
Пэйринг и персонажи
Описание
Очень долгая история про семью, детей, переезды и проблемы в условиях немного другого — более простого мира.
Часть 5
30 августа 2022, 09:03
Нужно ли говорить, что все получилось совсем по-дурацки? И без того очевидно — складывались предшествующие свадьбе события совсем не так, как мальчики себе представляли, но ещё и всякие мелочи сильно подпортили картину. Дело всё в том, что заявление было подано ещё с родителями Лёвы в Минский ЗАГС, и жениться предполагалось посему, конечно, в нем, а жила молодая семья в Бобруйске, и добираться пришлось совершенно мучительно. Выехали с Шуриной семьёй как только расцвело, а рассвет летом следует, все знают, чуть ли не сразу после заката, и поэтому о том, чтобы выспаться и чему-то радоваться, мыслей у молодожен даже и не возникало. Лева снова уснул, как только оказался в машине.
Раньше они мечтали о свадьбе и сейчас немного об этом пожалели — очень уж обманулись, выходит. Лёва выходил замуж в Шуриковской рубашке, поскольку свою из дому не забрал — не подумал даже, да и к чему она ему во взрослой, свободной от школы жизни? — и своих брюках, которые кое-как ремнём затянул совсем низко, чтоб на живот не давили. А давить, очевидно, было куда — с каждым днём Лёва всё круглел и круглел, сам не веря в то, что происходит это настолько быстро. Под рубашку, хоть и было жарко даже ночью, Лёва надел майку, потому что неоправданно много внимания уделял своему выпирающему пупку, и всё казалось, будто торчит он так сильно, что все только на него и смотрят. Шура, узнав об этих Лёвиных переживаниях, долго смеялся и с недавних пор заимел привычку первым делом при встрече говорить: «Нифига себе, какой пупок огромный, Лёвчик, постыдился бы, спрятал, ёлки-палки!». Лёва каждый раз хотел обидеться и всё равно каждый же раз смеялся или по крайней мере красноречиво поджимал губы, стараясь сдержать улыбку. Вот так вот Лёва шёл замуж — держась одной рукой за поясницу, а второй — под животом, шаркая Шуриными, снова, ботинками, пряча смущённое лицо в неприлично отросших за последние месяцы волосах. Ходить Лёве и так было не то чтобы очень легко, так ещё и ботинки, да, были Шуркины — всё по той же причине, что и рубашка. Вот только если рубашка изначально была дурацкая и большая, потому что на их размер рубашек не шили, то вот обувь была как на зло хорошая. Дорогие ботинки сорокового размера, купленные в подарок, любимые. Лёва носил сорок второй, но никакой другой приличной обуви большого размера не было, и пришлось обуваться в то, что предложили. Шурины родители, ростом будучи ещё ниже, чем сам Шура, ничего предложить не могли, хоть и старались. В ночь перед свадьбой Лёва пытался растянуть ботинки по инструкции тёти Инны — намочил кипятком и спиртом, надел на шерстяные носки и так пару часов сидел. Почти помогло — но ноги у Лёвы всё равно опухли, и можно сказать, что лучше бы он даже не начинал стараться.
А красивым Лёве быть хотелось так отчаянно, что он, чтоб не расстраиваться, даже не взглянул на себя в зеркало свадебным утром. И хотя с самого раннего детства мама с бабушкой учили перед уходом непременно увидеть своё отражение — важная в их семье примета — впервые за свои семнадцать лет он ею принебрег. Принебрег, поэтому переживал теперь, вдруг ещё и из-за этого что-нибудь пойдет не так. Сто раз, на самом деле, пожалел в итоге, что не посмотрелся в несчастное зеркало, хотя ни до, ни после себя суеверным не считал.
— Лёвчик, вставай. Приехали, — захрипел над ухом Шура. Лёва и сам сквозь сон уже минуту чувствовал, что машина больше не гудит, да и тихая музыка прекратилась, и ветер больше не дует в приоткрытое окно… но ему хотелось думать, что они просто остановились на каком-то особенно долгом светофоре и вот сейчас опять тронутся и ехать будут хотя бы час. Что ж, надежды не оправдались — пришлось просыпаться.
— Ладно… — Лёва зажмурился, причмокнул, едва ли не со скрипом соединив пересохшие губы и вздрогнул — подтягиваться было негде, а мышцы затекли.
— Ты с открытым ртом спал, потешно так, хотелось тебе по зубам щёлкнуть, — внезапно признался Шура.
Лёва, ещё даже не разлепив глаза, усмехнулся и погладил свой живот. В зевке ответил Шуре, как только в рот немного вернулась влага:
— Попробуй только.
— А то что?
— Будет плохо.
— Пашпорт свой съешь у ворот ЗАГСа, чтоб замуж за такого мудака не ходить?
— Ага… а ты умнее, чем кажешься, — Лёва довольно улыбнулся, наконец открыл глаза и хитро сощурился, поняв, что ответ Шуру более чем устраивает.
К тому времени, как Лёва понял, что приехали они не к ЗАГСу, а к торговому ряду, уже вернулись шуриковские родители и вручили мальчикам по пирожку с картошкой и по стаканчику лимонада — позавтракать в Бобруйске они не успели. Лёва махом съел свой пирожок и только сильнее проголодался, и хотя виду он не подал, Шура всё равно отдал ему свой.
— Не, в горло не лезет с утра, — отмахнулся Шура, когда Лёва предлагал ему хоть раз откусить.
У ЗАГСа их уже ждали самые близкие друзья — те, кто смог утром буднего дня выкроить немного свободного времени, чтобы поздравить молодоженов — эти три человека. Своим другом из них Лёва мог назвать разве что Рачо, остальные были сугубо Шуриковские. Лёва их сторонился, потому что сторонился всех на свете, и на самом деле парни ему эти нравились, но выразить свою симпатию он мог только тем, что даже не здоровался с ними, пока они не подойдут и не привлекут его внимание. Лёва, в общем, не очень уютно чувствовал себя в компаниях — исключением была только их скромная группа.
Никогда ещё прежде, даже на выступлениях, на Лёву не обращали так много внимания, ещё и внимания настолько нежеланного и неприятного. Всем было интересно посмотреть на юношу, который в таком положении притащился замуж, да и на его избранника тоже полюбоваться было дорого. Картина складывалась прямо-таки хрестоматийная: бледный от испуга, на вид совершенно несчастный, маленький и неловкий беременный пацаненок, а рядом — растрёпанный, провонявший сигаретами весь зал, хмурый балбес, очевидно гораздо взрослее, небритый, не причесанный, в кожанке. Шура куртку не снял ни на жаре, ни в помещении, ни во время росписи.
Лёвины родители знали о дате и месте свадьбы, но не приехали. Лёва и не надеялся особенно, потому что знал: попусту угрожать отец ему не будет, а возьмёт, да и сделает вид, что сына у него нет, и мать такая же — гордая, ранимая. Лёва не надеялся, но это не значит, что ему бы не хотелось, чтоб сейчас в этот зал тихо вошли мать и отец. В самых смелых фантазиях Лёва представлял, что папа обнимет его за плечи, а Шуре сам протянет руку и пожмет как-то по-особенному, с гордостью, с чувством, а не как обычно — обычно он жал руку Шуре так, будто как отпустит, сразу станет отряхивать. И вообще, пускай родители подарят ему цветы или — что там принято на свадьбу дарить? — набор посуды, постельное бельё, да хоть торт пусть принесут, главное — символично. Пусть сейчас случится что-нибудь, чтоб Лёва почувствовал, что выходит замуж, а не инвалидность оформляет — хоть что-нибудь радостное!
