
Пэйринг и персонажи
Описание
Очень долгая история про семью, детей, переезды и проблемы в условиях немного другого — более простого мира.
Часть 4
15 августа 2022, 11:22
Лёва не ходил на физкультуру, носил даже в жару свободные свитера и взял за привычку сутулиться сильнее обычного, чтобы скрыть растущий живот. Весна выдалась тёплой, и он нередко начинал задыхаться и краснеть, когда гулял. С каждым днём страх перед родителями и учителями отступал, а гордость и злость росли: почему он должен вести себя как преступник, который прячет улики?
Он хотел наконец надеть футболку или майку — как никак, конец апреля, — удобно прогнуться в спине, перестать постоянно судорожно одергивать одежду и начать радоваться тому, что с ним происходит. Радоваться, не оглядываясь на то, что это может повлечь за собой крах всего. У него ничего не было, кроме этого — чему ещё ему радоваться, о чём мечтать?..
Шуре и всей его семье — родителям, Карасю, его жене, Зое и Иришке, младшей годовалой дочери, разрешили выезд за границу. На Лёву документы пока не подавали, но досконально изучили вопрос: чтобы никаких проблем не возникло, им с Шурой стоило пожениться. Пожениться вообще в их случае было отличным решением — тогда Лёва получил бы полную дееспособность и возможность претендовать на новое гражданство.
Лёва решился обо всём рассказать своим родителям и ещё днём пригласил Шуру для обсуждения этого. Вместе они продумывали разные сценарии развития событий, гадали над реакцией родителей, искали причины, почему всё должно пройти хорошо. Вот только вечером, когда услышали, как входная дверь открывается, — поняли, что совершенно не готовы. Лёве даже подумалось: выйдет замуж, улетит в Израиль, родит и вот тогда расскажет; или нет, пускай ребёнок выучится говорить и сам оповестит бабушку и дедушку, что родился.
— Мам, пап, привет. У нас Шурик в гостях, — Лёва поднялся, прошёл в коридор, чтоб уже через полминуты вернуться на кухню вместе с родителями.
Шура тоже встал, смерил шагами небольшую комнату, зацепил головой протянутую между стенами бельевую верёвку и только тогда остановился — глянул в окно, играя в непринуждённость. Такая нарочитая беспечность сразу обращала на себя внимание.
— Здравствуйте, мальчики, — ответила Наталья Федоровна, — как вы тут? Чем занимаетесь?
— Да вот… Чай заварили, вкусный, с мятой и ромашкой. Шурик купил. Хороший чай… Успокаивает, — заметил Лёва, уже без учёта родительского мнения наливая каждому по большой кружке.
— Успокаивает? По вам заметно, — Михаил Васильевич хмыкнул и сел за стол — сел у самой двери, попирая её спиной.
Это было его место, напротив окна и места Лёвы, который любил прибиться в углу, повернуться перпендикулярно столу, изогнуться и обнять ногу или обе. Шура, если вдруг оказывался на этой кухне, всегда занимал место рядом с Лёвой, а Наталья Федоровна садилась подле мужа. Вот и сейчас расселись привычным образом: все, кроме Шуры. Тот переставлял на стол посуду, ловко и нагло хозяйничая в чужой квартире: кружки, печенье, невкусные конфеты — его просто успокаивал сам процесс повторения одних и тех же действий. Его успокаивал, а вот остальных как правило раздражал.
— Ладно уж, Саш, — не выдержал Михаил Васильевич, — оставь в буфете хоть что-нибудь. Стол не выдержит, проломится сейчас, всё равно мы столько не съедим.
— Да, конечно, — Шура сразу остановился и оперся спиной о столешницу, хотя по-хорошему должен был сесть ко всем остальным. Что-то сесть не давало: некое предчувствие, что стоять будет выгоднее. Как будто стоя он выглядел солиднее.
— Уже не помню, когда в последний раз наше возвращение домой так бурно отмечали. Есть повод? — спросил Михаил Васильевич осторожно и вежливо, при этом не сомневаясь, что повод есть.
Лёва заглянул в отцовскую кружку и обнаружил, что успокаивающий чай выпит по крайней мере на половину. Дождался, пока Михаил Васильевич сделает ещё хотя бы один глоток и повернулся к Шуре. Кивнул.
— Понимаете… на самом деле, мы ведь с Лёвой… Егором… Давно уже дружим. А дружить — это хорошо, но не серьёзно. В общем, мы решили пожениться, так будет правильнее, — начал Шура.
Михаил Васильевич вздохнул, снял очки на тонкой оправе, протер усталые глаза, ничего не говоря. Наталья Федоровна растерянно взглянула на обоих мальчиков, но тоже молчала.
— Ну, решили, молодцы. Хорошо, — сдержанно сказал Михаил Васильевич. — Благословления просите? Восемнадцать лет — и пожалуйста. Как будто наше мнение что-то значит.
— Да, восемнадцать лет… — Шура покивал, сложив руки на груди. Лёва прижался к стене и отвернул голову, глянул в окно — так захотелось оказаться за ним, на улице, пышущей жизнью и теплом, там где не будет слышно этого разговора. Шура продолжил: — Мы хотели сделать это в восемнадцать лет. Взять квартиру в центре, учиться и работать, играть, выступать, песни записывать. Было бы хорошо. Ну, как — нормально было бы.
— Это я уже слышал. К чему сейчас этот разговор? Свежо предание, планы тоже не сказать, что изменились. Мы помним, что вы взрослые, самостоятельные и всё обо всём знаете. Ждите восемнадцати лет — делайте, что захотите. Наши условия вы знаете: университет, нормальное жильё, — Михаил Васильевич любил говорить много и спокойно, особенно когда начинал о чём-то переживать.
— Нет, планы изменились, — Шура нервно хихикнул, улыбнулся и поспешил тут же насильно стереть с лица это выражение. Прикусил щёку. — Планы изменились, потому что мы решили пожениться сейчас, чем скорее — тем будет лучше. Мы договоримся, нас распишут внеочередно, нужно будет только разрешение. Дело в том, что у нас просто будет ребёнок. Вот так.
Шура сам не знал, к чему сказал это «просто», но в моменте слово показалось ему уместным. Действительно, достаточно просто складывалось — беременность, свадьба и переезд в другую страну. У кого такого не случалось?
Лёву это «просто» поразило в самое сердце. Он кинул на Шуру жалобный взгляд, умоляя исправить ситуацию, вот только всё самое важное уже было сказано, и распаляться в извинениях и оправданиях было бессмысленно.
Стало так тихо, что можно было расслышать тиканье наручных часов.
Наталья Федоровна открыла дрожащий рот и поднесла к нему обе ладони, сдавленно ахнула. Смотрела то на Лёву, стыдливо вдавившего голову в плечи, то на Шуру, так и стоящего на прежнем месте ровно и уверенно. Михаил же Васильевич попытался встретиться с Лёвой глаза в глаза, но тот поспешил отвернуться.
— Вот как. Вот так вот тебе можно доверять. Вот, как проблем-то не будет, как он тебя уважает! — начал Михаил Васильевич, неожиданно и непривычно эмоциональный, живой. — Приходит в мой дом и говорит: «Вот, твой малолетний сын, твой ребёнок скоро будет рожать ребёнка»! Приходит и не извиняется, нет, гордится, объявляет. Ты с кем связался? — он наклонился к Лёве и взял его за плечо. — Вот скажи мне, а, с кем ты связался? Видишь сейчас? Ни стыда, ни совести, ни ответственности, ни чести, да ни черта. Планы изменились, говорит, документы подпишите. Документы захотел!
