The very long curious story

Би-2
Слэш
Завершён
R
The very long curious story
Ann Arm
автор
Michelle Kidd
соавтор
Пэйринг и персонажи
Описание
Очень долгая история про семью, детей, переезды и проблемы в условиях немного другого — более простого мира.
Поделиться
Содержание Вперед

Часть 1

Так уж вышло, что с самим Лёвой почти никто не общался: в детский сад он не ходил, во дворе гулял всегда в гордом одиночестве, не стремясь влиться в какую-нибудь компанию, в школе с одноклассниками и уж тем более с учителями не ладилось. Его мало кто считал интересным, потому что он сам мало кого таким считал и ни разу за многие годы обучения в школе не выказал желания ни с кем сблизиться — сидел тихонько, вечно рисовал что-то в черновиках или писал на последних листах тетрадей — никогда никому не показывал, вырывал, если тетрадь надо было сдавать, складывал во много раз и прятал в карман. Мальчиков он побаивался, к девочкам просто был холоден — вот и держался особняком наедине со своими почиркушками и рисунками. Да, с Лёвой почти никто не общался, но вот его семью знали хорошо: ещё бы не знать! Отец — доктор наук, преподаватель физики в Минском университете, мать — народная художница, местная знаменитость, брат — инженер. И только сам Лёва — какой-то непонятный, никому не знакомый троечник. Говорили родственники, учителя и друзья семьи, он пойдёт по стопам матери, раз уж любит рисовать. Пожалуй, одна из немногих вещей, которую про него знали, — это то, что он умеет рисовать. На уроках ИЗО он был страшно увлечён: улыбался, что-то всё вымерял, крутил листки, менял карандаши, разрезал линейкой гумку на кусочки, чтобы можно было аккуратнее стирать. Ещё говорили, что Лёва может стать спортсменом: он, сильный и выносливый, хорошо бегал и катался на лыжах, а кроме того занимался борьбой — правда, там его всё время ругали за чрезмерную эмоциональность и несдержанность, но дрался он хорошо, даже если его захлескивали агрессия и обида на партнёра. Каково же было всеобщее удивление, когда Лёва, до того старавшийся быть незаметным и тихим, внезапно пошёл на прослушивание в детскую театральную студию, сдал его и оказался в команде юных актёров и режиссёров — никто, в особенности родители — от него подобного не ожидал. Вот тогда он стал интересен. По большей части интересен тем, что внезапно стал таскаться за хулиганом, курякой, матершинником, птушником и самым настоящим ловеласом — Шуриком Уманом из того же театра. Шуру красноречиво называли стелькой, блядуном, шлюханом, кабелем — что ему, вне всяких сомнений, бесконечно льстило — и не знать об этой репутации было невозможно. Невозможно, потому что о Шуре как раз говорили — что в родном ему Бобруйске, откуда он переехал после восьмого класса кошмарить местное училище, что теперь в Минске. Шура умудрялся, в отличие от Лёвы, быть везде и быть везде самым ярким. В училище он травил анекдоты и старался со всеми флиртовать, дружить или ругаться, иногда учился, каждый его выход к доске был праздником — вся группа знала, что сейчас можно будет от души посмеяться. С преподавателями он покуривал у чёрного хода возле столовой, выполнял мелкие поручения, чтоб быть на хорошем счету. В общаге, куда его определили как иногороднего, Шура не успокаивался тоже: постоянно так и норовил протащить туда кого-нибудь построенного, выпивал вместе с каждой компанией, с кем-то дрался и до страшного вкусно готовил. Приезжая на выходные или на каникулы домой, в Бобруйск, он развлекал родителей песнями под гитару, вечно рассказал какие-никакие смешные истории, занимался уборкой, зная, как домашние устают на работе, играл с двоюродной сестрой, писал с дядей песни… Шура никогда не уставал светить и красть всеобщее внимание. Конечно, он не мог не быть стелькой, блядуном, шлюханом, кабелем и далее по списку — слишком уж много кто пытался отблагодарить его за такую яркость. Говорили, Шура рано потерял (в его случае — отдал, конечно же, даже втюхал скорее) девственность — лет в тринадцать. Сам он об этом кому-то сболтнул или это были сплетни — какая уж разница. Шура постоянно держал кого-то за руку или нацеловывал у всех на виду — во время квартирных посиделок, уличных попоек, общажных праздников, городских дискотек или просто на прогулках. Ему нравились думать, что ему завидуют, его считают востребованным парнем, на него смотрят. К тому же, желающих было немало, особенно среди пьяных и весёлых. Шура выглядел гораздо взрослее своих лет: длинная переносица, характерный еврейский нос с горбинкой, высокие брови, полуприкрытые глаза, ранняя щетина, фигурные губы, вытянутый овал лица… Сложно было определить, на самом деле, сколько ему лет: с двенадцати он почти не менялся, только подрос чуть вверх и остался практически таким же парадоксально взрослым на вид, как и в детстве. Есть лица, которые совсем не меняются ни в юности, ни даже в старости — Шуре повезло оказаться обладателем одного из таких. Шура одевался в варёные светлые джинсы, цветные рубашки, начищенные до блеска кроссовки и всегда — всегда носил кожанку. Ещё в двенадцать выстриг себе модный маллет и с тех пор только равнял его, ничего особенно не меняя. Уши у него были торчком, и коротко подстриженные виски это только подчёркивали, но всё это придавало Шуре какого-то особенного озорного шарма — его