Сквозь

Би-2
Слэш
Завершён
NC-17
Сквозь
Ann Arm
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
Шура рос необычным ребёнком, но со временем он будто забыл об этом: забыл, что видел и что слышал, что переживал, что знал. Стал как все. Однако волею судьбы вспомнить всё-таки пришлось.
Примечания
Работа выйдет в двух главах, потому что пытаться уместить всё в одну было бы бесчеловечно по отношению к дорогим читателям. Пишите отзывы - это очень важно.
Посвящение
Родной
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 1

Еще пару месяцев назад пятнадцатилетний Шура был обыкновенным подростком: ходил в восьмой класс (через раз и то из-под палки), жил с родителями в Бобруйске и мечтал о свободе. Тогда главной заботой было убежать на дискотеку так, чтобы родители не заметили, и не попасться кому-нибудь из учителей с сигаретой за школой. А сейчас все круто изменилось: Шура переехал в Минск, поступил в училище и зажил совершенно новой, взрослой жизнью. Нет, его и до этого никто не баловал, не растил «тепличным» ребенком. Еще в Бобруйске Шура начал подрабатывать на сортировках и погрузках, научился распоряжаться нехитрым заработком, чтобы хватило на покупку двух пачек сигарет в неделю, пакета плодово-ягодного вина на выходных и даже на какие-никакие подарки родителям: маме, Инне Александровне, например, он мог купить на рынке модную ярко-красную помаду, а отцу, Николаю Иосифовичу, — кассеты с новинками кино. Страсть к киноискусству у Шуры тоже была, но в силу возраста проявлялась она пока что главным образом в походах с компаниями в «Товарища» — единственный кинотеатр в городе, где по пятницам крутили западные фильмы. В общем, нельзя было сказать, что ко взрослой жизни он не готовился. Просто есть на свете вещи, к которым, пока их не начнешь переживать, подготовиться невозможно. Скажи Шуре кто-нибудь прямо с самого начала: «Скоро ты переедешь в столицу республики, будешь жить отдельно, и никто не сможет тебя контролировать», у него бы, вероятно, остановилось сердце от радости. Конечно, родители грозились забирать Шуру в Бобруйск чуть ли не каждые выходные и всячески демонстрировали, что с преподавателями они «на связи», но на деле случилось так, что предоставлен он оказался самому себе. На пары в училище ходил исправно, в бандитских кругах не вращался (не успел еще начать), звонил домой каждые два дня и подолгу делился почти всем, что происходит в его жизни теперь. Вот так юноша ростом от силы сантиметров сто шестьдесят, с еще не сошедшей подростковой сыпью, с модным малетом на голове — вдруг оказался взрослым и серьезным человеком, чем невероятно гордился. Все его бывшие одноклассники, которые, как и он, не видели смысла поступать в девятый класс, остались в Бобруйске: кто на слесаря учился, а кто уже и работал. А вот ему повезло. Повезло, на самом деле, конкретно с одним: с родителями, для которых аргумент: «Цой тоже из школы ушел в училище, и ему это не помешало» являлся весомым. А Шура действительно хотел быть как Цой: писать песни, играть концерты, путешествовать с гастролями — да не только по Союзу, но и по Европе. На гитаре он играть учился, казалось, вообще с рождения (в семейном альбоме даже была фотография его, трехлетнего, уже с инструментом в руках), а потому к пятнадцати годам отточил мастерство достаточно, чтобы зваться настоящим музыкантом. Только вот с самими стихами для песен совсем не ладилось: недостаточно тонкой душевной организации он был человек. Блока не понимал, Гумилев его раздражал, только Есенин немного импонировал, и то, потому что писал матерные стишки. Тогда Шура понимал уже: один он быть не может, ему нужен поэт. Но не как вышеперечисленные, а свой собственный, который будет писать нечто более понятное. В одиночку в принципе было непросто, но если в повседневной жизни без близкой души он справлялся, то для творчества подобное было губительно. Друзья у Шуры были, конечно, причем в большом количестве — как в Бобруйске, так и в Минске. Он проводил с ними время, веселился, ходил на дискотеки и на учебу, но друзья всегда оставались друзьями, а родственная душа — это совсем другое. Это не товарищ и не любимая девушка, это что-то выше. Он не мог описать это, но мог почувствовать приятное волнение при мысли о том, что когда-нибудь у него появится такой человек. Поиски родственной души и избавления от скуки, которая ненадолго нахлынывала всякий раз, как Шура возвращался из училища в общежитие, привели его в немного неожиданное место — в театр. Если быть точнее, то в театральную студию «Ронд», которую посоветовал преподаватель по черчению, когда Шура в очередной раз разыгрывал сценку под названием «Где-то в этом пустом портфеле завалялась моя домашняя работа, абсолютно точно существующая». Злиться на него у учителей отчего-то не получалось, а вот подшучивать и угрожать звонком родителям получалось отлично. Талант актера у Шуры действительно присутствовал, но что с ним делать было неизвестно. Усилиями преподавателя, Андрея Дмитриевича, на прослушивание в театр Шура попал, и директор приняла его, не сомневаясь. Первое занятие у Шуры состоялось пятого октября восемьдесят пятого года в достаточно, как выяснилось, молодой студии — ей было чуть больше десяти лет. Директор и преподаватели тоже оказались достаточно молоды, каждому около тридцати. Войдя в зал, Шура не мог не залюбоваться обстановкой: белые стены украшали картины Маяковского и фотографии актерского состава в разных сценках, потолки были высокие, а с них свисали люстры — все как в настоящем театре, даже зрительных мест было около двухсот. Сцена также была не из маленьких, возвышалась над рядами кресел очень отчетливо; сбоку стояло пианино. Вытянутые окна перекрывали красные плотные шторы. Авангард в чистом виде. Постановки в театре тоже были весьма необычные, даже в духе декаданса; особенно Шуру удивил опус «Добрый человек из Сычуани». Особенно не заинтересованный в литературе, он слышал об этой пьесе от друзей. И вобрала она в себя, казалось, все самые нелицеприятные элементы для постановки в стране с коммунистическим режимом: здесь были и боги, и проститутка, представленная как положительный герой, и переодевания из женщины в мужчину, причем не ради комического эффекта. Когда Шура узнал, что сейчас юные актеры работают над этой постановкой, то понял, что пришел "по адресу". На что Шура обратил внимание почти сразу, перестав любоваться абстрактным дизайном зала, так это на то, что все дети толпились на сцене и лишь один парень сидел в зрительном зале, в третьем ряду, достаточно нагло закинув ноги на впереди стоящее кресло. Или, будет сказать вернее, Шура заметил это, но пока что его мысли были совсем о другом. Знакомство с актерами происходило неожиданно весело: большинству из двадцати человек, как выяснилось, было от пятнадцати до семнадцати, трем младшим по тринадцать и двум самым старшим — восемнадцать и девятнадцать. Леша и Юра, так звали старших, ходили в эту студию с двенадцати лет и пока не нашли работу по призванию, потому что были слишком заняты обучением в университете. Несмотря на то, что юридически студия была детская, никто не гнал оттуда двух взрослых актеров — напротив, они были задействованы во всех постановках. Если бы выяснилось, что именно в этом театре собралась вся неформальная молодежь Минска, Шура нисколько не удивился бы. У каждого ребенка здесь была какая-то своя причуда: девочки с короткими волосами, мальчики — с длинными; у каждого третьего, независимо от пола, волосы отбелены перекисью или покрашены в модный рыжий. У одного из парней, имя которого Шура не успел еще запомнить, на голове и вовсе творилось что-то невообразимое: волосы обесцвечены до желтизны и затонированы зеленкой. Молодая преподавательница смотрела на него и смеясь фыркала: «Чудовище ты». Девочки, конечно, Шуру вниманием не обделили: почти каждая «стрельнула» в него накрашенными глазками и улыбнулась. Это был не флирт, а, скорее, демонстрация открытости, дружелюбия, и Шура сразу все понял. Когда он познакомился со всеми актерами, преподавательница принялась подбирать ему роль в постановке, прося зачитывать реплики того или иного персонажа. Выбор пал на то, чтобы доверить ему роль одного из богов в