Михаил Васильевич повернулся к Шуре, и тот, хоть и через силу, смог заставить себя не отвернуться, выдержать зрительный контакт. Михаил Васильевич был выше его почти на голову, красноречивее, старше, умнее, и каждый раз Шура чувствовал, что на самом деле недостоин даже разговаривать с ним. Именно это чувство заставляло вести себя вычурно уверенно, даже по-пижонски, лишь бы не выдать страх.
— Ну, что теперь поделать. Извините, что так вышло. Но это уже наша жизнь, и нам придется это выраш… вы… решать, — Шура старался говорить с Лёвиными родителями на чистом русском, но заговаривался и то и дело переходил на привычный диалект, за что каждый раз стыдился и ругался на себя-безграмотного. — Извините. Но нам не жалко. Это не будет вашей проблемой, я могу пообещать.
— О! Пообещать можешь? Правда, что ли? Спасибо тебе, вот уж удружил так удружил. Обещаешь! Как обещал, что всё в порядке будет, да? Вот уж ты человек слова так точно. Даже не смей открывать рот. Ему семнадцать лет, он ребёнок, ему учиться надо, школу заканчивать, институт, работать, место в жизни искать, а потом уже о детях думать, потом! Ты жизнь ему сломал, понимаешь это или нет? Жизнь сломал, на помойку выкинул. Кем он с тобой станет? Полы мыть пойдёт или на базар торговать? Сопьется, может быть? С голоду помрёт? С таким-то спутником жизни. Бестолочь. Смотреть на тебя мерзко. Кем надо быть, что пользоваться тем, кто тебя младше, пользоваться и жизнь разрушать вот так вот нагло, злобно? Тебя же использовали, а ты и рад и веришь ему, ты, Егор, ты с ума сошел. Где мы что не так сделали-то, чтоб ты так себя не любил?
Лёва вскочил и стал между Шурой и отцом, чтоб защитить и успокоить. Всё это время он продумывал речь, в которой вступится за себя и за Шуру, но при этом так, чтобы не обидеть родителей; речь, из которой станет понятно всё и всем сразу; речь, после которой их как минимум благословят, а как максимум в ту же минуту под руки поведут в ЗАГС со слезами радости.
— П-п-р-стан-нь! — выдавил из себя Лёва в итоге, размазывая по щекам слёзы. Он не хотел плакать, но слова отца испугали и разозлили настолько, что он просто не мог сдержаться.
— Я не тебе говорю. Уйди, ради бога, Егор, и не надо тут слёз! Раньше надо было плакать, — Михаил Васильевич взял Лёву за плечи и отодвинул, но Лёва вернулся обратно.
— Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь ужасные вещи, каждое слово, каждое слово ужасное, никогда тебя не прощу! — визжал Лёва. Он звучал наивно и глупо, старался подбирать слова повесомее и посерьёзнее, но на языке крутилось только то самое извечное «Ты ничего не понимаешь». Слушать себя было противно, но ничего иного в голову не шло.
— А я и не прошу прощения. Где я тебе ужасные вещи сказал? Всё чистая правда. И никуда ты отсюда не пойдёшь, можешь не надеяться. Из дома больше не выйдешь, и замуж тоже не выйдешь, окна заколочу! А твоей тут больше ноги не будет, увижу — прибью, — пообещал Михаил Васильевич уже Шуре.
— Мы взрослые люди, не имеешь права! — Лёва совсем сорвался. Только Наташа хотела обнять его, подобрать, как он рванулся в другую сторону.
— Иди в свою комнату, — сказал Михаил Васильевич уже гораздо тише. — Истерик тут твоих не хватало. Иди, марш.
— Никуда не пойду, чтоб ты больше так не говорил, — Лёва всхлипнул и обнадеженно посмотрел на Шуру.
— Лёвчик, иди лучше. Мы разговариваем, — попросил Шура.
— Я не психопат, не надо меня выпроваживать, — Лёва прильнул к подоконнику и остался там.
— Видишь, какой счастливый, а? Твоя работа. Никогда такого не было, и не было бы… — фыркнул Михаил Васильевич.
— Я не просил себя оскорблять и пугать его. Он испугался, вот и всё тут. Давайте поговорим, — предложил Шура, однако его голос уже совсем не располагал к спокойному разговору.
Он привык защищаться и никогда ещё не позволял никому говорить подобных слов в свой адрес. Дело было ещё и в том, что Михаил Васильевич обнажил, вывернул наружу его страхи и открыл глаза: а вдруг это и не страхи уже, а их настоящее и скорое будущее, что, если всё уже так, как он боялся?
— Не просил оскорблять, — Михаил Васильевич улыбнулся, наклонив голову назад, — не просил он… Убить тебя мало, ранимый ты наш! Ай, как завернул, сладко послушать. Можешь не стараться. Я тебя уже знаю. Саша, ну посмотри правде в лицо. Не надо тебе пытаться красиво разговаривать. Не надо приходить сюда, приносить конфеты, приносить фрукты, не надо, правда, не надо откупаться. И не надо пытаться доломать моему ребёнку жизнь, чтоб он потом до самого конца тебя проклинал и ненавидел. И обещать тоже ничего больше не надо.
— Замолчи! — Лёва снова не выдержал.
Не выдержал и Михаил Васильевич: взял его за руки и как ребёнка отвёл в спальню, где закрыл на ключ снаружи. Лёва упирался и говорил, что выйдет и сбежит, всхлипывал, стучал в хлипкие широкие двери, но выпускать его не планировали. Не смиловалась даже Наталья Федоровна, которая, только придя в себя, принялась искать и разводить корвалол.
— Можете говорить что угодно. Меня обидеть трудно, — сказал Шура, как только Михаил Васильевич вернулся на кухню. Сказал правду, но лукавя: сейчас его обидеть всё же удалось, хоть он это и скрывал. — Вы не верите, что я дам ему что-то хорошее, что у нас будет семья, а я же работаю с пятнадцати лет, я отучился, никогда ничего не просил.
— Да ты просто святой, — Михаил Васильевич рухнул за стол и провёл пальцами по линии роста густых, но коротких волос.
— Я не святой, я это знаю. Я не обещаю какой-то роскоши, но я и не такой, как вы говорите. Мы поженимся и улетим в Израиль, там моя семья. Ну посмотрите сами. Какая тут жизнь? Да никакой. А там, там есть жизнь. Лёва полетит со мной, сейчас или праз год. Если сейчас, то у нашего ребёнка будет израильское гражданство, да и… знаете, какие там врачи? Там самые лучшие врачи, это все знают. А тут что с ним сделать могут? Подумайте, Михаил Васильевич, я знаю, что вы меня не любите. Но Лёву-то любите, я это знаю, правда. Так будет лучше, — клялся Шура.
— Будет лучше тебе перестать ему голову морочить, — ответил Михаил Васильевич. — Какой срок?
— Неделя пятнадцатая, — Шура старался говорить уверенно, но получалось как на невыученном экзамене — тускло и заранее виновато.
— Три месяца, стало быть, с твоей подачи он нам врал. И не отнекивайся. Ты мог сказать сразу: «Егор, пойди, расскажи всё отцу», он бы тебя послушал и не стал бы обманывать. Ну, разве я не прав, а?
Шура не знал, нужно ли отвечать, потому что Михаил Васильевич был прав и понимал это ещё до того, как задал вопрос. Шура так и не ответил.
