Your Best American Girl

Kimetsu no Yaiba
Смешанная
В процессе
NC-17
Your Best American Girl
MythSamuel
автор
Описание
Хашира – сильные, отважные, поклявшиеся защищать своими телами чужие жизни воины. Будучи ними, они всё же остаются людьми. Людьми со своими изъянами, со своими недопониманиями, со своими мировоззрениями. Они тоже горюют об утратах, тоже гложатся виной. Тоже боятся потерять себя и своё оружие в бою, тоже ужасаются перед лицом смерти. Часть их жизни посвящена битвам. А другая, более личная часть, останется затуманенной для всех... Кроме, разве что, них самих. И тебя, дорогой читатель.
Примечания
Название фанфика – одноимённая песня Mitski, названия глав – строчки из этой же песни :]
Поделиться
Содержание Вперед

You're the sun, you've never seen the night

«Гию... Снова погружён в себя. Он давно не заглядывал. А сейчас заявился на порог с раной, попросив ночлега на сегодня... Даже не знаю, как подступиться к нему. Ужасно ощущение, что я так и не смог утешить его и помочь ему пережить горечь утраты. Он всё ещё несёт это на плечах, я вижу. Когда же ты отпустишь прошлое, Томиока? Когда позволишь чужим рукам стать родными? Когда доверишься кому-то вновь? Позволишь ли ты помочь тебе или будешь тащить всё на себе? Такой взрослый... Я не заметил, как ты вырос. Стал таким самостоятельным и высоким, уже выше меня. Продолжай взрослеть, дитя, а я посмотрю. Понаблюдаю за тобой ещё немного...»

      Томиока не вздрагивает, как все остальные в присутствии этого человека, и оборачивается к нему, ощутив хрипловатый вздох рядом. Он жил здесь, под крылом этого старого тэнгу, достаточно, чтобы выучить его трюки и уметь распознать его шаги даже тогда, когда они безупречны и бесшумны. Всё такой же ловкий, всё такой же сильный. Такой, каким Гию его запомнил. «Хорошо. Пусть так и остаётся. Не хочу, чтобы он покидал меня. Не тогда, когда я ещё не решился извиниться...» — думает Томиока и с коротким благодарным кивком принимает из рук Урокодаки миску с чистой водой, которую он ставит на лавку рядом с собой, с шумом вдыхая прохладный ночной воздух.       – Спасибо, – бормочет Гию и, замочив ткань в жидкости, снова вынимает её, протирая ногу от грязи и крови. Его штанина порвана и сейчас закатана до колена, давая Томиоке доступ к ране, нанесённой будто когтем, а на самом деле – кинжалом. Малое количество Убийц Демонов пользуются кинжалами, а вот шиноби... С ними он и встретился. Точнее, с ней. – Прошу прощения за неудобства, Урокодаки-сан. Я уйду поутру.       – Мм... – неоднозначно мычит Урокодаки то ли в несогласии, то ли в ознакомлении с информацией. Но, после выжима окровавленной ткани в миску, Гию получает уточнение: – Я не гоню тебя, Гию. Мои ученики не здесь сейчас. Отправились в город. Отдохнуть после экзамена.       – Вот как... – проблеск интереса в глазах Томиоки сменяется дискомфортом, когда кровь смешивается с водой и активнее стекает по его коже, вынуждая приступить к обработке раны, которую он перед этим накрыл влажным лоскутом. – Я всё равно не буду задерживаться. Я пришёл без приглашения.       – Я всегда рад тебе.       – Я знаю.       И между ними повисает неловкое молчание, разбавляемое ночным ветром, тихим и спокойным. Несмотря на горную местность, густая листва деревьев сбавляет ветер, и здесь он самый приятный. Навевает воспоминания. Но Томиока от них отмахивается, с тяжёлым вдохом затягивая рану марлей и с выдохом выпрямляясь, закончив с перевязкой. Кандзабуро, сидящий на карнизе, опустил клюв вниз некоторое время назад, прикрыв свои уставшие глаза-бусинки, но Гию не забыл о нём. Он не может забыть, особенно когда...       – Опять... – голос Томиоки подскакивает на октаву на первой гласной, что отмечает для Саконджи его беспокойство. Он шумно вздыхает, надев сандалии назад на ноги и опустив задранную штанину, чтобы подняться с лавки, взглянув на Кандзабуро, который только что издал странно-хрипловатый звук, похожий на привычный людям кашель. Гию поджимает губы и хмурится, глядя на ворона, который склоняет мордочку то к одному крылу, то к другому, ёрзающий и неспособный успокоиться. Ещё утром он был в полном порядке, а сейчас он выглядит совсем плохо, и это заставляет Томиоку сильно переживать.       – Заболел? – спрашивает Урокодаки и первое время не получает ответа, так как Гию встаёт с ногами на лавку и тянется к карнизу, чтобы снять оттуда Кандзабуро, надёжно уложив его в своих ладонях. Томиока утешающе поглаживает его макушку, давая понять, что всё в порядке, когда крылья старого ворона вздрагивают и слабо хлопают в попытке защититься.       – Не знаю... – неуверенно бормочет Гию, с мрачным выражением лица глядя на Кандзабуро, который податливо тычется клювом в его ладонь пару раз, слабо пощипывает и успокаивается, обмякнув в его руках, свесив с сомкнутых пальцев крылья и просто упав вперёд в хватке Томиоки. – Ещё утром всё было в порядке. Он стал вялым только к вечеру. Может, он просто устал...       – Он хрипит, – замечает Саконджи, и Гию побеждённо вздыхает, согласно кивая и давая Урокодаки понять, что он и так знает об этом. Явный признак какой-то болезни. Но, несмотря на очевидные факты, Томиоке хочется верить, что это не так. Каждое рассеянное действие ворона на поле боя, каждая его ошибка в сообщениях и каждое его уставшее карканье вызывают в Гию болезненные уколы беспокойства, которые скрыть невозможно. – Его стоит отнести к лекарю.       – Знаю, – отвечает Томиока, кивнув. – Поэтому я не хочу задерживаться. Навещу Цутако утром и отправлюсь в Корпус. Кочо позаботится о нём.       – Рад знать.       Гию кивает, шумно сглотнув от вида истощённого ворона в своих руках, чьи клюв и лапки горячие, что вгоняет Томиоку в ещё больший стресс, от которого его лицо мрачнеет в разы. Неприятно. Неприятно, что он рядом, а сделать ничего не может.       Саконджи понимает его без слов и провожает в комнату, не предлагая ужин или офуро, а сразу показывая ему нужный футон и краткой инструкцией поясняя, где можно будет взять еду и подходящую сменную одежду. Гию учтиво кланяется и благодарно кивает Урокодаки, запирая сёдзи и подходя к расправленному, в большинстве благодаря гостеприимству Саконджи, футону. Томиока сразу садится возле него и осторожно кладёт на плоскую, но в меру мягкую подушку Кандзабуро, помогая ему расправить крылья по прохладной ткани, чтобы остудить его хотя бы так.       Ворон тихо хрипит, щёлкнув клювом, очевидно находясь на грани сознания и сна, и Гию ласково проводит кончиком указательного пальца по его перьям, приглаживая их. После этого он поднимается на ноги и, всё с тем же обеспокоенным выражением лица, ненадолго покидает комнату, чтобы вернуться через пару минут с одеждой в руках. Простая светлая туника и свободные штаны. Его устраивает. Никаких излишеств, ничего не сковывает движения. Свою форму Гию оставляет сложенной на дзабутоне рядом с котацу и туда же сверху кладёт свою катану.       Ещё раз проверив Кандзабуро, Томиока выходит из комнаты и на этот раз направляется на кухню, тихо беря со стойки глубокую миску и марлю, ещё не убранную Урокодаки на нужное место. Гию делает всё механически, с тяжёлым сердцем и некой скованностью от тревожных мыслей в голове, от которых он не может избавиться. Это плохой знак? Цутако не ждёт его? Гонит его прочь? Томиока не знает, что ему думать и куда бежать.       Набрав миску речной воды и оторвав для себя десяток кусочков плотной марли, Томиока кладёт свёрток на место и возвращается в спальню. Гию сидит на коленях рядом с вороном, протирая влажным лоскутом горячие лапки и клюв Кандзабуро, а после этого осторожно приподнимает его, стараясь не вырывать его из сна слишком сильно, и кладёт под его обмякшее тельце прохладную ткань. Это действие встречается тихим, невнятным звуком, который тоже выходит хриплым и беспокоит Томиоку. Он не уснёт сегодня. Не тогда, когда Кандзабуро так хрипло дышит. Хотя, ещё больше Гию паникует, когда ворон затихает полностью.       