пьесе. — Я, конечно, из порядочной советской семьи, — сказал Шура с улыбкой, — но ради искусства — так уж и быть. — Ох, Саша-Саша… Запомни: принципиальность — не лучший сподвижник актера, — ответила преподавательница. — Это твой первый важный урок. — Только не «Саша», — скривился Шура. — Дурацкое имя. Меня все Шуриком зовут, даже в семье. Так попроще будет. Ну Вы на меня посмотрите: какой я Саша? Только Шурик. — Как угодно, — женщина усмехнулась. Шура и раньше примерно представлял, что за люди — эти юные актеры. Но что придется настолько легко и просто, он даже подумать не мог. Занятие, рассчитанное на три часа, пролетело мигом. Однако ближе к окончанию, попривыкнув к обстановке, Шура вновь вспомнил о том, что заинтересовало его еще в самом начале: мальчик в третьем ряду. Была сначала мысль спросить у кого-нибудь из рябят, почему тот юноша не участвует в репетиции, но уже открыв рот он смутился. Раз сидит, значит так нужно; плюс, он мог услышать. Вместо того, чтобы расспросить о нем, Шура решил исподтишка пронаблюдать и рассмотреть получше. Нужно сказать, что чужой красотой он восхищаться умел и любил: женской, мужской — без разницы. Афишировать такое было не просто неприлично, но иногда и опасно, потому Шура отлично научился делать это незаметно для окружающих. Засмотреться в мальчике было на что: на необычные черты лица — узкие лукавые глаза, полные губы; на худую фигуру; на густые кудрявые волосы, чуть короче, чем у Шуры. Одет, правда, был немного старомодно и явно не по погоде: в клетчатые брюки, белую рубашку и майку, которую почему-то не прятал, а напротив — демонстрировал всем присутствующим, будто за окном был не октябрь, а май. И что-то неправильное было во всем этом: в его совершенно спокойном поведении или, может, в вальяжной позе. Шура не понимал, но понять стремился. Кроме того, от парня словно веяло печалью. Лишь на секунду Шуре удалось вглядеться в его лицо, пока он отвлекся, наблюдая за тем, как длинные шторы развевался на ветру… и этой секунды хватило, чтобы Шура и сам почувствовал себя неуютно. Непонятно почему в груди собралось напряжение и на пару секунд помешало набрать в грудь воздуха. — Шура, — мягко позвала его преподавательница, — тебя так Маяковский привлекает? — Меня? — спохватился Шура, уверенный до этого момента, что разглядывает юношу совсем незаметно для окружающих. Махнул рукой непонятно куда. — Да, вон та картина… Ожидаемо, одинокий парень тоже обернулся на одну из картин, фыркнул и перевел взгляд на Шуру, который на свое счастье смог вовремя отвести глаза в противоположную сторону. — Олеся Дмитриевна, он просто завис, потому что устал, — вступился Юра неожиданно, сверяясь с наручными часами. — Да и время уже подходит — может, закругляемся? — Ладно, на сегодня хватит, — женщина коротко кивнула. — Закругляемся. Актеры по очереди попрощались с ней: девочки не стесняясь обняли, а юноши отделались джентльменским «до свидания». Между собой все попрощались тоже. Попрощались даже с Шурой. Почему-то он не особо удивился, когда подростки прошли мимо юноши в зрительном ряду, даже не взглянув в его сторону. Это даже было не похоже на игнорирование или бойкот, потому что, во-первых, хоть кто-нибудь да и выдал бы себя, несмотря на то, что тут сплошь актеры собрались; во-вторых, преподаватель не допустил бы такого поведения. Ведь она спросила про картину Маяковского, а не про парня, а это значит, что либо она придерживается очень странных методик воспитания и тоже игнорирует ребенка, что было крайне маловероятно, либо — что было попросту невозможно — она просто в упор не замечала этого парня. И один, и второй вариант казались полным бредом. Шура выходил один из последних, чувствуя на себе заинтересованный, изучающий взгляд — и аккурат перед тем, как покинуть театр, он обернулся. Понимание того, что он смотрит в глаза этому незнакомому юноше, пришло не сразу. На первые несколько секунд он словно впал в транс, а как только осознал, что происходит, его щеки моментально залились румянцем — не ясно отчего, ведь застыдить его обычно было трудно, а смутить — тем более. И то, насколько большими и испуганными сделались глаза юноши, он тоже заметил не сразу. Будто тот увидел не такого же, как он, парня, а самого дьявола воплоти. В момент все тело Шуры покрылось мурашками, а голова заболела, словно по ней ударили со всей силы. Он понял, что смущало его тогда. Сиденье ни на сантиметр не прогибалось под весом юноши, а спинка впереди стоящего кресла ни на градус не склонялась под его ногами, закинутыми сверху.

***

Интереснейшая вещь — детское сознание. Удивительная. Какими бы странными ни были вещи, пережитые ребенком, все воспринимаются как нормальное и естественное. Мозг только учится отличать сны и фантазии от реальности. Нет страха, нет понимания — есть лишь инстинкты и рефлексы. Многие травмирующие эпизоды на время теряются в памяти и всплывают зачастую уже во взрослом возрасте — неожиданно и настолько странно, что не верится в то, что они действительно могли происходить. Шуре три. Его стригут под «горшок», который не скрывает торчащие ушки; родители, пользуясь тем, что он пока мало что понимает, одевают его в вещи, оставшиеся от выросших родственников, и называют самым модным. Его легко обидеть и еще более того легко рассмешить. И он действительно многого не понимает. Он еще не понимает, что такое смерть, почему мама плачет, а бабушка не берет его на руки. Не поднимет, почему дядя Миша, всегда веселый и энергичный, не хочет играть в догонялки. Почему на отце нет лица. Не понимает, а поэтому всячески привлекает к себе внимание и пытается заигрывать с каждым членом семьи. Миша пьет из граненого стакана, но Шура пытается отобрать его, чтобы хоть как-нибудь заставить посмотреть на себя. — Ну что тебе, малышня? — спрашивает Миша, все-таки заметив непоседливого племянника. Он воспитывает, любит и играет с ним ничуть не меньше, чем родители, а позволяет иногда даже больше: никогда не ругается, катает на спине, учит музыке — да, Шуру, едва научившегося говорить, уже тренируют петь. — На ручки, на ручки, — пищит Шура и тянется к Мише, расплывшись в довольной улыбке. Букву «р» он не выговаривает, половину звуков «глотает», но понять его возможно. — Ладно, залезай. Спиногрыз, — Миша наклоняется и берет Шуру под мышки, чтобы посадить к себе на колени. Пахнет от него спиртом и хозяйственным мылом. На столе стоит бутылка, нарезанный хлеб с луком и банка соленых огурцов. Как это можно есть, Шура пока что не понимает тоже. — Пошли играть, — зовет Шура и тянется обратно. — Нам тут не до играть… слушай, малой, ты либо сиди, либо иди, вон, порисуй. Не донимай. Мамку с папкой тоже не донимай. — Почему? — Шура не обижается. Обнимает дядю за широкие плечи, понимая одно: он грустит. Внезапно догадывается: — Бабушка ругает вас опять? — Что?.. — Инна Александровна убирает ладони от мокрого раскрасневшегося лица и внимательно смотрит на сына. — Ну, ругает, — Шура, не зная, как объяснить, показывает на бабушку, стоящую в углу скромно, будто стыдясь своего присутствия. Своих детей, Инну и Мишу, «ругает» она периодически — по крайней мере, Шура знает только это слово, а вот взрослые используют более уместное «делится опытом». Все трое взрослых смотрят в угол, куда показывает Шура, но никого не видят. Да, действительно, при жизни Карина Нурдиновна часто стояла в углу маленькой кухоньки — главным образом потому, что у того же угла ютилась старенькая плита, на которой готовила Шурина бабушка постоянно. Взрослые ничего не видят. Переглядываются между собой. Миша крепче обнимает Шуру, осушив граненый стакан, и подпирает рукой голову. — Он еще маленький, Инн. Фантазия разыгралась, — успокаивает низким, немного дрожащим голосом. Шуре вовсе не хочется, чтоб о нем говорили подобным образом, поэтому он спрыгивает с колен дяди и бежит к бабушке, надеясь, что хоть сейчас она возьмет его на руки, пожалеет и скажет всем, как обычно это делала: «Дите-то побольше вашего понимает». Однако обнять ее не получается и вместо бабушкиного запаха — травного, приятного; вместо мягкости ее юбок и накидок… Шура чувствует холод кухонной стены. Ему обидно, больно, непонятно, поэтому он падает на пол и начинает горько плакать.