странная внешность располагала к себе, привлекала. Они познакомились, когда Шуре было пятнадцать — он уже успел заявить о себе, ходил в театр почти год и старался следить за всеми новыми лицами. Лёва был на два с половиной года младше и интересовал его в самую последнюю очередь — с младшими общаться было не солидно. Конечно, Лёву актёрам представили, но его имя у Шуры из головы вылетело махом. Они поздоровались, пожали друг другу руки, но оба этого не запомнили. На Шуру Лёва стал обращать внимание позже, пару недель спустя, уже заобщавшись с некоторыми коллегами. Те были не похожи на его одноклассников, ребят со двора, спарринг-партнеров, нет — они были больше похожи на… него самого. Чуть более раскрепощённые, на пару лет взрослее, но всё-таки похожие. Впервые Лёве было приятно с кем-то подружиться. Шура любил важно вышагивать по сцене, будто он уже не только актёр и режиссёр, но и хозяин этого театра — не заметить его было трудно, к тому же он всегда громче всех смеялся, шутил и в целом разговаривал. Обращать внимание Лёва стал как раз, когда понял, что всё самое смешное говорит именно Шура. Шура говорил будто по сценарию — казалось, на каждую реплику собеседника у него заранее заготовлено по два-три ответа, и думает он только о том, какой бы выбрать. Как-то Шура помогал собирать картонную многоэтажку для одного постмодернистского выступления — залез внутрь двухметровой коробки и стал проделывать кропотливейшую работу — в пустые дырки вставлять жёлтые и чёрные карточки, имитирующие свет и тьму в квартирах, а потом ему предстояло выставить силуэты людей (вырезанные, к слову, Лёвой). Вставлять нужно было карточки изнутри, потому что этот момент начинающие декораторы прощелкали и уже налепили снаружи рамы, которые нужно было «устанавливать» после фона. Конечно же, исправлять пришлось Шуре — ну а кто бы ещё согласился лезть в этот картонный гроб? А вот он согласился — ему хотелось, чтоб всё было в лучшем виде. Метался в многоэтажке Шура смешно — не мог толком ни наклониться, ни присесть, поэтому стоял ровно, а дом пришлось поднимать, чтоб добраться до нижних этажей. Ребята подхихикивали, Шура раздражался и прогонял их, чтоб не отвлекали. Только отвлекать его продолжали. — Шур, выглянь в окошко, — позвал Дима Рачо, близкий его товарищ и точно такой же хулиган. — Дам тебе лукошко, блять, — на выдохе ответил Шура и показал в окошко средний палец. Отчего-то Лёву это насмешнило почти до свиста — сама мысль о том, что Шура взял и за секунду вспомнил про какое-то там лукошко и решил про него сказать, ещё и так устало. По этому лукошку, по хриплому низкому «блять», по копошению в несчастном доме Лёва его и запомнил. Но говорил Шура и умные вещи, заковыристые слова. Например, от него Лёва впервые услышал «пиетет» и стал использовать практически постоянно — так уж оно ему понравилось. За умные вещи понравился Шура ему ещё сильнее — видно было, язык подвешен. Почему-то Лёва был уверен: Шура много читает, любит фильмы Тарковского и относится ко всем снисходительно. Ко всем и уж тем более к нему, самому младшему. Потому, чтоб Шура слишком о себе хорошо не думал и не дай бог ему в голову не пришло, что он на всех тут может смотреть свысока, Лёва иногда усиленно принимался игнорировать его. Игнорирование было бесполезное и одностороннее: Шура его, конечно, не замечал, но Лёва был уверен: «Сейчас он увидит, что я не смеюсь над его шутками и начнет обо мне думать, тогда ещё посмотрим, кто тут самый»… Лёве едва исполнилось тринадцать, и он был изощрён в манипуляциях. Шуру удалось игнорировать ровно до тех пор, пока Шура не заговорил. Случилось это спустя два месяца обучения в студии и две недели — игнорирования. Шура, по всей видимости, не выдержал такого давления и приполз каяться… В студии нужно было разнести тяжёлые декорации и коробки с костюмами, с чем особенно хорошо справился Лёва — ему физическая работа всегда помогала отвлекаться. — Давай мне, — предложил Шура, когда очередную коробку нужно было положить на верхнюю полку в кладовке. — Не, — отказался Лёва, смутившись, — я сам. Я сильный. — Я вижу. Дай угадаю. Атлетика? — Лёгкая атлетика, ну это так, не профессионально… и борьба ещё, — отвечал Лёва прямо, пытаясь выглядеть расслабленно и оттого только сильнее напрягаясь. — Лёгкая атлетика? О! — обрадовался Шура. — А футбол, баскетбол? — Футбол? Очень люблю, — закивал Лёва. Он говорил правду. Глаза забегали — он начал догадываться, к чему клонит Шура, но думать об этом глубоко боялся, чтоб не расстроиться, если вдруг что-то неверно понял. — Мы с ребятами после репетиции остаёмся и играем, когда погода хорошая, — начал Шура. — Я знаю, — Лёва опять кивнул, всё ещё держа коробку. — Знаешь? И молчал! Тихушник. Мне приходится в команду набирать этих безногих! Если знаешь, чего не подходил никогда? А… ну да. Если бы я умел хорошо играть, тоже бы с ними никогда на одно поле даже не зашёл. Да, Рачо? — Ась? — отозвался Рачо с того конца комнаты. — Лови, — Шура взял с полки пустой пластиковый стаканчик из-под лимонада и кинул Рачо. Рачо расставил руки только когда стаканчики уже ударился о пол. Все трое засмеялись, и Шура повернулся к Лёве: — Во, видал? Умельцы хреновы. Не люблю проигрывать. Останешься? — Ага, — Лёва не улыбнулся, пожал плечами, будто у него действительно