— Прав, стало быть. Я ещё думал, что у вас ума хватило сразу придти рассказать, а нет, вы у нас, оказывается, совсем особенные. Ну что ж. Ничего другого можно было не ждать. Вот как я тебе скажу… ни один отец на свете не будет поощрять своего ребёнка, если тот решит лечь под поезд. Согласен? Думаю, согласен. Вот и я не буду. Ты ничего не сможешь дать, ты только всё отобрал. Не отобрал даже, отбирают обычно себе, а ты, кроме проблем, ничего не поимел, даже не додумался. Ты просто всё разбил, разломал, вот ты что сделал. После такого отпускать с тобой его даже до сквера прогуляться я не имею права, — уже академично резюмировал Михаил Васильевич.
— Миш, хватит. Ты не помогаешь, — заговорила Наталья Федоровна. — Конечно, видеться вы сможете, но никаких свадеб и переездов. Я надеюсь, ты это понимаешь, вы оба должны понимать.
— Видеться? А зачем? Егор уже всю мудрость перенял, он уже всё умеет: пить, курить, ребёнка в малолетстве заиметь — всему научился. Всё, встречи больше не целесообразны, — продолжал Михаил Васильевич.
— Миша! Да успокойся ты, ёлки-палки, — Наталья Федоровна ударила ладонью себя по колену и посмотрела на Шуру. — Он не со зла. От шока скорее. Ну, ты видишь.
— Мы просто разговариваем, — сухо произнёс Шура.
— Идите попрощайтесь, Шур. Скажи там, что всё нормально, — Наталья Федоровна выглянула в коридор. — Чтоб он не плакал.
Шура с трудом отклеился от столешницы, на которую всё это время опирался, и медленно направился к спальне друга. Лучше бы его толпой отпинали и любимую куртку отжали — даже это было бы приятнее, чем услышанное. Тогда бы он знал, где болит, где ноет, как это обработать и чем исправить, а вот сейчас даже представить боялся, почему так паршиво и какое слово, какая мысль задели глубже всего. Он вообще сомневался, должен ли идти сейчас к Лёве — или, быть может, стоит послушаться человека, который всё о них понял гораздо раньше, чем они сами?
Быть может, он и правда испортил Лёве жизнь одним своим появлением. Научил пить и прогуливать, поощрял не самое правильное поведение, растлевал, пользовался. Раньше он так на это не смотрел, но выходило, что действительно так. Быть может, лучшее, что он теперь сможет сделать, — это отступить? Да, Лёве разобьёт это сердце, Лёва никогда больше не поверит ни одному мужчине на свете и будет до конца жизни винить родителей. Но по крайней мере он будет жив, здоров и дома. Шура же — не обязательно, но не исключено — заберёт его в чужую страну, не сможет обеспечить даже нормальной квартирой и едой, начнет пить, и… и будет так, как у всех здесь. Будет как у всех здесь, только там. Там, где Лёва никому, кроме него, не нужен. Там, где Лёве некуда будет пойти.
Шура отпер дверь и увидел, что Лёва, уже спокойный, лежит на боку в кровати, устроив одну руку под головой, а вторую — на животе. Лёва заметил его сразу же, но только взгляд перевёл, не приподнялся. Он уже совершенно не выглядел так, будто десять минут назад лил слёзы, но то, что он не притворялся, было очевидно — он бы не стал выставлять себя неуравновешенным. Неуравновешенным, к слову, Лёву считали давно: у него иногда случались срывы и истерики с неконтролируемым плачем или смехом, случались из-за перенапряжения и являлись своеобразным способом разгрузить психику. Способ был странный и для окружающих пугающий, но единственный доступный Лёве как ранимому и эмоциональному. Если он долго держал всё в себе, у него начинались тики, что было гораздо хуже и истерик и продолжалось неделями.
— Неконструктивно получилось, — вздохнул Лёва.
— Да ладно. Ты выступил блестяще. Даже не понимаю, почему отец не послушал, — Шура втянул живот, таким образом как бы лениво усмехаясь.
С минуту так они и были: Шура присел на край кровати, Лёва остался лежать. Смотрели друг на друга, но не глаза в глаза: Шура остановил взгляд на Лёвиных бёдрах, нисколько за всё это время не округлившихся, таких же угловатых и узких; Лёва наблюдал за Шуриными руками. Ни то вина рты заткнула, ни то грусть или страх. Сглотнув, Лёва спросил:
— И чего теперь будет?
— Не знаю. А ты чего хочешь?
— Я? Всё того же и хочу. С тобой уехать, жить с тобой. Теперь ещё больше. Они меня сожрут. Да и Колька скоро приезжает… Со свету сживет. Он надо мной постоянно издевался, — Лёва вздохнул так тонко и печально, что Шура понял: разобьётся, умрёт, а всё сделает, что должен.
— Колька — брат, что ли?
— Угу, да, брат.
— Так он же взрослый должен быть совсем. Лет двадцать пять, ты говорил, не?
— Двадцать семь уже. Ну и что, что взрослый. Ладно… Не так уж важно. Шур, ты же не передумал? — Лёва теперь приподнялся на локте. Внимательно выслушал Шурино молчание, нахмурился и повторил: — Не передумал же?
Шура со вздохом ссутулился, поставил локти на колени и показал пустые ладони. Недолго подумал, начал нехотя:
— Лёв… А может, он и прав. Я не лучший человек на свете, ты это знаешь. Вдруг что? Может, и нужно пожить тут хотя бы год, чтоб мама с папой твои рядом. Вдруг ты со мной не сможешь?
— Точнее, ты со мной не сможешь, да?
— Это я с тобой не смогу? Я всё смогу. Ты не сможешь. Ну, может, я и правда такой козел, кто его знает. Ты вот не знаешь. Там будет чужой язык, чужие люди, из знакомых — только мои. Вдруг тебе захочется уйти, а?
— Мы ещё не живём вместе, а ты меня уже выгоняешь. Всё, Уман, замолчи. Я тут не останусь даже под дулом пистолета, и если бы окажешься мудаком, я буду в десять раз хуже, усёк? — Лёва прищурился и улыбнулся.
Шура усёк.
Как бы он ни мучился моральным выбором, Лёву здесь он оставить не мог, да и сам бы взвыл, если б остался. Такому расставания во благо было место в кино, в книгах, но точно не между ними: духу бы не хватило пожертвовать всем ради решения, которое вполне может оказаться неверным. Шуру распирало от волнения всякий раз, когда Лёва экзамены сдавал или болел — каково будет бросить его одного в этой стране или остаться вместе с ним без работы, без надежды? Будет ужасно. Нет, не будет, чур! Было бы ужасно.
В следующий раз Лёва пошёл в школу в обычной льняной футболке, лёгкой, по размеру. Сам удивился: у него, худенького, тонкого, всю жизнь спортивного и подтянутого, живот уже выпирал достаточно, чтобы быть заметным для окружающих, и располагался низко — ни с чем не спутаешь.
Он больше ни дня не собирался ходить в жару в толстом свитере, который к тому же постоянно приходилось одёргивать. Он больше ни разу не хотел специально сутулиться, надрывая и без того болящую поясницу. И ему уже было совсем всё равно, кто что подумает. Да, залетел, да, малолетка, дурак, ничего не добьётся — как угодно, лишь бы уже перестать унижаться.
