Your Best American Girl

Kimetsu no Yaiba
Смешанная
В процессе
NC-17
Your Best American Girl
MythSamuel
автор
Описание
Хашира – сильные, отважные, поклявшиеся защищать своими телами чужие жизни воины. Будучи ними, они всё же остаются людьми. Людьми со своими изъянами, со своими недопониманиями, со своими мировоззрениями. Они тоже горюют об утратах, тоже гложатся виной. Тоже боятся потерять себя и своё оружие в бою, тоже ужасаются перед лицом смерти. Часть их жизни посвящена битвам. А другая, более личная часть, останется затуманенной для всех... Кроме, разве что, них самих. И тебя, дорогой читатель.
Примечания
Название фанфика – одноимённая песня Mitski, названия глав – строчки из этой же песни :]
Поделиться
Содержание Вперед

But you hear its song from the morning birds

«Здесь... Красиво. Я не должен так думать, это место – множество маленьких мемориалов, и всё здесь должно вызывать тревогу и раскаяние за всех, кто не смог спастись. Но у Урокодаки-сана талант. Талант к садоводству – точно, и определённо к резьбе по камню. Многие люди учатся этому всю жизнь, а ему хватает несколько лет... Удивительный человек. С удивительными способностями. Как он запоминает это всё? Аллиум, амариллис, гвоздика, георгин, гортензия, калла, ирис, кампанула, анемон...»

      Гию тщетно старается отвлечь себя от мысли о скорой встречи с могилой дорогого друга, пробегаясь взглядом по цветам, высаженным напротив погребальных камней, вертикальных, с высеченнымм на них именами, фамилиями и пожеланиями. Кропотливая работа одинокого человека с большим количеством времени в запасе. Томиока уверен, что Урокодаки переживёт его, и даже на своём смертном одре будет пытаться позаботиться о своих растениях, которыми заполнен его дом, сад и ближайшее облагороженное им же поле. Цветами он горит уже давно – чуть больше тридцати лет, или все сорок. И в тех редких письмах, что Гию получает после или до каких-то праздников, Томиока читает не только пожелания, но и рассказы про обыденную жизнь Саконджи, в которых раз, два или все десять упоминаются его растения. Гию не жалуется. Иногда это даже занятно. Как сейчас, когда он идёт вдоль могильных камней, а Урокодаки, двигаясь сзади, тихо поговаривает:       – Камелия, – и взгляд Томиоки проносится мимо, одновременно незаинтересованный и пытающийся задержаться, найти на стебле, листьях или бутоне что-то, за что можно зацепиться. Но Гию пропускает несколько могил таким образом, пока наконец не находит то, что захватывает его внимание целиком. – Лилия, – бормочет Урокодаки, стоит им опустить глаза на погребённую табличку некой Саюри Огавы, фамилия которой посылает мурашки по спине Томиоки и вынуждает плечи передёрнуться. Он останавливается, и Урокодаки тоже замедляет ход, проходя чуть дальше Гию, пристально наблюдая за реакцией на этот камень. Мыслительный процесс запускается, и Хашира вникает в надписи на надгробии: в дату, в имя, в строчки, присвоенные ей самим Саконджи. – «Не всем дано уметь брать других за плечи и действительно обращать внимание на луну, когда говорят о её красоте, но она была одарена этим»...       Урокодаки читает вслух, скорее самому себе, чем Томиоке, вспоминая, как тяжело было вырезать ровные буквы со слезами на глазах и маской на лице. Каждая из здешних плит режет по сердцу, стоит заостриться на надписях, в которые Саконджи вкладывал всегда частичку своего собственного сердца, унося его глубоко в недры бездушных камней в надежде, что его молитвы дойдут до тех, кому они адресованы.       