The very long curious story

Би-2
Слэш
Завершён
R
The very long curious story
Ann Arm
автор
Michelle Kidd
соавтор
Пэйринг и персонажи
Описание
Очень долгая история про семью, детей, переезды и проблемы в условиях немного другого — более простого мира.
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 3

Лёва завёл специальную тетрадку, в которой отмечал симптомы и срок. Отсчитывал, конечно, дни сугубо примерно, но в голове необходимо было держать хоть какую-то цифру, чтоб не запутаться. В библиотеке взял пару книг — пособие о новорожденных, справочник для беременных дельт, несколько журналов по домоводству с советами. Набрал этого всего и почувствовал себя… по-другому. Почувствовал взрослым и ответственным. Страх никуда не делся, но бороться с ним оказалось намного проще вместе. Когда рядом был Шура, внезапно всегда оказывалось, что всё не так уж отвратительно: убеждать и успокаивать он умел. А когда же Шуры не было, Лёва вновь вспоминал про повальную нищету и безработицу, про своих родителей, про то, что всё меняется каждый день, но к худшему. С родителями Лёва старался не пересекаться: завтракал в школе, ужинал как можно позже, когда они уже отдыхали, и чаще прежнего сбегал к Шуре. Весна в этом году распустилась рано: уже в конце февраля всё таило и плыло. Это было хорошо, поскольку на улице Лёве было куда легче — дышалось свободнее, тошнота отступала, боль уходила. Шура старался выкроить время, чтоб гулять с ним хотя бы раз в два дня. Покупал в пекарнях слойки и горячий чай, чтоб прогулки были приятнее, не разрешал расстёгиваться и снимать шапку, всё время норовил обнять за плечи и будто спрятать от всех, задвинуть за свою спину. Всю эту литературу о родительстве они читали вместе. Шуре было особенно интересно: он знал куда меньше, чем Лёва (это притом, что Лёва сам практически ничего не знал), но стремительно наверстывал упущенное. Они лежали на кровати в холодной комнате коммуналки, мазали на хлеб шоколадный маргарин, запивали чаем и читали, как растёт эмбрион — всё было расписано подробно, хоть и чересчур заумно, по-медицински, но зато обозначена была каждая неделя. Из рисунков они даже узнали, как выглядит плодное яйцо, но Шура почему-то долго не верил, что оно может образоваться вот так быстро. Он вообще частенько не верил, когда его что-то слишком радовало, приводило в восторг, удивляло. — И правда на рыбку похож, — Шура улыбнулся, тыча пальцем в изображение плода на четвёртой неделе. — А почему у него хвост? — Не знаю. После рождения отпадёт, наверное, — предположил Лёва, кусая бутерброд, и протянул его Шуре. Тот тоже откусил, молчаливо соглашаясь с Лёвиной версией. — А тут нет уже хвоста. А прошла всего неделя… Офонареть! Смотри, Лёвчик, уже руки, ноги и глаза, глаза! Только почему-то по бокам, как у лошади, но уже есть… глазища! Да не… это херня какая-то, так не может быть. Он уже совсем маленький, не может он уже быть человеком… — Шура всё мотал головой, ругаясь на нерадивых медиков, которые даже книгу издали, лишь бы голову ему задурить. — А потом, смотри, пишут, что уже формируются пальцы. Глаза это что, а пальцы… они же совсем крохотные, — Лёва от удивления причмокнул. — А у нас восьмая неделя? — уточнил Шура. — Седьмая-восьмая. Думаю, уже можно сказать, что восьмая, — рассудил Лёва. — Я посчитал с утра, что семь недель и пять дней. Ну, я это очень примерно, ты знаешь. — Знаю, — Шура поцеловал друга в макушку и потрепал по волосам, и они оба снова ткнулись в книгу, чтобы узнать, что происходит на обозначенном сроке. Узнав о том, что на седьмой и восьмой неделях уже обозначается лицо, мышцы, чувствительность, формируются половые органы и мозг, ребята ахнухи. Тут даже Лёва почувствовал, что их водят за нос: ну не могут, не могут на втором месяце у зародыша появиться уши и рот, это фантастика, это какая-то наглая манипуляция! Лёва с Шурой переглянулись. — То есть, мы лежим, а у него в этот момент мозг создаётся? — переспросил Шура. — Видимо, так… Как всё быстро… Колдуны-учёные, откуда они только это всё знают? Раз у него уже и лицо, и мозг, и руки, и ноги — чего мне его ещё семь с половиной месяцев таскать? Пускай уже как-нибудь сам, а. Мне и так тяжело. Спина, вон, болит. — Это ты ещё рожать не пробовал, — Шура хихикнул. — Ого… Спасибо за поддержку, дорогой. Так успокаивает, — цокнул Лёва. — Да я шучу. Но вообще-то, ты и правда ещё не пробовал, так что я просто сказал истину. Погоди-ка… Значит, у ребёнка уже есть пол? — Получается, что так. Раз пишут, значит, есть уже. — И что ты думаешь? — Думаю, дельта. Ну, или девчонка. И так как лицо тоже уже формируется, могу точно сказать, что у него твой нос и твои уши. Кажется, их уже на УЗИ можно будет разглядеть в следующий раз, — Лёва рассмеялся — рассмеялся и Шура. — А вот глаза — нельзя будет, потому что в тебя. — Сплюнь! — Лёва толкнул друга в плечо. — Нет, хочу, кроме шуток, чтоб были твои глаза. Я люблю узкие глаза, это так… необычно. — А я хочу, чтоб ребёнок подольше не знал, что такое «чурка» и «китаёза», но знал, что такое — видеть, когда улыбаешься, — парировал Лёва. — Необычность того не стоит, уж ты мне поверь. Шура глубоко вздохнул, понимая, что Лёву переубедить не удастся, и пошаркал на кухню — там разогрел на плите пюре, нарезал сало, налил ещё чаю. Чай они с Лёвой пили постоянно — так меньше хотелось есть. Себе Шура специально положил гораздо меньше ужина, надеясь, что Лёва этого не заметит. Лёва не заметил. Быстро всё съел, поблагодарил и снова стал листать книгу, постоянно показывая Шуре что-нибудь интересное, пока тот переодевался и раскладывал постиранные вещи по полкам. — А больно это — рожать? — спросил Шура, вспомнив о своих же словах. — Ой, да нет. Приятно, думаю, — Лёва махнул рукой. — А если правда? — Правда. Лежишь себе, удовольствие получаешь. Особенно если тебе семнадцать. Как известно, рожать — это примерно так же приятно, как сидеть под лёгким ветерком на балконе летом и пить холодный чай. Сплошная красота, — Лёва дёрнул уголком губ, но постарался не засмеяться и до конца звучать серьёзно. — Прекрати издеваться, — Шура упал на кровать, положил голову Лёве на колени, потёрся сначала затылком, потом — макушкой, почесался, словно кот. — Я о тебе волнуюсь. Не хочу, чтобы что-то случилось. — Это страшно, но и я не из пугливых. Да и потом… будь так уж это всё кошмарно, никто бы не рожал. Подумаем об этом позже. О, тут пишут, что надо витамины пить, — Лёва вздохнул. — Видел цены на витамины? Надо подумать, как заменить… купишь