были сомнения, стоит ли это делать. В тот день Шурина команда выиграла, и он на радостях обнял Лёву так, что оторвал от земли. Сказал ещё «Ну ты правда ас, малой». Потому что не помнил Лёвиного имени, но помнил, что он тут самый младший. С Шурой оказалось весело, но наедине с Лёвой он общаться не горел желанием. Лёва знал, что если Шуре было бы нужно, он бы подходил снова и снова, приглашал бы погулять или покурить. Потому что это Шура. Но робкая надежда на то, что он думает неверно, появилась после случайно подслушанного разговора, когда Шура сказал: «Если бы кто-нибудь из парней-дельт или из девчонок подошёл ко мне и начал ухаживать, я б удивился, но это было бы прикольно. А то все такие важные, ждут. Я тоже, может, жду. Мне тоже, может, нужны ухаживания. Не смейся, а!» Лёва как раз был из таких парней, дельт. Он мог родить ребёнка, но всё пацанячье в нём тоже сохранялось: ломающийся голос, характер, телосложение — разве что бёдра, конечно, были чуть шире, чем у парней-эпсилон, к которым относился, например, Шура. На биологии учитель, любящий объяснять всё неформально, как-то сказал, что этот пол — самый ценный с точки зрения генетики: сильный, выносливый организм, который при этом даёт потомство — настоящее чудо, подарок природы. Быть таким «организмом» Лёве нравилось — ему казалось, он идеально совмещает два начала, и это проявлялось во всём: начиная от внешнего вида, кончая интересами. Таких как Лёва было много, и иногда на него накатывала прямо-таки настоящая радость от того, кем ему повезло родиться. Итак, узнав о том, что Шура без предрассудков, Лёва попытался поухаживать, но очень своеобразно. Как умел, так и попытался. Подошёл на следующий день во время перекура, постоял в сторонке, а потом встретился с Шурой глазами и поздоровался. — Ну здорова, только уже виделись. Что, сигареты забыл? Бери, — Шура открыл пожеванную упаковку «Беломорканала» и протянул Лёве. Тот сразу закурил — маялся он этим редко, но, вроде, даже умел. По крайней мере, в голову давало. — Спасибо. Шур, вот ты много читаешь, а? — начал Лёва, покусывая сигарету. — Да… бывает, — Шура хмыкнул, пряча пачку. — А что? — Да разное. Книжки там, стихи, сценарии… А что ещё можно читать? — А, ой… Я не про это. Авторы. Мне надо срочно поумнеть, а я не знаю, как. А ты, вроде… понимаешь в этом, — Лёва проглотил конец предложения, уже засомневавшись, что вообще должен был его начинать в принципе. — Ну, раз срочно, — Шура поднял брови и улыбнулся, — будет. Шура насоветовал такого, что найти можно было либо у перекупов, либо в столичной библиотеке. Откровенно говоря — чтобы пустить пыль в глаза. Он сам не читал особенно ни немецких философов, ни жития святых, ни ту другую заумную макулатуру, которую понаписал. И пыль пустить получилось: Лёва зауважал его ещё сильнее, даже не подумав, что только и на то, а не на помощь ни на какую, был сделан расчёт. Только вот уже очень скоро за этот жест Шуре стало стыдно, и чтобы искупить вину (в первую очередь перед собой) он стал звать Лёву на перекуры всё чаще и чаще. Потом они стали после футбола вместе ходить до остановки. Потом — до Шуриной общаги. Потом — до Лёвиного дома. Конечно, Шура видел, какими глазами смотрит на него Лёва. Конечно, он знал, что Лёва маленький и наивный. Конечно, он понимал, что если сделает что-то не так, то сломает ему жизнь. И всё-таки само собой получалось ухаживать, делать комплименты и брать с собой гулять. Нет, Шура правда осознавал, что не должен, но… — Лёв, убери чёлку с глаз. Зрение посадишь. — Зачем? Я косой. Это все знают, но чтоб не травить хотя бы никого, надо этот кошмар прятать. — Лёва, ты… Да что ты вообще несёшь? — Шура развёл руками. Они сидели на улице и читали сценарий — во дворе Шуриного общежития. — Я сделаю вид, что не слышал. — У меня узкие глаза, но я ими что-то да вижу. И я вижу, что выгляжу… тошнотно, — продолжал Лёва, почему-то не в силах сдержать улыбку. Глаза Шуры округлились. — Ты меня пугаешь… Вот вы все такие, да? — Кто? — Вы, — Шура ткнул пальцем Лёве в грудь, а Лёва этот палец зажал ладонью и попытался отстранить. — Не тыкай. Шура «забрал» у Лёвы свой палец и приткнул ему за уши длинную кудрявую чёлку. Лёва снова стряхнул её, а Шура — снова убрал, на этот раз придерживая волосы, из-за этого упираясь рёбрами ладоней Лёве в щёки. Он держал его лицо, маленькое, по-своему красивое, видел, как расширились зрачки и затопили собой радужку. Он видел, как губы поджались и задрожал подбородок, будто Лёва готовился заплакать. Он чувствовал, как Лёву окатило волной мурашек. Он уже скользнул ниже, касаясь твёрдыми подушечками пальцев нежной голой кожи за Лёвиным ушами — почему-то хотелось потрогать там — и в последний момент снова проредил чёлку и отстранился. Лёва колыхнулся тоже, будто они оба передумали. Они были знакомы уже больше года и должны были поцеловаться. Но Шура не мог в свои семнадцать поцеловать четырнадцатилетнего Лёвку, который как мокрая кошка задрожал, почувствовав его руки. Он не мог взять на себя такую ответственность и согласиться, чтоб в него влюбились так сильно и наивно. Шура хотел поцеловать его, представлял, как Лёва поджимает холодные губы и дёргается и не расслабляется до самого конца, а потом… Вместо этого Шура снова закурил. Им и без поцелуев было весело. Они беспрестанно