Гию меняет эту повязку несколько раз, прежде чем осмеливается выйти на улицу и глотнуть свежего воздуха, которого ему, признаться, не хватало в душной комнате. Но открыть окно он себе не позволил – мало ли это усилит хрипотцу Кандзабуро или как-то повлияет на это. Он едва ли знает что-то о лечении птиц, так что старается уберечь своего ворона от любых опасностей. По крайней мере сейчас, когда он выглядит слабым и беззащитным.       Ему следовало бы поспать, но в голову не приходит ни одной мысли о том, чтобы сомкнуть глаза, и только зевки, которые Томиока старательно игнорирует, напоминают ему о важности отдыха. Впрочем, он не отзывается на намёки своего организма и идёт дальше, медленно обходя до боли знакомую хижину и начиная шагать вдоль реки, глядя на её мирное течение и слушая её журчание. Вода немного плещется на камнях, из-за ветра вытекает на ближайшую землю, нежным течением погружаясь вглубь горного леса. Это приятное место. Успокаивающее. Почти убаюкивающее. Но для Гию подобное умиротворение всегда будет казаться фальшивым. Ведь здесь, совсем не далеко, в паре шагов влево от этой реки, есть кладбище. Кладбище, где Урокодаки похоронил своих учеников, своих детей. Томиока разочарован, что не стал одним из цветков, высаженных на этом лугу.       Гию складывает руки на груди, глядя на конец леса с недоверием, сомнением и горем в глубоких синих глазах. Он мучится выбором несколько долгих минут, осматривая то водные брызги узкой реки, которая кажется невозможным для переступления обрывом; то толстые ветки высоких деревьев, которые с тонкой угрозой нависают над ним, шелестя листьями и предупреждая; то ночное небо, проглядывающее между густыми шапками леса и не говорящее ничего неопределённого. Природа призывает его отступить и вернуться к хижине, а небо просит следовать своим чувствам.       Гию повинуется этому внутреннему побуждению, когда переступает обрыв, превращая его всё в ту же узкую речушку, которая не может досадить ему ничем, кроме забрызганной водой штанины. Угрожающие, острые мечи тоже превращаются в обычные ветки, треплющие кончики его пучков-волос, и пропускают его на луг.       Урокодаки начал засаживать эту местность тогда, когда места под маски умерших детей закончились, а хранить их по всему дому Саконджи не мог. Гию знает. Он бы зачах слишком рано, если бы каждый день смотрел на вырезанные им же маски и понимал: они не помогли. Не помогли рыжей девочке и её белокурой подружке, не помогли зеленоглазому мальчику и его улыбчивому сопернику. Это только те, кто известен Томиоке. В тот год из учеников погибло пять человек. В день, когда он сам проходил отбор, выжили все, кроме одного. Урокодаки же помнит каждого из покоящихся здесь поимённо. И эта ноша наверняка ещё более ужасна, чем та, которую тащит сам Томиока.       Стоило поднять взгляд с травы на луг, как на нём, среди цветов и небольших вертикальных надгробий, виднеется невозмутимый в своей тишине Саконджи, булто материализовавшийся из мыслей Томиоки. Гию не заметил старого тэнгу в этот раз, слишком погружённый в себя. Тот, похоже, терпеливо ждал, когда на него обратят внимание, и сейчас он протягивает одну из своих руку вперёд, а после неоднозачно обводит ей маленькое памятное место.       – Пройдёмся? – в ответ только шуршание одежд, шелест листьев и кивок. Саконджи это удовлетворяет, как и тихий шаг Гию ближе. Он готов. Готов найти среди всех могил ту, чьё существование всё ещё удушающе сдавливает горло, стоит подумать о том, чьё имя написано на надгробии. Томиока так и не увидел цветок, которлый Урокодаки посадил в честь... Сабито. – Поговорим?       Но ответа старый тэнгу не получает.