мела? — Чего? — Мела. — Да нет, я услышал… Тебе зачем это? — Ну, там кальций — для костей полезно. А у меня, ты сам знаешь, не богатырское здоровье. Купишь? — Витамины так называются, что ли? — Нет. Просто мел. Которым на доске пишут, белый. И картошки. В сырой картошке много витаминов. — Так, Лёвчик… Никакого мела и сырой картошки, усяк? Куплю тебе завтра же витамины. Всякие, какие там будут. И фруктов куплю, они полезные… Не разорюсь, — пообещал Шура. — Будет у нас самый здоровый малой, самый навитаминенный. И ты тоже. Только посмей мне заболеть. Лёва спорить не стал. Кивнул, пообещал не болеть, поглубже зарылся в одеяло. Дело уже шло ко сну, когда Шура внезапно вспомнил: — О, Лёвка! Я что узнать-то хотел: живот когда расти начнёт? — А… Ну, наверное, неделе на двенадцатой. Я худой, видно будет… Ой, Шур, а родители? Узнают, всё увидят, — Лёва тут же заволновался. — И в школе, в школе узнают. — Да погоди ты. Пока не узнали — не переживай. Как узнают — я с ними поговорю, обещаю. Двенадцать недель… Месяц ждать ещё, выходит? — Да, месяц, — Лёва кивнул. — А сейчас покажи? — Живот показать? — Ага. Мне интересно. Лёве и самому было любопытно, скажет ли Шура, что что-то поменялось. Слез с кровати, снял свитер и, дрожа от холода, выпрямился. Фигура у него осталась прежней: плоский живот, широкие плечи, плоские бедра. Даже талия не расползлась, чего он всегда опасался — у него была предрасположенность к полноте, как сам он считал. Всю жизнь он опасался съесть лишнюю крошку, чтобы теперь наворачивать хлеб с маргарином и сало прямо перед сном. Впрочем, он решил считать, что ест всё это не ради себя, но ради ребёнка. Да, фигура-то прежней осталась, но стоило Шуре только взглянуть на друга, как беременность стала очевидной. Ему казалось, что даже если бы он ни о чём не знал, то точно бы решил, что дело не чисто. — Ну… Мне кажется, в самом низу что-то уже есть. Чуть-чуть. Небольшой живот, такой… Как у беременных. Да ведь? — спросил, внимательно разглядывая Лёву. — Да, думаю, да. Небольшой живот точно есть. Как у беременных, — и Лёва улыбнулся, спеша одеться.

***

Шура так старался показаться беззаботным и слепо счастливым, что в какой-то момент стал бояться сам в это поверить. Поверить нужно было Лёве, а вот ему… ему всегда необходимо было видеть вещи чуть хуже, чем они на самом деле есть. Он собрался уходить с завода, потому что понимал, что каких-нибудь денег оттуда не получит ещё очень долго, но уходить было некуда. Грузчиком он бы долго не проработал — худой и совсем не спортивный, а ничего больше по сути он и не умел. У него образование — восемь классов и техникум, полностью прогулянный. Не самый грамотный — даже русский знал весьма условно и мешал его с белорусским, а язык знать было нужно. Хотя, сейчас уже даже и язык ему бы не помог… Сейчас бы вообще мало что могло помочь. Ещё месяц — может, два — и Лёвины родители догадаются. Догадаются и непременно его, Шуру, убьют. В прямом смысле слова убьют — на машине переедут или ножом зарежут кухонным. Шура планировал рассказать им, действительно планировал, причём сам, и сразу объявить, что они поженятся и эмигрируют, но боялся, что до этих слов уже может не дожить. А до свадьбы и эмиграции — уж подавно. Эмиграция не была мечтой — она была целью и планом. Благодаря еврейскому происхождению у Шуры был длинный-длинный горбатый нос, кучерявые волосы и неожиданная привилегия — не спиться, не потеряться и не умереть от инфаркта в сорок лет в родной республике. Только немного спала цензура, и в железном занавесе появилась форточка — из страны побежали все, кому хватило хитрости сообразить как. Шурина семья была на очереди, но Лёва пока об этом не знал, ведь им могли отказать в прошении, найти ошибки в документах или просто придумать любой повод, чтоб не выпускать ещё пару лет. Хотя, просуществует ли сама эта страна ещё пару лет, не было известно. Зарплата у Шуры была сто десять рублей. Джинсы стоили двести пятьдесят. Хорошая куртка стоила триста. Еда, сколько бы ни стоила, доставалась с каждым днём всё труднее и труднее — дефицит, перебои в поставках, забастовки рабочих, разбои в магазинах. В дома по соседству всё приходили двухсотые грузы — сейчас уже редко, но до последнего года — буквально каждые несколько месяцев. Похороны Шура вообще видел часто. Была такая забава у пожилых: выставлять гроб у подъезда и оплакивать покойного, завывая на всю улицу. Умирал кто-то постоянно. И Шуре как-то не посчастливилось случайно заглянуть в такой вот открытый гроб, проходя мимо: а там старик стариком, сморщенный, перекошенный. Вот только Шура знал, что этому старику не больше пятидесяти — они пару раз курили вместе на площадке и под сигарету вели непринуждённую соседскую болтовню. Сердце не выдержало, наверное. Или мозги. Или, быть может, сам уйти захотел — с такой-то счастливой жизнью не удивительно. Шура не хотел рано состариться, не хотел много месяцев копить на джинсы, круглый год ходить в одной и той обуви и трястись за каждую потёртость на куртке. Не хотел, чтобы водка из праздничного превратилась в ежедневное и привычное. Не хотел видеть Лёву расстроенным, разочарованным в нём, вечно больным и истощенным тяжёлым бытом, плохой едой, родами и детьми. Шура боялся начать срываться на нём, как делали, например, соседи и даже кто-то из знакомых. Лёва никогда не услышит его криков в свой адрес. И никогда не будет есть мел за витаминами. Никогда не будет, постаревший раньше времени, с синяком под глазом, плакать на родительской кухне и жалеть о своём выборе. В глубине души Шура знал, что все так себе обещают, а заканчивают в итоге одинаково, но при этом откуда-то имел наглость верить, что он не из таких. Только эти страхи и надежды дарили ему неисчерпаемый запас сил — он верил, что однажды, уже совсем скоро, они с Лёвой поморщатся на беспощадное израильское солнце и улыбнутся друг другу, понимая, что всё получилось. Там, в чужой стране, тоже будет трудно и страшно, но по крайней мере там найдётся для них место. На следующие выходные он приехал в Бобруйск, предупредив родителей с вечера. Тебя Инна, только услышав его голос, сразу догадалась, что что-то произошло, но до поры Шура успокоил её: «Ничего серьёзного, порядок, просто есть разговор». Прикрываться Лёвой он не стал и поехал на переговоры один, что не осталось не замеченым. — Привет, привет… Ой, Шурик, тебя не узнать. Побрился бы хоть для приличия, к родителям приехал всё-таки, — здоровалась тётя Инна, обнимая сына за плечи, стоя на носочках. — А Лёвка