Прятаться, вечно что-то маскировать, бояться каждого долгого взгляда в свою сторону, бегать от физрука и придумывать себе болезнь за болезнью — это было унизительно. Он ведь не человека убил, чтоб вот так скрываться, в конце-то концов — он просто был мальчик, и без того потерянный, напуганный, но не совершивший ничего плохого. Ведь можно же было ему просто хотя бы пытаться наслаждаться своим состоянием вместо того, чтоб страдать, стесняться и бояться?
Те одноклассники, с которыми Лёва общался близко, спросили напрямую, и он без лишних заигрываний признался. Признался и внезапно получил удивлённые, но не осуждающие, не пренебрежительные взгляды.
— Это от твоего этого Шурика, который с длинными волосами такой, да?
— Ну, а от кого ещё. У меня других нет.
— Вы прям планировали, хотели?
— Ага. Чтоб до поступления. Годик посижу, мелкий подрастёт, пойду учиться. Всё спланировали вот так.
— А вы уже женатые разве?
— Да мы как-то за этим не гонимся. Поженимся, чего уж.
Те, кто был поэмоциональнее, даже захотели Лёву обнять. В этой школе, вечерней, к нему относились куда лучше, чем в предыдущей: люди были постарше, поспокойнее, попроще. У всех была своя нелёгкая судьба, и оттого друг друга они понимали гораздо легче, чем ученики обычных школ в центре города.
А вот родители настроились изначально против того, чтобы Лёва учился в вечерней школе. Только вот помог один нюанс: никуда больше его бы не взяли. Из первой школы Лёву отчислили со скандалом: он вместе с Шурой подделывал освобождения и прогуливал, да и вёл себя скандально — психовал, с учителями ругался, однажды явился в порезанном и перешитом пиджаке, чем сорвал урок. Естественно, Шура, замешанный здесь, репутацию свою в глазах Лёвиной семьи похоронил сразу и до сих пор не реанимировал.
Только дисциплина в вечерней школе была куда строже, чем в обычной — к ученикам относились ещё и как к воспитанникам, нуждающимся в том, чтобы им помогли не только образование получить, но и жизнь познать. Считалось, что как правило в вечерних школах учатся нежелательные элементы: вернувшиеся с «малолетки», образумевшаяся шпана, выросшие неблагополучные дети. Вот только в половине случаев это была неправда — хоть шпаны и хватало, были другие. Такие как Лёва — хулиганистые, но обычные ребята — были в большинстве. Ещё были те, кто днём работал, а учиться мог только вечером, и те, кто не «потянул» программу дневного обучения из-за количества уроков. Училось с Лёвой и несколько молодых родителей, которые когда-то не окончили школу, чтоб выполнять обязанности: две девчонки и парень, всем было уже ближе к двадцати пяти. Так и выходило, что ко взрослым, в чём-то уже состоявшимся людям предъявляли требования как к нашкодившим и вечно виноватым подросткам. Неприятно, но выбора не оставалось. Если бы так относились только к тем, кто этого действительно заслуживает, выделяя их, ситуация была бы намного хуже, и последствия точно не заставили бы себя долго ждать, а потому… потому все терпели. Понять можно было всё что угодно, и это Лёва понимал.
Памятуя об этом нюансе, Лёва был готов к допросам и нравоучениям от учителей, но явно недооценил степень своей вины перед миром образования. Нравоучениями не обошлось.
Сначала его вызвали к директору, чтобы расспросить про вид, про состояние и про то, как же так получилось. Лёва был несовершеннолетний, скромный, скрытный, необщительный и будто вечно напуганный, а с его рук и ног не сходили синяки — теперь он был ещё и беременный. О его семье знали мало, о нём самом — ещё меньше. Разве что видели пару раз, как его забирает парень явно постарше — такой же смурной и на вид неприветливый, не располагающий к себе и доверия не внушающий.
В общем, всё выглядело настолько подозрительно, что кончилось в милицейском отделении. Привлекли уполномоченных по делам несовершеннолетних, позвонили в Лёвину больницу, позвонили Лёвиным родителям — казалось, ещё чуть-чуть, и до самого Горбачёва дозвонятся, раз уж такое ЧП!
Горбачёв трубку не снял, и говорить пришлось с самим Лёвой. В милиции тот никогда раньше не был, потому волновался до нервных смешков и не сходящей с губ улыбки, до постоянной зевоты из-за аритмии.
— Ты у нас малолетний. Малолетняя беременность — это всегда разбирательство. Как, от кого, почему, когда, — объяснял оперуполномоченный, строго глядя на Лёву. — До восемнадцати лет ты частично дееспособный. Не полностью. А беременность — доказательство того, что кто-то тебя растлил, понимаешь? Говорят, кто-то взрослый. Это уже проблема.
— Ну что вы… да никто меня не растлевал, — убеждал Лёва и жестикулировал так, будто переводил сказанные на язык глухонемых. — Я сам ребёнка хотел. Жених мой не так уж старше, двадцать лет. Мы женимся уже вот-вот. Ну как тут разбираться, в чём? Никто меня не насилует, на цепи не держит, ну правда что, ну… Что ещё сказать?
— Заявление будешь писать? Не будешь?
— О чём заявлять-то?
— О насилии.
— Упаси боже, — внезапно вспомнил Лёва, на самом деле не веривший ни в бога ни в черта, — да ну какое насилие? Нормально у меня всё. У меня свадьба скоро, экзамены на носу, куда мне сейчас заявление? Я жениха своего люблю и на нары его не хочу, зачем оно мне? Вы как-то опустить это можете, а? Ну пожалуйста. Мне и так трудно, но никто меня не насиловал, ну клянусь я вам. Это в школе взбаламутились, потому что я скрывал раньше, испугались. Ну, честное слово.
Оперуполномоченный ещё пару раз внимательно посмотрел на Лёву, перебрал его дело, поставил подписи и отпустил. Больше всего Лёва боялся, что попросят дать Шурины данные, ведь это бы означало проблемы с милицией, документами, как следствие — могли и обязательно отозвали бы разрешение на выезд за границу, да и вообще… Но опер не спросил ни Шуриного телефона, ни места работы, ни даже имени, и Лёва с облегчением понял: беда миновала.
Вскоре им снова предстояло столкнуться с милицией и дивным миром бюрократии, но до этого случилось ещё немало важного.
Действительно на родину вернулся Коля, старший Лёвин брат. Несмотря на разницу в возрасте, ругались они постоянно, но почти никогда — открыто. Подкладывали, дразнили провоцировали друг друга. Коле было уже почти двадцать семь, но когда в последний раз они виделись три года назад, всё оставалось по-прежнему, а значит и сейчас не должно было измениться.
Михаил Васильевич Коле был отчимом, а вот родного отца тот не помнил. Коля родился достаточно рано, не в самый лучший момент, и прекрасно знал, что такое лишения и нужда, а вот Лёва не знал. Не знал Лёва и жизни без родителей, и страха, и ощущения, будто никому нет до него дела. У Коли были причины недолюбливать его с самого рождения. Недолюбливать, когда он своим нескончаемым плачем мешал делать уроки и спать, когда чуть подрос и принялся портить, хватать вещи, рвать книги и тетради. Кроме того, с маленьким Лёвой, на тот момент ещё Егором, приходилось нянчиться, потому что родители вечно были заняты. Так, однажды обиженный и злой Коля оставил годовалого Лёву на высоком стуле и просто наблюдал за тем, как тот балансирует, пытается слезть и в итоге ожидаемо летит на пол вниз головой. Лёва не пытался сойти как человек, а хотел спрыгнуть как кошка, как делают дети его возраста, — результат предсказуем: рассечение, расквашенный нос. А Коля смотрел и никак не вмешивался, и сказать по правде — очень хотел, чтобы Лёва поранился и наконец визжал не просто так.