Лёвина мама бы пустила сразу и навздела на них с Шурой самодельные бусы, наверное. А потом бы обняла обоих и вздохнула, как хорошо, что они есть друг у друга и пожелала бы счастья-здоровья, как все желают. У Лёвы с Шурой даже этой малости не было — как-то постеснялись им и «Горько!» кричать, и желать что-то в зале… все молчали.
Тяжёлые двери, длинный ковер, ведущий к большому столу, на котором лежат документы, паспорта, ручки и печати. Стол высокий, поэтому стулья не предусмотрены. Перед столом — огромный флаг: серп и молот на красном фоне. Слева — бюст Ленина. Над флагом — фотография Горбачёва. Очень торжественно, будто их в члены КПСС сейчас примут, и так же весело, как на заседании центрального комитета — так думал уже Шура, в последнее время особенно преисполнившийся в своём презрении к Советам.
Так Лёва стал дееспособным, так оба они стали мужьями, так прошла свадьба. Поздравили их уже на улице — тётя Инна целовала обоих в лица и обнимала за головы, хотя дотягивалась только до плеч, дядя Коля расчувствовался и даже поговорил с Лёвой наедине — кажется, впервые. Его Лёва любил, но немного опасался как более молчаливого и отстранённого человека.
— А что теперь ты, взрослый у нас совсем? — спросил дядя Коля по-доброму, пока тётя Инна с Шурой и друзьями бурно что-то обсуждали поодаль.
— Похоже, да. По документам. Странно всё получилось… Да?
— Да, да. В кафе поедем? Хотите?
— Ну… — Лёва улыбнулся и пожал плечами, точно не желая соглашаться, но боясь нагрубить отказом.
— Или домой поедем?
— О, ну, если это удобно…
— Лёвка, — дядя Коля взял Лёву за плечо и склонил к себе, — вы, молодые, эти все ЗАГСы, столовые и дохлые морды в гробу видали, так и пускай. Накроем дома. Сбирайтеся да поехали, не будем это самое… нервы мотать. Ещё потравимся тут.
И все вздохнули с облегчением. Честно говоря, ещё и праздника с заветренными салатами, селедкой под шубой с душком, водкой и пакетированным чаем Шура и Лёва бы не выдержали — но, к счастью, выдерживать не пришлось.
— А выкуп в подъезде с загадками будет? — спросил Лёва уже по пути домой.
— Прям сейчас будет, — Шура порылся в кармане, нашёл пять копеек и вручил Лёве. — Ну всё, отдавайся со всеми потрохами.
— Очень остроумно, — Лёва фыркнул. — А обратно можно? Я что-то развестись надумал… Можно повернуть? Нет?
— Никуда уже не повернешь. Вот оно, счастье брака, — Шура, шумно втянув воздух, поцеловал Лёву в висок.
Внезапно всё оказалось не так уж и плохо.
Лето проходило хлопотно и быстро. До отъезда нужно было распродать всё имущество, и почти каждую неделю что-нибудь да улетало новым владельцам. Продали гараж Шуриных родителей, потом — машину и гараж Карася, после — его же квартиру. Шура старался подработать в Бобруйске как мог, Лёва занимался домом и помогал с детьми семье Карася. У него была мысль пойти торговать на рынок, но было это почти невозможно: от местных запахов его без остановки рвало бы, двенадцать часов сидения или стояния на одном месте обещали свести с ума уже на третью-четвертую смену, плюс на рынках становилось всё менее и менее безопасно, если когда-то вообще безопасно было. Бандиты, милиционеры, странного вида торгаши… Лёва и покупать-то там один боялся, не то что работать оставаться.
Как правило, Шура работал в первую половину дня, а уже часам к трём освобождался и помогал родителям. Лёва каждый вечер просил Шуру разбудить его перед уходом, и каждый раз это выглядело уморительно.
Шура пытался разбудить Лёву, когда просыпался сам: отключал будильник, поворачивался к нему, обнимал, целовал, звал — Лёва вообще не реагировал. Иногда жмурился, отстранялся, но чаще всего не награждал Шуру даже этим. Тот сдавался, уходил — мылся, завтракал, одевался. Снова возвращался к Лёве уже перед самым выходом из квартиры.
— Лёвчик, пока. Я ухожу, — говорил тихо.
— Э… Куда? — в полусне отвечал Лёва.
— Работать.
— Блять… А меня разбудить? Я же просил…
— Да ты не просыпаешься. Всё, ладно, побегу.
— Предатель, — и Лёва снова засыпал.
Потом, конечно, за обедом, как правило, стремился загладить вину, но своеобразно:
— Ну извини, что муж у тебя такой ленивый, не встаёт, тебя не провожает. Но сам виноват. Хотел бы разбудить — разбудил бы. Да? Ну вот. Я тебе нахрен по утрам не нужен, мешаюсь только. Так?
— Угу, — соглашался Шура со всем разом, уже не разбирая особо, что там Лёва говорит. Разговорчивым тот бывал редко, но когда бывал — просто убаюкивал Шуру потоком складной речи.
Однажды вечером, умываясь, Лёва почувствовал… нет, даже не почувствовал сперва, а просто согнулся и взялся за поясницу, а уже после почувствовал, как же плохо стало. Плохо, больно, будто внутри что-то взорвалось. Такое происходило и раньше, но настолько явно — никогда. Шура, развешивавший до этого бельё рядом, было дело, перепугался и хотел уже звонить в скорую, но Лёва, предвосхищая это, насильно улыбнулся и успокоил:
— Мелкий пинается… Это я с непривычки. Помоги сесть, — и Лёва вцепился в руки мужа, тихонько перебираясь из ванной, где его настигло, в кухню.
Сев, он без прежнего стеснения задрал футболку и прижал Шурину ладонь к самому низу живота, чувствуя, что большая часть пинков приходится именно туда. Секунду Шура был в замешательстве, но после — вздрогнул, вжал руку в напряжённый живот ещё крепче и задохнулся. Почувствовал.
— Ой, Лёвка… Блять… барахтается как! Охренеть, — Шура уже приложил обе ладони, моментально намокшие от волнения, и стал искать, куда же теперь придутся пинки. — А тебе уже не больно? Лёвчик… Охренеть можно!
— Не, не больно, — соврал Лёва, сжав зубы.
Шура отчасти и понимал, что не больно быть Лёве не может, но ему так не хотелось отнимать руки — и ещё больше не хотелось, чтоб его ребёнок успокоился и перестал заявлять о присутствии. И не зря не хотелось: он снова ощутил шевеления, сильные и весомые, уверенные.
— Ну точно моя, как дерётся-то, а! Дерётся, — восхищался Шура, улыбаясь широко и счастливо.
Никогда ещё Лёва не видел его таким. И никто не видел.