***

Тихо и спокойно в Шуриной комнате, заселенной двумя студентами, бывало редко. Постоянно либо он, либо сосед и по совместительству товарищ, Дима, закупался дешевым портвейном, устраивал концерт по заявкам с гитарой, агитировал сбежать на танцы или в кино после наступления комендантского часа. Нередко они протаскивали в комнату каких-нибудь гостей — и приходилось прятаться. Ответственность за комнату лежала на обоих поровну: гости — общие, ошибки и провинности перед комендантом — общие, обязанности общие тоже. Сама комната представляла собой небольшое темное помещение (окна не выходили на солнечную сторону), до отказа забитое мебелью и бытовыми мелочами. У стен стояли кровати: Шурина была изголовьем повернута в сторону окна, а Димина — почему-то в сторону двери, то есть в противоположную; обе скрипели со страшной силой, а спать на них иногда казалось просто невозможным из-за тонких матрсов. Рядом с кроватью Димы стоял единственный на всю комнату письменный стол, который использовался чаще как обеденный, потому что учиться хотелось куда меньше, чем есть; у кровати Шуры — большой шкаф из темного дерева. Прямо около двери расположился маленький шумный холодильник и уголок столешниц, на которых стояли чайник и вся немногочисленная посуда. Мальчикам очень повезло, что в комнате имелась и раковина — только вот кран в ней немного подтекал, и звук непрерывно капающей воды временами неплохо действовал на нервы. В целом, жить в общежитии Шуре нравилось по большей части потому, что ему, общительному и дружелюбному, редко приходилось в нем бывать одному. Иногда подобное случалось, но являлось скорее исключением, нежели правилом: то за чаем кто-нибудь забежит, то вареньем, переданным из отчего дома, угостит, то просто познакомиться захочет. Однако в вечер после занятия в театральной студии Шуре как никогда сильно захотелось одиночества. И его желание было исполнено: Дима уехал с друзьями отмечать начавшиеся выходные. Закрыв дверь комнаты на замок впервые за полтора месяца проживания, Шура рано лег спать. Отчего-то в сон его клонило жутко, и уже в десять он бросил противиться этому. Надеялся лишь на то, что липкое чувство тревоги и какой-то абсолютно не свойственной ему безысходности, которое атаковало после репетиции в театре, утром отступит и не загубит предстоящую субботу. Спалось Шуре плохо. Кровать под ним постоянно скрипела, потому что он и десяти минут не мог пролежать спокойно, ворочался; и, кроме того, ему было жарко. Сны снились неприятные: его бабушка, учительница из начальных классов, друг со двора… объединяло их одно: то, что никого уже не было в живых. Бабушка умерла двенадцать лет назад — инсульт настиг ее прямо в горячей ванной. Учительницы, Нины Степановны, не стало чуть позднее, прошло около восьми лет — она погибла под колесами автомобиля. Шура все удивлялся, как же так могло быть: учителя переговариваются про похороны, дети постарше обсуждают пугающие подробности, а Шура подслушивает и не может взять в толк: почему никто не замечает, что все происходящее — бред? Никто не видит, как Нина Степанова наблюдает за детьми со своего излюбленного места — из конца коридора, рядом с питьевым фонтанчиком. Никто не замечает ее, находящуюся совсем рядом, даже когда она приближается вплотную. Продолжалась вакханалия больше месяца, но Шура так ни разу и не осмелился поговорить с кем-то о происходящем. Потому что знал: никто не поймет, никто не объяснил ему этого. Просто знал — и не сомневался. Чуть ранее, в шесть лет Шура впервые потерял друга, девятилетнего Артемку, жившего в соседнем подъезде. Тогда Шура уже понимал концепцию смерти, то есть знал, что жизнь не бесконечна и рано или поздно может оборваться. Смерть все еще оставалась чем-то полумифическим — тем, что случилось с бабушкой и еще раньше — с дедушкой, а до них — с Пушкиным, например. Шура никак не был готов к тому, что настигнуть она может кого-то так рано, как настигла Артема. Сначала, когда парнишка-сорванец не вернулся домой к наказанным родителями восьми вечера, никто и подумать не мог ни о чём плохом. Во времена, когда и двери-то закрывать многие не видели смысла, потому что «все свои», за детей и подавно не тряслись; по крайней мере, за тех, кто всюду таскался компанией, а не в одиночку. Артём был как раз один из таких ребят: никогда не унывал, знал правила безопасности на дороге, с незнакомыми людьми никогда не разговаривал. Едва ли это помогло, когда он побежал кататься на санках к озеру в феврале. Весна в Бобруйске наступала рано, поэтому с середины последнего зимнего месяца лёд уже таял и представлял собой не просто опасность, а верную смерть. Шура потом видел его во дворе, подбегал, пытался схватить за руку и отвести к убитым горем родителям — но каждый раз словно промахивался. Снова он чувствовал бессилие и обиду, ведь такой взрослый на его фоне тоже говорил: «Дурак ты, ничего не понимаешь». Когда же Шура прибежал домой и стал звать отца во двор, чтобы хоть он убедил Артёма вернуться домой, обратно его уже не выпустили. Напоили шиповником, проверили температуру и уложили спать, а на утро к врачу потащили. Все это преследовало Шуру во сне, и ему даже показалось, будто поднялась температура: обычно подобное случалось во время болезни, но тогда все образы были более расплывчатые и невнятные, да и виделись по-другому. Сейчас акцент был не на том, что кто-то из далекого прошлого погиб, а на том, что Шура встречался с ними уже после. Он забыл. Это стерлось из его памяти, подобно тому, как стирается ластиком жирная кривая линия, нанесенная поверх рисунка на бумаге: не бесследно, а просто теряясь и бледнея. Проснулся он внезапно. Не от жажды, не от жары и не от громкого звука. От страха или, точнее выразиться, — от дикого ужаса, распирающего узкую грудь изнутри. Пока глаза не привыкли к темноте, он не мог понять свою реакцию, но уже через пару секунд стало ясно, что так напугало еще во сне. На кровати абсолютно невесомо, ровно, совсем не стесняясь, сидел юноша из театра. Тогда-то Шура и закричал, громко, как никогда прежде. Вообще-то, трусливым его было не назвать, но в данной ситуации и испугаться не казалось чем-то постыдным. — Тихо, тихо… — будто ни в чем не бывало, сказал парень. Голос у него оказался мягкий, почти бархатный, и очень приятный. Не под стать человеку, который по ночам вламывается в чужие комнаты. Спросонья Шура сразу попытался найти логичное объяснение — и даже нашел его: Лева просто учился в том же колледже, что и он, и жил в том же общежитии, и потому отреагировал так странно на их зрительный контакт в театре. Чтобы не начать паниковать, Шура решил придерживаться этого варианта. Значит, так: сосед по общежитию и месту обучению просто пришел к нему в комнату и абсолютно бесшумно присел на кровать, чтобы посмотреть, как он спит, а теперь успокаивает, словно так и должно быть. Странно, но люди разные бывают. Это кое-как понять и осознать было можно, если закрыть глаза на некоторые тонкости: как он зашел, если дверь была закрыта на ключ, как узнал, куда нужно идти и, главное, — зачем? — Блядь! — скачущим голосом ответил Шура громко, поджимая ноги к груди и роняя на пол одеяло. — Ты откуда здесь? Тебе что надо? — Так ты меня и правда… видишь? — спросил юноша завороженно. Беспокойными пальцами заправил кудрявые волосы за уши, потом коснулся раскрытых губ. — Сука… ты психованный, да? По тебе заметно было, — Шура, уже заметно осмелевший (ну что ему сделает худенький, невысокий, к тому же совсем безоружный мальчик?) соскочил с кровати