Гию размышляет пару минут, внемля всему, что видит перед собой, и его синие глаза темнеют, скрывая за туманом строгости любое сожаление. Он подумает об этом позже. Позже поразмыслит над надписью и позже спросит у Юмико о том, есть была ли у его мужа сестра или, может, племянница с такой же фамилией. Возможно, он забудет об этом, отпустит эту могилу, как только выйдет за пределы мрачно-чарующего места, но сейчас он помнит.       Томиока молча начинает идти дальше, отвернувшись от уже пройденных линий и крепче стиснув зелёную, узорчатую часть хаори тонкими пальцами. Урокодаки увлекается за ним, тоже неспешный и размеренный, поговаривающий название цветов то одними губами, то чуть громче, чтобы услышал и Гию. Саконджи повышает голос только тогда, когда замечает, как плечи Томиоки опускаются, а сам он слегка ёжится, будто пытается стать меньше. Его одолевают тяжёлые мысли, страх и ком в горле, а руки и голос Урокодаки, стоит ему опустить ладони на его предплечья и произнести какое-то отвлекающее слово, будто отгоняют всех злобных духов.       – Хризантема... – шепчет вслед за Саконджи Томиока и отводит взгляд в сторону, уже который раз вытянутый из нарастающего тумана паники своим проводником по жизни. Гию уже который раз хочет выразить то, как благодарен, но будто бы сейчас не место и не время для этого. Томиока выдыхает, ощущая сконфуженность от собственной восприимчивости, и внезапно взгляд падает на до боли знакомую маску, бережно склеенную после того, как она оказалась разбита, и очищенную от крови.       Справа рваный шрам, бережно вырисованный талантливой рукой, обрамляющие края лепестки сакуры и пара нежных узоров, выходящих из розоватых листьев. Гию ощущает, как Урокодаки обхватвает его плотно сжатый кулак своей ладонью, и вместе с утешением на него нападает слабость. Бессилие. Это почти сваливает с ног. Чувство такое же, как в тот день, когда ему рассказали о смерти Сабито.       Он в отчаянии, он не может ничего сделать, он рыдает и мечется по футону сначала от горя, потом от лихорадки, а после от усталости. Не хотелось есть, пить и особенно жить. Не было сил даже покончить с собой, несмотря на катану, которую он с трудом взял в руки в ту ночь. После того момента Гию больше никогда не позволял себе и мысли о том, чтобы поднять оружие для убийства демонов с таким желанием. Может из-за грубой пощёчины, а может из-за чужой ладони на своей.       – Я в порядке, – бормочет Томиока в ответ на молчаливый, но пристальный взгляд Саконджи, когда тот смотрит на него, повернув спрятанное за маской лицо в его сторону. Урокодаки одобрительно кивает, немного крепче сжимает пальцы Гию прежде, чем отпустить его и отступить назад, чтобы позволить ему медленно встать на колени у мемориала. Томиока кладёт ладони на свои колени, глядя потускневшими синими глазами на маску, которая возбуждает внутри то тепло, давно забытое и, как ему казалось, вырванное из души под корень. – Что это за цветок?       Гию спрашивает, выныривая из распирающих его изнутри чувств, чтобы глотнуть свежего воздуха и услышать утешающий одним своим существованием голос. В его голове множество дум, но, несмотря на них, взгляд Томиоки падает на красивые лепестки, отличающие розоватым в нежном свете умиротворённой луны, не сокрытой тёмными тучами, и блеске ярких звёзд. Этот цветок, а точнее кустарник с одним лишь большим бутоном, не останется в его сознании прекрасным украшением сада, а вечной болью осядет на сердце, глубоко вонзив свои едва заметные шипы и изранив ими всё внутри, – это осознание ранит глубже, чем хотелось бы.       – Гардения, – говорит Саконджи в момент, когда Гию глубоко, сбивчиво вдыхает. Острые шипы начинают с лёгких, не с сердца. Может ли это что-то значить? – Поистине красивый кустарник. Жаль, что пришлось отрезать все его бутоны ради одного, совершенного и индивидуального.       