— А ты сомневался, — Лёва хмыкнул.
— Да шучу я… Тут засомневаешься. Ой, Лёвчик… — Шура обнял лицо мужа всё ещё влажными ладонями и поцеловал, специально вытянув губы как можно дальше, чтоб поцелуй получился лёгким и невинным. — У тебя там мой ребёнок. Живой. Шевелится, пинается, варушится, да так… Мой малой! Мой. Это вообще… невозможно.
Лёва совсем смутился, сунул голову Шуре под подбородок, опустил футболку и сам стал щупать живот, надеясь почувствовать тоже хоть что-нибудь, но уже не успел.
А Шура закрыл ладонью рот и прикусил средний палец. Ему так хотелось закричать от радости, что справиться с этим желанием возможно было только физически, вот так, крайними мерами. В тот вечер они особенно задержались на кухне, хотя и почти всё время молчали.
Шура всё никак не мог поверить. Никак. И первое прикосновение к этому ребёнку (почему-то Шуре было внутренне неприятно слово «ребёнок», и думал он о нём как о дочери и даже говорил периодически в женском роде, хотя наверняка знать, конечно, ничего об этом не мог), хоть и опосредованное, не придало ощущения реальности. Напротив. Если до этого Шуре казалось, что беременность, свадьба, скорый переезд — это просто сказка, то сейчас он в этом убедился.
Он только что почувствовал сквозь пузырь и широкий слой мышц — почувствовал человека, который появился благодаря ему. То есть, на свет ещё не появился, но уже существовал — подобрать слова очень сложно, но в этом и состоит вся особенность. Шура испытывал то, что невозможно описать.
Он окончательно влюбился.
— Лёвчик, а сколько времени осталось?
— Ещё недель шестнадцать.
— Вот холера — и я помню, что шестнадцать. Думал, уже меньше. Ладно, — Шура задумался. — А пораньше можно?
***
Оттого, что тошнить Лёву перестало только недавно, и состояние так и не нормализовалось, Шура решил за всех: на фестиваль они не едут. И хотя решение далось тяжело, оно было вполне обоснованным и верным: Лёве было тяжело ходить под конец дня, болели ноги и позвоночник, он всё хуже спал и тяжелее просыпался, ему нужно было делать гимнастику и находиться в покое, да и много ещё всяких «но» присутствовало, посему…
Вот только сам Лёва согласен не был и на фестиваль хотел отчаянно — он ждал его с момента, как только они подали заявку, и с каждым днём ждал всё сильнее. Слово обиженного, злого, фонтанирующего эмоциями Лёвы против слова Шуры, влюбленного в него до безумия и оттого мягкого… Чьё окажется весомее — вполне очевидно.
Лукавством было бы утверждать, что Шура и сам был готов отказаться от участия бесповоротно, но он по крайней мере пытался убедить в правильности этого желания и себя, и Лёву, однако…
Уже через неделю после разговора Лёва, Шура, Рыжуля, Мороз, Костыль и Окунь тряслись в электричке по пути в Могилёв. Ехать предстояло с раннего утра до утра простого — с пяти до девяти. Больших усилий стоило всем собраться, ведь в Бобруйске были Лёва и Шура, а все остальные — в Минске. Аппаратуру тащить с собой было не нужно, но гитару Шура всё равно прихватил — хотел играть на своей собственной, настоящей, а не на местном чёрт пойми чём. Шура тащил гитару и большую спортивную сумку — с одеждой, лекарствами, витаминами и, конечно, едой. Тётя Инна положила им не меньше пяти лотков с варёными яйцами, блинами, оладушками, овощами и даже курицей, будто добираться им светило через Голодный Край примерно неделю. Впрочем, этот вопрос коллективными стараниями был решен скоро и просто — к концу пути остались только овощи.
Лёва нёс рюкзак, Шура — остальные вещи. Их шумная компания едва не поредела на вокзале: то Лёва в поисках туалета потеряется, то Костыль зацепится с местным пьяницей, то Окунь, протирая очки, отстанет от компании.
Сначала уехали не туда на трамвае, а потом после пересадки уже автобус чуть не отчалил без половины группы: Шура, Мороз и Костыль только отошли покурить во двор, как к остановке подошёл автобус, и Лёва едва смог упросить водителя дождаться остальных. Расписания они не знали, да и не было его нигде, поэтому действовали наугад. Общественного транспорта в Могилёве почти не было: автобусы стояли брошенные, трамвайные пути лежали только вдоль трёх главных улиц. Местные поделились проблемой: автобусы водить есть кому, вот только эти кто-то очень не хотят работать за бесплатно. Ожидаемо.
Припасенные деньги наполовину были потрачены на то, чтоб затариться продуктами и выпивкой на пару дней. В магазинах было пусто и дорого, впрочем, как и в Минске — как и в остальных городах, особенно маленьких и периферийных.
Ночевать планировалось у двоих знакомых в однокомнатной квартире аж ввосьмером, и до последнего никто не понимал, как сбудется этот хитрый план. Только ближе к ночи разбрелись: Рыжуля и Мороз легли на полу, забрав у всех остальных одеяла, хозяева квартиры — в спальне, Лёва, Шура и Окунь — на кухонном диване, Костыль уснул прямо за столом и проспал так до рассвета, а после — сдвинул два стула и так пролежал до подъёма.
Фестиваль был назначен на второй день поездки, а на третий группа уже должна была вернуться домой.
В утро фестиваля вставать пришлось к семи. Шура почти не пил — опекал Лёву и следил за остальными ребятами, чтоб не дай бог никто не подрался и не вышел на прогнивший развалившийся балкон, чтоб никто не отравился, не вышел на улицу и не потерялся. Проследил, надо сказать, успешно: устал так, как не уставал, когда доводилось быть лидером попойки. А вот остальные пили, да так, что по утру было не разбудить. Лёва пытался растолкать ребят, Шура вызвался готовить на всех завтрак — пожарил на двух сковородках по шесть яиц и налил всем чаю, порезал пузырчатый белый хлеб и наскоро намазал маслом. Такая забота была ему привычна и приятна, хоть и оказывал он её как бы из необходимости и недовольно:
— Кто не доест — с нами не едет: ещё голодных обмороков не хватало, — объявил он полумертвым коллегам по группе.
В квартире и до их приезда был бардак, а после — уж тем более: пройти было невозможно, не споткнувшись о чем-нибудь ботинки или сумки. Решительно не ясно было, где чьи вещи, и натянули кто что нашёл — на площадку необходимо было приехать в крайнем случае к двенадцати, а до неё ещё нужно было как-то дожить.
— Лёвчик, а нам Игорь казал на пятый или на пятнадцатый трамвай идти? Не помнишь? Пятый или пятнадцатый? Я хотел записать, забыл, из башки вообще вылетело, — Шура беспомощно оглядывался, подходя к трамвайной остановке. — Окунь! Подзи сюды, кажи, какой у нас трамвай?
Окунь, ещё давно зарекомендовавший себя как самого мозговитого и быстрее всех соображающего, хотел было подойти к Шуре и обсудить трамваи, но как только он открыл рот — оттуда донеслись рвотные позывы. Окунь выпал из мозгового штурма — хоть он и выпил меньше всех, он же хуже всех и переносил алкоголь, потому на утро не был помощником ни в каких обсуждениях.