и включил лампу на письменном столе. — «Скорую» вызвать? — Успокойся, — попросил юноша мягко, прижавшись спиной к холодной голой стене. Кровать под ним не скрипнула, и Шура заметил это сразу же. — Хватит кричать. Я ведь и уйти могу. — Напугал… — фыркнул Шура. Хотя, по правде, он понимал, что не может дать этому странному человеку исчезнуть вот так просто, не получив ответы на свои многочисленные вопросы. Пускай он самым наглым образом пытается шантажировать его, ради удовлетворения любопытства стерпеть это было возможно. Пока Шура пытался отдышаться, усмирить колотящееся сердце, гость разглядывал его с нескрываемым интересом. Сам он тоже уже не стеснялся смотреть, потому мог теперь разобрать цвет глаз юноши — светло-голубой, — а также заметить обилие родинок на его смуглом лице. В отличие от него, Шуру пристальное внимание не волновало — по причине того, что волновали другие вещи, более весомые. А вот юношу взгляд Шуры заботил настолько сильно, что могло показаться, будто видеть его и правда никто не должен был. — Ладно, можешь все объяснить. Объясняй, — проговорил Шура уже многим более спокойно, но к кровати не подошел. Забрался на шаткий письменный стол, на стул поставил ноги. — Лучше ты задавай вопросы. Я давно никому ничего не объяснял, думаю, уже утратил дар красноречия. — Да кто ты… кто ты такой? — Меня зовут Лева, — представился юноша и едва заметно, очень быстро провел языком по аккуратным пухлым губам, словно стремясь попробовать собственное имя на вкус. — Ты можешь не представляться, Шура. — Откуда ты… — Шура уже хотел вновь возмутиться, но вовремя вспомнил: — Ах, да — театр. Ладно. Ты, Лева, псих, да? Зачем ты за мной следил? Почему ты сюда притащился? Почему не разбудил меня, в конце концов, а сидел и смотрел? Это, блядь, страшно! Это пугает людей. На будущее. — Да, я учту. — Почему тебя в театре игнорируют? Почему под тобой не скрипит этот кусок дерьма, как ты это делаешь? — Ты все правильно понял, — Лева отчего-то улыбнулся, глядя Шуре в лицо немного раскосыми глазами. — Я нихрена не понял. — Нет, ты догадываешься. — Ладно, — покивал Шура. — Ладно, я передумал: уматывай отсюда, придурошный. — Да? Как скажешь, — нисколько не смутившись, Лева пожал плечами, бесшумно поднялся с кровати и подошел к окну. На подоконник забрался прежде, чем Шура успел вообразить, что он собирается сделать — а когда вообразил и осознал, стало уже слишком поздно. Юркнув под штору, Лева выпрыгнул прямо в окно, а Шура, не в силах помешать ему, свалился со стола и метнулся в ту сторону. Однако, было уже поздно: Лева исчез. Ушел через окно. Закрытое на тугой шпингалет окно. Ушел, растворившись в воздухе: Шура не услышал ничего характерного для падения с пятого этажа. Ни крика, ни звука удара, ни даже свиста ветра. В этой абсолютной тишине он схватился за голову и качнулся вперед-назад, понимая только одно: больше он никогда не будет пить. — Твою мать, твою мать… — тихо приговаривал Шура. — Полный бред. Сон. Просыпайся обратно… Просыпайся! Вернулся обратно Лева достаточно быстро: не прошло и минуты. Теперь Шура понял, что закрытая дверь ему не помеха, но легче от этого как-то не стало. Лева появился совсем рядом с ним, присел на корточки, глядя как на обиженного ребенка. Поджал губы, обнял себя за плечи. — Ну… хватит, — сказал он успокаивающе, надеясь, что на сей раз Шура не испугается его присутствия. — Почему ты не умер? Ты должен был разбиться, упав с такой высоты. И вообще, окно было закрыто… — обессилено, даже как-то жалко протянул Шура. — Я не умер? Смешно, смешно, — Лева расселся на полу, уперся руками позади себя. — Я отвечу на вопросы, но постарайся не перебивать и не кричать больше. — Я не обещаю. — Чудно. Соседи все равно твои, а не мои. Начну с того, что… не знаю, с чего и начать. Ты видишь: двери я открывать не умею, да оно мне и не нужно. Поэтому кровать подо мной не скрипит, и вообще ничего, в принципе, не скрипит. Поэтому на стене ты видишь только свою тень. Ты же сразу все понял, еще в студии, да? Может, головой не понял, но твоя душа все помнит. Интересный, кстати, опыт. Особенно с тем твоим другом. Ты и правда не самый смышленый в этом смысле. — Что? — Шура совсем растерялся. По спине прошелся легкий холодок, кожа моментально покрылась мурашками. — Но откуда ты… откуда знаешь? — Оттуда же, откуда знаю, где ты живешь. Ты посмотрел мне в глаза, а глаза — зеркало души. — Так ведь нет же никакой души… — внезапно вспомнил Шура марксистко-ленинские учения, которые ему внушали с самого детства. — Да, да, я тоже это знаю: Гагарин в космос летал — Бога не видал. И все-таки, кажется, ошибаются наши светила коммунизма. Я, конечно, тоже никакого Бога не видал, но мое тело гниет в земле, а душа говорит с тобой. — Это все бред… — повторил Шура. — Скажи, я схожу с ума? Поэтому ты знаешь все, что знаю я. Поэтому сказал о том мальчике. Потому что мне это снилось. — Нет, — Лева дернул широкими, но угловатыми и худыми плечами — уже немного раздраженно. — Я докажу тебе это один раз, и ты перестанешь строить сложные лица и задавать глупые вопросы, идет? Если бы я хотел быть чьим-то сумасшествием, не выбрал бы малолетку, живущего в какой-то коробке и учащегося в ПТУ. — Эй! — возмутился Шура. Страх отступил, зато накатил интерес, причем в разы сильнее, чем раньше. — Не надо так про мою жизнь… Лева усмехнулся, взглянул на Шуру очень по-взрослому, после чего отошел на середину комнаты, опустил руки по швам, а ноги поставил вместе. Опустил взгляд, прикрыл хитрые глаза и — упал на спину. Точнее, Шуре показалось, что на спину, а на самом деле — на этаж ниже. Лева мог падать и подпрыгивать сколь угодно далеко, главное было вовремя напрячься, чтобы не пролететь нужную «остановку». Сейчас, уже умелый, он ее не пропустил и повалился прямо на пол комнаты Шуриных соседей снизу. В их комнате находились две двухуровневые кровати; на одной из них спали студенты, на первом ярусе другой сидел парень с тарелкой вареной картошки и книгой. Лева обошел его, стал за спиной. Наклонился, заглянул в книгу с интересом. Сам он не мог взаимодействовать с предметами, потому читал только тогда, когда удавалось к кому-то присоединиться. Запомнил номер страницы, одежду парня, некоторые мелочи из обстановки — и вернулся к Шуре. — Там на кровати у окна, — начал Лева, разглядывая собственные ногти, — валяется мальчишка. Читает «Мастера и Маргариту» на двести десятой странице, картошку ест. Одет в белую майку, как у меня, и серые шорты. В раковине керамическая кружка. На тарелке, кстати, синие узоры. Что там еще… а, еще двое ребят по койкам лежат. А читает рыжий. — И что теперь? — Шура понимал, что ничего из этого не знал и знать не мог. Однако доля скептицизма все еще теплилась в нем. — На слово тебе поверить? — Конечно нет! — Лева улыбнулся. — Сходи да проверь. Попроси у него сахар, там была коробка. Шура сначала думал отказаться, но потом любопытство в который раз взяло верх, он обул резиновые тапки, накинул олимпийку и спустился на этаж ниже, где нашел комнату, которая находилась аккурат под его собственной. Если ему не изменяла память, то рыжего звали Женей. Он очень надеялся, что ничего не путает, потому что ломиться к кому-то в комнату, требовать сахар, еще и звать чужим именем было бы, наверняка, верхом наглости. Лева поплелся за Шурой хвостиком. Дверь Женя открыл — держа в руках книгу Булгакова, открытую на середине. Заглянув чуть глубже в комнату, Шура увидел отставленную на столик тарелку картошки, а у раковины — керамическую кружку. Стало дурно.