шутили, так удачно совпав чувством юмора, ходили в кино, гуляли по вечерам. То, что Шура перестал рисоваться и целоваться со всеми подряд, Лёва заметил не сразу. Шура вообще стал гораздо серьезнее, спокойнее и улыбаться начал чуть реже, но ему улыбался почти всегда. А ещё, когда смотрел, поднимал и без того высокие брови и выглядел так, будто Лёву ему было жаль, если бы не та же самая лёгкая улыбка. Именно с Шурой Лёва впервые попал на дискотеку. Натянул самые модные джинсы, которые выцыганил у родителей на день рождения, и длинный колючий свитер с горлом-размахайкой, считай, с вырезом до груди, в уши вставил мамины серьги, затянулся отцовским тяжёлым ремнём и сбежал на танцы. — Осторожно только. Голову же мне, если что, оторвут. Я сам её себе оторву, — на входе предупредил Шура и протянул Лёве бутылку пива. Во время танцев Лёве улыбнулся молодой человек — рыжий, в веснушках, высокой, очкастый. Лёва улыбнулся в ответ и поправил отросшие волосы. Они танцевали всё ближе и ближе друг к другу, пока случайно не столкнулись и не заговорили. Лёве было приятно нравиться кому-то, приятно, потому что впервые. Они тоже должны были поцеловаться. — Эй, хрен ржавый, — свистнул Шура Лёвиному мальчику, перекрикивая музыку. Да, заявить о себе, как уже было сказано, он умел. — Потерялся? Знаешь, сколько лет ему? На нары сильно захотел? — Чего? — опешил рыжий, поправляя очки и отворачиваясь от Лёвы. — Я брат его старший. Слышно хорошо? Четырнадцать лет, а ты на него полез. Мудила. Съебался в страхе, — Шура, и без того всегда хрипящий, сейчас говорил нарочито низко. И хотя Лёвиному мальчику пришлось наклоняться, чтоб расслышать, Шура явно выглядел выгоднее. Лёва готов был разреветься, но не разревелся. Судорожно вздохнул поглубже, допил пиво и, поджав губы, сказал: — Спасибо. А то не дай бог, у меня появился бы мужик. — Этот старый пень? Ему лет двадцать пять. Только через мой труп, — возмутился Шура. Они оба уже не танцевали, а смотрели друг на друга: Лёва — по-детски насупившись, Шура — с какой-то нервной усмешкой, но твёрдо, полностью уверенный в своей правоте. — Иди к своим шлюхам, сейчас медляк будет, — попросил Лёва, выставив ладонь, мол, я с тобой закончил. — Это про Рачо? Зря ты так, — отшутился Шура, взяв Лёву за ладонь и покружив вокруг себя. — Это я про всех остальных, — Лёва покружился, потому что противостоять Шуре не умел, а потом снова по велению его же рук прижался. — Со мной танцуй, раз хочется. Я лезть не буду, у меня есть мозги, — пообещал Шура, обняв Лёву сначала за плечи, а потом за талию. — Буду трымать крепко, чтоб никакая ржавая чепуха не приставала. — Не хочется. — Всё равно танцуй. С Шурой же Лёва впервые попробовал водку. Паленую. У кого-то на квартире его рвало с балкона, Шура держал ему волосы и молился, чтоб никто сейчас не ехал и тем более не шёл под окнами. С Шурой… Да много что было. Всё было с Шурой. Лёве исполнилось пятнадцать. Он отрастил сзади косичку до лопаток, виски стриг коротко, челку носил на один глаз. Он чуточку раздался в бёдрах, но плечи по-прежнему остались шире. Он стал громче, смешнее, открытее. Шуре исполнилось восемнадцать. Он устроился работать на комбинат, отпустил лёгкую щетину и оставил надежду дорасти хотя бы до ста семидесяти. Лёва тоже сильно не вырос. Не было уже никакого флирта в компаниях с Шуриной стороны. Не было развязных жестов. Шура вырос и немного стыдился себя прежнего. В теплом, сухом октябре, сходя с автобуса, Лёва толкнул плечом парня и Шуриного возраста, бритого наголо, в берцах. Тот, конечно, отреагировал: — Чурка ты слепошарая, смотри, куда идёшь, — выплюнул и уже поставил ногу на порог автобуса. Лёва удивлённо поглядел на Шуру, даже не поверив, что мог провиниться настолько сильно, чтобы обречь на себя водопад помоев. А вот Шура удивляться не стал — просто ухватил бритого за шкварник, стащил с автобуса и, встав на носочки, впечатал кулак в острое скуластое лицо. — Повтори, — сказал Шура сквозь зубы. — Давай, ещё чего-нибудь скажи, чтоб я тебе зубы покрошил. — Шур! Шур, ты чего?! Это он мне, — Лёва взял друга за локоть и потянул, уверенный с перепугу, что Шуре обидно за себя. — Конечно, ему! Чурка тут одна, — подтвердил парень. Шура снова ударил его, снова но голове, но тут же почувствовал и сам чей-то удар — из автобуса вышли до того успевшие сесть друзья бритого. Они все были бритые и в ботинках. Шуру били отчаянно и с азартом — один ударил в челюсть, другой пнул, повалил на землю и за секунду до того, как ему бы прилетело по ребрам, отмер Лёва — отмер и принялся драться так, как никогда раньше и не думал, что умеет. Шура успел подняться. Двое щуплых низкорослых парней на компанию из четырёх — такая сложилась картина. Лева уже был уверен, что их забьют до смерти, но из автобуса, так и не тронувшегося, повалили ещё люди, тут же принявшиеся разнимать и оттаскивать их друг от друга, ругая и пытаясь успокоить. — Отъебитесь! Я их убью! — орал Шура, пока мужик покрупнее не скрутил его. — Выродки! — Мудила, оглядывайся, только сунься в Шабаны — мы тебя уроем! Тебя и чурку твоего! — орали ему в ответ. — Как собак перережем! Лёва от страха и ярости плакал, всё ещё пытаясь кого-то ударить. В отличие от остальных, его успокаивали достаточно ласково, очевидно, приняв за ребёнка — а вот Шуре пообещали