где? Что-то его не вижу. На вокзале забыл, ци што? — Да я, мам, без Лёвки, — Шура потупился, дёрнул уголком губ. Очень быстро скинул расклеившиеся, уже несколько раз подшитые кроссовки и пошёл на кухню. — Почему это без Лёвки? А кто нам тут вечер скрашивать будет? — спросил дядя Коля, выйдя из спальни. Пожал Шуре руку, похлопал по спине. — Ой, худо́ба, поглядеть больно. Хутка за стол. — Я всё попозже объясню. Шура только и успел, что оставить сумку, сбегать за тапками — родители уже приготовились отмечать приезд. Нарисовались и Карась с Зойкой, что не могло не радовать: дядька всегда защищал, а при сестрёнке нельзя было ссориться. Даже появилась надежда не схлопотать от матери, чего Шура до сих пор в свои двадцать боялся сильнее всяких прочих санкций. Половицы скрипели под неровными Шуриными шагами — он очень старался не сорваться на бег, когда увидел Карася. Кидаться ему на шею было детской привычкой, и при каждой встрече до сих пор хотелось сделать это. Карась, не пойми в кого высоченный, так и остался для Шуры тем самым взрослым, недосягаемым, единственно авторитетным. Остался взрослым, на которого Шура во всех смыслах смотрел снизу вверх и всегда, к тому же, с восхищением. — Не будет Лёвки, потому что… В общем, он сегодня приехать… не смог, — Шура тяжело собирался с мыслями, глядя вокруг как будто подслеповато. Обнял дядьку, улыбнулся и уселся за стол. Он едва дождался, пока все выпьют по рюмке водки — только после этого сердце перестало колотиться под полторы сотни ударов в минуту. Зоя быстро поела, но уходить не собралась — пересела к Шуре на коленки, стала заигрывать с ним, просить покачать её как на качелях. Пару раз Шура резко раздвигал ноги, и она проваливалась, хохоча и визжа, чтоб он не уронил и поднял обратно. Только Шуре не было весело, и с сестрой он дурачился без запала, из любви и даже вежливости, ведомый желанием быть хорошим братом. — Зойка, иди пока поиграй, ладно? Нарисуешь меня? Побудь в спальне, — попросил Шура мягко и снова почувствовал, как поднимется пульс. Незамедлительно плеснул себе водки. — А вы потом расскажете, про что говорили? — Зоя обняла брата за плечи и повисла, пригибая его к полу. — Ай, ну что ж ты делаешь, шпана? Дурында, шею мне сломаешь, — Шура кое-как выпутался и вскинул длинные волосы. — Расскажем. Когда сестра убежала, всё страшее поколение обратило внимание на Шуру, такого необыкновенно неловкого, непривычно разбитого, расхлябанного. Карась молча подлил ещё водки, но Инна остановила его руку: — Нет уж, оставь. Сейчас же кажи, что случилось. Во что вы там угодили опять? С работы выгнали, из квартиры? Лёвка заболел? — она стала предполагать худшее, но уже после последнего вопроса заметно успокоилась, не найдя в лице сына отклика. — Нет, мам. В общем… Мне же двадцать лет вот исполнилось. А в Минске я помните, со скольки живу? Аж с пятнадцати. Один. Работаю, вон, выучился… Самостоятельный я, а? — Напился ты, ци што, так быстро? — тётя Инна приподняла темные тонкие брови. — Говори уже ближе к делу, душу не дразни: не видишь, ци што, что мать изводится? — Я рассуждаю просто. Вот… А Лёвке восемнадцать лет уже почти. В сентябре исполнится. А раньше, мам, знаешь, во сколько рожали? В тринадцать. И ничего, жили все… — Так, — тётя Инна помотала головой, переглянулась с мужем, — Шурка, голову кончай дурить, пугаешь шибко. Кажи как есть. Живо. Бредишь как будто! — Я не знаю, как сказать, чтоб вы не волновались. — А мы уже волнуемся! — не выдержала тётя Инна. — Да понятно уже все, — Карась махнул рукой и опрокинул стопку. — Лёвка в положении. У нас будет ребёнок, — на выдохе произнёс Шура, глядя прямо на мать. Как и всегда в моменты напряжения, ему захотелось улыбнуться, и он закрыл дрожащий рот ладонью. Тётя Инна замолчала, но по выражению её лица Шура понимал, что это ненадолго. Разумнее всего с его стороны было бы заткнуть уши и бежать куда глаза глядят, но он как прибитый к стулу не мог и пальцем шевельнуть. Дядя Коля замолчал тоже — выпил, потёр лоб ладонью. Карась улыбнулся, пока только наблюдая. — Ах ты ёлупень несчастный… Кого воспитала только?! — тётя Инна наконец встала из-за стола, налила воды дрожащими руками, потом взяла полотенце, подтерла выступившую слезу — и этим же полотенцем зарядила Шуре по шее, да так, что того подбросило. — Что сделал, живодёр? Придурошный ты… Зла не хватает! — Мам, мам, не надо! Ай-ай, ты что! — Шура закрылся и отшатнулся к стенке, так некстати засмеявшись, хотя для него веселого было мало, и уместнее было бы разрыдаться. — Ты успокойся, сядь, послушай, я же говорю… Ай, ну хватит меня дубасить! — Мало тебя дубасили, мало! Бить надо было, чтоб, может, хоть боялся, а! Мальчик маленький совсем, семнадцать лет, семнадцать лет! В школе учится, чтоб не как ты быть, балбес, ай… — тётя Инна уронила полотенце, вернулась за стол и снова стала вытирать слёзы. Потекла драгоценная тушь. — Мам, ну правда… — Какая тебе правда, сволочь ты? Мальчику жизнь сломал… Ай, рассказывают бабы с работы — про выродков всяких, но не думала я, что сама такого рощу… Змею на груди пригрела. Семнадцать лет, а… Как рука только поднялась?! — Ты так говоришь, как будто я его четвертовал и собакам скормил! Мам, ну хватит, в конце-то концов! — А мысли-то какие у тебя… страшные, — тётя Инна всхлипнула, тяжело и громко. — Это тебе, балбесу, двадцать лет, это ты взрослый, а Лёва твой — маленький… Ребёнок с ребёнком. Прости Господи. Убить тебя, Иуду паскудного, мало. А как заливал — люблю, люблю, трамвай куплю, берегу… Уберёг, хорош спаситель. — Инка, ну ты тоже, конечно. Сама в одну кровать молодых кладешь, а теперь удивляешься, — наконец заговорил Карась, всё так же улыбаясь. — Вот не удивляйся. — Миша! — тётя Инна обернулась на брата и шикнула, после чего снова переключила внимание на Шуру. — Совсем уже страх потерял… у нас переезд, а ты ребёнка заделал, всё сам себе похерить пытаешься, а Лёвушке — того сильнее… Попробуй только спросить, что делать. И попробуй только под нож его подвести! Удавлю, своими руками удавлю. — Мам, ты что говоришь вообще? Да я… я бы в жизни даже не подумал! Я хочу замуж с ним, хочу ребёнка, и мы вместе переедем, как и хотели, — Шура сам уже был на взводе, и, заметив это, дядя Коля пересел к нему и взял за плечи. — Я его люблю, я знаю, знаю, что делать… — Шурка, — обратилась тётя Инна уже гораздо мягче, но он не дал продолжить: — Я столько работаю, лишь бы только и правда всё получилось… Ну да, я идиот, что так всё получилось, признаю, и сам себя обозвать