Урокодаки продолжает говорить, рассказывает, как сложно было добиться розоватого оттенка лепестков и как много бутонов здесь было раньше. Томиока не вдумывается в его слова, но воспринимает их, медленно успокаивая своё дыхание благодаря присутствию другого человека рядом. Горевать рядом с тем, кто тебя понимает, намного легче.       Гию ощущает внутри себя пустоту. Он ожидал всплеска эмоций и чувств, думал, что станет совершенно слабым беспорядком, готовил себя к худшему, а в итоге... Внутри что-то ноет, живот скручивает тошнотой и волнением, пальцы немного дрожат, рана на ноге ноет, стоит сердцебиению ускориться, а кровотоку устремиться по венам и артериям с бóльшей ритмичностью. И больше ничего. Лицо Сабито и его черты давно стёрлись, оставив за собой лишь отрывки доброй улыбки, весёлых глаз с прищуром и ямочек на щеках. Его сильные руки, большие ладони, крепкие плечи, шрамы, торс, узкие бёдра и мощные икры – всё это рисуется схематично, по-странному карикатурно, будто это и не его воспоминания совсем.       – Гию?       – Я в порядке, – всё тем же голосом отвечает Томиока, понимая беспокойство старого тэнгу и принимая его как данность. Он сам заставил Саконджи волноваться и бояться за него, и он не имеет право ограничивать его от этого.       На пару секунд размышления Гию уводятся в сторону надписи, вырезанной на могильном камне всё тем же каллиграфическим, аккуратным почерком с вычурными, склоняющимися немного вправо иероглифами. «Хорош ли лук — зависит от натягивающей его руки, а его выстрелы всегда были точны.» – гласит прощальная цитата, увековечивающая в себе мастерство молодого, но совершенно талантливого мальчика. Мальчика, чья смелость и уверенность его загубили. Мальчик, чьё будущее оборвалось в ту секунду, когда меч его задрожал и сломался. В тот момент, когда сталь треснула и...       Гию снова делает глубокий вдох и спокойный выдох, которые идут почти в унисон с лёгкими порывами ночного ветра. Его волосы колышатся, уложенные утром пучки растрепались за день и теперь оказываются добиты, как и ослабшая лента, медленно соскальзывающая с его хвоста и оказывающаяся поймана Урокодаки.       – Гию, – Саконджи привлекает внимание Томиоки, показывая ему ленту и осознанно желая отвлечь его, всё ещё обеспокоенный тем, что он пришёл сюда. С времён его юношества и по сей день старый тэнгу едва ли мог распознать мысли Гию, глядя в его лицо, и сейчас он боится того, что давно ушедшие воспоминания пробудили в нём желание вновь поднести остриё катаны к шее.       – Я в порядке, – и напряжённые плечи Урокодаки опускаются в облегчении, когда тон Томиоки кажется уже не таким туманным, с подтекстом разочарования и отчаяния. Саконджи достаточно натерпелся, и Гию принимает его нужду быть осведомлённым о состоянии своего бывшего ученика в те редкие моменты, когда он оказывается рядом. Он снова опускает голову на маленький кустарник гардении с розоватым цветком посередине, прикрыв глаза густыми ресницами.       Томиока осторожно проводит кончиками пальцев по своим волосам, уложенные пряди которых давно распались, став прямыми и более текучими. Без укладки они тянутся ниже, чем в привычном низком хвосте, и кончики достают до завершения лопаток. Он не любит эти волосы, но почему-то отращивает. Ему не нравится нужда укладывать их, заплетать и уделять этому время по утрам. Но менять что-то он не намерен. Он боится.       – Заплетёшь меня? – Гию снова поднимает голову на старого тэнгу, глядя на него невозмутимыми глубинами, которые в памяти Саконджи ещё сверкают детским умиротворением. Теперь перед Урокодаки не взрослый мужчина, а ещё мальчик, который, приходя к нему каждое утро с отросшими прядями, давал ему то заколки, то резинки и просил как-то заколоть его волосы, чтобы они не мешали. Томиока спиной чувствует улыбку Саконджи, даже несмотря на его маску и спокойствие голоса, стоит ему ответить добродушное:       – Конечно.       Косичка. Серьёзно? Немного глупо, даже по-детски, но Гию не возражает. Только немного мотает головой, заметив своё отражение в реке, когда они выходят с места мемориалов и останавливаются там, где Томиока недавно пересёк эту грань, через которую всегда боялся перейти. Он думал, что случится что-то ужасно неправильное, ужасно отвратное и ужасно пугающее, если он всё-таки увидит маску Сабито, произнесёт его имя и прочитает посмертную надпись для него. Ничего не случилось. Все чувства и ощущения прошли, исчезли, и никакого всплеска, к которому Гию готовился, не произошло. В водную гладь его души не упал валун, не потревожил его умиротворение, и только ветер поднял волны на короткие мгновения.       – Урокодаки-сан, – Томиока зовёт его, и Саконджи откликается тем, что поворачивается к нему всем телом, как только Гию опускает к воде ладони и достаёт оторванный кусочек марли из кармана ночной одежды, смачивая её в прохладной реке. – Какой цветок Вы бы посадили у моего надгробия, если бы я погиб?       Вопрос в лоб, без церемоний, и Урокодаки тушуется от этого, хмурясь и неосознанно поджимая губы от беспокойства. Слова Томиоки неприятны, но у Саконджи всегда был ответ. Он думал о подобном раньше, имея почти привычку – оценивать своих учеников, их черты лица и характеры, и приравнивать их образы к цветам. И, если эти индивидуальности оказываются надломлены, Урокодаки увековечивает своих детей в своём сознании прекрасными бутонами. Гию тоже имеет свой цвет, своё растение и свой образ в голове старого тэнгу.       – Кикё, – говорит Саконджи, медленно отворачивая свой пристальный взгляд от Гию и складывая руки за спину, чтобы с шумным выдохом посмотреть на луну, особенно удивительную, загадочную и укрывающую их разговор, будто тайну. – Колокольчики, Гию.       – Хорошо, – бормочет он, оставляя влажную марлю в своей ладони и выпрямляясь, ощущая дискомфорт в ноге то ли от сидения на коленях, то ли от продолжительной ходьбы. В любом случае ему придётся делать перевязку, потому что он чётко ощущает теплую жидкость, стекающую вниз по его икре и щиколотке. И стоит проведать Кандзабуро, что уже некоторое время провёл в одиночестве. – Я уйду завтра утром. Позаботьтесь об этом месте. Оно... Действительно важно.       Урокодаки только кивает в ответ на слова Гию, ощущая одновременно тяжесть у сердца и облегчение в лёгких, когда смотрит вслед уходящему в хижину Томиоке. Может, не все понимают то, как он изъясняется, но Саконджи предполагает. «Ему стало легче... Он переживает эти трагедии. Медленно, тяжело, но переживает. Я горжусь так сильно...» – думает Урокодаки и почти растворяется в воздухе, когда Гию скрывается из поля его зрения. Позади они оставляют что-то важное. Кого-то важного. Но он рад отпустить их обоих. Ему жаль.

«Голова тяжёлая с самого утра... Хочется грохнуться прямо здесь. Чино-сан очень ласкова со мной, это приятно, но как-то удушающе. Она почти не изменилась, правда. Разве что постарела и утратила своё зрение ещё сильнее. Может, спросить у Кочо какие-то капли или очки для зрения? Не хочется, чтобы одинокая старушка и вовсе оставалась слепой в своём одиночестве. Где же её сын? Или дочь?.. Кто у неё там был? Супруга у неё уже давно нет, он ещё в моём детстве погиб – вся деревня на похороны собирала. Да и не был он ей никогда ни помощником, ни опорой, да и в общем здоровьем не отличался. Незавидная судьба у старушки...»