Потом Лёве стали сниться кошмары, и то и дело посреди ночи он спрыгивал со своей кровати и бежал к Коле, который спал на диване. Ночевали они в одной комнате, и у Коли не было выбора: не пустит — Лёва расплачется, раскричится, разбудит родителей, а те во всем обвинят его и всё равно заставят принять брата.
Коля никогда не доставлял проблем ни матери, ни уж тем более отчиму, а вот у Лёвы был что ни год, то кризисный, а если не кризисный, то переходный; что ни день, то новая трагедия. Именно поэтому Коля не упускал возможности подколоть его или задеть: не очевидно, но каждый раз точечно и больно. А Лёва, само собой, уже не помнил, с чего всё началось, и предпочитал защищаться, чувствуя себя жертвой.
Коля уехал жить и работать в Петербург, к материнским родственникам, изредка возвращался в Минск и проводил там по неделе в отпуске. Три года назад был до недавнего времени последний из таких отпусков.
Во время недолгого воссоединения с семьёй Коле посчастливилось даже познакомиться с Шурой. Тот зашёл на чай вечером, когда Лёвины родители были в отъезде, и старался вести себя скромно. Только вот скромность не помогла.
— А давно вы дружите? О, так долго — это сколько ж тебе лет-то? А, семнадцать — нормально ещё. Забирать планируешь? Ты не тяни, а то у родителей седины всё больше и больше. Только он, жених, ни посуду, ни пол мыть не умеет, не готовит, не работает и не учится нормально, такой, конечно, кадр, да? Лет до двенадцати с кошмарами через ночь вскакивал, а до семи вообще писался. Ай, Егорыч, ну ты чё? Я подкладываю, я ж несерьёзно. Не верится, что про тебя можно не знать, что ты нифига не умеешь. Я тут, может, жизнь человеку спасаю, — говорил Коля, и с каждым его словом Шура всё меньше понимал, как реагировать. В конце концов Лёва обиделся, не стал ничего отвечать и даже ушёл в другую комнату, а Шура проследовал за ним. На этом знакомство закончилось, и слава богу.
В том, что Коля обрадуется, когда узнает о ситуации, Лёва не сомневался. Как же не обрадоваться, когда разница между тобой и человеком, с которым ты всю жизнь конкурируешь, становится настолько очевидной? Один переехал в город покрупнее в соседнюю республику, работает по специальности и только собирается строить семью, а второй забеременел в семнадцать от какого-то музыканта с завода.
Коля приехал рано утром, всей семьёй они позавтракали, и за столом никаких конфликтов не возникло: все делали вид, словно обстановка совершенно здоровая. Неудобных тем не поднимали. Когда же родители ушли, Коля заметил, как странно топорщится у Лёвы на животе футболка, и стал незаметно, как самому казалось, приглядываться.
— Чего? — спросил Лёва, специально поймав взгляд брата. — Интересно? Спрашивай. Не надо на меня пялиться.
— Ты что, залетел, что ли? — Коля сразу едва заметно улыбнулся и сказал это с задором.
— А ты что, на зоне успел отсидеть? Про меня так говорить тебе права не давали. Забеременел. Залетают на трассе, — фыркнул Лёва.
— Ага, я знаю. Поэтому и залетел. Что, первый день знакомы? Я тебя давненько знаю. Ты ещё вон, в прошлый раз уже какого-то ушастого домой притащил, лет в пятнадцать. Это и называется — залетел.
— Да иди ты в жопу. Сам ты ушастый, а у него имя есть, и я кого попало домой не вожу. Всё, — Лёва махнул рукой и поспешил в ванную, чтобы закончить разговор.
— О, так это всё тот же стрёмный? — Коля знал, что Лёве воли не хватит проигнорировать подобное, и не ошибся.
— Какой он тебе стрёмный? За словами следи, — Лёва высунулся из-за двери, нахмурившись.
— Да уж, сочувствую. Уже страшно представить, что у вас получится.
— А быть взрослым мужиком, который малолетнего брата донимает — не страшно? — Лёва зыркнул узковатыми синими глазами и таки закрылся в ванной.
Так прожить предстояло ещё семь дней.
Мелкие склоки происходили из-за того, кто чью кружку взял, кто слишком громко ходит, кто слишком долго спит, кто бездельничает, кто кашляет, кто неправильно газ включает и макароны варит — и прочее, прочее, прочее. Каждое Лёвино действие критиковали — он критиковал каждое действие ответно.
На четвертый день Лёва не выдержал и сбежал ночевать к Шуре. Долго не хотел признаваться, почему такой расстроенный, а потом раскололся. Шура не придумал ничего лучше, кроме как с Колей поговорить, хотя ему в Минске осталось провести считанные дни — всё равно ревнивая Шурина душа болела за то, что Лёву зря обижают. Лёву обижать и воспитывать дозволялось только ему, больше — никому. Коля же тому, что какой-то сопляк пришёл с умным видом его жизни учить, ясное дело, не обрадовался — и понеслось.
Шура умел держать себя в руках, но не всегда считал это нужным. Тогда он был в миллиметре от того, чтобы вдарить Коле прямо в нос, но сдержался: представил, насколько после этого упадёт в глазах Лёвиных родителей, справился. Наговорили друг другу всякого, но ни к чему не пришли. А вечером Коля как бы вскользь упомянул, что повидался с Лёвиной зазнобушкой, да не где-нибудь, а именно в этой квартире, в которую зазнобушка уже как к себе домой ходит — и конечно родителям это не понравилось. А уж рассказы о том, как Шура тут права качал и чуть ли не убийством угрожал, так и вообще привели их в гнев, и Лёва даже оправдаться не успел.
Больше ни одного дня не проходило без ссор.
***
Шура с тех пор, как узнал о беременности, только и мечтал, что о том, как почувствует ребёнка. Увидеть даже и мечтать боялся, старался об этом не думать, чтоб не забыться. Хотя бы почувствовать надеялся — думал, что вот-вот Лёва возьмёт его руку, положит на свой живот и позволит ощутить, как их дитё там стучится. А это всё не происходило и не происходило, как на зло.
— Лёвка, у тебя уже пузо, а малой всё никак не варушится. Может, ты мне врёшь, чтоб не делиться? А? — донимал Шура. Лёва в ответ смеялся и отвечал, что да, так оно и есть.
Вот только когда на самом деле всё случилось, скрыть Лёва и не подумал. Чудесным образом это произошло именно тогда, когда Шура был рядом: разве не знак, что судьба их любит?
Тогда уже стемнело, а они всё сидели на лавочке возле Шуриной коммуналки, пили чай из домашних стаканов, грызли печенье. Шура положил голову Лёве на плечо, а Лёва на его голову положил свою. Молчали. Отдыхали. Шура был в полусне: только с работы.
И тут Лёва почувствовал, как будто внутри проплыли рыбки. Сначала проплыли, а потом как врезались куда-то слева от пупка, Лёва только и успел, что дёрнуться, ойкнуть, согнуться, пугая Шуру до заикания.
— Лёвчик, ты что? Живот? Больно? Лёвка? — Шура потряс друга за плечо.
— Ай, не знаю… Странное что-то, — Лёва едва успел выпрямиться и опять ощутил рыбок.