— Понятно, блять, — Шура зарылся в волосы и, поняв, что никто из группы ему точно не поможет, стал спрашивать у прохожих, какой трамвай идёт до центрального стадиона.
С горем пополам доехали, сделав круг по городу. В пути никому не стало плохо — невероятная удача. На площадке предстояло пробыть до самой ночи.
Лёва уложил непривычно длинные волосы в своеобразный ирокез на лак и сахар: виски зализал так, что они казались выбритыми, затылок и макушку заострил. К началу выступления, правда, причёска почти развалилась, но что-то спасать перед выходом на сцену уже было поздно, поэтому вид Лёва приобрёл воистину панковский — непонятный и дурацкий. Оделся он в рубашку, шорты и пиджак с криво отрезанными рукавами. Навел макияж: чёрные впадины вокруг глаз, белые губы, красные щеки… Шура тоже дался накраситься, поэтому выглядел похоже. Все, несмотря на несусветную жару, обули длинные черные ботинки, у кого какие были: расклеившиеся, покоцанные, рваные, без шнурков. Перед выступлением смастерили гроб из коробок и поставили его на колесики из найденных в мусорке консервных банок. В этот гроб хорошо было бы положить кого-нибудь из группы, но на такие перформансы рассчитан он не был, зато как часть антуража свою роль выполнял отлично. В гроб этот удалось засунуть две подушки, чтоб не тащить их в руках на сцену — это бы выглядело совсем уж несуразно и странно, будто группа собиралась лечь спать.
Проходил конкурс на открытом воздухе, и музыка осчастливила своим звучанием половину Могилёва. В том числе чтобы обрадованные жители не пришли и не выразили музыкантам благодарность в чересчур резкой форме, по периметру даже дежурила милиция. Бывали уже ситуации, когда в разных городах выступающих благодарили за концерт так, что в больницах после массовых драк очередь стояла (хотя по большей части, конечно, не стояла, а лежала).
И вот, в их звёздный час первым перед зрителями предстал Лёва: до смешного круглый, завалившийся от тяжести живота назад, размалеванный, с вороньим гнездом на волосах, с потекшими с глаз чёрными тенями, с ножом в руках. И при всей странности своего вида запел он так чисто и звонко, как никогда ещё не пел. За Лёвой выкатили гроб за колёсиках, и катил его Костыль. Подушки из гроба доставал Мороз, а Шура необыкновенно старательно (даже для себя) играл на гитаре, за барабанами был Окунь, на клавишах — Рыжуля.
Не успели они распороть подушки — в зале уже началась драка. Сначала ребятам казалось, что это и не драка вовсе, а обычная толкучка, но вскоре стало ясно, что дело серьёзно: появилась кровь и громкие, отчаянные крики. Играть они прекратили, но только тогда, когда зрителей принялась дежурившая на концерте разнимать милиция. Костыль бросил всё и ринулся в толпу, за ним побежал Шура, за Шурой — Лёва, а за Лёвой — все остальные, чтоб не дать спрыгнуть со сцены. Лёву остановить удалось, а вот Костыля — нет: когда Шура попытался скрутить его, он уже дубасил милиционера. Поймал Лёву, уже на самом деле передумавшего прыгать, Мороз, чудом не оторопевший от испуга: с беременными он пересекался впервые, и ему хватило одной мысли о том, что сейчас Лёва куда-то спрыгнет и получит от кого-нибудь прямо по животу… ну, или не по животу, а просто получит — всё равно как-то не слишком безопасно. Таки да, массовая драка — не лучшее мероприятие для беременных, даже если в роли беременного — припанкованный малолетний Лёва, ретивый и дурной.
— Придурок! Стой! — Мороз подхватил Лёву под руки и потащил назад. На удивление, Лёва не сопротивлялся, но кричал:
— Шура! Уйди оттуда! Сука! Тронете его — убью, угандошу, блять! Эй, пусти, там Шурик, — Лёва отбился от рук товарища и повернулся, злой как сто чертят, уже красный. — Его же убьют!
— Ага, если бы, — Мороз привстал на носочки и глянул в толпу, пытаясь найти глазами Шуру. Нашёл: его вместе с Костылем скрутили и волокли на выход милиционеры. В отличие от Костыля, Шура сразу покорился, но доволен явно не был, а вот Костыля пришлось брать под обе руки и прямо-таки пинками выводить из толпы. Мороз указал прямо на них: — Вон он. В порядке.
Лёва недовольно покосился на Мороза, а тот почесал в затылке, глянул на Окуня. Окунь пожал плечами.
— Нападение на милиционера. Сейчас арестуют, — предположил Окунь, поправив очки. — В КПЗ повезут, наверное.
— Это где? Как? — Лёва старался не подавать виду, насколько же сильно испугался, поэтому хмурился всё сильнее и сильнее, пока смотреть не стало трудно.
— Ну, на буханке повезут сейчас в отделение, документы оформлять.
— Шуру?! — переспросил Лёва и, не дожидаясь ответа, снова попытался спуститься со сцены — правда, уже не так активно как в прошлый раз и явно сомневаясь, поэтому Морозу не составило труда взять его под локоть, развернуть и направить за кулисы.
Оказавшись на улице, втроём они стали искать остальную часть группы: Рыжуля нашёлся первый — с разбитым и распухшим носом, он стоял, запрокинув голову, и курил в компании другой группы, постоянно озираясь. Увидев своих, подорвался и побежал к ним:
— О! Блять, а я ужо думал, вас тоже повязали! А где Шурик и Костыль? Я их оттащить пробовал, а мне как двинули только — ледзь не отрубился, кровища вон… — он говорил задыхаясь и неразборчиво, взявшись за рыжие волосы так крепко, словно пытался оторвать, и вблизи казалось, что его пальцы горели.
— Их-то повязали, — ответил Лёва, отмахиваясь от дыма. — Если уже увезли, то всё, пиздец!
— Не, не увезли. Я почти первый проскочил, ещё не кого не везли, стояц, мурыжат. Да на всех и бобиков не хватит, отпустят, — неуверенно сказал Рыжуля.
Долго искать новоиспеченных правонарушителей не пришлось: Шуру, гаркнувшего: «Хватит уже!», услышали все в радиусе километра. Сбежавшись на голос, ребята увидели Костыля, помятого, бордового, сидящего на полу полицейской «буханки», двух милиционеров, стоящих вокруг него, и Шуру, который ссутулился на скамейке всё в той же «буханке».
— Что тут? — Лёва старался звучать серьёзно и спокойно — так, чтоб все подумали, что у него уже есть решение проблемы. Получалось не слишком убедительно.
— О, дружочек, ты не па адрасе. У нас тут не радзільня. Iдзі, пакуль не атрымаў у лоб ад гэтага… буянага, — сказал один из милиционеров — взрослый, пузатый, уже начавший седеть, усатый. Рубашка у него была порвана на три-четыре верхние пуговицы, волосы и круглое лицо намокли, маленькие глаза покраснели. Он дышал быстро и тяжело, оперевшись одной рукой о машину и повернувшись к Костылю.
