Припылённое родство

Толстой Лев «Анна Каренина»
Джен
В процессе
PG-13
Припылённое родство
Водяная ива
автор
Описание
Ани могла бы назвать свою жизнь счастливой, если бы не её брат Серёжа. Хотя, быть может, она просто снова капризничает.
Примечания
Работа будет сосредоточена на отношениях между Ани и Серёжей, которые будут складываться достаточно неудачно и драматично, наверное, даже чересчур для брата и сестры… Так что я специально поставила метку: «платонические отношения», ведь страсти будут африканские, а никакого влечения между героями не будет. Наверное, со временем не раз поменяю название, так как это немного странное, если у вас возникнут какие-то ассоциации, пожалуйста, напишите мне о них). Оцифрованный альбом Ани.) Доска в Пинтерест: https://pin.it/40aGbFb
Посвящение
Художнику Джорджу Генри и его картине «Красавица и чудовище», которая у меня сразу вызвала ассоциацию с дочкой Анны, https://www.wikiart.org/en/george-henry/beauty-and-the-beast
Поделиться
Содержание Вперед

Глава сорок первая. Чёрно-розовое

― Что же, в точности вот так и сказала? ― переспросил Алексей Александрович. Ему было прекрасно известно, что повторённый Вронским гневный монолог вполне в духе Ани, но после визита месье Маева он больше привык дивиться щедрости своей дочери, а не её жестокости.        ― Слово в слово, ― подтвердил Вронский.        ― Ну будет… не огорчайтесь так, ― пробормотал Каренин.        Он чувствовал, что раз он настоял на том, чтобы Алексей Кириллович рассказал, что за сцена у них вышла с Ани ― а мрачную растерянность Вронского можно было объяснить либо серьёзной размолвкой с Ани, либо тем, что у него внезапно открылась старая рана, но хватит с этого дома и одного болезного ― его долгом было и утешить его, нельзя же, в конце концов, из чистого любопытства попросить человека показать язву на теле и ничем не помочь.        ― Вы же уже успели составить некоторое представление о характере Ани. Очень скоро она раскается и будет слёзно просить у вас прощения: подымет на вас полные вины глаза и станет… ― он запнулся, видя, что его слова не производят должного эффекта. ― Она взбалмошная, но совесть у неё всё-таки имеется. Вам следует научиться не принимать её выходки близко к сердцу, слова ребёнка мало стоят, тем более из-за болезни Серёжи она сама не своя. Не обижайтесь на неё, не обижайтесь, ― легонько встряхнул руками перед собой Алексей Александрович, пытаясь развеять грусть Вронского будто табачный дым.        ― Нет, Алексей Александрович, я не обижаюсь на Ани, ― начал было возражать Вронский, но Алексей Александрович перебил его.        ― Только не нужно посыпать голову пеплом и говорить, что Ани во всём права. Не позволяйте ей с вами так обращаться, для её же блага в первую очередь, иначе она будет вить из вас верёвки, ― предупреждение это, однако, показалось смешным даже самому Каренину, его-то душу дочь давно пустила на пеньку. ― Она просто хотела вас обидеть, а вы и тут рады ей потакать.        ― Я не обижаюсь на Ани, ― выслушав Алексея Александровича, а скорее дождавшись, когда он закончит свою мысль, отозвался Вронский. ― Дело в том, что она напомнила мне Анну, какой она была в последние свои дни. До ужаса напомнила.        До дрожи, до гадкого мелкого перестука зубов, до подозрения, а не помутился ли у него рассудок, а не снится ли ему, задремавшему в поезде, кошмар. Это в дурном сне две Анны могли вот так соединиться; это в дурном сне исхудавший, помолодевший и измученный призрак Анны мог притвориться их Ани; это в дурном сне её не знающий покоя дух мог вселиться в их дочь. До сих пор он считал, что никогда взгляд живого не туманило отчаяние более неукротимое, чем отчаяние Анны, когда она после их ссоры, сидя в темноте, крутила кольца на руке со странной улыбкой, а теперь перед его глазами стояла рассматривавшая что-то пустоте над ступенями Ани ― или это сумасшедшие разглядывают так подступающие к ним безумие, а самоубийцы свою смерть? Сколько же ночей подряд его сон будут прогонять образ дочери в будто норовившем проглотить её своей пастью с оборками вместо зубов пеньюаре и безотвязная мысль о том, что он снова ничем не может помочь. Его Ани затягивала какая-то тёмная пучина, а он, приговорённый лишь наблюдать её гибель, не может подать ей руки.        ― Я всегда отмечал сходство между ними, но прежде я убеждал себя в том, что я преувеличиваю для своего же удовольствия, ― Вронский хотел прибавить ещё, что сейчас ему жутко узнавать в Ани мать, но пожалев о том, что он вовсе дал возможность Алексею Александровичу с ним согласиться, умолк.        ― А вы кого-нибудь ещё, кроме Анны Аркадиевны, любили? Я, естественно, имею ввиду привязанность любого толка, ― поспешил уточнить Алексей Александрович, так смутившийся, словно его уже многократно на все лады обвинили в неделикатности. ― Просто мне Ани временами напоминает моего брата Андрея, он тоже был гордым, смелым, уверен, они бы подружились, будь он жив. А ещё у неё есть что-то общее с моей матушкой, та тоже была очень ранимой, ей ничего не стоило разрыдаться; у неё определённо доброта и манеры моей кузины Ларочки Чернозёрской и упрямство моего дяди, и, конечно же, она немного похожа на мать. Словом, я узнаю в ней всех, кого я когда-либо любил, наверное, потому что никого, кроме неё, уже не полюблю.        Теория Каренина, во многом повторявшая рассуждения Вронского о том, что ему только лишь хочется назначить Ани медиумом для этакого бесконечного спиритического сеанса с Анной, ненадолго защитила его от кровожадного страха, да и сравнивать дочку с Варей и Яшвиным было, пожалуй, даже занятно. Итак, он откланялся, пока здравый смысл и правила хорошего тона одержали верх над желанием спрятать вместе с прислугой все острые предметы, но предсказание Алексея Александровича сбылось даже раньше, чем он смел надеяться.        Только он снял с вешалки свой плащ, чтобы наконец убраться восвояси, как позади заскрипели половицы ― видимо Вера полагала, что не проводить барского гостя, как это заведено, означает распахнуть двери беде, пока что только ломящейся в дом.        ― Ты бы тоже, Вера, отдохнула, ― бросил он через плечо, но обернуться ему уже не позволили.        ― Батюшка, прости меня, ― прошептала уткнувшаяся в его спину Ани, но её появление казалось ему настолько невероятным, что это оставалось выше его понимания, откуда здесь взялся голос его дочери, и как её руки могли обвить его, если она спит наверху. ― Прости, я так виновата.        Посмотреть бы на её личико, удостовериться, что взор её прояснился, но он видит лишь две бледные ладони, вцепившиеся в ткань его пиджака точно две замысловатые камеи. В груди у него заныли обещания, что не зря она впервые назвала его отцом, и он будет заботиться о ней, как и обязан родитель, однако стыд и новое откровение Ани, как камень на шее у утопленника, потянули их вниз, на самое дно его души.        ― Я сегодня впервые поняла, что Серёжа правда при смерти, ― руки её ослабли, она отпустила его, чтобы уже он притянул её к себе.        Глаза ещё дикие или, быть может, с поволокой страха, если она сама испугалась своего неистовства. Кожа стеклянная, губы будто мелко кусают её признание.        ― Бедная моя девочка, ― несчастное дитя, да вот только он хорошо знал, что сколько бы ласковых слов не было произнесено, сколько бы поцелуев не было оставлено на её пальцах, ей не полегчает, потому что ей нужен товарищ в её скорби, а между тем ему сперва было жаль дочку, а уж потом Серёжу, как и Алексею Александровичу, и Вере…        На его удачу, едва он укрыл Ани одеялом, она уснула, избавив его тем самым от надобности раздражать её своим сочувствием, как его после гибели Анны раздражала мать, или лгать ей, что Серёжа непременно поправится. Не существует незаразных болезней: рано или поздно любая хворь поражает всех, кто бросает ей вызов ― одного больного ей мало, чтобы насытиться, вот и Ани теперь не вполне уж здорова, а может быть, и даже более больна, чем её брат, и он тоже мучается её мучениями. Но что же с ней будет после кончины брата, если его, взрослого мужчину, военного с переизбытком жизненной энергии, почти уничтожила смерть той, без кого он не мыслил жизни ― с ней, с хрупкой девочкой, чьё тело даже терялось под толстым одеялом?        