могу, заслужил, знаю я. Ну что теперь поделаешь? Он меня простил, он вообще… улыбается. Мам… И я всё сделаю, лишь бы улыбался, и лишь бы ребёнок улыбался… Хоть с вами, хоть без вас. Тётя Инна опять приблизилась к Шуре, но теперь чтоб обнять за голову и поцеловать в макушку. Она мечтала услышать именно это и больше всего боялась, что её единственный сын окажется из тех, о ком она была наслышана. — Ну всё… — мягко, как в Шурином детстве сказала она, — всё, Сашенька. Прости меня, не ожидала. Не хотела тебя обижать. — Я не обижаюсь, — честно, без укора и тоже спокойно сказал Шура, прижимаясь к материнской груди. — Успокоились? — спросил дядя Коля. — Понарастил, а… Истеричек. Так убиваетесь, как будто помер кто-то. Тебе уже двадцать лет, ты мужик взрослый, а заявляешь всё как будто пятиклассник. Надо было с улыбкой: «Вы станете старикам!». И мать бы твоя не волновалась, и я бы… может, немного волос сохранил… цветных. — Ему двадцать, а Лёвке семнадцать! Родить — это тебе не в речку окунуться, ишь, умный тут нашёлся… Философствует, философствует, — тётя Инна недовольно цокнула. — Родит уж, никуда не денется. Какая разница, если за твоим сыном как за каменной стеной будет? — дядя Коля пожал плечами и смачно поцеловал жену в мокрую от недавних слёз, перепачканную в туши щёку. — Дай бог, хоть пилить друг друга не будут, пока молодые. На следующие выходные ждём обоих… Отмечать будем. Отмечать, а не драться и не плакать. Какой там… сколько уже беременность? — Да не так много. Скорее всего, девятая неделя, — ответил Шура, почему-то улыбаясь, но уже не нервно, а в том-то и дело, что искренне. — Сволочь ты, Сашка. Рано мать бабкой сделал, вот она и расстраивается, — Карась подмигнул. — Так бы радовалась, только бабкой стать не хочется, да, Инн? Ты полотенце-то положь, положь, я ж шучу! *** Теперь Шура был уверен, что не один. Он и раньше это понимал, но теперь — почувствовал. С собой родители насовали варенья, солений, орехов и даже фруктов, а в Минске он всё это передал Лёве. Лёва грыз яблоки, старался не плакать от благодарности и накормить Шуру хотя бы долькой, но Шура оказывался. Говорил, что не любит ни апельсины, ни яблоки, ни сладкое — и это уже наполовину стало правдой. Сложно что-то любить, когда этого нет. Лёва приободрился и снова перестал пропускать репетиции. Репетировала их скромная группа то в ДК Шуриного завода, то в гараже Костыля. Костыль раньше был их вокалистом, пока Лёва не запел. Костыля все боялись, хотя из тюрьмы, где провел весь подростковый возраст, он вышел уже три года назад и почти приспособился к обычной жизни. Машины больше не угонял, магнитолы не крал и вообще держался молодцом: работать устроился, купил старенький мотоцикл, жёлтый «Восход», отремонтировал и с гордостью гонял по Минску, а потом к искусству потянулся. Принять в группу парня, только вышедшего с «малолетки» было Шуриным решением, хотя Костыль его особенно и не спрашивал. У него было много наколок, которые он теперь старался спрятать под заглаженными рубашками и классическими штанами. На сцене он любил эпатаж и зачастую распугивал без того немногочисленных зрителей — зато благодаря этому их коллектив считался панковским. Ещё в группе был Рыжуля. Мягкий внешне и характером, весь в веснушках, бледный, невысокий. Годом позже Шура с Лёвой смогут сказать, что он до чудного похож на Лору Палмер, но это будет годом позже, а тогда они ещё не имели ни малейшего представления, кто такая Лора Палмер и считали Рыжулю просто глазастым и зубастым. Лёвиным ровесником был Окунь — он сгодился тем, что умел настраивать технику и работать с живым звуком — технарь до мозга костей, но технарь нужный, даже способный поделиться опытом. У Окуня были прямоугольные очки с тонкой оправой, жидкие первые усики и вечно сальные волосы. Он совсем не был похож ни на Костыля, ни на Шурика, ни уж тем более на Лёву и припанкованному имиджу группы совсем не соответствовал. Чего уж говорить — он окончил музыкальную школу и учился в математическом лицее! — но почему-то захотел примкнуть именно к этим странноватым людям. Периодически к группе пытались присоединиться ещё ребята, в основном просто товарищи Шуры — Мороз, который только на гитаре умел лабать (впрочем, как и все мальчишки), Рабкин и Савин, которые изучали радиотехнику и были к музыке причастны постольку поскольку. Присоединиться пытались, но вскоре снова съезжали до прежнего статуса — статуса просто друзей группы. С названием у группы была беда. Сначала они назвались Изменниками Родины, потом — Братьями По Оружию, вскоре сменили название на Берег Истины, а уже после надумали гораздо менее понятное, но уже не такое до слёз пафосное Би-2. Товарищи сами додумались, что Би-2 — это Берег Истины-2, но изначально Лёва и Шура вкладывали совсем другой смысл. Впрочем, кивать на чужие предположения было удобнее, чем отвечать: «В этой группе играем все вместе, но что значит название знаем только мы, Шура и Лёва, а вам не скажем, личное». Выступления проходили часто, иногда за них даже платили. Песен у группы было много: Лёва старался писать самые провокационные и броские стихи, подражая западным коллективам, а Шура сочинял музыку. Использовали они и гармошки, и трещотки, и дудки, и даже трубу. На сцене тоже эпатировали: то искусственной кровью (краской, разведённой в воде) всех обольют, то шуточную драку затеят, то гроб на колёсиках выкатят, то подушку ножом запыряют, потроша так, что весь зал будет от перьев отплевываться. От затеи с кровью, правда, пришлось отказаться, когда Шуру за шкирку поймал один из зрителей и хотел натыкать носом в свои испорченные штаны — Шуру чудом отбила остальная часть группы, все зубы и рёбра у него остались целы, но рисковать дальше было нельзя. Ближе к концу марта им предложили отправить заявки на ежегодный музыкальный конкурс, проходящий в Могилёве как правило в последнюю неделю июня. И, конечно, они не раздумывая согласились — даже уверенные в том, что не будет ни призов, ни почестей. Сам конкурс казался чем-то ярким и резко выделяющимся на фоне работы, учёбы, домашних забот и прочих обязанностей. И Лёва, и Шура ждали его с нетерпением, хоть и предполагали, что ехать в Могилёв придётся уже с глубоко беременным, прямо-таки круглым Лёвой. Штормить Лёву не перестало — тошнота, головокружение, боль в низу живота, всё было при нём. Каждый две недели ему нужно было ходить в больницу, и он заметил, что чем больше позади приёмов, тем сильнее он боится. Врачу не нравилось, какую одежду он носит, сколько ест, как