Только теперь он подумал, что рыбки были совсем не рыбками и даже не спазмами, не болями, а чем-то живым, чужим, вполне осознанным и человеческим. Рыбки оказались резкими, бурными и очень сильными пинками — Лёва подумал об этом и глазами передал мысль Шуре, а тот осознал молча и только спустя десяток секунд смог спросить. Тяжело вспомнил, как издавать и собирать воедино звуки:
— Да ладно?.. — и тут же стал прикладывать к круглому животу ладони, надеясь хоть совсем легко, хоть краешком пальца почувствовать это тоже. — Лёвка, а где сейчас? Покажи, пожалуйста, покажи, а.
— Не понимаю… Давай-ка, — Лёва взял ладонь Шуры и положил достаточно низко — там, где до сих пор «плавало». Но «плавало» очень глубоко. Шура не смог бы понять даже если бы прикоснулся голыми нервами, это было просто невозможно — пока.
— Ничего нет, — после минутного ожидания вздохнул Шура. — А ты? До сих пор?
— Да… Как будто он там дрыгается. Это как ногу свело, только не ногу, а там, внутри. Ой… — Лёва вдруг вспомнил о том, что может улыбаться, и растянул губы широко-широко, зажмурился.
— Сильно?
— Ага! Значит, ты тоже скоро почувствуешь. Может, через месяц. Там же мышцы, пузырь — трудно, неверное, дотянуться. Но ничего, дотянется. Обязательно. Шур, — Лёва обнял друга прямо под руками, прижался к его груди и крепко стиснул, вдавливая в него через край переливающуюся нежность.
— Через месяц… Нифига себе. Это вы месяц будете перестукиваться, а я не в курсе, да, значит? — возмущался Шура.
Аккуратно надавил двумя пальцами Лёве на живот — кожа оказалась упругой, такой же крепко натянутой как, к примеру, на плече или бедре. Действительно, наверняка через такое толкаться было бы непросто, но Шура знал, что скоро всё случится. Теперь смотрел за Лёвой ещё внимательнее и постоянно гладил его живот — вдруг дитя таки почувствует и даст о себе знать?
С родителями Лёва больше не мирился и иногда специально провоцировал их на скандал из-за мелочей, неизменно сводя всё к тому, что они ему жизни не дают. Они в стороне не оставались и тыкали Лёву носом в то, что Шура посмел заявиться и едва не подраться с Колей, в то, что у него с Лёвой ничего за душой нет и не будет, а также в то, что он и дня самостоятельно не проживёт.
— Ты живёшь в огромной квартире в самом лучшем районе, Егор, ты себе никогда ни в чём не отказывал — ни в одежде, ни в развлечениях. Самый модный всегда был. Пап, купи мне кроссовки — я куплю. Пап, купи куртку — я куплю. Пап, купи то да сё — на, Егорка, пожалуйста, ты только учись, только счастливым будь! У кого из нашего двора в двенадцать лет джинсы были? У кого из твоей школы? А кому патлы разрешали отращивать? Кому пластинки привозили из-за границы, жвачки, кому плакаты покупали? Кому по три раза в день готовили, кроме тебя? Нет, тебе надо было всё на смарку пустить, всё коту под хвост! Пороть тебя надо было с утра до ночи и отдать в спецшколу, чтоб вот такие вот гопники даже на километр… нет, чтоб бы сам к ним не совался и хоть немного себя уважал! Всё для тебя делали! Ты подумай сам, сколько ты, в этом всём воспитанный, проживёшь вот с этим вот? С этим, с новорожденным ребенком, с готовкой, уборкой, стиркой, работой? Да недели не проживёшь, заскулишь и приползешь! — убеждал Михаил Васильевич Лёву, который уже давно не плакал во время таких разговоров, а только дышал громко-громко и сбито, хмурился и мотал головой, ища бегающими глазами, куда бы сбежать. Никто уже не помнил, с чего эта ссора началась: вероятно, как и всегда, ни с чего.
— Заткнись! Всё, отвали от меня! Не трогай! Никогда больше не трогай! Ненавижу тебя, вас обоих, Колю-мудака и вашу квартиру! Вы мне жизнь ломаете, идиоты, вы ничего не понимаете! Я вас ненавижу, ненавижу, ненавижу! — не выдержав, Лёва подскочил и последние слова выкрикивал, стуча кулаком по столу.
Никто не помнил, с чего эта ссора началась, потому что началась она по сути своей ещё тогда, когда Лёвины родители обо всём узнали — зато сейчас у ссоры наконец было окончание.
Михаил Васильевич долго помолчал, давая Лёве шанс извиниться и передумать, но шансом Лёва воспользоваться не захотел. По нему было видно: он всё решил. Правильно или неправильно, но решил окончательно и бесповоротно.
— Ладно, — тихо, скрывая надломленность сказал Михаил Васильевич. — Будет по-твоему. Уехать хочешь? Поезжай. Замуж за своего полудурошного? Иди. Будет тебя колотить — пеняй на себя, даже слушать не стану. Если ты сейчас уйдёшь — обратно уже не вернёшься. Хоть на коленях приползи — даже на порог не пущу. Последний шанс у тебя.
— Я лучше сдохну.
— Как знаешь.
— Подпиши документы, что вы разрешаете нам пожениться, и я больше никогда в жизни ни о чём не попрошу. Уеду и можете забыть, что вырастили такого уж козла, — уверенно сказал Лёва.
На следующий день Лёва, Михаил Васильевич и Наталья Федоровна поехали в ЗАГС оформляться. По приезде домой Лёва собрал вещи: одежду, скопленные деньги (баснословные, аж кошелёк от мелочи тяжёлый), альбомы, гитару, краски и кисточки, украшения — собрал не в чемоданы и сумки, а в мусорные пакеты. С этими пакетами, не попрощавшись, через весь город потащился к Шуре домой и объявил:
— Я теперь у тебя.
Шура обрадовался. Ещё день спустя они подали на рассмотрение заявление о бракосочетании. Одобрить его должны были сразу, как рассмотрели бы разрешение от Лёвиных родителей: особые обстоятельства располагали. Никаких трёх месяцев ожидания, всё серьёзно.
В ЗАГСе пришлось проторчать целый день, бегая от окошка к окошку: ситуация нетипичная, нужно подписать тысячу и одну бумажку, забрать и предъявить документы, сообщить бессчётное количество раз серию и номер паспорта, обозначить причину исключения из законодательства, при этом не подавая виду, что всё это давит на психику. Эмансипация же всё-таки, нельзя просить о ней, выглядя ребёнком.
Лёва справился. Ему даже было почти всё равно, как на него смотрели и кем считали, ведь для окружающих он являл собой воплощение фразы «Замуж по залёту». Малолетний, с животом, потерянный, будто по голове получил, он вызывал какую-то непонятную агрессию своим жалким видом.
Свадьбу назначали на середину июня. Середина июня должна была случиться через пару недель.
Лёва сдал экзамены и получил выстраданный в двух школах аттестат о среднем образовании. Об институте не думал лишний раз — не хотел расстраиваться и переживать о том, что упустил. В конце концов, ну чего он не знает, чего не умеет? Всё он умеет. Теперь у него просто нет вариантов не уметь.
Лёва пару дней жил у Шуры в коммуналке, пока не кончились школьные экзамены и волокита с документами, но в крохотную комнату даже мешки с вещами было проблематично впихнуть, не то что все эти вещи разместить. Лёве, которого всё ещё иногда штормило, который всё хуже спал и всё реже улыбался, жить в таких условиях было нельзя. Ему только очередей в туалет и на прокуренную кухню не хватало для совсем уж идеального удобства и полного здоровья. Лёва не жаловался, но Шура и без жалоб понимал, что продолжаться так не может, и когда все обязанности в Минске оказались решены, купил ему билет в Бобруйск.