Когда Ани проснулась от того, что солнечный луч вдруг согрел её лоб, отца рядом с ней уже не оказалось. Она заметила в своём отражении, что слева у неё заложены за ухо прядь, и это осталось единственным доказательством того, что Вронский вообще был в её комнате ― хотя, в конце концов, необязательно, что это он поправил ей волосы на прощание, это могло выйти и случайно, и хорошо если так. Примирение с ним далось ей будто бы слишком просто, а взамен, чтобы всё-таки хоть как-то наказать её за резкость, легкомысленная честность вырвала у неё правду о том, что она действительно боится смерти Серёжи не как жуткое порождение дремучей фантазии вроде какого-то морского чудища, а как вполне живого зверя из плоти и крови, объявившегося в их краях. Потом, дабы обмануть судьбу, словно она никогда и не проклинала брата своими опасениями, Ани даже наново принесла свои извинения Вронскому, пусть тот и попытался ей осторожно напомнить, что они уже мирились, а пока мысли её глодали вопрос ― что же будет, если Серёжа и правда умрёт?        Ей представилось, что её обвинения в адрес Вронского были не только жестокостью, но и клеветой, и росла она с родным отцом где-то во Франции, считая себя законным и единственным ребёнком своих родителей. Она бы и не подозревала, сколько гордости и нежности она потеряла из-за того, что имя некоего чиновника Сергея Каренина ей ничего не говорит, но одно и то же солнце сперва бы наполняло светом его комнату в Петербурге, а потом её под Парижем. Они бы, верно, и не обратили друг на друга внимания, случись им столкнуться на каком-нибудь курорте, но её бы всегда поддерживало его существование, а его её, пусть окружающие принимали бы её любовь к неизвестному ей брату за девичью мечтательность, а тоску по нему за меланхолию, которую можно вылечить прогулками на свежем воздухе. И если бы Серёжа выздоровел и уехал куда-нибудь, она бы тоже смогла пережить разлуку с ним, утешившись его довольством, но о какой радости можно вести речь, когда он будет лишён шанса на счастье? Вся его жизнь до ранения и тем более после рисовалась ей сплошным страданием, чаще истончавшегося до сплина, и всё же двадцать шесть лет ожидания, схлынет ли его тоска ― а дальше ничего... Когда солнце будет прикасаться к её лицу как сейчас, ей будет в тягость эта ласка, потому что никогда уже солнечный свет не поцелует её брата. Всякий раз, когда она будет встречать ровесника Серёжи и уже семейного человека, она будет думать о том, что у него не было и уже не будет ни жены, ни детей; каждый раз, читая о новом начальнике в министерстве, она будет думать о том, как пошла бы эта должность Серёже.        С тем же пристальным вниманием, с которым она раньше искала доказательства приближающегося выздоровления Серёжи, Ани начала искать признаки ухудшения. Недопитый ли чай, просьба дать ему не такую шуршащую подушку, чугунные ли после бессонной ночи веки или лишняя улыбка ― что угодно могло насторожить её. Безыскусной в обмане, ей удавалось скрывать свои тревоги от домашних и в первую очередь от больного благодаря тому, что своей бравадой она обманывала и себя.        Настоящее отвращение к этому спектаклю она испытывала, лишь садясь за пианино. Вот уж перед кем ей было стыдно кривить душой, так это перед инструментом, в отличие от живых существ, нуждавшимся не в доброте, а в честности. Разве не оскорбляло её давнего и верного друга бездумное нажимание на клавиши, механический перенос нот из закорючек на бумаге в аккорды? Подло, мерзко, фальшиво. Но она продолжала играть внезапно ставший чрезвычайно визгливым вальс, торопливо отрывая пальцы от клавиш, будто они были ледяными, потому что надеялась ободрить мажорным концертом брата. Едва мелодия кончилась, она захлопнула ещё подрагивающее музыкой пианино, словно боясь его упрёков, и побежала прочь выслушивать незамысловатые похвалы Серёжи.        ― А последнее, что это было? ― поинтересовался он, уже позабыв, что Ани играла в начале.        ― Вальс. Большой блестящий вальс, ― потёрла она ладони, как будто счищая остатки музыки с них.        ― А кто автор?        ― Шопен.        ― Точно, ты ведь его с детства любишь, ― кивнул Серёжа, уставившись в угол. ― Помню, ты говорила, что его произведения для ночи. Даже как-то раз я пришёл очень поздно после бала, а ты играешь папе в темноте.        ― Да, только это был Дебюсси, ― поправила его Ани, потянувшись за градусником, уж больно неподвижным стал блеск его глаз, ― он тоже для темноты.        ― А кто для утра? ― запрокинул он голову, и тени ещё больше вытянули его и без того худое лицо. Нет, ей почудилось…        ― Моцарт, Мендельсон, но это условность на самом деле. Ты только попроси, если хочешь, чтобы я сыграла что-то конкретное.        ― Это хорошо, что условность, а то стало совсем рано темнеть. Который теперь час? Девять?        ― Начало восьмого, ― ответила Ани, подсовывая под его безвольно висящую руку градусник.        ― Из-за того, что я просыпаюсь только к часу, у нас с тобой какая-то полярная ночь получается, ― и полярный страх, полярная тревога, полярный ужас…        ― Ничего, доктор говорит, что после того, как ты пойдёшь на поправку, тебе бы хорошо съездить на море, а на юге темнеет позже, там зимовать приятнее, ― пропела Ани, сев рядом с братом так, чтобы закрыть его от света, так некстати заострявшего его черты.        ― Правда? А мне казалось, только ты веришь в то, что я выздоровею вовсе, ― удивился он.        ― Ну конечно же нет! ― добродушно возмутилась Ани, хотя Геннадий Самсонович лишь имел неосторожность сокрушаться при ней о том, что больному неполезен здешний климат, а сама она, перебирая его уже переросшие свою законную длину волосы, боялась, что вскоре ей придётся гладить прядь его волос в траурном кулоне, который она будет непременно прятать от отца.        Ани была бы рада, если бы кто-то из окружения Серёжи взялся часто навещать его и тем самым помогал бы ей хоть немного развлекать его, но, с другой стороны, страх разоблачения заставлял её сторониться даже несколько раз заезжавшего к ним Алёшу Облонского. Новость же о визите Василия Лукича, который не пересекал порог их дома последние девять лет, и вовсе застала её врасплох. Гувернёр брата, если детские воспоминания не подводили её, был достаточно добрым, однако не расстроит ли он своего воспитанника? Сумеет ли он скрыть своё оцепенение перед его недугом? Не забудет ли о том, что больных нужно щадить? Не станет ли воспитывать Серёжу буквально на смертном одре и отчитывать его за дуэль?        Вопреки недоверию к их гостю, Ани не намеревалась мешать разговору брата с Василием Лукичом, и потому, только Люба отворила ему дверь в комнату Серёжи, Ани двинулась ему навстречу, чтобы поздороваться с ним и уйти, но он, растерянный и как-то странно разрумянившийся, обратился и к ней тоже:        ― Извините, что я не приехал раньше, уже три недели, а я только вчера узнал. А князя Ипполита нельзя ведь так сразу оставить, он нездоров, ― взгляд его снова вернулся к Ани, что свидетельствовало о том, что уточнение о болезни юного Цвилина, предназначалось ей. ― Если бы мне дали знать, я бы приехал раньше.        ― Не беспокойтесь об этом, Василий Лукич. Я рад, что вы приехали, ― улыбнулся Серёжа.        ― Как же иначе, Сергей Алексеевич? Думал, не увижу вас сегодня, так… Бедный мой мальчик! ― воскликнул Василий Лукич, в секунду очутившись возле Серёжи.        Он всхлипнул, склонившись над своим воспитанником. По лицу его покатились слёзы, он суетливо смахнул их, снова лепеча извинения на сей раз за свою несдержанность.        ― Я когда записку от вас получил, перекрестился, решил, повезло моему Сергею Алексеевичу, а как услышал, что вы ранены, сразу всё и сошлось. Значит, на следующий день после того раза, когда вы ко мне пришли, вас и ранили, да? Да?        ― Да, простите, Василий Лукич, ― смутился Серёжа, ― мне не стоило вас тогда тревожить. Я поступил эгоистично.        ― Нет, нет, не ругайте себя, хорошо, что вы тогда пришли, мне приятно, что вы вспомнили своего старого гувернёра, ― быстро покачал головой Василий Лукич, будто суша так свои слёзы. ― Я за вас каждый день молюсь, как за Ипполита. Очень вам плохо? Вы в грудь ранены? Лёгкое задето?        ― Нет, меня в плечо ранили.        ― Болит? Я вам сделал больно? ― отпрянул Василий Лукич от Серёжи.        ― Нет, мне уколы доктор прописал, плечо почти не болит.        ― А что-нибудь болит? Голова?        ― Иногда. Не плачьте, пожалуйста. У меня вот вчера жар быстро спал, Ани после полуночи ушла к себе, а обычно она меня до утра стережёт. Правда же, Ани, вчера ты раньше ушла?        ― Правда, ― с трудом вымолвила будто завороженная Ани, которая не находила в себе сил шелохнуться, не то что тактично оставить брата с его воспитателем наедине.        ― Молодец, вы у меня всегда были умницей, ― всерьёз похвалил Серёжу Василий Лукич, коротко прижавшись губами к его щеке. ― А теперь у вас часом нет жара? Кожа горячая.        Так вон она мужская привычка скрывать своё горе, вот она внешняя холодность… Василий Лукич ― мужчина, ровесник Алексея Александровича ― едва сдерживал слёзы рядом со своим бывшим воспитанником, хлопотал вокруг него, нахваливал его за то, что вчера ему рано полегчало, и всего за те несколько минут, на которые подошвы Ани будто приросли к паркету, проявил к больному больше внимания, чем его родной отец за минувшие три недели. Они говорили о чём-то целый час, пока Ани слушала потрескивание разогретых сковородок вперемешку с рассказом отца о Василии Лукиче ― Алексей Александрович пользовался каждым шансом насладиться обществом дочери, хотя она лишь задумчиво выжаривала и без того чистые бинты по выдуманной ею же методе.        ― Отрадно знать, что Василий Лукич устроился к Цвилиным. С рекомендациями от князя ему будут открыты практически любые двери, нанимателей всегда дурманят титулы их предшественников, ― докончил он и замолчал, и только по этой внезапной тишине Ани вполне поняла, что отец вовсе что-то ей рассказывал.        ― И впрямь, ― машинально согласилась с ним Ани, недоверчиво разглядывая его.        Где новые морщины? Где затаенное страдание в выражении глаз или опущенных уголках губ? Где следы от слёз, где бледность в расплату за бессонницу? Почему в ту страшную ночь, когда все суетились, бежали куда-то как на пожаре, он не спустился вниз к ним? Неужели он просто спал? Почему у Василия Лукича припасено больше теплоты для его сына, чем у него самого? Прятал ли её папа своё горе глубоко внутри или ему и прятать было нечего?        ― А есть ли смысл так нагревать вату и марлю, если она всё равно должна остыть? ― полюбопытствовал Алексей Александрович, запрокинув подбородок, будто так ему было удобнее размышлять.        ― Я кладу их в кастрюлю, которую обтираю спиртом, поэтому они остаются чистыми, ― насторожилась Ани. Может быть, он хоть теперь задаст вопрос, к которому его обязывало отцовство, все существующие устои и даже вежливость?        ― У тебя в руках любое дело спорится, душенька.        Почему он рассуждал так, будто она занималась этим от скуки или собиралась сооружать из продезинфицированной марли банты ля занавесок? Можно вообразить, что у неё болеет кукла или кошка…        И новое сравнение с Василием Лукичом разожгло в ней раздражение, и его пламя будто укрыло её горло волдырями ― или ей захотелось плакать? В любом случае, когда гувернёр Серёжи захотел попрощаться со своим прежним патроном и его дочерью, Ани вызвалась проводить его, рассчитывая на то, что маленькая прогулка будет неплохой припаркой к её гневу.        Осень не спешила тускнеть, словно напрашиваясь на то, чтобы быть запечатлённой на бумаге, как некогда планировала Ани, но в воздухе уже барахтался холод, противно ластившийся к коже. Каждое дерево словно звало остановиться подле него, чтобы оно сумело прочесть её печали по тому, как прижмутся её обтянутые тугими перчатками пальцы к коре, и тому, как она склонит голову; однако семенящий слева от неё Василий Лукич словно тянул её за собой к даче Цвилиных.        ― Я Филиппа попросил меня там дожидаться, хочу поискать одну книгу, князь Ипполит думает, что потерял её, а мне думается, она может быть здесь, ― первым заговорил он, когда они отошли на достаточное расстояние от дома Карениных, будто он стал бы их подслушивать. ― Я несколько раз намекал князю Цвилину на то, что Ипполиту было бы лучше в Петергофе, хотя что-то мне подсказывает, что Ипполит расценит наш переезд как ссылку, да и от родителей его отрывать неправильно. Впрочем, вдруг эти разговоры сподвигнут их сиятельств разрешить нам прогулки хотя бы вокруг дома. Конечно, приступ может случится и на улице, но во-первых, в свете все и так знают о том, что Ипполит не вполне здоров, во-вторых, он уже научился различать, когда у него будет приступ, и я вместе с ним, а в-третьих, он же совсем дитя, он в четырёх стенах зачахнет.        ― Странно, что отец и мать сами это не чувствуют, ― негодовала Ани, потому как чёрствый князь Цвилин отчего-то украл в её фантазии некоторые черты и интонации её собственного отца.        ― Вода камень точит, доктор меня поддерживает, и их сиятельства, по-моему, уже засомневались. Что до того, что они сами не чувствуют, ― вздохнул Василий Лукич, чтобы неожиданно подарить ей улыбку, ― не всем так повезло с роднёй, как моему Сергею Алексеевичу с вами. Только не скромничайте и не говорите, что брат вам льстит. Наслышан и о перевязках, и о ваших концертах. Сергей Алексеевич ещё нам с князем Ипполитом рассказывал о том, что вы очень любите музыку, хорошо, что хотя бы эта обязанность вам не в тягость.        ― В тягость, ― возразила Ани, поджав губы, унимая тем самым дрожь. ― В тягость. Раньше для меня пианино было наперсником, мне всегда становилось легче после того, как я… Для меня это было всё равно что поплакать или… другие дневники ведут, а у меня было пианино, ― принялась она объяснять, всякий раз сбиваясь из-за несуразности своей исповеди. ― Я как будто задыхаюсь, как будто у меня судорогой что-то сводит и никак не отпускает. Это какое-то издевательство, но я не могу расстраивать Серёжу.        ― Чем расстраивать? ― переспросил Василий Лукич, невольно разя Ани тем самым замешательством, которого она от него и ожидала.        ― Тем, что мне страшно, что он не выздоровеет. Ну вот почему ему так плохо? ― насупилась она будто бы на мешавшиеся в тучах верхушки елей, к которым развернулась, а не на непонятливого гувернёра брата. ― Почему мама выздоровела после моего рождения, почему не Серёжа? Ей была не нужна её жизнь, раз она сама себя убила, а он…        ― Это ужасно! ― ах, сейчас-то он будет ловить её прямодушие, точно разлетевшихся из клетки птиц, в силки нотаций. Дескать, не ей судить покойную матушку. ― Он такой молодой и в таком состоянии. Это неправильно, молодые не должны болеть, не должны умирать, это для нас, для стариков. Сергей Алексеевич ведь ещё совсем и не жил.        Из какой мечтаний и туманов был соткан этот старичок, что она сама не ответила бы себе лучше? В легендах так каждое слово своей жертвы умеют обволакивать, укрывать своими сладкими речами лишь льстивые демоны, однако откуда подобные таланты у старого гувернёра? Ани настолько не верилось в то, что эта беседа в действительности случилась, в то, что Василий Лукич разделял её горестное недоумение, что она бесповоротно быстро позабыла все детали этой прогулки, как это часто случается со снами. К каким бы чарам, впрочем, не прибегнул воспитатель её брата ― злым или добрым ― домой она вернулась куда более умиротворённой и благостной, чем уходила.        Чувство не то чтобы душевного подъёма, но какой-то чистоты после прогулки с Василием Лукичом, во многом повторяющее ту радость, что завладевает путником после долгой дороги, когда он наконец-то добирается до ванны, спасло семейство Карениных от большой ссоры. По крайней мере хотя между Алексеем Александровичем и Ани пролегла тень гувернёра Серёжи, обожавшего своего воспитанника вместо родного отца, она терпела его холодность, пока он сам не посягнул на её пыл.        