добавить, если он не уймётся сам. — Всё, пусти, — Шура сплюнул и отмахнулся от державшего его мужичка лет сорока, полного и уставшего. Тот, поняв, что Шура драку продолжать не собирается, хватку ослабил. — Лёвка, пойдём. Лёва вытер слёзы, размазав по всему лицу грязь и кровь. Кровь он заметил только что, а её было много, но он никак не понимал, почему: ничего не болело. Коснулся носа — целый, подбородок тоже не пострадал. Оказалось, лопнула губа изнутри и снаружи — боли он от шока первые минуты не чувствовал. А вот Шуре досталось крепче. Из обеих ноздрей сочилась кровь, но синяк был только под одним глазом, значит, переносицу не сломали. Лоб ему тоже разбили, но не в самом опасном месте — чуть сбоку, у линии роста волос. — Не реви, — сказал он Лёве, приобняв за плечи, когда они дошли до пустого двора и смогли усесться на полусгнившую лавку пол окнами двухэтажки. — Я ребят соберу, придем к ним, как это… На Шабаны. Всех там перебьём, кого увидим, всю эту лысую брыдоту. — Не надо. Шур! Ты нихрена не понял, — глухо отрезал Лёва, как ошпаренный отшатнувшись. Скинул с себя Шурину руку, извернулся. — Почему я плачу, ты не понял. Не потому что меня кто-то там обозвал, а потому что тебя чуть не убили! Тебя! — Меня бы не убили. Ты сам в драки влезаешь, — глупо и по-детски «перевёл» Шура. И тут же, поняв, что сделал глупость, опустил голову. — Я это не просто так. Не потому что хотел с ними драться. Тебя будут оскорблять у меня на глазах, а я буду терпеть? — А тебе какая разница? Может, я хочу, чтоб ко мне приставили взрослые уроды! И может, мне плевать, кто там меня обзывает! — Лёва снова заплакал — и от горячи, и от боли. Разбитыми губами трудно было кричать. Заплакал без завываний, не закрываясь — просто слёзы текли по грязным щекам. Двор был тихий и весь серый. Под окнами росли цветы, свет в некоторых квартирах уже загорелся, на закатном солнце грелась серая кошка. Лёвины крики, рваные и полные обиды, звучали совершенно чужеродно, их будто вырезали из другого места и приклеили сюда, в этот островок спокойствия. Шура молчал. — Ты пытаешься меня защищать, ты не хочешь, чтоб ко мне приставали, хотя это не твоё дело! Тебе не хватает смелости стать моим мужчиной, но хватает наглости втягивать в это всё, чтоб я тебе верил, ещё сильнее привязывался, танцевал с тобой и знал, что ты таскаешься с кем угодно, а только не со мной! — выпалил Лёва, зажав переносицу, чтоб снять слезинки с внутренних уголков глаз. Тихо подытожил: — Ты меня ненавидишь и мучаешь. — Лёв, — позвал Шура, выдержав паузу, — поэтому я и не могу стать твоим мужчиной — ты уже сейчас из-за меня ревёшь. Ничего ты не понимаешь. Подрастёшь — скажешь спасибо, что я тебе ничего не поломал своим… присутствием. — Спасибо! Ну конечно! — Лёва неровно, сбито улыбнулся и помотал головой, отказываясь верить в услышанное. — Какое великодушие и благородство. Чувствуешь себя самым крутым, да? — Нет, — ответил Шура, подняв наконец глаза. Встал с лавочки, нервно потоптался на месте, закурил. Лёва всё ждал продолжения речи, но понял, что не услышит. Тоже встал и подошёл совсем близко, так, что Шура глох теперь от его тяжёлого дыхания. — Скажи, что ты меня не любишь, и я тебе не нравлюсь, или прекрати разводить этот цирк! Нашёлся, взрослый. Подумать только, — выплюнул Лёва. — Я не собираюсь на это вестись. Ты малолетка, вот и всё тут. И тут твои эти фокусы не пройдут. Будем друзья, кропка. — Ты смотришь на меня, постоянно! Держишь меня за дурака? Это нельзя не замечать, и… — Лёва говорил много и быстро и уже готовился продолжить, как Шура перебил: — Я не отрицаю, что ты мне нравишься. Просто это неправильно, вот и всё. Я уже второй год этим мучаюсь! Думаешь, мне легко? Только лучше от этого не становится, что мне тоже нелегко и что ты заставляешь это говорить, — наконец не выдержал, вспылил. Срочно сделал затяжку и перекинул чёлку назад, проведя под ней обеими ладонями. — Никогда бы не подумал, что в тебе не наберётся смелости признаться мне, а не «не отрицать», — передразнил Лёва, показывая кавычки с таким остервенением, что аж пальцы заболели. — Во мне наберётся смелости не портить тебе жизнь, — процедил Шура. — Хватит за меня решать! — Хватит на меня кричать, — парировал Шура. — Все твои возвышенные «не хочу ломать жизнь» — просто оправдания. Зачем ты меня держишь? Запасной вариант? А? Чтоб на случай, если уж точно никто не даст, был ещё я? Так ты ко мне относишься?! Отвечай! — Лёва уже давно перешёл на фальцет, и, откровенно говоря, требования, которые он кричал этим высоким тонким голосом, звучали не убедительно и наивно. От него закладывало уши как от громкого свиста. — Перестань пороть этот бред, — Шура даже боялся задуматься, мог ли Лёва всерьёз так о нём думать — не хотел ужасаться ещё сильнее. — Слушать тебя противно. — А что мне думать? — Я честно обо всём рассказал, а ты хер хотел ложить, чего я там боюсь и что чувствую, — понизив тон, признался Шура. Он уже не злился и на Лёву снова не смотрел — глаза бегали от одного края двора к другому, он судорожно искал, на что бы отвлечься. Лёва замолчал. Конечно, он был виноват, что не уследил за поведением, он знал это, но с другой стороны — смогли ли без этого они поговорить так искренне? Шура бы держался до последнего и, того и гляди, они действительно так и