Лёва понял не каждое слово, но суть была ему ясна. Прожил он всю жизнь в почти полностью русскоязычном Минске и по-белорусски почти не говорил. Например, услышав обособленно слово «атрымау» он бы не догадался, что оно значит, но сейчас чувство языка подсказало. Вообще, чувство языка в целом подсказывало, что ничего хорошего он сегодня скорее всего не услышит, но надежды он не терял.
— В лоб получишь, говорят. Иди, Лёвчик, не до тебя. Ехай домой и жди нас, — отмахнулся Шура, даже не глядя на мужа.
— А ты чаго грубы такі? Зараз яшчэ табе сутак пятнаццаць улітоўваем за такі тон, — подал голос второй милиционер — тоже не юноша, но чуть моложе первого, маленький ростом, худой, с почти что белыми волосами и бровями. Усмехнулся, глянув на Шуру.
— Гэта муж мой, начальнік, нават не спрабуй малявацца. Леўчык, будзь ласка… Тьфу ты, блять — Лёвчик, пожалуйста, иди домой. Мы разберёмся, — Шура по-прежнему смотрел куда угодно, только не на Лёву.
— Херня какая-то! Я с тобой поеду, — Лёва был полон решительности и отступать не планировал. Знал по рассказам Костыля и ещё нескольких знакомых, каково бывает в милиции — там и били, и деньги крали, и бог весть что ещё делали. Выбора ехать или не ехать с Шурой даже не стояло. Лёвы сложил обе ладони на живот и погладил его, стараясь успокоиться. Снова нахмурился.
— Гэта ўжо ці наўрад, — хмыкнул старший милиционер, — не радзільня, казалі ж табе. Цяжарным мужам тут не месца. Ідзі, куды табе твой бандыт кажа, ідзі з вачэй далоў. Ты ні ў чым не вінаваты, табе там быць няма чаго. Яшчэ народзіш тут, чаго добрага. Давай, ідзі, нам ехаць далёка, яшчэ з гэтым намучыліся.
Лёва на сей раз понял меньше половины из сказанного — голос у милиционера был хриплый, насмешливый, акцент — очень белорусский, грубый. Основной посыл Лёва, конечно, снова понял, но ситуации это не помогало.
— Беременным мужьям тут не место, иди отсюда, ты-то не виноват, — вкратце перевёл Шура, наконец глянув на Лёву — оказалось, один глаз ему подбили.
— Извините… Он ничего не делал плохого, просто там хотел всех разнять. Давайте я его родителям позвоню, они его так выволокут, прострашнее всякой тюрьмы будет, — пообещал Лёва, глядя так проникновенно, что милиционеры даже задумались на секунду, не проверить ли этим грустным глазам. Однако, проблема была не в Шуре, а в Костыле, а его одного бросить Шура точно не мог и поехал бы в любом случае, поэтому старался Лёва зря.
— Ніяк Нельга. Увогуле, — сказал блондин и поправил фуражку. Лёве кивнул вправо — иди, мол.
Поняв, что уговоры здесь бесполезны, Лёва сделал пару шагов назад и задумался. Отпустить Шуру он не мог: если им выпишут штраф, связаться Шура с ним никак не сможет, потому что телефона в квартире их друзей нет; если их оставят в изоляторе, Лёва тоже не узнает, а ведь Шуре нужна будет одежда, деньги, да что угодно! К тому же, другие Лёвины опасения никуда не делись и даже усилились. От переживаний скрутило живот.
Решаться нужно было быстро, и Лёва решился: подошёл к куче мусора, подобрал пустую пивную бутылку и, взяв за горлышко, разбил днище. Выставив «розочку» вперёд, пошёл на милиционеров, которые уж точно не испугались, но в замешательство пришли не шуточное.
— Лёва! Убери это! — Шура вскочил.
— Ты чаго творыш, дэбільны? Кінь, а, а то скручу цябе, будзеш ведаць, — крикнул блондин, двинувшись на Лёву.
— Э, э, пакля свае прыбраў ад яго! Падыдзеш — сам цябе скручу, бляць! — заверещал Шура, выпрыгнув из машины.
— Так, — старший милиционер промакнул капельки пота с уголков глаз, тяжело вздохнул и махнул рукой, — добра ўжо, грузі яго. Хто яшчэ паехаць хоча? Жадаючыя ёсць? Не саромейцеся, у нас жа зараз прахадны двор, каб яго, а не органы міліцыі, — он сплюнул сквозь зубы и посмотрел на сомневающихся ребят.
Окунь сразу знал, что никуда не поедет — ему проблемы были не нужны ни при каких обстоятельствах. Рыжуля мялся и готов был в крайнем случае поддержать друзей, но вместо него ехать вызвался Мороз.
Все четверо уселись в тесную кабину: Лёве пришлось сесть на коленки к Шуре, Морозу — к Костылю. И хотя Мороз готов был уж лучше на полу проехаться, чем посидеть у Костыля на коленках, таков был устав — чтоб все держались на скамейках.
— Цесна? А ў нас так і па дзесяць чалавек ездзяць, — прокомментировал старший толстый милиционер.
— Нормально, — буркнул Лёва.
Между, так скажем, пассажирским и водительским отсеком была старая изночившаяся решетка, облупленная и, казалось, совсем хлипкая. Поехал автомобиль шумно и медленно. Солнце почти село, и в салоне было темно, к тому же — жарко. Шура ободряюще погладил Лёву по бёдрам и сказал на ухо:
— Я всё решу.
Не успел он придумать, что и как решать — к ним обратился толстый милиционер:
— Дурань ты, якіх пашукаць, а ў цябе дзіця будзе. Твайму хвалявацца нельга, а ты кулакамі махаеш пачым дарма. Добра гэта?
— Не добра. Але ў мяне выбару няма, я за сябра заступаюся. Ён, гэта… Падумаў, што некага забіваюць, вось і палез. Ён міліцыю баіцца.
Дзетдамоўскі, — Шура говорил спокойно, с долей сожаления.
— А, дзетдомаўскі… Дрэнна. А што, твой па-беларуску не гаворыць? Гэта вы адкуль такія? Што, з Масквы? — с подозрением спросил старший милиционер.
— Ды не, якая Масква, каб іх там трэсла. Мінск. Там усё толькі па-руску… Памірае мова. Нас таксама на рускай вучылі. Сам я з Бабруйска, там яшчэ неяк паважаюць наш родны, а ў Менску вось… Прымушаюць, разумееце?
— Разумеем, як жа. Нас вось таксама спрабуюць. Мы хоць і разумеем, размаўляць на сваім хочам. Наогул, пагромы зараз пачасціліся — з-за мовы, з-за ўлады… Ведаеш што-небудзь пра гэта? Хаця ў вас, мінскіх, напэўна, сумна. Пораху не нюхалі. У нас тут сваё. У вас сваё. Добры мужык у нас тут з’явіўся, толк ведае… Саша Лукашенко.
— Лукашенко? Который «Белорусский вариант»? — вступился Лёва с догадкой, надеясь, что понял всё верно.