      – Чино-сан, я принёс! – хрипловатый голос Шиназугавы разносится с порога, когда он заходит в уютный, вычищенный им же поутру дом, с двумя массивными сумками с продуктами. Конечно, старушка Чизу давала ему денег, которых едва бы хватило на половину одной из этих сумок, но... Но кто он такой, чтобы взять эту горстку йен у старушки и купить ей некачественных продуктов, которыми она, вероятно, и питается большинство времени? Он ставит сумки у прохода, чтобы снять сандалии, и снова взваливает их на себя, пронося в кухню, где Чино-сан уже расставила тарелки только для них двоих и заварила ещё дымящийся чайник с травянистым чаем. – Чино-сан?       – Ой, бегу, милок, бегу! – торопливых шагов Санеми, конечно, не слышит, но не обращает на это внимание, начиная выкладывать продукты на кухонную стойку. Он учёл, конечно, что Чизу живёт одна, но всё равно купил больше нужного – она точно потихоньку, помаленьку раздаст хотя бы часть продуктов. То принесёт в тарелочке детям во двор фрукты и овощи, то покормит бездомных кошек и собак, а может и вовсе отсыпет кому с окраины крупы, как ему когда-то. Шиназугава не хочет поощрять жертвенность, но и учить взрослую женщину он не в праве.       Те йены, что Чино дала ему с собой, Санеми, после недолгих раздумий, кладёт на одно из двух небольших кресел, стоящих поодаль от обеденного стола. Чизу заметит их рано или поздно и, возможно, подумает, что сама по-глупости оставила их там. А может и вспомнит про Шиназугаву. Он надеется, что к этому времени уже вернётся в Корпус. Задерживаться не хочется.       – Неми, да ты чего-ж! Это сколько ты потратил?! Тут же всё спортится! – восклицает Чино, стоит ей войти на кухню и увидеть разложенные по кухонной стойке продукты – крупы в больших количествах, разнообразия фруктов и овощей, пару рыбёшек и какие-то приправы в мешочках. – Ну куда мне столько? Я одинокая старая женщина, я столько не съем!       – Съедите, Чино-сан, съедите, – с лёгким хмыканьем отвечает Шиназугава, коротко взглянув на одну из тарелок на столе, которая, очевидно, предназначается ему. – Вы же найдёте кого покормить, если что.       – Ну прав ты, прав... – быстро сдаётся старушка, найдя правду в словах Санеми, и виновато передёргивает плечами, будто оправдываясь. После же она начинает укладывать продукты в нужные места, поудобнее укомплектовывая их в небольшие ящички, пока Шиназугава всё раздумывает – хочет ли он завтракать с Чизу или всё-таки нет. Отказывать неловко, но и аппетита у него совсем нет, потому что желудок скручивает при мысли о том, куда он вскоре пойдёт. Смутная тревога, дискомфорт и дрожь пальцев посылают в живот туго сжимающийся узел, а в горло поднимают несглатываемый ком. – Ты на завтрак-то останешься, мил человек? Я вижу, как ты на дверь всё смотришь, точно пёс – спусти с поводка и сбежит!       – Интересное сравнение, – Санеми только усмехается, качнув головой и уклончиво пожав плечами. Соскочить с темы не получается, так как уткнувшаяся в него взглядом Чино не оставляет выбора – ответ она вытянет из него тем или иным способом. Старушка, может, и настойчивая, но разве будет кормить его с ложки против его воли? «Тяжко признать, а вырос мальчик... Быстро-то как все разъехались!» – даже в своих раздумьях причитает Чизу, тяжело выдыхая и как раз в этот момент слыша:       – Я чаю выпью, а кусок в горло не полезет, – кивает Шиназугава и садится за один из дзабутонов в традиционную позу, поудобнее задвигая ноги и глядя на Чино, которая счастливо ворчит себе под нос, довольная тем, что ещё ненадолго будет иметь уши для своих нескончаемых разговоров. – Чино-сан, если я могу спросить...       – Да спрашивай, милок, чего таить-то? Тебя восемь лет здесь не было, про что угодно спрашивай, про всё расскажу, на всё отвечу! – Чизу широко улыбается, прильнув к столу и наклонившись, чтобы налить в чашку Санеми травянистый, горячий чай из чайничка. Тот благодарно кланяется, сложив руки на коленях, и делает глоток.       – Где ваш... Сын? У вас же был сын, да? Комната его пустая, он наверняка женился или на службу пошёл, но почему он не с вами? – Шиназугава спрашивает, невозмутимый, потому что ему, как никак, разрешили задать любой вопрос. Возможно, в нём играет появившееся беспокойство за старую женщину, а может и обычный интерес.       – Сынка мой? Да уехал он, женился и уехал! Вот и поминай как звали... – то ли с недовольством, то ли с обидой восклицает Чино, поёрзав на месте и немного хлопнув ладонями по столу, чтобы после смиренно опустить напряжённые плечи и продолжить раскладывать остатки продуктов по их местам. – Да... Внучек у меня недавно появился, внучек, представляешь! Ох, ну как рада я была, как рада! Правда, ни одним глазочком я его ещё и не видала...       – Почему? – сразу же недоумённо хмурится Шиназугава, отведя взгляд в сторону в попытке вспомнить сына Чизу получше. Высокий, вроде, с такой же тёмной и густой шевелюрой, какая была у старушки в молодости. Санеми раньше считал его излишне неразговорчивым и скучным, но никогда не видел, чтобы он плохо относился к Чино. Поэтому его брови с недоумением изгибаются в процессе диалога.       – Ой, милок... Он-то с жёнушкой своей, девчонкой молоденькой, но славной, в Токио тоже уехал! За модой-то погнался, в столицу захотел, а деньжат-то немного заработал, да и приданное это... – Чизу ропщет, то и дело всплескивая руками, рисуя какие-то невоображаемо-резкие узоры вокруг себя, будто тем самым её рассказ станет более эмоциональным. Хотя, казалось бы, куда уж больше? – Ну, в общем, уехать-то уехал, а меня с собой не привёз, как обещал! Я, конечно, не рвусь сильно – у них своих дел по горло... Вон, работает много, ребёночек родился, я-то там куда помещусь? Ну вот так как-то, Неми, вот так...       На лице энергичной старушки мелькает разочарование и обида, скованные внутри неё чувством понимания – она знает, что её сыну и невестке тяжело, но не может не ощущать себя обделённой в их семье из-за сложившихся обстоятельств. Чино поджимает губы, делает глубокий вдох и снова улыбается, менее широко, но не печально. Скорее всё с тем же оттенком одиночества, которое отражается во всём её естестве.       – Ну, я-то и тут неплохо живу! Вон, знакоменькие все, родненькие! Много кого нет уже с того времени, Неми, но молоденькие появились, детишки бегают, да и я тут свои годки и доживу.       – Вы ещё меня переживёте, – усмехается Санеми, ощущая небольшой укол под сердцем. Бедность. Конечно, все проблемы этой деревни если не от непорядочности людей, то от нищеты. – Спасибо, Чино-сан. Я ценю вашу помощь. И то, что вы сделали в... В тот день.       – Нашёл что вспомнить и за что поблагодарить, милок, – Чизу нежно улыбается ему, совсем по-родственному, осторожно присаживаясь на дзабутон рядом с ним и наблюдая за тем, как Шиназугава тупит взгляд в стол, делая пару глотков чая и позволяя Чино подлить ему ещё душистой, оседающей на языке терпким вкусом жидкости.       – Это достойно благодарности, Чино-сан. Правда... Вы, считай, спасли меня тогда. Даже если Вы этого не понимаете в полной мере, то это правда. Вы дали мне что-то большее, чем инструмент и кулёк еды, – Санеми говорит, немного скомканно и смущённо, но с искренней благодарностью, которая трепещет в его сердце и душе. Нужда поблагодарить её не исчезала с тех пор, как он стал Хаширой и начал задумываться о том, как пришёл к этому. Возможно, если бы Чино не отдала ему в тот день старый топор с медленно начинающей гнить рукояткой, то он бы не выжил в лесу.       – Ну... Ну не надо, милок, не надо... – Чизу срывается на шёпот и немного всхлипывает, и Шиназугава с удивлением замечает остекленевшие глаза старушки, когда по её щекам катятся слёзы. Он оставляет чашку на столе, привставая на коленях, чтобы подвинуться ближе к Чино, которая утирает кончиками пальцев блестящие капли на коже. Санеми с неловкостью сглатывает, не находя в себе ничего лучше, чем побуждение обнять старушку. – Эх, ты...       