отвечает на вопросы. Хотя живот у Лёвы рос быстро, он продолжал носить джинсы — ремнём не затягивал, конечно, но надевать надевал и ничего плохого в этом не видел. А вот врачиха настращала его, что всё равно джинсы — плохо, когда садишься — давят, а нужно, чтоб было свободно. Вес он не набирал, и это тоже было плохо: нехватка пищи — выкидыш, осложнения, а то и ребёнок-инвалид. Ему было обидно, но право обижаться он имел только на себя — сам так решил. Шура всегда ждал его неподалёку от больницы и, когда встречал на крыльце, не мог понять, почему заходит Лёва ещё мало-мальски весёлый, а выходит словно с похорон. Но Лёва молчал — ему было стыдно. Не хватало ещё, чтоб Шура задумывался, как там его осматривают, да и вообще — не его это дело, противно это всё. — А вот и моё дело, — возмущался Шура. — А что я там не видел, вот скажи мне? У тебя что, щупальца отросли? Это этого ты стесняешься? Лёвка! Тебя там обижают — так и скажи, я им всем… Ну Лёвка! — Отстань, не суй нос, — отвечал Лёва, уже раззадоренный спором. — Буду сувать нос! Имею право. Это мой ребёнок и мой муж. Ну! Почему ты чуть не плачешь? — Твоего ребёнка ещё понять могу, — Лёва заправил прядь за ухо, — но что наблюдаюсь в одной клинике с каким-то твоим мужем — это новости. Ты никогда про него не рассказывал. Хороший? — Хороший, шутки дэбильные только. Я серьёзно. То, что мы ещё не расписаны, ничего не меняет. Только расскажем родителям, вытрясем с них документы — и распишемся, как можно скорее. Я не собираюсь не называть тебя своим мужем только потому что это пока что не так. Понял? Разглагольствовали они по пути из больницы. Лёва уже подхихикивал над другом, а тот казался предельно серьёзным, и ему даже было всё равно, каким человеком он выглядит со стороны. Конечно, принято было разговаривать тихо, и Шурин размашистый хриплый бас мог даже испугать, но с другой стороны — это уже будет проблема того, кто испугался. — Тихо ты, больной, — Лёва ткнул его локтем в грудь. — Косятся все. — Лёвка, ну я же волнуюсь. Там что, какие-то отклонения, и тебя лечат, и это больно? Да? — Что?.. Как ты себе это представляешь вообще? — Ну… Как у Булгакова. Руку просунуть и что-то там делать, поворачивать, например. Помнишь, в этом… В записках врача? Минуту они молча смотрели друг на друга. Лёва пытался понять, шутит ли Шура, а Шура пытался понять, верны ли его догадки, но по глазам друга уже начал понимать, что, скорее всего, в чём-то ошибся. — Да, Шурик, так и есть. По локоть засовывают и в су-е-фа с ребёнком играют. А что, он уже большой, целых одиннадцать недель. — Да это не я, это книга! А что мне ещё думать?! — Дык там же роды были, а я ещё, как видишь, не разродился. Фу… ничего там такого со мной не делают, если ты ещё не понял. Как только в голову пришло? Просто живот щупают, смотрят, ну… больно немного. Слова неприятные говорят. Но это ничего такого, просто я чувствительный. — Ты мне снова врёшь. Врёшь, нагло врёшь, — Шура взял Лёву за плечи и потряс, видя, что тот на самом деле говорит правду и что можно успокоиться. Лёва подыграл и стал болтать головой туда-сюда, как тряпичный. — Да, я тебе нагло вру. Доволен? — Доволен. Они часто дурачились, особенно сейчас, когда всё шло крахом. Шуре нравилось, как Лёва деланно морщился, когда он говорил что-нибудь противное, а Лёве нравилось, что Шура мог сказать что-то противное, потому что сам он всегда стеснялся. О беременности они решили рассказать Лёвиной семье позже, когда всё будет решено с переездом. Точнее, Шура так решил, хоть и корил себя: заставлять Лёву скрывать такое от родителей, с которыми он к тому же живёт — низко. Не так всё должно было быть, не так. Вот только Лёва и рад был скрывать: ему этого разговора не хотелось совсем, как не хотелось бы ни в каком возрасте, но особенно — сейчас. Только вот родители Лёвы дураками не были, и обманывать их у него никогда не получалось. Не получалось скрыть, что курит, что пьёт, что с Шуриком гуляет, что уроки пропускает — рано или поздно сам себя подставлял, забывая детали вранья. Больше всего на свете Лёва боялся, что родителям позвонят из больницы, и потому даже номер дал не свой, а Шуриных родителей — те разрешили, как только Шура предупредил. А ещё он боялся, что информацию передадут в школу или полицию, и родители узнают оттуда — вот это будет самый идеальный вариант, в котором его непременно выгонят из дома или насмерть ремнём забьют. Хотя, скорее всего этому не бывать, потому что Лёва и сам в случае чего моментально вспыхнет синим пламенем — со стыда. Дураками они не были и потому всё замечали, особенно — Михаил Васильевич. Он всё замечал, абсолютно точно, Лёва видел это по его глазам, но — до поры он молчал, как бы подталкивая Лёву к тому, чтоб сам во всём объяснился, пока не поздно. Лёва объясняться не собирался, понимая при этом, что объясниться нужно. Вот только делать этого сам не собирался — говорить должен был Шура. Лёва бы не смог. Вот только однажды говорить практически пришлось. Мучился с токсикозом Лёва отчаянно, каждые несколько дней его рвало — правда, чем больше срок становился, тем меньше тошнило, но даже к двенадцатой неделе симптомы не исчезли. Однажды вечером он вернулся, когда родители уже были в комнате, засел за стихи, но по истечении часа на ватных ногах вышел из спальни и направился в туалет, где его уже привычно несколько раз стошнило. Не успел он подняться с колен, как в туалет без стука вошёл Михаил Васильевич и крепко закрыл за собой дверь, которую не успел закрыть Лёва. — Пап! Выйди, — Лёва замахал руками и испуганно отпрянул к стене. — Что с тобой? — спросил Михаил Васильевич, стараясь не выказать волнения и злости — а злиться было на что. — Н-ничего… я в туалет хотел. Выйди. — В туалет хотел с унитазом пообниматься? Хватит уже нас с матерью за слепых держать. Самым умным себя считаешь? — Ты о чём?.. — Лёва нашел в себе силы подняться и двинулся на кухню, что была сразу за стенкой. Мимо отца проходить было страшно настолько, что он не дышал до тех пор, пока не оказались у раковины. — Ты меня понял, — Михаил Васильевич говорил тихо, чтобы не разбудить жену. — Не понял. Пап, иди спать, я тоже пойду. — Курить ты бросил, от тебя давно уже не пахнет. Твой Саша постоянно то фрукты передаёт, то таблетки какие-то. А сейчас тебя тошнит! Если это то, о чём я думаю, вы оба попали. — Что?! Пап! Ты думаешь, я залетел?! — воскликнул Лёва, едва не подавившись. — Слово какое… Хотя, понятно, от кого. Не хотелось бы мне для тебя такого, но я не думаю — я