— Ага, яго рук справа, — подтвердил второй милиционер, прочесав пальцами редкие светлые волосы. — Накшталт, і партыйны чалавек, а малады, не зашораны такі, сапраўдны вельмі, разважлівы. Мужык сапраўдны. Спартовец, але мова падвешаная, не ідыёт. Вунь, з Шушкевічам як на дэбатах лаецца, супраць перабудовы гэтай смярдзючай выступае… Голас народа. Дакладна голас нашага Магілёва. А ты адкуль ведаеш?
— Откуда знаешь? — перевёл Шура на всякий случай только вопрос, хотя как раз его Лёва понял.
— Так «Новая газета» же… Как не знать. На днях видел. Умные вещи говорит. Будь у нас такой президент — может, нам бы и есть что-нибудь пришлось, кроме макаронов, — ластился Лёва.
— І заробак бы, можа, мне заплацілі калі-небудзь за паўгода. Многае прашу, вядома, нахабны, але хацелася б дзіця не ў голую кватэру прынесці, — подпевал Шура. — А гэтыя са сваёй перабудовай, амерыканшчынай, ёлкі-палкі — усё папсавалі, губяць краіну. Ні табе мовы, ні жыцця нармальнага, затое жуйкі, вунь… Нарэшце нармальны палітык з’явіцца, а не беларучкі з бюракратыі, якія жыцця не бачылі. У нас такіх няма. А ў Маскве ўжо тым больш.
— Тлумачальныя вы хлопцы, — наконец, сказал толстый милиционер, с минуту, подумав над словами Лёвы и Шуры. Мороз предпочитал молчать — он знать не знал, о ком речь. Костыль — уж подавно политикой не интересовался и думал только о том, какую татуировку набьет на сей раз в местах не столь отдалённых, сразу готовясь к тому, что на него могут навесить много разных эпизодов. Нехотя заговорил на русском, чтоб пообщаться с Лёвой, хотя и видно было, что ему даётся это совсем без удовольствия. Мало для каких нарушителей он до этого поступался принципами, но Лёва сумел стать исключением. — Толковые… Молодые такие, а уже родители почти. Хорошее дело. Главное — семья, это точно. А что тут забыли?
— Поиграть приехали. Лёвчик музыкантом стать мечтал всю жизнь, но ему рожать скоро, с ребёнком сидеть, тут уже не до музыки — вот мы и решили… — говорил всё так же Шура, уже вполне уверенно, поняв, с какими людьми ведёт диалог. — Я ему подарок сделал, поездку по стране. Завтра нам уже выезжать было бы…
— Да, завтра уезжать, — подтвердил Лёва.
— Н-да… Музыканты, значит. Документов у вас, значит, нет? — спросил толстый милиционер.
— С собой нет, — вздохнул Лёва. — И у него тоже нет, у Костыля. Ну, у Кости. Который драться полез.
— А привезти кто может?
— Никого тут у нас, — заговорил Шура и напрягся всем телом, понимая, к чему идёт. — Да и вообще… У Лёвчика рано родители ушли, мои в деревне живут, до туда не дозвониться. Трудно будет с документами, да и вообще…
— Н-да, — повторил толстый старший милиционер. — Дела… Ладно. Везти вас — время тратить зря. Всё равно никак не оформить без документов… Ладно. Толь, останови, — скомандовал милиционер, хотя Толя — тот самый блондин, который всё это время вёл машину — и так уже сбавил скорость. — Да и смена у нас минут десять как кончилась. Пускай эти заступают и разбираются, зелёные которые. Им полезно будет. А мы — по домам.
— Да гогот бы на всё отделение стоял, когда б увидели, кого мы притащили — пузатого ребенка, смех и грех, — Толя остановил «буханку».
Через пару минут группа оказалась на свободе.
— Лёвка, ты гений. Как мы им зубы заговорили, а, — Шура обнял супруга, как только «бобик» отъехал. — А чё за Лукашенко вообще?
***
Билеты купили на самое начало июля. Переезжать пришлось без необходимых вещей — всё оставили в проданном доме. У Лёвы даже чемодана всего самого важного не набралось, только рюкзак: нижнее бельё, пара шортов, пара футболок, молескин, документы, да вот и всё. Детских вещей купить они не успели до отъезда, да и не стремились, но сбережения на них имелись.
Обоим было бесконечно неловко перед родителями, потому что на билеты они тратили свои деньги, жильё находили через дальних родственников и платили тоже из своего кармана, да и организация переезде легла на их плечи. Шура обещал всё вернуть, но его даже слушать не хотели, всё ещё воспринимая ребёнком.
— Хорошо, вернёшь, конечно. На вас вся надёжа. С вас потом — ты запоминай, записывай — мотоцикл, дом у моря, кабриолет… Всё успеется. Мы вас авансом, потом уж, конечно, ждём, что не бросите в старости. Ну что краснеешь, Сашка? Стыдно? Ну ладно, оставайтесь, раз совсем невмоготу. Пойдешь на наш завод, тоже будешь седой годам к двадцати пяти, Лёвка вон пускай… — шутил дядя Коля. Услышав слово «завод» Шура, как правило, лишнюю скромность отбрасывал и с небывалой прытью принимался паковать вещи.
Иврит Шура понимал интуитивно с самого детства — родственники со стороны тёти Инны часто говорили на нём — поэтому выучить основательно не должно было составить труда. Лёва же языка этого, понятное дело, не знал совсем и только за пару месяцев до отъезда начал изучать вместе с Шурой.
— Читают справа налево. Лёв… С другого права. Ну Лёвчик, — Шура взял правую руку мужа и помахал ею, пока тот беспомощно впился глазами в текст учебника и пытался хоть что-нибудь прочесть. Ещё никогда это не давалось ему так сложно — хотя он и за книги не садился уже не первый месяц. — Вот с этой стороны.
— Да подожди. Я знаю, где право. Просто… Буквы немного странные.
— Ну да. Иероглифами называются эти странные буквы. Это иврит, мы его учи, — Шура усмехнулся.
— Да неужели? А я думал, это транскрипция звуков, которые ты издаешь, когда по утрам в душе кашляешь, — Лёва глянул на мужа так довольно, что тому даже отвечать не захотелось: пускай Лёва выиграет в этой перепалке. Чуть помолчав, он объяснился: — Буквы расплываются.
— Что это значит?
— Контур не четкий. Не могу сосредоточиться.
Лёва с трудом сумел напрячь глаза и всё же, придвинув учебник совсем близко, прочесть иероглифы, но отозвался этот урок головной болью на весь оставшийся день.
Совсем близко к отъезду, когда Шурина семья приехала в Минск, чтобы закончить все дела в нём, Лёва наведался в поликлинику, чтобы забрать карту и за одно оповестить, что там он больше не числится и вообще уезжает в другую страну. И то ли сам Лёва не вызывал у людей доверия, то ли его сбивчивые объяснения, с чего это вдруг он засобирался в Израиль и кому он там нужен, прозвучали не убедительно — с руководством поликлиники пришлось ругаться. Сам Лёва не знал, что сказать и как объясниться, поэтому попросил зайти тётю Инну, и она разложила всё по полочкам так уверенно и громогласно, что у Белоруссии бюрократической против неё просто не оставалось шансов. Карточку Лёве, конечно, отдали.