Один билет и только Лёве. Сам Шура тоже планировал оставшееся время до перелёта в Израиль провести там, но с работы уйти не мог, не получив зарплату за месяц (точнее, за три последних месяца, что завод задерживал деньги, но суть едина: не доработает положенное — не получит вообще ничего). Это значило, что по крайней мере до свадьбы Лёве предстояло прожить в Шуриной семье без Шуры. Оба восприняли это стойко и на вокзале прощались так, будто расстаются по меньшей мере навсегда.
Оба уже привыкли к мысли о том, что всё должно быть не так, но это не значит, что она перестала задевать. Она раздражала и крутилась на подкорке постоянно, и казалось, что большинство действий было направлено на то, чтоб попытаться от неё отвлечься или избавиться. Так было у обоих, но конечно же друг другу они не признавались: одно дело что-то понимать, другое — озвучивать.
В начале Лёва думал, что будет неловко без Шуры. Ну, в самом-самом начале — пока тётя Инна и дядя Коля не забрали его с вокзала. Приехали же, и даром, что раннее утро, что единственный выходной: приехали даже раньше, чем нужно, забрали. Дядя Коля взял все Лёвины мешки, его самого аккуратно поддержал под локоть по дороге в машину — боялся, что он подскользнётся на мокрых после дождя ступеньках. В машине ждала тётя Инна.
Оказалось, без Шуры не так уж и плохо: всё внимание, которое должны были уделять им обоим, в итоге досталось одному только Лёве, и ему оно действительно было нужно. Во всеобщем внимании он переставал чувствовать себя одиноким и потерянным, но и злоупотреблять не хотел, поэтому запрещал себе что-либо просить и всегда старался помогать. Помогать ему не разрешали: только в голову приходила идея что-нибудь сделать, как это уже делал кто-нибудь из Шуриной родни.
Просыпался Лёва довольно поздно, когда дело уже шло к десяти, и почему-то очень этого стыдился. Проснувшись, завтракал тем, что уже сготовила тётя Инна, мыл посуду и полы, протирал пыль, натирал краны, расставлял обувь — словом, всячески пытался показаться полезным. Сам процесс уборки ему никогда не нравился, и по правде говоря он мог жить и в условиях не самой идеальной красоты, педантом не был. А вот Шура педантом был, и Лёва изо всех сил старался соответствовать даже тогда, когда его тут не было. Думал: вот Шура приедет и увидит, что идеальный порядок стоит, обрадуется, поймёт, что можно положиться.
Когда не убирался, Лёва рисовал, смотрел кино или писал стихи — точнее, пытался их писать: не выходило, не до этого было. Ему вообще не нравилось быть в одиночестве: благо, уже в шесть возвращалась тётя Инна и как правило приводила с собой Зойку. Зойка была в восторге и изумлении, когда увидела Лёву — мало того, что он наконец приехал, так ещё и приехал совсем другой, не похожий на себя прежнего.
— Лёвка! Какое у тебя пузо! — она подбежала, обняла его и запрыгала, просясь на руки, но Лёва вынужден был только погладить её по волосам и оставить стоять на полу.
— Это ещё что. Будет в два… три раза больше, — Лёва смущённо улыбнулся, обняв Зою за плечики.
— А почему так?
— А что, она не знает? — Лёва поднял взгляд на Инну, та пожала плечами:
— Знает, но не понимает. Мы ей казали, что у вас ребёнок будет, но она сама ещё ребёнок. Слышала между делом.
Лёва сел за стол, Зоя устроилась рядом и прижалась к нему, взяла за руку, стала тыкать в выпирающие синие венки. Лёва помнил эту её странную привычку и позволял — наверное, это успокаивало.
— Почему так — потому что у меня в животе ребёнок, — сказал Лёва, отхлебывая горячий чай.
— А как его зовут? — спросила Зоя.
— Не знаю пока.
— А что он там, навошта?
— Он там растёт и развивается. Скоро родится. Ну, как скоро… не очень скоро. Осенью.
— А когда осень?
— После лета.
— А лето когда?
— Лето — это сейчас.
— Значит, он родится через два дня?
— Ну, не совсем. Нет. Лето будет ещё три месяца, потом — осень…
Разговаривать с Зойкой Лёве нравилось, хоть она и путала дни, месяцы и годы, минуты, часы и секунды и времена года. Когда Лёва объяснил ей, сколько длится месяц и почему после лета идёт осень, она изъявила желание потрогать его живот и весь вечер то и дело возвращалась проверить, как там обстоят дела, не доносится ли из живота детский плач и не хочет ли будущий племянник появиться на свет сейчас, чтобы порисовать с ней. Каждый раз, понимая, что ничего интересного не происходит, она искренне расстраивалась, но тут же заходилась новыми вопросами:
— А как он там лежит?
— Ну… Как сейчас — не знаю, он там двигается. Но по идее, дети вверх ногами лежат, вниз головой.
— Почему?
— Так устроено.
— А как он дышит?
— Он не дышит.
— А будет?
— Будет, конечно. Ты же дышишь.
Лёва отвечал и понимал, что неплохо справляется. Именно после того, как они стали каждый день по много часов с Зоей проводить вместе, он внезапно осознал: а ведь справляется-то неплохо. И приготовить, и спать уложить, и на вопросы поотвечать, и даже в ванной искупать — всё он может легко. Понимать это было приятно. Лёве понравилось заботиться о ком-то, кроме Шуры и себя, и не получать на это ни благодарности, ни признательности — значит, он стал готовым к родительству.
На пару часов позже, чем тётя Инна и Зоя, приходил дядя Коля. После него появлялся Карась. Ужинали как правило все вместе, весело и громко. А после ужина расходились: Зойка частенько оставалась, но тогда Лёва рано укладывал её спать; Карась шёл домой, дядя Коля спешил помыться и уснуть — совсем не выспался. Тётя Инна занималась уборкой.
Тогда Лёва чувствовал себя одиноким и маленьким. Ходил хвостиком за тётей Инной, пытался помочь или сидел на кухне, выцеживая чай и невнимательно читая какую-нибудь книжку.
— Ты чего как в воду опущенный? — спросила тётя Инна день на третий, отложив все неважные дела. Присела рядом с Лёвой.
Семья была большая, к тому же нередко приходили гости, потому стол Шурины родители не складывали никогда, и он занимал добрую часть кухню. Вместо стульев между стеной и этим длинным столом располагался диван с мягкими-мягкими, едва ли не жидкими подушками, в которые Лёва всегда проваливался как в зыбучие пески. Когда рядом с Лёвой на этот диван садился кто-то потяжелее, он неизменно наклонялся к этому человеку — сейчас так и произошло, когда к нему присоединилась тётя Инна. Лёве пришлось сесть с ногами, чтоб не покататься в её сторону, на что она захохотала:
— Лёвка-Лёвушка, худо́ба, что ж ты тощий такой? Набирать надо, а не худзеть, что ж ты робишь-то? Может, оладушков погреть? с утра остались. С вареньем или со сметаной, будешь?
— Меня сын ваш бросит, если я буду на ночь оладушки трескать, — Лёва улыбнулся и смущённо захихикал. — Ну вы что… нашли голодающего с Поволжья тоже. Всё со мной нормально, ничего не будет.
Он немного подумал, вздохнул и посмотрел на тётю Инну. Постучал костяшками об изнанку стола.
— А сгущёнка есть? — спросил робко.