ходили бы всё время вокруг да около. — Тебе не понять, просто забудь и всё, — отрезал Шура. — Не хочу, — Лёва попытался поймать Шурин взгляд и, как только сумел, в глубине души стало спокойно — об взгляд не укололся, не так всё плохо. Теперь Лёва обнимал Шуру — за плечи. Обнимал и неумело, едва касаясь, целовал в сомкнутые губы, сильно запрокинув голову вбок, чтобы не повредить его разбитый нос. Просто прижался и надеялся, что почувствует то, по чему станет понятно: Шуре нравится его поцелуй. И он почувствовал… почувствовал, как Шура взял его за голову и отстранил спустя десяток секунд. Слишком долго ждал, чтоб передумать. — Ты даже целоваться ещё не умеешь, — проговорил Шура и, вздохнув, наклонил Лёвину голову назад, а сам, вдохнув поглубже, прижался к нему. Шура целовал невинно, практически не двигая губами, но приятно. Он не хотел грубо совать Лёве в рот язык, не хотел хватать его за талию или бёдра, не хотел, чтобы первый поцелуй был с намёком на пошлость. Не хотел, чтобы этот поцелуй был как его первый. Шура целовал разбитые губы, пока не почувствовал привкус крови. Отнял своё лицо от Лёвиного, но вскоре снова чмокнул в щёку, потом — в уголок губ. Лёва цеплялся за него и улыбался, никак не в состоянии нормально вздохнуть — кажется, это называется тахикардия. *** Как-то у Лёвы в театре одна из знакомых актрис, с которой они иногда вели ленивые разговоры, спросила: — А ты что, с Шуриком сошёлся, а? — Ну… — Лёва смутился, не зная, что сказать. — А что? Даже если и так. — Сошёлся, похоже. Ну, ты же знаешь, что это ненадолго? — она улыбнулась. Не издевательски, нет, вполне искренне, потому что была уверена — Лёва не может относиться ко всему этому серьёзно. — Влюбиться не боишься? Будет потом от тебя бегать. Всем казалось, что у них это ненадолго. А ещё всем казалось, что оба они будто стесняются своих отношений. Шура, который раньше так любил у всех на виду поцеловать кого-нибудь, сейчас не позволял себе ничего, кроме дружеских объятий: он складывал Лёве на плечо руку, подминал его под себя и мог гулять так часами или сидеть весь вечер. А ещё никому, даже Рачо, хорошему другу, Шура ничего не рассказал поначалу — Рачо догадался сам. Они почти не целовались на улице — не любили, когда кто-то смотрел, и уж тем более никогда не целовались в театре. Для Шуры подобное было совсем не свойственно, и, конечно, можно было подумать, будто он просто не хочет, чтобы кто-то соотносил его с Лёвой. Впрочем, им не было дела до того, кто там что думал, пока людям хватало такта молчать. Когда не хватало — Шура мог заступиться за Лёву даже перед своими друзьями, если те пытались шутить на тему него. Лёва частенько звал Шуру в гости. Квартира у него была большая, светлая, но тесная: вся уставленная шкафами с книгами, холстами, красками и картинами, увешенная украшениями, сделанными его матерью, и сырьём для этих украшений. В Лёвиной комнате была большая кровать, что важно, не раскладной диван, а именно кровать, большая и удобная; над кроватью висел ковёр, а к ковру Лёва на булавки посади несколько плакатов любимых рок-групп. У окна стоял заваленный тетрадями и канцтоварами стол, всю стену напротив кровати занимал буфет. Свет в комнате был тёплый и приглушённый. — Мне нравится тут у тебя, — признался Шура, — уютно. В общаге и тем более на коммуналке не так. Так чисто, никто не орёт в соседней комнате, не убивают никого, не трахают. — Оставайся почаще, — попросил Лёва, укладывая голову Шуре на плечо. — Чтоб меня твои родители совсем возненавидели? Спасибо, Лёвчик, я лучше у себя как-нибудь перекантуюсь. Да и это я так, к слову… Знаешь, я на таких помойках уже наночевался, на таких блат-хатах, меня уже выворачивать от них начало. У нас с тобой нормальная квартира будет. В коммуналку я тебя не заберу, нет. Нормальную квартиру найдём, — пообещал Шура, повернувшись на бок. Они любили мечтать о будущем, прекрасно понимая, что мечтают, по сути, о самых мелочах. — Какую? — Лёва подпёр голову ладонью, улыбаясь. — Не знаю, но нормальную, с кухней, с ремонтом. Трёхкомнатную! Вот, чтоб не переезжать потом. Сначала снимем, потом, может быть, выкупим, — описывал Шура, активно жестикулируя. — Пусть будет мало мебели. И ковер не на стене, а на полу. Чтоб мы с тобой иногда на нём валялись, телевизор смотрели… Мне нравится на жестоком лежать, — соглашался Лёва. — Да, мало мебели. А кухня — с балконом. Будем распахивать и курить. Лёва обнял Шуру за талию обеими руками, а потом ногами обхватил его ногу, прижимаясь так, будто кто-то пытался их разлучить. Поцеловал в плечо, потом — в верхнюю впадину над ключицей. Шура улыбнулся, ненадолго закрыл глаза, отдыхая. Сегодня у него выдался выходной, а завтра снова предстояло просыпаться в пять, ехать на завод и двенадцать часов работать, чтобы потом узнать, что зарплату, конечно, задерживают. Неутешительные перспективы, но единственно возможные. Шура до сих пор не послал всё это куда подальше только потому, что знал: после смены на крыльце, покуривая крепкую сигарету, его встретит Лёва. Иногда ему всё ещё становилось до больного стыдно, что он — Лёвин первый, что именно ему суждено в какой-то момент разбить ему сердце и сделать чуть менее наивным, добрым и искренним. Как это случится, Шура не знал, но был уверен, что просто — случится. Лёва полез