***

В следующий раз они встретились через пару дней. До понедельника Лёва не появлялся, и Шура даже успел начать думать, что и не появлялся он никогда. Что ему всё приснилось или — гораздо менее приятный вариант — привиделось. Однако Лёва появился в понедельник рано утром, когда Шура и Дима собирались на учёбу под звуки радио «Свобода». Шура даже не сомневался, что пришёл Лёва не к нему, а к радио. Так и оказалось. Появившись внезапно (будто могло быть по-другому), он запрыгнул на подоконник и прижался к холодному стеклу. Благо, он был на виду, потому что Шура убрал шторы ещё до его появления. Шура отвлёкся от сборов, разглядывая Лёвин профиль: немного приплюснутый нос, подбородок с ямочками, закрытые глаза и подрагивающие губы. Лёва неслышно подпевал группе Пинк Флойд, и всё его существо как будто светилось в этот момент. — Дим, ты иди, — оторвав от Лёвы взгляд, обратился Шура. Вообще-то он даже и забыл, что жевал бутерброд: настолько Лёвино появление его впечатлило и, нет смысла скрывать, пленило. — Мне ещё историю списать. — Я займу нам, — согласился Дима, поправляя серую футболку с выцветшим принтом зайца из «Ну, погоди!». Сам он был высокий, худой, оттого вся одежда выглядела на нём мешком. — Да, давай… — Шура проводил друга до двери напряжённым взглядом; пару секунд подождав, чтобы убедиться, что около двери никого нет, обратился к Лёве: — Привет? — Не обращай внимания, — посоветовал Лёва, даже не здороваясь. — Иди учиться, развлекать меня не надо. Только радио не выключай. — Ты хочешь быть тут? Весь день? — уточнил Шура. Ему стало немного неспокойно от мысли, что кто-то малознакомый будет находиться в его комнате, в которой было неубрано. — Да, на сегодня у меня нет планов. — А обычно есть? — удивился Шура. Ответом ему был лишь красноречивый взгляд из-под густых фигурных бровей. Больше вопросов он не задавал, молча обулся и поспешил в училище. Учился Шура неплохо, но без удовольствия и усердия, потому что был уверен, будто большая часть знаний, полученная в колледже, ему не пригодится. Все было скучно и непонятно; одногруппники ему подсказывали на контрольных и на уроках, но иногда за помощью обращаться было стыдно. Сегодня, например, так и вышло: о самостоятельной работе по геометрии его персонально учитель предупредил аж за неделю, и тема была не сложная — параллелограмм, — и выучили ее, кроме Шуры, вообще все. Он уже готовился просычевать весь урок, пустым взглядом смотря сквозь написанное на доске задание — как вдруг заметил Леву. Будто ничего странного не происходило, Лева сидел на краюшке преподавательского стола и болтал ногами. Шуре показалось, будто пожилой учитель математики вот-вот поднимет взгляд, заметит Леву и закатит скандал, однако этого не произошло. Виктор Валерьевич не только посмотрел на Леву, но и протянул руку в его сторону, чтобы взять карандаш. Сложно передать, что испытал Шура, когда увидел, как рука преподавателя в самом прямом смысле погружается в бедро Левы, а тот при этом выглядит так, будто не испытывает ни малейшего дискомфорта. Шуре в момент стало дурно: его затошнило, закружилась голова, а в глазах на пару секунд потемнело. У него осталось стойкое ощущение, будто он увидел что-то не просто неприятное и неправильное, но и по-настоящему страшное. Такое же ощущение у него возникало всякий раз, когда он видел, как передвигаются инвалиды: мозг понимает, что видит то, чего быть не должно, ищет этому разумное объяснение и в итоге дает сигнал воспринимать происходящее как нечто нереальное. Однажды в детстве Шуре довелось увидеть, как мужчина без ног упал на лестнице с инвалидной коляски и пару секунд до того, как ему кинулись помогать, пытался перевернуться и подняться самостоятельно. Страх, тревога, жалость — все эти чувства присутствовали и сейчас. Однако все это мигом испарилось, стоило Леве взглянуть на него. В момент Лева перестал пугать и отвращать и превратился в молчаливого юношу из театра. Пока Шура силился скрыть неловкость, не заметил, что посмотрел на него не только Лева, но и Виктор Валерьевич. — Что не пишем, Уман? — спросил он сиплым от курения голосом. — На кого любуемся? Двадцать минут у тебя осталось, а ты все любуешься. — Извините, — стушевался Шура и перевел все внимание в свою тетрадь. Он слышал шаги и дыхание все ближе и ближе от себя. Голову поднял лишь тогда, когда понял, что Лева оказался совсем рядом и влез уже на его парту. Худые ноги тот положил прямо на колени парня, сидящего слева от Шуры, и с интересом заглянул в тетрадь. На страницах, кроме рисунка в клетку и заголовка, не было ничего. — Только не говори вслух, — предупредил Лева перед тем, как Шура раскрыл рот, чтобы спросить о том, что, собственно, вообще здесь происходит. — Молодец. Хочешь, помогу тебе? Кивни, если хочешь. Шура несмело кивнул, ожидая увидеть, как Лева берет ручку, та начинает парить в воздухе, все оборачиваются и приходят в ужас от созерцания этого сюрреалистического действа — и вновь его ожидания не оправдались. Ничего писать Лева не мог и не собирался, а вместо этого поступить решил более практично: запрыгнул на парту, с нее перешагнул на ту, что стояла впереди; этот маневр он проделал несколько раз до тех пор, пока не убедился в правильности ответов. — Проблема решена. Бери перо, будешь писать под диктовку, — Лева откровенно гордился собой и своей находчивостью. Ему нравилось чувствовать, что он вновь может удивлять и приковывать к себе чей-то взгляд. В каком-то смысле он опять мог устраивать представления. Для одного человека — и пускай, что для одного. Он восхищался им за десятерых. И Лева старался не думать, что восхищение вызвано его сущностью, а не красотой и харизмой.