уверен. Иначе что это всё? — Михаил Васильевич сел за стол и взглядом указал Лёве сделать то же самое. Лёва послушался, слишком сосредоточенный на придумывании вранья, чтобы спорить. — Папа… Ты считаешь нас за каких-то отсталых. Ты меня сейчас шалавой назвал! — Я даже слов таких не знаю, Егор. Не выражайся. Совсем уже стыд потерял… У тебя его, видно, и не было. Дело, конечно, твоё, говорить правду или нет. Завтра к врачу поедешь. Надо будет — скручу и повезу. Понял меня? И если ты… если не дай бог окажется, что ты ждёшь ребёнка, я поеду к твоему Саше и сам не знаю, что с ним сделаю. Понял ты? — Ха! Ну и пожалуйста, — фыркнул Лёва так оскорбленно, что аж самому себя на секунду стало жалко. А паника тем временем достигла практически максимума. — Тебе же этот врач скажет, что ты с ума уже сошёл на своём контроле… Что ребёнка своего запугал! — Ну и как тогда прикажешь всё это понимать?! — А ты попробуй понять хоть как-нибудь прежде чем мне угрожать, — Лёва обнял себя за плечи. — Объясняй, — заметно смягчившись, попросил Михаил Васильевич. — Фрукты Шура приносит, потому что стал работать на шабашках, и ему доплачивают мимо кассы, может позволить сделать нам приятно. Нам, а не только мне, заметь! Просто потому что хочет он так. Потому что он лучший, и он заботится обо мне и точно никогда не станет угрожать так, как ты! — Лёва задыхался. — А таблетки — от кожи. Спасибо вам с мамой скажи, что вы меня таким народили. Ну и курить я бросил только потому что он запретил курить… Потому что это вредно. А рвёт меня… Ну, я пьяный, да, извини. Что, я выпить не могу? С минуту Михаил Васильевич смотрел на Лёву молча, анализируя сказанное. Он был хорош в физике, математике, преподавании — в чём угодно, но только не в том, чтобы определять вот так на лету, врёт Лёва или нет. С толку сбил оскорбленный тон и детский взгляд — сразу вспомнилось, как Лёва, ещё маленький, ещё звавшийся Егором жаловался ему на ребят, которые его обижают или на сломавшуюся игрушку. Сердце дёрнуло. Видимо, он действительно на нервах думал не то… мнительный, да и к тому же пессимист, он часто ошибался в своих догадках, всегда готовясь к худшему. Да и к тому же, Лёва его боится — стал бы просто так признаваться в том, что пьяный, стал бы себя оговаривать в том, что напился настолько, что аж блевал? Зная, что ему за это может светить — нет, не стал бы. Да и выглядел он как пьяный, и пришёл поздно. — В честь чего это ты пьяный? — спросил Михаил уже по-другому — строго, но не обличающе. — В честь того, что отец меня во всех грехах обвиняет и ненавидит, — огрызнулся Лёва, уже и сам поверив в свою обиду. — Кто тебя ненавидит? Я тебя ненавижу? Какой бред… — Ну конечно ненавидишь. В твоих же глазах я с мужиками со скольки лет? с четырнадцати? сплю, да и встречаюсь с бандосом и уголовником, который меня чуть что использует и бросит, да и выгляжу как чухан, и стихи страшные пишу; и дымлю — тебе не нравится, и не дымлю — ты бочку катишь, а теперь я вообще потаскуха и залетевший! Самому не стыдно, кого воспитал? — Егор, это всё… Я же не со зла, — совсем мягко и с досадой проговорил Михаил Васильевич, как бы извиняясь. — Я о тебе волнуюсь. Конечно, если ты куришь, водишь молодого человека ночевать, выпиваешь… конечно, я буду переживать. — А ты так уверен, зачем я его вожу ночевать! Почему ты вообще обо мне такого мнения? Я проституткой в детстве мечтал стать, что ли? — Всё, успокойся. Тебе нужно, чтоб я извинился? Я извиняюсь. — Не нужно мне, чтоб ты извинялся, — Лёва поджал губы. — То, что у меня есть друг, не значит, что я какой-то… ничего это вообще не значит. Он меня любит. Ты это видишь. Правда любит. А тебе, видимо, невозможно относиться ко мне так же, как раньше, потому что ты думаешь, что я испорченный. Это отвратительно. Ты должен думать не о том, с кем я сплю! — Я об этом и не думаю. И мне не из любопытства… а потому что я не хочу, чтобы тебя обидели. И я никогда, никогда не говорил про испорченность… я не думаю такими категориями. Я просто переживаю, переживаю за своего единственного ребёнка. И дай бог, чтоб в итоге я оказался единственным мужчиной, из-за которого ты плачешь и кричишь, — рассудил Михаил Васильевич. — Я не плачу. Мне просто обидно. Если хочешь знать, он меня не трогает, хотя ты всё равно не поверишь, — Лёва врал, но, как ни парадоксально, врал не о своих переживаниях. Никогда ещё он не признавался, что его так трогает это отцовское беспокойство, ненужное и глупое, а вот сейчас — вырвалось. И это не была попытка разбавить ложь правдой, нет: это вышло само собой, даже вырвалось. — Я не хотел тебя задеть. Я бы всё равно тебя любил, какой бы ты там ни был… но я должен тебя ругать, это воспитание. Хоть ты и взрослый… то есть, думаешь, что взрослый. Ты наивный, тебя легко обидеть. На самом деле ты всегда будешь нашим ребёнком, особенно сейчас. Я же не знаю, кому тебя доверить, я не могу знать, не могу заглянуть в будущее. Ты не понимаешь, да и не поймёшь, пока не будешь на моём месте. Вот и всё. — Доверь меня тому, за кого я хочу выйти замуж, ладно? И, может, если бы ты меня реже ругал, чаще обнимал и говорил, что я красивый… ой, всё, — Лёва махнул рукой и отвернулся. — Ложись спать, я тоже пойду. Михаил Васильевич улыбнулся, как улыбаются совсем маленьким детям, подошёл к Лёве и погладил по спине. Когда тот не дёрнулся и не попытался отстраниться — обнял за плечи. Неловко, неуклюже, так по-ученому. — Я всё же рад, что ты со мной поговорил. Люблю, когда ты говоришь правду. Ты у нас поэт, всё всегда заворачиваешь, говоришь как поэт, а сегодня говорил как мой ребёнок, — с трудом подбирая слова, сказал Михаил Васильевич. — И я думал, что ты знаешь, какой ты у нас красивый. Красивее всех, это конечно. Хорошо, что курить бросил, хорошо, Егорка… Всё хорошо. Не обижайся на меня. Какой я буду отец, если ругать перестану? Это взрослым трудно — их никто не ругает, в жизни никак не сориентироваться. Поверь уж, потом поймёшь. Лёва успокоился, чтобы дойти до спальни и попрощаться с неожиданно живым отцом, а в спальне зарыдал. Кусал подушку, хватал ртом воздух, сжимал простынь — так ему хотелось плакать. Плакать от стыда и ужаса, на какой обман он способен. Он уже сотни роз пожалел, что не сказал правду, а закопал себя с головой, но ничего не мог поделать. Он плакал от собственной трусости и от того, что отец рад был обмануться. Это было, пожалуй, худшее, что он сделал за свои семнадцать лет. *** Естественно, через неделю Шура не привез Лёву на разговор. Не мог оторваться от