Серёжа разоспался до полудня, потому Ани впервые за полторы недели спустилась обедать в гостиную к отцу, а не ютилась рядом с братом, пытаясь соблазнить его поесть вместе с ней. Алексей Александрович мнил это победой, предпочитая при этом лишний раз не задумываться над тем, с кем или с чем он, в сущности, воюет.        ― Как зарядило, по-моему, даже первый снег срывается, ― заметил он, бодро шагая к столу, за которым уже сидела Ани в нарядном платье, своим свежим кремово-розовым цветом подчёркивавшим, каким нездорово бескровным было её лицо.        ― Хоть бы ненадолго, ― отозвалась Ани, раскладывая салфетку себе на колени.        ― Но ты же любишь снег? ― изумился Алексей Александрович, настойчиво придвигая к ней корзину с хлебом.        ― Серёже всегда хуже становится в такую погоду, голова кружится, ― объяснила эту перемену Ани, машинально взяв ломоть хлеба.        ― Ясно, ― как-то особенно растягивая букву «с», будто шипя, сказал Каренин. ― В самом деле пускай тогда быстрее кончится, не то на улице будет слишком промозгло, а ты ведь ждёшь кого-то в гости? Елизавету Антоновну?        ― Кого? Ах, Элизу? ― застыла она с ложкой супа над тарелкой. ― Нет, я её не приглашала к нам.        ― Так ты решила добить бедного господина Лафрамбуаза? ― хотя её отец был поборником того, чтобы строгость поведения молодых девушек доходила даже до чопорности, желание отвлечь Ани от болезни Серёжи оказалось сильнее его принципиальности. Пусть кокетничает с племянником мадам Лафрамбуаз и пришлёт ему хоть свой парадный портрет в полный рост, но только пусть у неё на щеках снова будет теплиться румянец. ― Снова пойдёшь фотографироваться? Ты так празднично одета.        ― Ты о моём платье? ― наконец сообразила Ани, к чему эти вопросы. ― Радует глаз, правда? Я его надела для Серёжи, а то он ничего, кроме кусочка нашего сада не видит. Ну поставили мы листья в вазу на каминную полку, но ведь всё время одна и та же комната, один и тот же вид из окна, один и тот же доктор, я вечно непричёсанная, всклокоченная, а так хоть буду в красивом платье. Я ещё думаю, что эту картину с лесом нужно перевесить Серёже, ― указала она не надкушенным хлебом за спину Каренина, ― ему всегда очень нравился этот пейзаж.        ― Ани, ― простонал Алексей Александрович, но тут же совладав с собой, уже куда спокойней прибавил: ― Сергею нужен покой и только, а хороший уход ты ему обеспечила, прислуга тобой научена.        ― Ты клонишь к тому, что я слишком его утомляю? ― Ани и не ожидала услышать от отца, что её забота нервировала его именно тем, что она своим усердием только вредит брату, однако невнятная надежда, как пламя углями, ещё питалась её наивностью, и она решила дать ему шанс.        ― Скорее ты слишком утомляешь саму себя всеми этими мелочами и попытками угодить ему.        ― Но как же иначе, ему ведь так скучно, так тоскливо? Ему всё время дурно, ― а вдруг жалость ещё поможет её отцу свернуть с кривой дорожки, на которую он ступил?        ― Сергея теперь спасёт только провидение, а твои бдения у его постели, перевешивание картин и тому подобные ухищрения бессильны перед его недугом, хотя и очень милы, ― не грех ли называть что-то трогательным, когда на губах стынет такое явное отвращение?        ― Я знаю, ― заметила Ани, не переставая орудовать ложкой.        ― Тогда почему ты не желаешь проявить хоть немного рассудительности? Геннадий Самсонович ведь не делает тайны из того, что заражение крови редко оканчивается выздоровлением.        Она проглотила суп и вместе с ним, похоже, сердце, провалившееся куда-то в бездну. Слова Алексея Александровича будто оказались слишком неповоротливыми, чтобы быстро проникнуть в её ум. Заражение крови редко оканчивается выздоровлением ― то есть оно заканчивается смертью? Неужели он в своих планах смеет отталкиваться от этого медицинского догмата? Редко, часто, двое из девяти, пятнадцать из ста семи и другие определения вероятностей были для неё кощунственными и даже глупыми, ведь для неё болел и страдал один только брат, который мог выжить или не выжить, но не быть мёртвым на семь девятых или на девяносто две сто седьмых.        ― Чего ты хочешь от меня? ― угрюмо спросила Ани.        ― Я лишь хочу, чтобы ты вела себя разумно, ― заранее смягчился Алексей Александрович, словно пытаясь опередить гнев дочери.        ― А что, по-твоему, означает вести себя разумно? ― возмутилась Ани, оскорблённая даже не столько тем, что её отец на самом деле имел ввиду, сколько тем, какое пышное имя он дал простому безразличию. ― Готовиться к похоронам, раз врачи говорят, что Серёжа нежилец? Может быть, мерки с него снимать для гробовщика?        ― Но можно ли тратить столько сил на…        ― На живой труп? На мертвеца? Ну же, ты ведь это слово никак не можешь вымолвить вслух? Будь сепсис у меня, ты бы иначе запел!        Алексей Александрович не нашёлся с ответом, а Ани упустила то мгновение, когда у неё была возможность сбежать, не споткнувшись о свою гордость, сбежать разъярённой, а не обиженной. Господи, за что же ей это мучение? Ладно, если бы папа просто не понимал природы её чувств, не понимал, откуда это рвение, но он понимал, и за это понимание почему-то платил гадливостью.        Так бы они и сидели в колючем как иней молчании, ненавидя себя за то, что они оба не знают, ни как доказать свою правоту и окончить этот поединок чьей-то победой, ни как разойтись с миром, но в столовую вовремя вошла Люба с докладом о некой даме.        ― Какая дама? ― нахмурился Каренин, которому определённо не нравилась перспектива принимать какую-то чужую женщину и разыгрывать радушного хозяина.        ― Они не представились, ― стушевалась под строгим взглядом Алексея Александровича горничная, ― что-то дядя, свояченица… дядина свояченица… они очень сбивчиво объясняли. Спрашивали, дома ли барышня и старший барин-с.        Дать незваной гостье более подробный портрет Любе не позволила Ани, которая была счастлива прервать эту мучительную трапезу ещё и под благовидным предлогом. В прихожей у самой входной двери, будто готовясь каждую секунду сбежать прочь, топталась худощавая блондинка неопределённого возраста. Чуть только она завидела юную хозяйку дома, тревога на её лице сменилось на пресную любезность, и это выражение, обороняющее светского человека так же, как стойка фехтовальщика, подсказало Ани, что перед ней всё-таки не юная девушка.        ― Анна? Здравствуйте, меня зовут Екатерина Александровна, я сестра Дарьи Александровны, жены вашего дяди Стивы из Москвы, ― доложила незнакомка. ― Мой племянник Алексей сказал мне, что Сергей заболел, я могу с ним поговорить недолго? Как он себя чувствует?        ― Он пока что отдыхает, у него голова болит из-за того, что погода испортилась, но хотя бы жара нет. А вы в трауре? ― презрительно ухмыльнулась Ани, чьё изначальное расположение к гостье, которая избавила её от весьма неприятной сцены с отцом, пожухло и облетело ещё под натиском заученной речи Екатерины Александровны об их отдалённом родстве. ― Уму непостижимо!        ― Прошу прощения? ― недоумённо вскинула свои прозрачные брови их гостья, беспомощно глядя на догнавшего дочь и горничную Алексея Александровича.        ― Что вы, вы же так оделись как раз для того, чтобы вам не пришлось просить прощения. Как это предусмотрительно, как это разумно, ― растянула это слово Ани, зыркнув на отца, ― надеть траур для визита к тяжело больному. Мало ли, а вдруг он умер ночью, а вы приедете в новеньком платье, это будет невежливо. Только, к вашему сведенью, мой брат ещё жив!        В другом случае Ани и сама бы сочла подобный тон в разговоре с незнакомой дамой полной потерей достоинства, однако ей казалось, что она должна оглушить это ядовитое лицемерие, как оглушают ядовитую змею, чтобы она не ужалила. Пусть потом Екатерина Александровна всласть посплетничает со своей сестрой о диких повадках мадмуазель Карениной, которая на самом деле совсем не Каренина ― она-то знает цену всей светской благопристойности!        ― Я ношу траур по моему мужу, а не по вашему брату. Надень я траур по Сергею это и впрямь было бы бессовестно, ― задумчиво ответила Екатерина Александровна, слишком занятая своими мыслями, чтобы всерьёз обидеться на Ани.
Вперед