***

Привыкнуть к Леве оказалось на странность просто. Большую часть времени Шура не думал, что разговаривает с погибшим в юном возрасте парнем: вскоре Лева стал казаться парнем просто. Да, странным, чересчур пластичным, эмоциональным, постоянно перед кем-то рисующимся — но парнем. Парнем с человеческими привычками, внешностью, любовью поговорить и умением шутить. Через неделю Шура уже не смотрел на него со страхом, а смотрел… спокойно. В какой-то момент он перестал копаться в том, что происходит, и мысленно заключил так: «Сходи я с ума, Лева бы не мог сказать тогда, чем заняты те мальчишки из нижней комнаты — а он смог. Значит, я не схожу с ума. А если и схожу, то ничего уже не попишешь, поскольку я не знаю, где реальность, и даже врачам сдаться не смогу». И — ему полегчало. Лёва всегда был рядом. Шура чувствовал его, даже когда не видел. Теперь его, Шуры, грудь (он избегал слова «душа» даже в мыслях) наполнилась странным теплом. Он перестал опасаться одиночества и чувствовать себя чужим, неприкаянным. Лёва появлялся без спроса, но всегда сразу обращал на себя внимание, чтобы Шура не пугался и не думал, будто за ним следят. Они постоянно говорили, когда рядом никого не было. Шура настолько увлекался, что забывал думать о том, насколько странно выглядит, увлечённо обсуждая музыку или ситуацию в стране с, как могло показаться, самим собой. Надо сказать, взгляды и познания у Лёвы, как и одежда, как и речевые обороты иногда, были немного устаревшие. Например, он никак не мог привыкнуть к новому генсеку и по привычке звал его Брежневым. Позже уже сам себя исправлял, меняя Брежнева на Горбачёва. — Значит, ты без понятия, что происходит вокруг? — спросил Шура, когда они оба сидели на его кровати спустя чуть больше недели после знакомства. — Нет, я имею представление. Иногда захожу в магазин техники, смотрю телевизор. Знаю, что существует перестройка и всё в таком духе. Просто не запоминаю. Это уже не моя страна, — Лёва говорил много, спокойно и складно. Шура заслушивался его голосом, хотя до последнего момента почти не осмеливался спрашивать что-то по-настоящему личное. Ранее они общались на тему того, что представляет собой мир, Шурин техникум, Шурин родной Бобруйск, чем сейчас люди живут. Сейчас Шура понял, что пришло время интересоваться самому. — И всё? Больше никак ничего не можешь узнать? — Могу подсесть к кому-нибудь, читающему газету или журнал, например, на улице или в трамвае. Но я мало что понимаю, потому что больше пропускаю, чем узнаю. Поэтому мне больше нравится слушать чужие разговоры. — Не хочу давить на больное, но… — Шура смутился. Вопросов у него к Леве имелось несчитанное множество, но задавать их доселе не осмеливался. Стеснялся. Он поставил себя на Левино место: вот он умер и был мертвый лет, положим, пятнадцать; ни с кем все это время не разговаривал, не мог притронуться, никто его даже не видел; и вот, встретил человека, с которым смог почувствовать себя человеком тоже, отвлечься — и вот твое утешение опять возвращает в прежнюю безысходность вопросами. Приятно ли ему было бы? Нет. Но любопытство в который раз начинало побеждать. — Да ладно уж, — Лева махнул рукой, едва заметно улыбаясь, — можешь давить. Только аккуратно. Ты у меня первый. Шура сдвинул брови непонимающе, но все-таки рассмеялся, окунув лицо в ладони. Иногда Лева просто очень странно шутил, но Шура успел привыкнуть и даже полюбить эти дурацкие шутки. — Ладно, я это… всегда аккуратен, — подуспокоившись, сказал Шура. — А кто вообще, кроме меня, тебя видит? — Почти никто. Совсем маленькие дети плачут, когда видят; те, кто постарше, не боятся уже. Вообще, насколько я понял, видят дети лет до семи. Но они этого не понимают, а я не провоцирую особо. Не хочу пугать. Еще видят кошки — а жаль, потому что мне всегда больше нравились собаки. Не помню, чтобы кто-то из взрослых обращал на меня внимание. Не знаю, с тобой что не так… — А почему дети до семи лет? — спросил Шура. — Есть у меня догадка… я этим не интересовался никогда, но бабушка в бога верила. И мне раньше часто говорила: дети — ангелы до семи лет. Безгрешные, то есть. Может, поэтому и видят. А вдруг и ты тоже безгрешный, а? — Я? — Шура немало удивился. — Не знаю… я не разбираюсь. А как определить? Где это можно посмотреть? Ты можешь определить? — Нет, не могу. Мог бы — уже б определил. А вообще, в библии можно посмотреть, там есть список, чего нельзя делать, чтоб не грешить. У вас библию купить тоже нельзя? — Нет, нельзя. То есть, не совсем: в подполье наверняка втридорога можно — но оно того стоит? Ты помнишь, что там за грехи? Может, хоть примерно? — Навскидку… — Лева задумался, глядя вверх. — Убийство — точно грех. — Не было. — Кража тоже грех. — Не помню… нет, тоже не было, вроде. — А! еще прелюбо… прелюбодействие. Нет, прелюбодеяние, вот. — А это что еще такое? — Шура вздернул бровь, пытаясь вспомнить, где же мог слышать это слово: оно показалось ему смутно знакомым. — Я не знаю точно, но вроде бы, — Лева отвел взгляд, поджал губы, — это заниматься любовью. Ну, или соблазнять. — Ах, — Шура гордо вздернул нос, выпрямился, — тогда я грешен. Тогда я ужасно грешен, я просто чертенок. Все понятно. А… ты? — Что я? — Лева улыбнулся уголком розовых губ, на самом деле сразу поняв суть вопроса. Внутри у него впервые за долгое время что-то шелохнулось. Он забыл, каково это — говорить о подобных вещах. Он вообще все забыл. И оттого более приятно было начать вспоминать. — Ладно, я… да. Конечно. Это был не тот разговор, что Шура вел обычно с друзьями. Он не хвастался — по крайней мере, не так, как обычно это делал — и Лева не хвастался тоже. Шуре впервые не хотелось подробно описывать, как еще в начале восьмого класса он на дискотеке познакомился с семнадцатилетней Леной и вместе с ней впервые почувствовал себя взрослым — за клубом, у кирпичной стены. Не хотелось описывать ее большую и упругую грудь, ее стоны (которых на самом деле не было, но Шура всем говорил, что были), ее поцелуи. Не потому что Лева был ему не друг, а потому что не хотелось все опошлять. Шура сам этого не понимал, только чувствовал, будто не должен говорить Леве все это. И говорить не стал.