работы, не мог найти нормальные билеты, не мог, в конце концов, уговорить друга на эту поездку. Лёва отпирался отчаянно и почти истерично: придумывал отмазки, сам же их сразу забывал, признавался, что боится, просил Шуру подождать ещё немного. Так прошёл месяц. Даже когда они сели в электричку на пути в Бобруйск, Лёва продолжал придумывать пути отхода. Даже когда шли по знакомой улице просто к дому Шуриной семьи, Лёва с трудом поднимал ноги и задирал носками, сам того не желая, рыхлую сухую землю. — Нет, Шурик, ну я не хочу, — Лёва помотал головой, остановившись прямо возле дома. — Давай не будем? — Конечно, давай развернемся и поедем в Минск, какие проблемы? — Шура взял друга под локоть, прижался щекой к его плечу, ободряя. — А ещё — давай ты перестанешь городить ерунду. Мама и папа любят тебя даже больше, чем меня, особенно мама. Души не чает. Ну что она тебе сделает? — Ничего не сделает… Отчитывать будет. — Не будет! Лёвчик, я тебе обещаю. Я же говорил: они обрадовались. Ну… кончай театралить. Я и без того всё внимание на тебя, незачем лезть из кожи вон, чтоб его привлечь ещё сильнее, — Шура победно улыбнулся, когда Лёва пристыженно отвёл взгляд. — Много о себе думаешь, — только и сказал он, но уже тоном серьёзнее. — Нужно мне твоё внимание. Я просто переживаю. — Я думаю, ты уже пережил, — парировал Шура. Вот только когда им нужно было входить в квартиру, ноги у Лёвы подкосились, и он в неё едва ли упал — Шура вовремя подхватил. Это было по-настоящему: слабость, головокружение, снова лёгкая тошнота от волнения, мушки перед глазами. Пришёл в себя Лёва только на диване в гостиной. Рядом с ним сидела тётя Инна, из кухни с кружкой чая выходил дядя Коля, а Шура вился вокруг. — Лёвчик, я же думал, ты правда притворяешься… — оправдывался он. Сознание Лёва не потерял, но был к этому близок. Хорошее начало разговора — когда все носятся вокруг него, а он сидит, ни жив ни мертв, и пытается хоть раз вздохнуть нормально. — Это ничего, ничего. Я тоже беременная в обмороки падала, мучилась, — тётя Инна аккуратно сняла с руки Левы рукав тонометра — но вот как его надевали, Лёва не помнил и не чувствовал. — Давление у тебя низкое, восемьдесят на шестьдесят, нехорошо… Батя чай сейчас принесёт. О, принёс уже. С сахаром чай для давления, запомни. Или с конфетой можно, но с сахаром лучше, горячий. Крепкий. Пей, дитёнок, приходи в себя. — С-спасибо, — Лёва взял из рук дяди Коли кружку, но та затряслась, и пришлось спешно, стараясь не разлить чай, переставить её на стол. — Извините… Сам не понимал, что произошло. — Ты в пороге стал сползать, как силы кончились. Вот, видишь, мама говорит — это низкое давление, потому что ты беременный. Ребёнок давит на что-то, похоже. Не знаю… я не медик. Давай помогу лучше, — Шура тут же втиснулся между мамой и другом и поднёс к его губам кружку, а дрожащие ладони переложил к себе на колени. Лёва робко хихикнул, глотнул крепкого сладкого чая, благодарно кивнул. Не хватало в этой потрясающей картине, пожалуй, только Карася с опахалом. Хотя и без Карася Лёву кусало ощущение неловкости и нежелания быть предметом всеобщего беспокойства. Он ведь должен объясняться, каяться и оправдываться! В какой момент что-то пошло не так? — Дядя Коля, тётя Инна, — неловко и сбито начал Лёва, — я знаю, что вы ко мне как к родному, и я не оправдал оказанного доверия, но я до правда не специально. Я не хотел, чтоб так вышло… Извините меня. — Совсем сдурнел, честное слово. Лёвка! — воскликнула тётя Инна и обняла его, маленького, тонкого, сбившегося как можно плотнее. Похлопала его по спине, поцеловала в висок, по волосам потрепала — ни то ругала так, ни то успокаивала. — Извините, — повторил Лёва, чувствуя, как в носу уже пощипывает, и глаза горят. — Кончай извиняться, дурной. Ну что страшного случилось? Просто не бывает, пора уже это понять, — она вздохнула. — Если уж случилось, значит, должно было случиться. Сашка вон какой, светится ходит. Хочешь — живи у нас. А ещё лучше — давай мы к вам, Бортникам, приедем, с мамой-папой поговорим — каб проблем не было никаких. Страшно, да? — Страшно… Но я к вам пока не поеду жить. Не хочу с ними ругаться, да и школа пока. Ой… — Лёва икнул и всхлипнул. Шура поднёс ему пластмассовую потертую салфетницу, забрался на спинку дивана прямо над ним, стал разминать плечи, успокаивая. — Смотри, чего делает. Диван ломает, лишь бы тебя порадовать, — тётя Инна улыбнулась, и Лёва тоже не смог сдержаться. — Я правда не специально, — убеждал Лёва. — Да если б и специально… — только начала тётя Инна, как Лёва испуганно перебил: — Нет, я правда не такой, не подумайте! — Я не думаю. Ладно тебе, всполошенный какой… Лёва успокоился быстро. Успокоился, поел сначала жаренной картошки, потом макарон, потом салата с консервированной кукурузой и квашенной капустой и даже от варенья не отказался. Тётя Инна всё ходила вокруг него, подбадривала и не могла перестать расхваливать за аппетит, а Лёва не мог почему-то перестать есть. Обычно это Шура целый вечер просил добавки, и для него тоже были необычны такие перемены. — Вот это ты даёшь… А такой худой. А ешь так всегда, а то я себя одиноко чувствую. Ты мой кумир, Лёвчик, — улыбался Шура, смущая друга. — Это от переживаний. Что-то аж голодно стало… А бутерброд можно ещё? С маслом. Я сам сделаю, — он попытался встать, но тётя Инна опередила и необычно легко для женщины её комплекции вспорхнула к столешнице. — Сиди, ради бога уж, сиди. Как же нельзя бутерброд? Всё можно, сама сделаю. С сыром тебе, колбасой, вареньем или с яйцом варенём? — спросила она, нарезая хлеб. — Ой… А можно со всем? — поинтересовался Лёва неловко. — Я с яйцом не делал никогда, но вкусно звучит. Ну или… — Нужно, Лёва, нужно. Всё, дзитя, сейчас будет. Ой, все вместе — прямо душа на месте, — радовалась тётя Инна. Карась с Зоей присоединились поздно вечером — он только вернулся с работы, а она увязалась с ним: наотрез отказалась ложиться спать, узнав, что приехал Шура, так ещё и с Лёвой. К тому времени все уже устали и готовились ко сну, но с приходом недостающей части семьи оживились и вскинулись: Шура схватил Зойку и усадил к себе на плечи, дядя Коля с Карасем сразу пошли на балкон курить, а тётя Инна раз в пятый за вечер поставила на огонь старенький горелый чайник. Не считая того, что к часу ночи Лёва уснул прямо за столом, уронив голову Шуре на плечо, всё прошло идеально. Лёва почувствовал себя нормальным — никто не допытывался до его беременности, не давил вопросами, не ругал. Действительно, создалось