целоваться, Шура ответил, но быстро отстранился. — Чего ты? — спросил Лёва, забираясь сверху. Он мог лазить по Шуре, кататься у него на спине и даже — как по-взрослому! — спокойно обниматься, лёжа в кровати. Лёве всегда безудержно хотелось касаться его. — Твои родители, — прислушавшись, сказал Шура. — Не, они должны придти в семь, — отмахнулся Лёва и, только взглянув на часы, испуганно округлил глаза и тут же услышал, как в замочную скважину со скрипом протолкнули ключ. Он моментально слетел с Шуры, Шура спрыгнул с кровати и принялся спешно застилать её. Плюхнувшись на стул за рабочим столом, Лёва раскрыл первую попавшуюся тетрадь и учебник и схватил за секунду взмокшей ладонью ручку, а Шура сел на табуретку, подле него. Оба были смущённые, испуганные и бордовые. — Нет, Лёвчик, я же тебе говорю: «шоколад» по-английски будет «чоклед» а не «чокалад», — говорил Шура, пытаясь звучать отвлеченно и естественно. Оба молились, чтоб родители, подумав, что в комнате происходит бурный учебный процесс, просто решили не нарушать его и пойти на кухню ужинать. — О, да, я запомню. Чоклед, — кивал Лёва, записывая что-то в тетрадь. Подёргал Шуру за рукав белой рубашки, пропахшей на работе резиной, и дал прочитать написанное: «Если что — тебе пиздец!». Шура прыснул и толкнул его в плечо, но очень быстро осёкся: дверь комнаты отворилась. — Шур, а вот это слово как чита… — начал Лёва, тыкая в учебник ручкой, но не договорил: поднял голову и увидел вошедшего в комнату отца, неловко улыбнулся. — Ой, привет… Мы вас не слышали. Уроки учим. Как дела? — Уроки учите? Это хорошее дело. Нормально всё, в университете завал, — Михаил Васильевич прошёл в глубь комнаты, окинул строгим внимательным взглядом смятую, неровно застеленную кровать, ссутулившегося пунцового Лёву и такого же по цвету, но прямого как столб, напряжённого Шуру. — Здравствуйте, Михаил Васильевич! Мы почти уже закончили, тут пара заданий осталась… — выпалил Шура, протягивая Лёвиному отцу руку. Тот сдержанно пожал её и переложил на стол. Взял тетрадь, прочёл матную Лёвину подпись, пролистал, глянул на обложку: «Тетрадь для работ по русскому языку». Взглянул на учебник — математика. Усмехнулся. — Саша с ночёвкой? — спросил он как бы холодно и безразлично, но в голосе чувствовалось: ему далеко не всё равно. — Никак нет, — ответил Шура, улыбнувшись. И отодвинув на всякий случай тетрадь. — Сейчас убегу, только допишем перевод. Извините, что задержался. — Ты задерживался и позже. Попрошу только не греметь посудой во втором часу ночи, как вы обычно любите, потому что нам с Наташей ещё на работу вставать, — Михаил Васильевич сложил руки на груди, глядя только на Лёву. Тот широко и виновато улыбнулся, помотал головой. — Это я воду пью, пап. Шурик… Шура, то есть, уходит, когда вы с ним прощаетесь. — И приходит, когда вы думаете, что мы спим, — закончил Михаил Васильевич. — Дети, дети… Приходи на кухню, как попрощаетесь. И Лёва, и Шура молчали, пока Михаил Васильевич не вышел из комнаты, специально оставив дверь открытой. Когда он завернул в ванную и открыл воду, чтоб помыть перед ужином руки, они наконец осмелились начать перешёптываться. — Ладно, пойду я со стыда гореть домой, — решил Шура, почёсывая в затылке. — Я с тобой! — попросил Лёва, взявшись за ворот его рубашки и заглянув жалобно в глаза. — Ну уж нет, сегодня тебя точно не пустят. Давай завтра, прошмыгни как-нибудь незаметно… Всё, не смотри так, — Шура улыбнулся уголком губ. Смягчился, незаметно для родителей поцеловал Лёву в лоб. Уходил Шура как можно тише, чтоб лишний раз не провоцировать ничего внимания, но перед тем, как юркнуть в дверь, со всеми попрощался. Он твёрдо знал, что в этом доме его хочет видеть только один человек, а остальные, вероятно, с удовольствием закопали где-нибудь в лесополосе. И, на самом деле, отчасти Шура их понимал: он бы тоже не хотел, чтобы, когда у него будут дети, те таскали домой какого-то непонятного мужика и напропалую врали. А врал Лёва родителям постоянно: в том, что с Шурой они вместе не ночуют, в том, что Шура не курит, в том, что они не выпивают. Врал, потому что сказать правду им было так же безопасно, как спрыгнуть с десятого этажа с пакетом вместо парашюта. — Напомни, сколько твоему Шурику лет? — поинтересовался Михаил Васильевич, как только Лёва, понурый и всё ещё стыдливо ссутулившийся, зашёл на кухню. — Двадцать? — Пап, ну какие двадцать… Восемнадцать. Всего-то, — Лёва пожал плечами, накладывая себе уже остывших макарон с котлетами. Сел в самый угол стола, под дверью. Кухня была тесная и слишком светлая, неуютная, особенно сейчас. — Одно другого не лучше. Почему он не останется и нормально с нами не познакомится? Есть, что скрывать? — Пап, ну что ему скрывать? Он обычный парень. Играет со мной в театре, работает на нашем комбинате, музыку любит. Я сто раз уже это говорил. Не познакомится, потому что ты его запугал, он тебя боится. Я тебя тоже боюсь, когда ты так смотришь, — Лёва недовольно свёл брови и наколол на вилку несколько масляных «рожек», хотя уже даже не представлял, как сунет их в рот. — Значит, гулять с тобой, малолетним, он не боится. Спать с тобой он не боится, а познакомиться со мной — это он боится. Хорош парень, тут не возразишь, — внезапно сказал Михаил Васильевич. Внезапно — потому что он никогда