***

Библию достать не удалось. Интереса ради Шура поспрашивал у старшекурсников, сведущих в вопросах подпольной торговли, но те заломили цену в сто (некоторые — в сто пятьдесят) рублей, что было равно трем его стипендиям. Леня, который в этом году оканчивал техникум и жил в соседней комнате, дал еще такой совет: поступить в гуманитарный институт, написать заявление и получить священное писание рублей за двадцать — а то и вовсе бесплатно, если поступить получится на исторический факультет. Шура посмеялся, отмахнулся да и забыл об этой идее. Лева стал ему не просто другом, а, наверное, другом самым близким и дорогим. Шура, конечно, мало что о нем знал: из разговоров понял, что Лева стихи писал и даже пел, что в театре играл, причем хорошо и долго — потому и любил сидеть там до встречи с Шурой. Так и сказал: «До знакомства с тобой делать совсем нечего было, а там — едва ли не каждый день шоу, для меня одного». Шуре это «До встречи с тобой» очень польстило, он даже смутился. Подруг близких у него почти не было, а от мальчишек не дождешься искренностей. А от Левы и ждать было не нужно. Лева каждый день рассказывал ему интересные вещи: о писателях, поэтах и музыкантах. Шура понятия не имел, с каким упоением можно заслушиваться историей любви Ахматовой и Гумилева — или просто чужим бархатным голосом. Но в комнате Леве очень быстро наскучило, и Шура стал звать его на улицу. Лева о своей скуки не говорил, но Шура чувствовал, и не просто чувствовал, а понимал головой: сидеть постоянно в четырех стенах — тоскливо. Он мог пойти прогуляться с друзьями, выйти на улицу и познакомиться с кем-то, а Лева — нет. Лева был пустым местом для всех, кроме него, так какая разница ему могла чувствоваться: никто не видит его в здании или на улице? Никакой разницы. — Люди подумают, ты свихнулся, — Лева попытался сделать вид, будто ему не понравилось предложение Шуры прогуляться по заснеженному городу, однако его полные губы тронула едва заметная улыбка. — Какая разница? Может, я и так свихнулся, но это ничего страшного, — Шура подмигнул. — Я вижу, что тебе хочется. Хватит ломать комедию… как тебя по фамилии? — Бортник, — Лева улыбнулся уже открыто. — Значит, Ты Лев Бортник? — решил уточнить Шура, будто был еще какой-то вариант. Как оказалось, был. — Не значит. Вообще-то, я по паспорту не Лева — а Егор. Но меня так почти никто не звал. Только Лева. Но не Лев. Усек? — Усек. Хватит ломать комедию, Бортник. Бегом на улицу. Вот так они и выбрались на улицу. Лева не пожалел ни разу. Шура тоже. Нет, смотрели на него иногда крайнее странно, но оправдание он нашел быстро: делал вид, что зовет друга, который от него прячется. По крайней мере, делать это получалось вполне уверенно: не зря ходил в театр уже третий месяц. Ради Левиных глаз, которые звездами сияли от счастья, Шура готов был показаться и дураком, и сумасшедшим, и клоуном. Он в принципе по натуре был человек, готовый на жертвы: ради навыка игры на гитаре пальцы поначалу в кровь стирал, не умея вовремя остановиться; когда в семье не было денег, он мог работать по несколько дней подряд. Лишь бы родители не расстраивались. Конечно же, это качество в нем как-то само собой преумножилось в десяток раз, как только у него появился человек, который все эти жертвы принимал и ценил. Ради Левы стоило стараться. Лучи солнца не падали на Леву, а проходили сквозь него. Он мерцал, как северное сияние. Он на фоне абсолютно белоснежной улицы смотрелся так чужеродно в своей майке и расстегнутой рубашке, что Шура непроизвольно поежился. А потом — как можно незаметнее для Шуры — Лева присел на корточки и попытался коснуться снега голыми руками. Не вышло. Крупные хлопья не подлетели вверх, не прилипли к его рукам, не обожгли своим холодом. Щеки Левы не зарумянились, а волоски на руках не встали дыбом. Он не оставлял следов. Но ему нравилось, что все это случилось с Шурой. И Шуре сделалось как-то особенно больно от понимания этого. Новый год Шура решил справить с друзьями, а родители не были против. Он планировал поехать к ним на все каникулы, взял билет на электричку ко второму января. На праздник оделся парадно: рубашка в клетку, под ней футболка, а внизу — модные «вареные» джинсы; под модными джинсами же грели совсем не модные кальсоны. — Пойдем со мной, — сказал он Леве, стоящему рядом. — Пожалуйста. — Это твои друзья, Шур, — Лева, как обычно, скромничал. — Иди и отмечай, а обо мне не думай. Я побуду один. — Лева… я говорю: идем. Почему тебя надо уговаривать? — Если ты не будешь общаться с ними, а уйдешь куда-то ради меня, я найду способ тебя пришибить. Обещаю, — Лева прикусил щеку, задумавшись. — Я пойду, если ты будешь с ними, а не со мной. Будь с ними. Пока имеешь такую возможность. — Только не надо… — Нет, надо. Попробуй только там не повеселиться — я тебе такое устрою… — Боюсь-боюсь, — Шура хмыкнул. — И что ты мне сделаешь? — Я придумаю. — Даже будь у тебя твое тщедушненькое тело, ты был бы мне не противник. Я бы тебя в два счета уделал. Понятно? — Шура сложил руки на груди и горделиво выпрямился. — Да, да… мое «тщедушненькое тело». Понятно, — Лева повел бровью. — Тело, может, и тщедушненькое, но руки у меня сильные. Обвились бы вокруг твоей шеи, ты бы и пикнуть не успел… — Да ладно? Эти ручки богомола могли бы мне навредить? Смешно. Лева. С твоей внешностью слова про обвивание шеи звучат не как угроза, а как обещание поцеловать. — Да? — Лева наконец улыбнулся. Опустил лисьи глаза на пару секунд, а потом поднял и устремил прямо на Шуру. Проговорил совсем тихо, помедлив: — А может, я то и имел в виду. Жаль, что ты жив. Тебе совсем не идет. — Что ж… это поправимо. — Это главный плюс жизни. Шура не мог утверждать, что сказанное Левой его удивило. Да, сердце замерло, в груди заболело, а в животе, очень низко, потянуло. Но это было точно не от удивления. Шура давно уже ждал подобных слов. Они звучали на удивление правильно в рамках происходящего. Шура не боялся. Даже не думал уже, насколько это все невероятно. Раз происходило, значит вполне вероятно. Если он все-таки был болен и бредил, то предложи ему кто-нибудь лечение, рассмеялся бы этому человеку в лицо. Все это он не променял бы ни на какое здоровье. Как бы то ни было, просьбу Левы он выполнил: на празднике, проходящем в квартире одной Шуриной взрослой, почти совершеннолетней знакомой, он уделял внимание в первую очередь друзьям. Лева смотрел телевизор. Уже полюбившийся советскому зрителю фильм «Ирония судьбы, или с легким паром» он смотрел не впервые. Однажды уже ходил на него в кино, но не досмотрел — слишком уж грустно стало в какой-то момент. А сейчас грустно почти не было. Только немного. Совсем близко к двенадцати, когда куранты отбили уже шесть или семь раз, все в компании написали свои новогодние пожелания и, поджегши, выпили вместе с дешевым кислым шампанским. Шура смотрел на Леву, который в этот момент стоял на открытом балконе и смотрел вниз. Тогда еще Шуре подумалось: зря притащил его с собой — лучше бы позволил отметить этот праздник с родителями. И сам подумал о своей семье. Он не знал, может ли Лева плакать, но казалось, что да: смеяться же может. Не знал, но предполагал, что именно этим он и занимается. После наступления нового, восемьдесят шестого года, тоска попустила обоих. Шура опьянел, а Лева просто стал держаться ближе к нему. В час ночи самая веселая и азартная часть компании уселась в круг на ковре, чтобы сыграть в «дурака». Остальные пятеро ушли курить. Распили ребята на одиннадцать человек уже бутылку домашнего самогона и две бутылки шампанского, так что никто не обращал внимания на то, что периодически