впечатление, что он не сделал совсем ничего дурного, но не только. Ещё Лёве показалось сегодня, что даже и трагедии никакой не произошло, и никакой чудовищной невезухи тоже — оказалось, сейчас тоже может быть весело да спокойно. А если так может быть с чужими родителями, то и с его собственными, конечно, сможется тоже. *** Шура понял: в обстоятельствах, в которых не знаешь за завтраком, что раздобыть на ужин, сложнее всего быть счастливым и делать счастливыми других. Да не просто сложнее, но ещё и важнее всего, иначе скоро закончатся и силы, и понимание, зачем вообще стараться, если на исходе дня только и молишься, что о покое. Тяжёлые голодные дни быстро начинали сливаться в один, стягиваться, намертво сцепляться в сознании — так, что Шура часто не мог уже и вспомнить, случилось что-то сегодня, вчера или на прошлой неделе. Забываться было нельзя — забытье пугало и не без причины. Тогда он решил: лучше уж, к примеру, сутки не есть досыта, зато на сэкономленные деньги, проголодавшись как дикий зверь, купить что-нибудь вкусное и уж точно запомнить это надолго. Отказываться, то есть, от ежедневных удобств, чтобы за их счёт позволить себе разок нечто впечатляющее. Поэтому он купил себе красивых пуговиц на старую рубашку, поэтому покупал Лёве фрукты, поэтому вместо пары лишних часов сна предпочитал пройтись по весеннему городу — чтобы помнить, что есть кое-что помимо вареной картошки, очередей за хлебом, смен и подработок. Недели ещё с десятой они, оставаясь вместе ночевать, измеряли Лёвин живот сантиметром — и как дети радовались, когда заметили ну очень явный рост: по сантиметру в неделю, но чем дальше, тем активнее. Лёва подолгу любовался в зеркало и каждый раз замечал, как становится объёмным, прямо-таки выступающим место внизу, под пупком. Это завораживало и пугало: никогда ещё не замечал он таких радикальных и стремительных изменений. Этот ритуал с измерением был одной из тех вещей, которые давали ощущение реальности и жизни. Шура был счастливым человеком, когда всецело ощущал, зачем ему зарабатывать деньги, страдать над документами и ломать голову в мыслях о будущем. Он любил Лёву и с первой секунды любил ребёнка, о котором пока знал только то, что он размером с персик или сливу, что у него уже есть пальцы и глаза и что он становится на кого-то похож. Он представлял самолёт, аэропорт, Израиль, солнце и спокойствие, представлял маленький пищащий кулёк у себя на руках, представлял довольного и благодарного Лёву. Представлял от это, когда, например, ехал на работу в переполненном трамвае или затемно брёл в свою комнату, не чувствуя тверди. Шуре удалось договориться с подругой-парикмахершей, о небольшом подарке для Лёвы — о проколе ушей. Заплатить пришлось хорошенько: за стерильный кабинет почти что в центре и за золотые сережки-гвоздики, которые необходимо было носить до заживления. Подруга сделала скидку, но всё равно подарок был ощутимый. — А чего мы сюда прикатили? Ждём кого-то? — опомнился Лёва, следуя за другом вдоль улицы. Пока они ехали, вопросов он не задавал — был погружен в свои мысли — но как сошли с автобуса, появились вопросы. — Никого не ждём. Сейчас узнаешь всё, — Шура обернулся и подмигнул. Лёва смущённо улыбнулся. — Заигрываешь. — Есть немного. Нравится? — От тебя всё нравится, — Лёва оглянулся по улице и, убедившись, что никто не смотрит, схватил Шуру прямо за зад, отчего Шура взвизгнул и отпрыгнул. — Бортник, холера! Уй, — Шура цокнул. — Каб тебе… — Ты не злишься, — Лёва прикусил губы, поджал плотно в тонкую змейку. — Злюсь. Не покушайся, а то повадился… До салона бежали: Лёва пытался поймать Шуру и ущипнуть или шлёпнуть, а Шура поддавался, то и дело спотыкаясь. Так бы не поддавался, но Лёве в его положении наверняка бегать как обычно было трудно, а выигрывать он любил. Шура деланно потирал бёдра, ахая и охая, а он посмеивался и извинялся короткими мальчишескими объятиями. — Привёл меня… стричься, что ли? Не надо, — напрягся Лёва у входа в парикмахерскую. — Помнишь, ты серёжки хотел? — начал Шура скромно. — Ага… только у меня же уши целые, для серёжек-то. — Ну, сейчас исправим. Я помню, ты говорил, что проколол бы… вот, сейчас проколят тебе. Будешь модный самый. На Серебрянку пойдём, все обзавидуются, во. И со сцены видно будет, думаю. М? Лёва не по поверил своим пока что ещё целым ушам, зажмурился от счастья и прижался к Шуре сбоку, укрываясь его рукой. Быстро чмокнул в щеку, опять же, чтоб никто не видел. Он, конечно, чувствовал непонятную тревогу, но не от ожидания боли, а от мысли о том, что ничего подобного не заслужил — и всё равно главенствовала радость. — Ну всё, отлипай, — Шура похлопал друга по спине и покрепче сжал вопреки своим же словам. Только после этого позволил отстраниться и, завидев подругу, широко зашагал к ней. Как ни парадоксально, боли Лёва практически не боялся, если знал, что ничего страшного за ней не стоит. Он боялся разучиться петь прямо на сцене, забыть раз и навсегда, как рифмовать строки, боялся полётов на самолёте, высоты в целом и даже боялся темноты, хоть и не признавался себе в этом. А вот боли не боялся. Конечно, когда Аня достала длинную широкую иглу и понесла её к первому уху, на котором уже была чёрная метка, Лёве стало не по себе, но он отвернулся и прикусил щёку, чтоб не ойкнуть. Только немного растерялся, когда почувствовал кровь, но девушка вела себя спокойно, поэтому и он тоже быстро успокоился. В зеркало посмотреться было приятно. Уши чуть припухли и стали бордовыми, будто что-то его до смерти устыдило, но это не мешало радоваться. У самой Ани проколоты были не только уши в нескольких местах, но и бровь и даже губа, что заворожило обоих мальчишек, но особенно — Шуру. Он запомнил эту проколотую губу и пообещал себе, что обязательно когда-нибудь сделает так же, когда-нибудь позже. — Протирай два раза в день мыльной водой и шевели серёжку, а то зарастёт, придётся вырезать. И не трогай грязными руками — гепатит подхватить как нечего делать. И смотри, если будет что-то не так, то иди в больницу сразу, — спешно убирая инструменты, говорила она. — Ну всё, хватит жути, — Шура похлопал подругу по плечу и пожал руку на прощание. — Нет, это важно, я буду всё делать, — Лёва кивнул и тут же убрал руки от головы, лишь бы не задеть ненароком коварные серёжки. Шура смотрел на него, беспокойного и довольного, какого-то вечно дёрганного, мельтешащего, и хотел сделать ещё что-нибудь приятное, делать и делать, не останавливаясь. И вдруг откуда-то обнаруживал в себе силы.
Вперед