Семья Карася и Шурины родители улетели в Тель-Авив первые, чтоб заселиться и наладить какие-никакие связи. Тащить непонятно куда Лёву в таком состоянии было бы просто преступно. И в этом решении они оказались правы: по прилёте выяснилось, что в доме, который они собирались арендовать, не были подключены вода и газ, да и города никто не знал. К тому же, уже во второй день пребывания в Тель-Авиве Шурины родители отравились уличной едой, что тоже послужило уроком: нигде ничего не покупать, готовить только самостоятельно. Словом, если ко всей этой суматохе добавить ещё двоих человек, которые бы тоже обязательно отравились, перегрелись, потерялись и изнывали без простейших бытовых удобств, переезд запомнился бы гораздо менее радостным событием.
Фактически, дом Шуриной семьи был продан, и новые жильцы должны были заехать в него сразу после того, как Лёва и Шура улетят. Вдвоём они прожили там короткую, практически не заметную неделю.
Тихо было почти всегда. Шура пытался подработать, но загнал себя настолько, что в одно утро просто не смог встать с кровати. В тот день Лёва заботился о нём как о больном и взял обещание хотя бы до переезда отдыхать. Ничего, кроме как согласиться, Шуре не оставалось.
В ночь перед отлётом Лёве стало плохо. Он пытался занять себя перетаскиванием лёгких вещей из спальни в коридор, уборкой, готовкой, но всё получалось небрежно и нервно, будто его под дулом пистолета заставляли этим заниматься. Совсем не выдержал он, когда Шура позвал пить чай перед сном. Питье чая без тёти Инны действительно было просто питьём чая, а не уничтожением остатков блинов, оладьев или, например, конфет, поэтому ошудалось как-то особенно печально.
— Знаешь, Шур, — сказал Лёвы на выходе, усаживаясь за стол, — я с мамой и папой так и не помирился, и они не знают… что я завтра улетаю.
— Давай позвоним? — Шура не стал с ходу жалеть Лёву, но попытался оказать помощь. Пока ждал ответа, налил Лёве некрепкого чаю и забелил молоком, давая отдышаться от накатывающих слёз.
— Нет, не надо. Им это не надо. Я ужасный, я… не хочу. А они, если бы хотели, то сами бы позвонили, — Лёва крепко сжал зубы и всё же сумел не заплакать, за что Шура одобрительно похлопал его по спине, сев рядом.
— Всё-таки это мама с папой. Так нельзя. Хочешь, я позвоню? Меня они всё равно ненавидят, хуже не будет, но на фоне такой падлы как я ты для них будешь просто ангелом. Проверено, — Шура почти насильно приложил к своему плечу Лёвину голову — он старался закрыться, отвернуться.
— Не надо. — Повторил Лёва совсем низко. Горло сжималось, но он продолжал говорить: — Они должны меня любить, они меня должны искать, они… потому что они родители! Я никогда, никогда так не сделаю, никогда не отпущу нашего ребенка, не скажу, что он плохой. Если он кого-нибудь убьёт, я даже это прощу, даже если он тебя убьёт.
— Спасибо, Лёвчик, — Шура засмеялся, но не потому, что было смешно, а потому, что обрадовался: Лёва шутит, значит, не всё так плохо.
— Ты же меня понимаешь?
— Я понимаю, — сказал Шура мягко. Даже хрипотца из его голоса почти пропала.
— Я так хотел, чтоб, знаешь… У нас была свадьба, и они на неё пришли и радовались за меня. И чтоб потом приходили на нашу с тобой новую квартиру и ворчали, что мы всё не так обставили, что деньги спустили, а надо было холодильник хороший взять. Чтоб я беременный ходил, и мама мне рассказывала, как меня ждали, моя мама, понимаешь, Шур, не только твоя, а моя тоже! И чтоб потом я родил, и меня встречали из роддома мама и папа, мои мама и папа, и они бы взяли так своего внука и полюбили, а не чтоб… Вот это вот всё так… Чтоб подарили красивые варежки на первую зиму, а мама носки связала… Вот так я всё хотел, как у нормальных людей, блять, — Лёва повернулся к Шуриной шее и прижался к ней лбом, прекратив говорить, чтоб глотнуть чаю.
— Лёвчик, всё ещё будет. Помиритесь. Может, они захотят к нам, успеют ко второму внуку. К третьему, четвертому, да хоть пятому… Когда-нибудь поймут. Соскучатся.
— К пятому ребёнку… Ты меня успокаивать должен, — Лёва всхлипнул и улыбнулся, — а не запугивать.
— Не обсуждается. Лёвка… Твоя батя такой упрямый, что даже я охреневаю, но он тебя любит, ты у него один. Может, он номер не знает просто наш?
— Знает. Не надо, Шур. Чего ты меня обнадеживаешь? Мои родители от меня отказались, потому что я оказался вот таким… Я самый плохой? Я ведь не самый хуевый, ну правда? У кого-то дети спиваются и родителей бьют, на улицу выгоняют, а я просто, я… я ничего плохого им не сделал. Может, просто меня не любили никогда, а? А то почему я в итоге остался сиротой, хотя все живы? А? Ну почему?! И теперь нам завтра улетать, и мы, может, вообще больше не увидимся, и всё… Я один. Я правда сирота.
— Да какая ты сирота?! У тебя я, мои бацки, да считай — твои уже. Моя мама так тебя любит, души вообще не знает, меня так не любила никогда, — Шура снова вручил Лёве кружку чая, чтоб тот немного отвлёкся, но теперь Лёве было совсем не до чая.
— И я их люблю, но я хочу своих родителей тоже… Не чтоб они с нами летели, а просто, чтоб знали, как я там, и чтоб я знал, что всё хорошо. Это так много? Я так много хочу?
— Да нет же…
— И мы улетаем, а я, блять, без понятия, куда. Куда-то в какой-то Израиль, я его только на картинках видел и знать не знаю, кому я там нужен? Кому мы там все нужны? — Лёва отстранился, чтоб посмотреть на Шуру, и совершенно внезапно заметил, что тот тоже совсем растерян.
— Я тоже пока ничего не понимаю, — признался Шура, взяв Лёву за плечи.
— Я знаю, что дальше будет лучше, что мы родим в хорошей больнице, и там будет хороший дом и работа, и мы будем жить дальше, но я, я…
— Не хочешь улетать.
— Да.
— Потому что тут всё родное, а там будет по-другому. Лучше, но другое. А тут ты жил, учился, работал, гулял по этим улицам и всех соседей тут знаешь, а туда приедешь, и будет… другое, — продолжил Шура. — Думаешь, я не боюсь? Да я пиздец боюсь. Всего боюсь. Особенно в самолёт садиться, потому что тогда уже всё — точно назад не отмотаешь. Но, Лёвчик…
— И всё будет совсем не так. Мы уже не поиграем с ребятами и пиво не попьём во дворе, и мои родители не вернутся в какой-то дурацкий момент. Просто пиздец. Мы сами будем родители, я буду таким взрослым, — рассуждал Лёва уже не так драматично, но до сих пор нервозно и как-то совсем печально.
— Может, не поедем тогда? — спросил Шура полусерьезно.