Шура смотрел как будто сквозь: на Леву. — Кивни, если хочешь всех сделать, — Лева сел за Шурой и — думая, что тот не почувствует — пробежался пальцами по его шее. Шура не ощутил прикосновения кожи к коже, но это не означало, что он совсем ничего не чувствовал. Он чувствовал тепло. Не словно к нему поднесли зажженную спичку, а скорее будто на него положили мягкую грелку. Однако он не показал этого, а лишь кивнул. — Отлично. Я буду подсказывать. Лева и правда подсказывал, да так хорошо и верно, что уже через два хода Шура вышел из игры. Лева у каждого подсмотрел карты и быстро сориентировался. Еще раз они сыграли с тем же результатом. — Жаль, что не на деньги, — Шура улыбнулся. — Мне нужно в казино. — Тебе просто везет или ты мухлюешь? — спросил Слава, сидящий рядом с Шурой. Однако все и так видели, что играл он честно. — Я просто ас, — Шура глянул на Леву, а тот, довольный, пожал плечами. — Я всех и с закрытыми глазами обыграю. — Да? — включилась в разговор Настя, хозяйка квартиры, родители которой так удачно уехали к родственникам в Могилев отмечать праздник. Она Шуре, как подруга, нравилась всегда: раскрепощенная, приземленная, потому что несимпатичная, смешная. Сегодня она попыталась накраситься, очевидно, маминой косметикой, но сделала не намного лучше. — Вот прямо с закрытыми? Обыграешь? — Настюх! Да легко, — Шура взглянул на Леву, и тот утвердительно кивнул, любуясь собственными ногтями. — Раздавай. Можешь мне глаза завязать. — Завязывать не буду: ты так подглядишь, — Настя быстро перетасовала карты и по шесть разложила перед друзьями: всем, но только не себе. Сама поднялась, одернула синюю юбку и неровной походкой направилась к Шуре. Сев позади него, как недавно Лева, она теплыми и немного влажными ладонями заслонила ему глаза. Да, так подглядеть точно не представлялось возможным. Леву будто это вовсе не смутило: он продолжил помогать Шуре, но уже без прежнего запала в голосе. — Большой палец положи на крайнюю карту. На крайнюю слева. Это восьмерка пик. Бейся, — командовал Лева совершенно спокойно. — Молодец. А теперь бери из колоды… у тебя не карты, а куча дерьма, но мы выкрутимся. Давай, отсчитай от самой правой три, а четвертую подкидывай. Да! Никто не понял, каким именно образом, но Шура выиграл. На вопросы не отвечал, только улыбался и отшучивался, что у него в роду были расстрельные колдуны и ведьмы. Потом, дождавшись, когда на балконе никого не останется, вышел туда и взглядом попросил то же самоле сделать Леву. — Я тобою восхищаюсь, — признался Шура спьяну. — Я сам собой восхищаюсь, — Лева хихикнул, но в глазах плескалась грусть. — Лев, это… она мне не нравится. Она просто нахлесталась и лезет ко всем. Нас даже хорошими друзьями не назвать, — оправдывался Шура, даже не думая о том, насколько глупо это выглядит. — Зачем ты это говоришь? — спросил Лева, приподняв бровь. — Ну… у нее, конечно, глаза навыкате, как у Крупской, губы тонкие, нос орлиный, а волосы — банная мочалка, но, в целом… она неплохая. Ноги длинные. Не чета моим, конечно, мои-то хотя бы не кривые, но… эта, по крайней мере, теплая. — Ты всех женщин ненавидишь или только тех, которые возле меня? — Я пока не решил, — Лева наклонил голову набок, перекинул волосы назад, будто специально пытаясь привлечь внимание Шуры к выступающему кадыку. — Я не ненавижу. Я просто — завидую. Не женщина, конечно… а всем живым. Жалкие вы. Слабые. Что с ней будет, если она, как я, упадет отсюда спиной вниз? Третий этаж… переломы, больница, слезы. А мне ничего не будет. Я лучше, но кому какое дело? — Лева… если бы я мог, — начал Шура тихо, однако Лева быстро перебил: — Но ты не можешь. И никто не может. — Ты прав, — тихо согласился Шура. Достал из кармана пачку с двумя последними сигаретами, вытащил одну и прикурил от спички. Лева молчал. Он и сам молчал какое-то время, а потом продолжил говорить. — Ты лучше. Никаких мочалок и кривых ног. А жаль — потому что так было бы проще. — Следи за словами, Шур. Я уже умер, мне плевать, что ты подумаешь. Мне и при жизни было плевать на всех, и я за это поплатился. Не хочу, чтобы это… постигло и тебя. Не хочу этого слышать, и никто не хочет. Я с тобой просто… играюсь. От скуки. — Это неправда. — Лучше бы была правда. — Лучше бы… Лева исчез, как только увидел, что кто-то из компании собрался выйти на балкон. Шура тогда сильно напился, но никого из девчонок и пальцем не тронул. Не хотелось, да и не моглось.

***

Лева так и не появился ни утром, ни днем в общежитии, когда Шура собирал вещи. Шура знал, что тот найдет его, если захочет. И, более того, если захочет, то и Шуре даст себя найти. Лева вообще умел больше, чем могло показаться, и Шура удивлялся каждый раз. У родителей Шура должен был прожить до самого конца каникул, до девятого января. Почему-то сразу был готов к тому, что все эти дни пройдут без Левы. Чувствовал, предвидел… Может, это было и к лучшему: каждому стоило все обдумать. Но думать Шура не хотел. Готов он, конечно, ко всему был, но всячески убеждал себя, что готовность эта не понадобится. Она и не понадобилась. В первую же ночь произошло то, чего он больше всего и жаждал, и боялся. Он почувствовал. Почувствовал остро и всеобъемлюще. Так живо, как только может чувствовать человек. Тогда он ощущал присутствие Левы, как ни странно, не больше чем обычно. Ложась спать, вспоминал их первую встречу, которая произошла почти три месяца назад, но совсем недолго, и заснул с мыслями совершенно о другом. Во сне он не просто видел. Он ощущал. Ощущал все каждой клеточкой тела. И это было прекрасно. Во сне он лежит на спине, двигается лишь едва. Его бедра крепко зажаты между колен. Между Левиных острых колен. Лева покачивается медленно и с наслаждением, короткими ногтями царапает его, Шуры, грудь, потом крепко впивается в кожу и опускается ниже, до предела плотно прижимаясь, и они оба выдыхают. Никто не стонет. Тепло Левиного тела он чувствует сполна. Нет, это больше, не то тепло, что греет: теперь оно обжигает. Лева наклоняется и целует, выгибаясь в спине дугой. Оба дрожат. Хочется больше даже в такой момент… Шура крепко придерживает Леву за талию, растопырив пальцы. Наяву он стискивает ладонями одеяло и поджимает ноги. Подобное снится ему впервые. Но он пока не знает, что это сон. Нечто настолько реалистичное, наполненное самыми разными ощущениями и эмоциями, не может оказаться сном. Во сне… в том, совсем ином мире, Шура видит, как Лева улыбается искренне и лишь немного смущенно. Губы — уже не розовые, а красные от поцелуев. Щеки — тоже. Он шепчет Шуре на ухо: «Спасибо тебе… спасибо», опаляя своим дыханием. Шурина ладонь скользит по внутренней части его бедра, влажной от пота и теплой, а потом ложится на впалый живот. Шура замечает, что они на кровати без одеяла, со сбившейся простынью. Лева совершенно не стесняется сидеть напротив Шуры в абсолютно голом виде. Донельзя развратная и красивая картина. Наяву Шуре тоже становится жарко. Дышит он прерывисто и тяжело. Глаза под плотно зажмуренными веками мечутся из стороны в сторону, будто что-то ища. Во сне вновь сменяется картина. Лева лежит на земле. Не бледный даже, а синий. В свалявшиеся пряди волос налипли комья грязи. Рот, из которого бежит струйка крови, расслаблен; из-под лопнувшей, уже фиолетовой верхней губы проглядываются голые десна, на месте которых раньше были два передних зуба. Глаза все еще открыты, а под ними расползаются синяки из-за сломанного носа. Глаза открыты, но не видят. И никогда больше не будут видеть. Узкие, аккуратные когда-то ладони, разбиты. Пальцы поломаны. Под оборванными ногтями уже успела запечься кровь.
Вперед