопливо смолкает, напрягшись всем телом, не то кашель сдерживая, не то готовясь к удару. Его трясет, но не от страха. Будь он испуган, в голосе его не нашлось бы столько стали — совсем как той, из которой лицевая пластина выплавлена. — О-о-о! — восхищенно тянет Кахара, вскинув черные брови да приняв понимающий вид. Однако пробегает секунда — и лицо его снова меняется. — На самом деле я не знаю, что это значит. Но… — Девчонка, — сипит вдруг Исайя. — Видели тут девчонку? Мелкая совсем, а шустрая — не ухватить. Рыжие волосы. По камерам здешним любит прятаться. — Он чуть отворачивается, будто желая сплюнуть под ноги и вспомнив о маске. — Ее тоже ищу. — Твоя, э, сестренка? — предполагает Кахара неловко, на что Исайя поводит плечом, не сразу ответив. — Вроде того. Видели, нет? — Разве что слышали. Значит, это она на днях в этом замке ковырялась. Исайя распознает угрозу безошибочно и вливается глубже в тени, зыркая уже птицей хищной, только согнанной со злачного места более крупным зверем. Опять плечами пожимает, мол, наверное; и мелко вздрагивает, когда Энки говорит: — Тебе нужна жертва для лунных прихвостней, не так ли? Надеешься вернуть пару конечностей, сожранных чумой? — Хмыкнув, он протягивает ошалевшему Исайе драный листок, втюхивает почти насильно. Кахара, видимо, узнает эти каракули, ведь возмущенно ахает. — Первый секрет Сильвиан. Получишь и следующий, если после исполнять ритуал, — кривым ногтем постукивает по странице, вколачивая ее в чужую грудь, — будешь под моим присмотром. Исайя расправляет листок, бегло пробегается взглядом, и Энки с наслаждением наблюдает, как едва различимо округляются за прорезями его глаза. Долго он не думает: времени у больного чумой не так много. — По рукам, — со смесью удивления и нерешительного довольства сипит Исайя, на этот раз первым протянув для пожатия ладонь. Энки брезгливо уклоняется. — Никаких рук. Удачи.