— Осталась ещё, да. Сгущёнки тебе?
— С оладушками. А вы со мной поедите?
— А чего нет? Меня, чай, уже бросать поздно, терять нечего, — тётя Инна снова засмеялась и принялась за поздний перекус: поставила чайник, поставила на огонь сковороду и вскоре выложила на неё принесённые с балкона оладья.
Лёва и сам не подозревал, пока не принялся за еду, как у него разыгрался аппетит. А как подозревать начал, оладья уже закончились — пришлось доедать сгущёнку с белым хлебом.
— Я тебе травки заварила, чтоб не волновался, — тётя Инна придвинула к Лёве большую кружку, над которой поднималось облако пара.
— А не опасно?
— Да нет, почему опасно? Не опасно. Вот, чтоб не опасаться, пей.
Лёва отпил травяного чая и действительно почувствовал, как становится спокойнее. По нему было видно, что ещё немного — и он скажет что-то очень важное. Так и получилось.
— Тёть Ин, — он посмотрел вверх, — а вы придёте на роспись? Ну… просто. Интересно. Если нет, то не страшно, работа, а то в Минск тащиться придётся… просто.
— Мы? Всё придём. А как ещё? Лёва, ты меня удивляешь. Как не пойти-то, — тётя Инна развела руками.
— Спасибо вам, — Лёва затих. — Мои не пойдут.
— Почему?
— Не смогут, — соврал Лёва.
Шура приехал без предупреждения за два дня до свадьбы. Лёва уже думал, что в Минск придётся ехать не с ним, а к нему. Готовился ко сну, как услышал сначала шум в тамбуре, потом — звук открывания двери, а после — шорохи в коридоре, близ к которому и располагалась их с Шурой комната. Сразу напрягся, но радоваться не спешил: не факт, что пришёл Шура, возможно их просто собирались ограбить. Только когда медленно, скрипя, открылась дверь спальни, и в ней показался холодный с улицы, уставший, но чему-то радостный Шурик, Лёва смог поверить своему счастью. Вскочил с кровати, подбежал к нему, шлепая босыми ногами.
Обнялись, столкнулись лбами, поцеловались в губы и снова — лбами друг к другу, немного стыдливо. От Шуры пахло сигаретами и электричкой; волосы, в которые Лёва ненадолго зарылся носом, оказались ледяные — на улице в последнее время было совсем не по-летнему.
— Испугал ты меня, — Лёва отстранился, взялся за поясницу и прогнулся назад, принимая привычное положение.
— Ну извини. Ёлки-палки… как ты вырос-то, — Шура погладил Лёву по животу, привлёк к себе за плечи и поцеловал в щёку. Потом снова и снова — зацеловал, засмущал.
— Вырос, ну. Уже наклоняться трудно.
— Мы с мужиками кое-как деньги выбили. Пришлось бастовать, — объявил Шура. — Слышал новости?
— Чего? Нет, ничего не слышал, — Лёва нахмурился и сел на кровать.
— Ну вот. Пришлось. Даже чуть до драки с ментами не дошло, но это другое… Да, в Минск сейчас лучше не соваться. Парней в кутузку забрали, я их вытаскивал.
— Каких парней?
— Знакомых ребят. Это у них чуть до драки с ментами не дошло, на митинге. Им полгода макаронами и спасибами платили, они не выдержали. Забастовка не помогла, пошли к администрации, детей взяли, супругов.
— И что, помогло?
— Ну, насколько я помню, цель была зарплату получить, а не пиздюлей, поэтому — наполовину, хех. У нас всё проще прошло: нельзя, чтоб производство вставало, да и документация могла пострадать. У нас с тобой теперь, представь что — деньги завелись. Половину родителям отдам — в семейный бюджет, по-любому пригодится. А остальное — кроватку купим, коляску. Уже в Израиле покупать придётся, но я так прикинул — должно хватить.
Лёве было неловко показывать, что он рад деньгам, и потом он замешкался с реакцией. Замешкался буквально на секунду, пока не прочёл на Шурином лице, как отчаянно тот ждёт и просит чего-нибудь, что убедит: он старался не зря.
— Ты просто бог, Шурик. Я тобой восхищаясь, — Лёва поджал губы, сдвинул брови как-то жалобно. — Вот не понимаю, за что мне ты такой достался. Нет, я правда в восторге, я тебя так ждал, все ждали… А деньги не главное. Главное, что ты наконец-то тут.
— Скучал, что ли? — Шура довольно улыбнулся и стал раздеваться: снял ветровку и через спину протянул футболку. Лёва, стремясь поухаживать за ним, уставшим с дороги, аккуратно повесил одежду на стул, позволив уже не подниматься с кровати.
— А сам как думаешь? — Лёва разглядил складки на Шуриных джинсах и тут же гораздо мягче добавил: — Скучал. Не ходи в душ, пожалуйста. Я не хочу тебя отпускать.
— От меня пасёт как от свиньи, я же с дороги, с дел, — Шура тем не менее лёг на спину и подложил под голову руку.
— Ну не ходи. Тебя родители заметят, украдут ещё.
— Они уже спят.
— Родители спят, мы в отдельной комнате, а ты хочешь куда-то уйти, — Лёва усмехнулся. Заигрывал как умел — ещё совсем по-детски.
— Не хочу, — наконец сказал Шура честно. И потянул к нему холодные руки.
***
За ночь Шура успел забыть, что приехал тайно, и из спальни вышел на утро как ни в чём не бывало. До смерти перепугал мать и вместо приветственных объятий в первую очередь получил нагоняй.
— Вот тихушники, а! Партизаны. Приехал он… Коля, сын твой приехал, вчера ещё, оказывается. И прятался! Иди глянь на дурака.
Ругалась ли тётя Инна на Шуру когда-нибудь по-настоящему? Конечно. В детстве, давненько. Шуру воспитывала строгим и скромным, иногда, само собой, лупила, но не так, чтоб он стал бояться. Скорее для профилактики. Это было по-настоящему, было много лет назад. Сейчас никто всерьёз Шуру не ругал и не воспитал, хоть это и могло так выглядеть: ну какой родитель не ворчит и не причитает? Шура чувствовал эту несерьёзность и только поэтому никогда не перечил: зачем спорить о том, что забудется через секунду?
Забавно, но он замечал за собой, что так же воспитывает Лёву. Ну, не совсем так же — без лёгких побоев, визгов и обзывательств, — скорее просто так же часто. И ворчит на него, и подшучивает, как будто Лёва сильно младше. А Лёва постоянно пытается угодить и сам внимательно слушает — ему и в голову не приходит спорить или сомневаться, что если Шура что-то говорит или делает, то так нужно. Авторитет Шуры в его глазах был непоколебим и гораздо более существенен, чем авторитет родителей. Иногда казалось, что если Шура скажет ему прыгнуть в огонь, он не раздумывая прыгнет, и важно тут кое-что ещё: то, что Шура никогда такого не скажет. Он, понимая своё главенство и влияние, никогда бы не стал использовать их во вред.
Шура воспитывал и до того, как они стали вместе жить, поэтому неожиданностью для Лёвы это не стало. Шура учил его развешивать стиранное белье во дворе, чем Лёва раньше никогда не занимался; учил, как мыть посуду и тратить меньше воды; учил даже продукты расставлять в холодильник и на балкон правильно, чтоб ничего не скисло и всё вылезло. Лёва был благодарен и старался не подводить — у него получалось.
Зажили они спокойно уже после свадьбы, на которую у них не было даже костюмов.