«Удручающая обстановка... Здесь всегда было вот так? Такая старая, такая маленькая деревня... Она запомнилась мне совершенно другой. То дерево, где мы играли, совсем увяло, тот рынок, где мама закупалась, уже совсем не тот, а дома... Некоторые совсем гниют, а некоторые процветают. Наверняка многие старики просто погибли, а их дети не удосужились позаботиться об их домах. Мой родной дом тоже теперь такой? Или там ещё кто живёт? Тот ублюдок наверняка мёртв уже – такие уроды долго не живут, – но, может, родня его там поселилась или ещё кто...»

      Санеми не может не ощутить укол тоски при виде всего вокруг него. Всё такое родное, но ужасно незнакомое. Дежавю и ностальгия поселяются в его груди, сдавливая её изнутри и вынуждая дышать тяжелее. Он изнурён физически после долгой дороги в отдалённую деревушку, а теперь на него с силой наваливается эмоциональное истощение. Шиназугава и не подозревает, что выглядит странно, такой потерянный, осматривающийся вокруг большими глазами и крепко стискивающий ворот своей формы, царапая короткими ногтями кожу на ключицах. Боль не отвлекает, а сердце бьётся всё быстрее. Он... Дома? Но не ощущает никакого удовлетворения. Только чистый ужас. Он так давно по-настоящему не боялся, что забыл, каково это – быть уязвимым.       – Господин, постойте же! Ох, вы, быстрая молодёжь... – Санеми вырывается из транса воспоминаний только в момент, когда рядом с ним раздаётся чужой голос, вынуждающий его замереть и повернуть голову к старушке, которая, видимо, шла за ним какое-то время. Шиназугава сглатывает, его кадык дёргается, после чего он с шумом выдыхает и глубоко вдыхает, сомкнув длинные ресницы на пару секунд, чтобы прийти в себя. Только после этого он опускает голову на низенькую старушку, которая щурится, разглядывая его.       – Чем я обязан Вам, госпожа? – учтиво спрашивает Санеми, спокойный и уже не такой туманный в своих мыслях, так как в его поле зрения не полузнакомые здания и улицы, а бабушка, которая, кстати, тоже напоминает ему кого-то. Правда, сразу на ум ему никто толком не приходит.       – Госпожа? Ой, брось, юноша, какая я тебе госпожа! – пожилая женщина смеётся, широко улыбаясь своими тонкими губами, морщинки в уголках её глаз становятся всё более отчётливыми, а сама она продолжает разглядывать Санеми. – Вы ведь нездешний, да? Ходите так подозрительно, уже вся улица шепчется, что Вы недоброе что-то замышляете!       Бабушка говорит будто с подозрением, и Шиназугава почти механическим движением проверяет свою спрятанную под одёжкой катану, убеждаясь, что она надёжно укрыта и видеть её никто не может. Значит дело в другом, и Санеми косвенно догадывается в чём – в маленьких, не туристических деревнях редко встречают неместных, вот многие и переполошились. Впрочем, пожилая женщина достаточно бойкая, раз смело подошла к нему поинтересоваться.       – Не переживайте, госпожа, я не замышляю ничего. Я... Вырос в этой деревне и пришёл повидать её снова, спустя много лет, – всё с тем же уважением говорит Шиназугава, и замечает, как лицо бабушки сначала вытягивается в удивлении, а потом принимает ещё более счастливое выражение, чем когда она смеялась.       – Неми, это же ты! – восклицает она с улыбкой, поднося ладони к его щекам и тиская их, вынуждая Санеми сначала неодобрительно нахмуриться и помрачнеть, так как он не особо любит прикосновения от незнакомцев; после замереть из-за знакомого прозвища, коим его кликала едва не вся деревня; а дальше и узнать приветливую старушку. – Это же я, Чино Чизу, забыл что-ли, мальчик мой? Ох, ну как ты вырос, как вырос! Взрослый совсем, большой и сильный!       – Помню, Чино-сан, Вас очень сложно забыть, – Санеми отвечает с лёгкой ухмылкой, которая невольно растягивается на его обветренных губах, стоит вспомнить лицо тогда ещё более молодой, но зрелой женщины, всегда энергичной, смелой и бойкой. На первый взгляд, такой же она и осталась. За исключением некотооых почти полностью поседевших прядей в волосах, морщинок на лице и сгорбившейся осанки. Она вроде бы осталась той же, но кажется другой. – Вы заметно... Помудрели.       – Ой, и не говори, мальчик мой! Только вещи своими именами-то называй, постарела я ужасно, – говорит Чизу без толики сомнения или стыда в голосе, уперев руки в бока и глядя на Санеми всё теми же острыми, добрыми глазами с опущенными вниз уголками и такими же «приунылыми» ресницами. Она всегда была такой характером – всё делала без лишнего стеснения, иногда без границ вовсе, с уверенностью, справедливостью и милосердием. – Ну, то и немудрено, молодые лета свои я уж отбегала, и на старческий покой пора!       – Хуже от этого вы не стали. И совсем не изменились характером.       – Ну это да, это да! – гордо заявляет Чино, а после быстро переключается на Санеми вновь, кладя ладони на его плечи и проводя ниже, по его сильным рукам, как и раньше, не стесняясь потрогать его и пощупать, чтобы увидеть, как вырос и как изменился. У неё всегда было плохое зрение, а к старости наверняка совсем испортилось. И как она заметила его? Или просто пришла, услышав сплетню о незнакомце? – Ну как вырос, ну жених-жених! Как давно я тебя не видела, совсем другой уже, да? Я тебя ещё совсем маленьким помню же! А сейчас вон какой... Чего раньше не заглядывал-то? Вон, восьмой годок пошёл, как тебя не было, а тут ты нежданно-негаданно явился!       – Работа, Чино-сан, жизнь совсем другая, – спокойно говорит Шиназугава, мягко выдохнув и отвечая ей лишь парой фраз. Большего Чизу всё равно не позволяет – болтает и болтает, охает и ахает, впрочем, как и раньше. Это даже несколько успокаивает. Ему не нужно рассказывать о чём-то конкретном и поддерживать диалог. Он просто стоит, будто декоративный объект, который Чино ласково гладит и воркует. Это ощущается странно, зная, что он теперь взрослый мужчина, а не тот маленький мальчик, которого она в злополучный день «провожала» в новую жизнь.       – Работа! Одна работа у молодёжи на уме, ну одна работа... Работа-то хорошо, но толк от неё какой, коли семьи рядом совсем нет? – ворчит она, кажется, больше ссылаясь на своих детей, чем на Шиназугаву. Но и в нём эти слова находят свой болезненный отклик.       Чизу немного поникает, сощурив глаза и снова рассмотрев Санеми с ног да головы. Что-то смущает её, и вскоре он понимает что. Понимает, когда Чино обхватывает ладонями его щёки и гладит кончиками больших пальцев шрамы на его коже. Эти шрамы, окровавленные и грубые, она сама обрабатывала своими тогда ещё молодыми и ловкими руками, пока рыдающий, раненый мальчик, сидящий на крыльце её дома, смотрел в одну точку немигающим взглядом. Она позволила ему уйти тогда, отпустила его в лес, поняв из его скомканного рассказа, что здесь, в деревне, жизни ему не будет. Ей оставалось только собрать ему кулёк в дорогу, вручить оставшийся после мужа старый топор, в последний раз поцеловать в лоб и пойти к Генье, о котором Санеми попросил позаботиться. Шиназугава всегда был, есть и будет импульсивным, но отвественным. Даже в тяжёлом детстве, даже когда его разрывает обида изнутри, даже когда гнев ломает кости, даже когда... Даже когда ему больно.       – А где ты живёшь, Неми?       – Токио, Чино-сан, – коротко отвечает Санеми, мягко, почти благодарно выдыхая, когда та не задаёт слишком много вопросов по поводу того, как сложилась его жизнь после ухода из деревни с одними только ножом, топором и благотворительным кульком от Чизу.       – Токио! Это сколько ты ехал, милок?! Долго, небось, устал! Ну пошли-пошли, я тебя накормлю, обязательно накормлю, по-другому и быть не может!       Санеми и не противится, когда Чино хватает его за руку и тащит за собой. Или только ему кажется, что она тянет его? Наверное, это только видение из прошлого, дежавю. Она часто вела его так, под руку или за руку, чтобы накормить во время его перерыва на обед на очередной подработке и завернуть его братьям и сёстрам немного угощений с собой. Еды было мало в то время, но ей хватало и того, что она собирала в поле и покупала на отложенные деньги. Дитятко у неё в то время в доме осталось только одно, а он и сам мог себя прокормить, будучи уже взрослым. Так на кого ей было это тратить, особенно с её извечной добротой и сердобольностью?       Шиназугава может облегчённо выдохнуть только в момент, когда оказывается сидящим на дзабутоне у стола, пока перед ним дымится чашка с чаем. Здесь всё осталось старым, кроме, разве что, котацу в гостиной, который ещё восемь лет назад был подкосившимся и скрипящим, сменился другим столиком. А тот котацу был то ли выброшен, то ли отдан на розжиг. По крайней мере так говорит сама Чизу, когда с улыбкой хлопочет над едой, не поддаваясь уговорам Шиназугавы не заморачиваться и просто посидеть с ним. Всё-таки Санеми, несмотря на ностальгический прилив детского тепла и укола счастья в сердце, мучит лишь один вопрос – что случилось с его родным домом, с небольшим зданием близ окраины этой деревеньки, с местом, куда он не успел дойти, перехваченный бойкой старушкой. И навряд-ли он решится идти туда сегодня.       – Чино-сан, – Шиназугава едва находит момент вставить своё слово в поспешную, страстную речь Чизу, которая прерывается, стоит ему подать голос, и пронзительные серые глаза впиваются в него с немым вопросом. – Что случилось с... Моим домом? Туда кто-нибудь въехал? Со стороны матери или отца?       – Мм... – задумчиво мычит Чино, её пальцы крепко сжимают рукоять ножа, когда она замедляется, нарезая овощи с осторожностью, будто всё это действо отражает крутящиеся шестерёнки в её голове. – Ах, кажется, да! Приезжал сюда кто-то после всего произошедшего, привёл дом в порядок, да так его и продали лет эдак шесть назад. Поселилась там пара молодая, деток растят, шебутные такие! Помню с неделю назад...       И Чизу снова погружается в рассказ о деревне, о том, как мирно здесь всё живёт и плывёт по течению. Эти истории, безусловно, интересны и важны для понимания того, как это место изменилось за время его отсутствия, но мысль о том, кто сейчас владеет домом, не покидает голову Шиназугавы даже тогда, когда он делает глоток горячего чая, обжигая язык и горло. Неприятно, но совершенно не отвлекает. Сложно. Очень сложно быть всего в паре шагов от искупления греха перед теми, с кем он не простился.       «Мама...» – Санеми вспоминает с шумным вздохом, опустив взгляд в плещущийся в чашке чай, который бултыхается от одной стенки к другой, пока Шиназугава качает посудину между пальцев. Её упоминать не хотелось и не хочется до сих пор. Она – его сладкий сон и его страшный кошмар. Он просто не знает какие мысли должны быть в его голове, когда он думает о ней. Мать семи детей с мужем-алкоголиком, которая всеми силами защищала и поддерживала всех: друзей, родственников, знакомых, – и впоследствии превратившаяся в монстра, убившего почти всех своих детей. Санеми в последнее время всё чаще посещает мысль о том, что она могла убить ещё невинных людей на своём пути.       Пыталась ли она вернуться домой, когда пришла к знакомым ей сёдзи с нарисованными на них белоснежными голубями, или была ведома жаждой плоти и крови? Правда ли она плакала перед смертью от ужаса утраты и осознания своей чудовищной сущности, или ей было невыносимо больно от испепеляющего её тело солнца? Стала ли она демоном из-за желания прекратить мучения от лап поглощающего её демона или из-за нужды жить ради своих детей?       Лицо Шиназугавы мрачнеет с каждым заданным в голове вопросом, от которых хватка на чашке становится сильнее, и пальцы обжигаются от тесного контакта с нагревшейся посудиной, которую крепкая рука Санеми грозится расколоть прямо так. Ему ещё больно. Неимоверно больно думать о матери, гибель которой случилась дважды. Один раз – от демона, другой – от рук собственного сына. «Я избавил её от страданий или обрёк её на вечную агонию в аду?» – и каждый подобный вопрос, подавляющий его волю и уверенность, остаётся без единого намёка на ответ.       – Ой, я как-то заботалась! – после неловкого молчания восклицает Чизу, подойдя к Шиназугаве и ласково потрепав его по волосам, совсем как маленького ребёнка. Конечно, она заметила апатию и отстранённость Санеми, так как пару минут назад замолчала, уставившись на него, и поняла, что тот совершенно не слушает. Её это нисколько не задевает — она и сама понимает, что находиться в месте, причинившем так много страданий и боли, тяжело. Она лишь пыталась помочь разговором. Но, видимо, это не то, что Шиназугаве сейчас нужно. – Ну, ты с дальней дороги, Неми! Может, сходишь прогуляться? Или останешься у меня отдохнуть? Идём-идём, я приючу тебя ненадолго, что уж тут! И даже не думай возражать, я ведь тебя ещё таким маленьким помню, это мой долг, как взрослой женщины – заботиться о младших!       У Санеми нет ни сил, ни причин сопротивляться. Идти искать гостиничный двор или отель не хочется, тем более здесь такого, кажется, нет. А если и есть, то это наверняка будет хуже просторного двухэтажного домишки с уже знакомой ему старушкой, к которой он питает тёплые чувства. Он благодарно кивает, кланяется и бормочет благодарности, когда Чизу ведёт его на второй этаж, в бывшую спальню её сына, где всё хорошо прибрано и всё ещё царит домашняя атмосфера, несмотря на то, что её дитя уже давно не здесь. Вернее, не в этом доме. «В другой деревне, наверное... Чино-сан часто была болтлива, но не настолько. Вероятно, ей одиноко. Быть наедине с собой в преклонном возрасте...» – задумчиво пробегает по своим размышлениям Санеми, но не может зациклиться ни на чём конкретном, потому что его мысли мечутся от одной темы к другой, вынуждая виски неприятно пульсировать, а румянец на щеках – усиливаться.       Всё, что Шигазугава хочет – упасть лицом в подушку и заснуть, возможно, прочитав перед сном молитву или просто подумав о том, что бы ему посоветовал другой человек, если бы знал, через что он проходит сейчас. Но рядом, к счастью или к сожалению, только Чизу. Или всё-таки нет? Или есть кто-то ближе, с кем, несмотря на сомнения, можно поделиться своей участью? Кусочком своей ноши?
Вперед