— Давай, — Лёва улыбнулся уголком губ, и его глаза из широких и грустных вновь сделались узковатыми и хитрыми.
— Я тут вспомнил, как только в школу пошёл, как мама меня первую неделю провожала, а забирал Карась. Всё это тут было. И ещё помню, как мы с пацанами в первый раз гулять сбежали на всю ночь… Мне и в Минск было трудно уезжать, но не так, конечно. А сейчас… — Шура тоже улыбнулся, невесело, кусая щеки. — Ладно, Лёв, давай не будем.
— Договаривай уже.
— Сегодня я себя чувствую совсем ребёнком, — Шура поставил подбородок Лёве на плечо и обнял его под мышками, не давая отдалиться, потому что не хотел, чтоб Лёва смотрел на него. — Просто не знаю, как дальше жить. Здесь хотя бы всё понятно, хоть и хреново. А там…
В Минск решили поехать раньше, чем думали — на ночной электричке. Всё равно обоим уже не спалось, да и решительность нахлынула совсем ненадолго. В аэропорту ни Лёва, ни Шура ни разу не бывали, и родители предупредили их приехать часа за три до вылета. Билеты хранил и раз в десять минут перепроверял Шура, как, собственно, и все их остальные документы. Деться этому добру было некуда, но всё-таки страха что-нибудь да потерять это не умаляло.
В Минске удалось выкроить пару свободных часов, чтоб в последний раз прогуляться. Когда совершенно спонтанно за двадцать минут до электрички покупали билеты, оба сомневались, стоит ли ехать — не выспавшись, обвешавшись вещами, — но, оказавшись в городе, поняли, что решили всё верно. В ночном ларьке купили большую бутылку «Буратино» и пошли, не сговариваясь, в центр.
Держались за руки. Громко шаркали. Нарочно наступали в лужи. Иногда останавливались, чтоб Лёва отдышался и убедился, что не рожает, потому что ближе к утру всегда особенно явно чувствовал детские шевеления и всё боялся, что это опасно. Шура предлагал Лёве забраться к нему на плечи и проехаться вот так, а Лёва в ответ только смеялся, представив эту картину.
— Если бы я хотел, чтоб мужчины носили меня на руках, то не жрал бы всё подряд каждую секунду, — сказал Лёва, привалившись к мужу и ластясь под его руку.
— Я могу, только скажи. Ну, не на руках, но плечи у меня сильные. Трымай, — Шура выставил локоть, позволяя Лёве уцепиться покрепче и опереться.
В центре оказалось не совсем безлюдно. В Бобруйске Лёва привык, что после десяти вечера город почти вымирает, а вот родной город встретил криками пьяных подростков и десятком машин возле входа в главный парк, где обычно собрались студенты. Пересекаться ни с кем не хотелось, поэтому Лёва и Шура при первой же возможности завернули во двор.
— Я хочу домой сходить, — признался Лёва робко.
— Пошли, — казалось, только этого Шура и ждал, и скрыть не получилось — слишком уж бодро ответил.
Зачем ему домой, Лёва не знал, но сама дорога туда успокаивала. Вот они с Шурой поздно ночью идут окольными путями, срезая путь до его дома. Идут весёлые и совсем молоденькие — полгода плюс, полгода минус — он почти не изменился с того момента, как забеременел, не вырос и уж тем более не повзрослел. На секунду даже показалось, что сейчас они дойдут, и Лёве предстоит забираться в квартиру через окно или ужиком проползать в коридоре, чтоб никого не разбудить. Обычно мысли об этом пугали, но сейчас отозвались приятным спокойствием. Вот бы незаметно дойти до комнаты снова было самой большой проблемой в его жизни.
— Заходить будешь? — спросил Шура, как только они оказались у дома.
Лёва не спешил отвечать. Смерил взглядом многоэтажку, заглянул в окно своей комнаты. Свет не горел. Родители ещё спали. Он представил, как заходит в подъезд, поднимется к себе на второй этаж, стучится минут пять, чтоб наверняка разбудить родителей (и соседей, скорее всего), а как только ему открывают дверь — не даёт ничего сказать, бросается отцу на шею, а тот спросонья ворчит, но не ругается, и его шершавые ладони ложатся Лёве на спину, и он наклоняется, чтоб поцеловать Лёву в лоб, и…
— Нет, — решил Лёва.
— Лучше зайди. Вы ещё долго не увидитесь, потом жалеть будешь, — предупредил Шура назидательно. Хотел продолжить говорить, как поймал на себе Лёвин взгляд, тяжёлый и почти обиженный — сразу забыл, что ещё было на уме.
— Я это и сам знаю. Но я не хочу, чтоб получилось так, что я правда приполз извиняться и оправдываться за то, что к тебе свалил, а теперь вообще улетаю. Знаешь… я лучше буду жалеть о том, что мы не увиделись, и думать, что мы могли бы помириться и расстаться хорошо, чем приду к ним и выслушаю, какой я хуевый. Я правда лучше буду себя ругать и хранить какую-то надежду на то, что меня всё-таки любят и хотят видеть, чем не буду сомневаться и буду уверен, что это не так.
— А если всё-таки так?
— А если нет? «Пришёл, ещё и с вещами, да с Сашей… Что, выгнали вас с Бобруйска?» — вот так мне папа и скажет. Я просто это знаю. Лучше пускай ты меня считаешь тряпкой, чем я это от него услышу, — Лёва сложил руки на животе, хмуро глядя уже давно не на Шуру, а под ноги. — Мне просто обидно. Я просто очень, очень обижаюсь. Мне тоже есть за что извиниться перед ними, перед папой, но мне кажется, что чтоб перед кем-то извиниться, нужно сначала самому простить, а я не простил. Мы просто поругаемся, вот и всё.
Двор постепенно заливало светом. Лёва молча глядел в окно, набираясь смелости, чтоб уйти. Шура знал, что время уже поджимает, но не хотел говорить об этом. Не хотел решать за Лёву.
— Ты можешь остаться тут. Правда, — выговорил Шура с трудом. По его голосу очевидно было, что нет, неправда, но он почувствовал себя обязанным это сказать.
— Я не хочу, — Лёва взял Шуру за талию, а его руку протянул через свои плечи. Глянул на тоненькое обручальное кольцо на своём безымянном пальце, нащупал такое же на пальце друга и немного успокоился.
К семи утра они приехали в аэропорт и больше часа метались у терминалов, регистрируя рейс и сдавая багаж. В девять их отозвали в накопитель, где без предупреждения порвали прежние советские паспорта, паспорта страны, которую уже через полтора года можно будет назвать несуществующей. В десять их самолёт оторвался от земли.
Шура молчал с самого начала посадки — не хотел ныть. Он и без того винил себя, что сегодня сказал слишком много. Лёва хотел завести разговор, но не знал, как обозначить новую главу в их жизни. Ничего на ум не приходило, и поэтому Лёва тоже молчал. Молчал, пока самолёт не набрал скорость и не задрожал, взлетая — вот тогда слова сами собой слетели с языка:
— Уф, ёб твою мать, так я, оказывается, ещё и летать боюсь! Шура, руку, — и Лёва требовательно раскрыл ладонь, положив её на перегородку между креслами.
Кое-что никогда не изменится.