Она ворчливо выдыхает что-то невнятное, позволяя себе скомканно пробормотать пару слов, а после смолкнуть, положив одну ладонь на сильную руку Шиназугавы, который приобнимает её за плечи, с небольшой тревогой и дискомфортом наблюдая за Чизу. Она молчит ещё немного, поджав губы и опустив глаза, а после начинает ласково гладить предплечье Санеми, будто успокаивая то ли его, то ли себя этим незамысловатым жестом.       – Ты бы знал, как Генья плакал тогда... – пальцы Шиназугавы дёргаются от раздражения, а ладонь сжимается в кулак, стоит Чино упоминуть то имя, которое он так старательно игнорирует каждый раз, когда то проскакивает у кого-то на устах, пролетает у него в мыслях или снится ему в очередной дрёме. – Ну-ну, нельзя так с роднёй... – «Мы не родня. Он мне не брат. Не брат!» – сразу же вертится на языке Санеми, но он прикусывает его до крови, шумно сглатывая металлический привкус и подавляя как желание высказаться, так и навязчивый нервный тик. – Он был таким маленьким... И ты. Вы оба были лишь детьми... Мне так жаль, Санеми. Очень жаль. Жаль, что Генья сказал тебе то, что не должен был. Но ты должен понять...       – И простить? – прерывает её Шиназугава и, получив кивок, не сдерживает шипения, излишне тихого, но не угрожающего, скорее досадного. – Это не Ваше дело, Чино-сан.       Грубо. И импульсивно. Чего ещё можно ожидать? Чего она ожидала, начиная этот разговор? Санеми задаёт себе эти бесполезные вопросы, когда разрывает объятия, всё ещё ощущая фантомные касания её рук на своих предплечьях. Шиназугава шумно выдыхает, разворачивается и едва успевает схватить кульки со сладостями, которые он подготовил специально для своих братьев и сестёр. Он выходит в коридор, коротко и резко осведомляя Чино о своём намерении прогуляться. Ему действительно нужно пройтись. Пройтись туда, куда он должен был явиться ещё давно.       Всё проходит как в тумане – ларёк у рынка, приветливая девушка, пахучие цветы, которые он сгребает в охапку, колящие кожу стебли, листы и шипы. Он не думает ни о чём. Просто идёт, совершенно раздражённый, то и дело передёргивающий плечами и с отвращением вспоминая сказанные Геньей слова, которые всё ещё горечью оседают в горле. Убийца. Ну и что, что убийца? Какое право он имел говорить это? Как можно было сказать это?!       Гнев сменяется обидой, обида – разочарованием, а разочарование – глубокой печалью, обвившей всё его тело и не оставившей за собой никаких других чувств, кроме, разве что, ненависти. Так думает Чино, сидя всё за тем же столом и глядя на пустую чашку, пока в воздухе витает травяной аромат. С ней нельзя согласиться. Разве стал бы человек, испытывающий только ненависть, до сих пор пытаться позаботиться об объекте своей неприязни?       Всё было не как в тумане в момент, когда Шиназугава увидел надгробия, целых шесть подряд, и все с одной фамилией. Его фамилией. Но об этом позже. Сейчас, уже без цветов и сладостей, Санеми медленно бредёт по узким дорожкам кладбища, непонятно куда сворачивая и глядя лишь себе под ноги. Утро уже кипит в деревне, но за её пределами, в месте, где он находится, гробовая тишина. Она не нарушается ничем, кроме его тяжёлых шагов. Он полностью опустошён, у него едва есть силы дышать, идти или делать что-то, кроме простого любования небом. Но даже этого сделать он не в состоянии – поднять голову так сложно, что кажется невозможным.       Он не смог. Снова не смог и сбежал от ответственности, неловко свалив цветы и конфеты на могилы. Было стыдно, неприятно, их имена, будто глаза, смотрели на него с такой пристальностью и гневом, что он дрожал от почти осязаемого страха, ужаса. Его потряхивает до сих пор, и Шиназугава передёргивает плечами снова, чтобы избавиться от этого неприятного тремора как внутри, так и снаружи.       Он идёт, немного шатается, медленно моргает и содрогается только тогда, когда его взгляд останавливается на подозрительно знакомой фигуре. Санеми мотает головой, уверенный, что это галлюцинации. Он замирает, стоит так ещё пару секунд, а потом оборачивается, смотрит на могилу, точнее – обширный мемориал, который встречает его живостью лежащего рядом с надгробным камнем человека.       – Что за херня?
Вперед