не поднимал никаких подобных тем, даже слово «спит» в таком контексте не говорил ни разу в Лёвином присутствии. У них в семье принято было молчать о подобных вещах, и Лёва радовался, что по крайней мере в этот аспект жизни родители не лезут, но не тут-то было. — Пап! — опешил Лёва, уронив вилку. — Ты что, с ума сошёл? Я… да это просто… не ваше дело. Не трогай. И Шура хороший. — Да знаем мы таких хороших, от него уже в подоле носить устали, поди. Я думал, мы тебя лучше воспитали, и что тебе-то ума хватит. — Мне ума хватит. Всё, спасибо, наелся, — Лёва резко поднялся из-за стола, чувствуя, как щёки и уши снова заливаются красным. — А если не хватит… Егор, если вы что-то натворите, я тебе слово даю — мокрого места от него не останется. Пусть только попробует обидеть. Передай, чтоб в следующий раз знал, чего бояться, и не просто так убегал. В дом привёл чёрт знает кого, а… Лёве было стыдно и обидно, и причин было достаточно. Во-первых, что отец вообще заговорил с ним об этом — всё-таки, это отец, он не должен был в принципе думать ни о чём подобном, как Лёве казалось. Во-вторых, что отец в принципе решил (вполне логично, но всё же), будто он в свои пятнадцать с кем-то спит. Ну, и в-третьих, Лёве было обидно и стыдно от того, что про него действительно считали, будто он может принести ребёнка вот прямо сейчас, так легкомысленно и глупо. Лёвин отец действительно ошибался. И то, что по ночам Шура приходил, и то, что кровать была помята, когда они «делали уроки», и то, что Лёва изменился — всё это ничего не значило. На кровати можно было просто лежать, по ночам можно было просто разговаривать, да и Лёва изменился только потому, что быстро с Шурой повзрослел, в каком-то смысле нашёл себя. Всё произошло гораздо позже. Лёва знал о сексе давно, но заниматься не планировал. Всё это казалось уж слишком странным, противным, болезненным, да и вообще — бесполезным. Отчасти Лёва ещё боялся мужчин, особенно — своих ровесников. Знакомый из театра, тоже дельта, поделился однажды во время пьянки, оставшись с Лёвой наедине, как у него всё прошло в первый раз, и услышанное, скажем, Лёву не слишком впечатлило. Отчасти Лёва боялся себя — не совсем понимал, как там всё устроено внутри, знал, что хорошо ему не будет, а будет больно, стыдно, страшно, и что-то изменится. А отчасти Лёва боялся конкретно Шуру, про которого как раз в этом контексте и говорили — он озабоченный. Ожидать этого следовало. До Шуры Лёва ни разу не целовался и даже не обнимал никого вот так по-особенному близко, тепло, и Шура это знал. Удивительнее было бы, если б Лёва ничего не боялся и был ко всему готов, а так… Страхи уходили постепенно. Сначала они начали целоваться всё дольше, глубже и увереннее. Оказалось, это совсем не противно — встречаться языками, чувствовать вкус чужой слюны. Лёва всю жизнь думал об этом как о довольно мерзком и даже жутком процессе — ошибиться было приятно. Конечно, если бы на месте Шуры был кто-то другой, Лёва бы и на расстояние вытянутой руки его не подпустил, но с Шурой всё было каким-то правильным, желанным. Шуру хотелось трогать во время поцелуев. Лёве интересно было пробежаться пальцами по его груди, которая вся заросла тёмными волосами, коснуться живота, бёдер, длинной шеи, лица — тянуло, вот и всё. Шура же, пока Лёва сам не попросил, его трогать в ответ не осмеливался. Лёва так и не осознал, что хочет секса, он осознал, что хочет Шуру. Это было неожиданно — ни о чем не думать, а только целовать и ласкать его — и чувствовать при этом ватные ноги, тяжесть и боль в низу живота, напряжение по всему телу. Раньше такого не случалось, разве что лёгкое возбуждение от собственных мыслей, но всё-таки по-настоящему, с Шурой, всё было по-другому. Когда они решились, Лёва совсем привык. Привык, что они могут спать рядом, привык к Шуриному вкусу и запаху, к тому, что нет ничего страшного или сакрального в том, чем они хотят заняться. Конечно, Лёве хотелось подождать совершеннолетия, но это было раньше — потом он уже не понимал, в чём смысл тянуть, и не помнил, почему вообще хотел ждать. Они гуляли по ночному зимнему Минску, целовались в безлюдных переулках, и Лёва просто понял, что сейчас — самое время. Именно в эту ночь, когда они могли подольше пошататься по городу, ведь родители уехали в гости, всё складывалась как нельзя лучше. Он задрожал перед тем, как отстраниться и спросить, глядя вниз: — Шур, ты меня хочешь? — Я… Что? Это… Лёв, извини. Я перегнул, — Шура сразу отдёрнул руки, видя, что с другом происходит что-то странное, но Лёва вернул их к себе на плечи и прижался. Поцеловал Шуру в оголённый участок шеи, кое-как улыбнулся. — Я хочу. Давай пойдём домой? — То есть? — Ты же понял? — Лёва взял Шуру за талию, отклонился назад, заметив его рассеянную улыбку. — Я дурак, — Шура совсем растерялся и потёр красный нос. Обоим было неловко, но весело. — Я хочу придти домой и заняться с тобой любовью, — проговорил Лёва, взглянув на Шуру из-под бровей и ресниц, держа лицо наклонённым вниз. — Пойдём? — Пойдём, — сказал Шура наконец, но идти они не спешили — снова поцеловались, потом обнялись, какие-то ужасно счастливые. Они волновались, в некоторой степени было даже страшно, но это счастье распирало изнутри, будто произошло что-то очень хорошее. В круглосуточную аптеку зашёл Шура, а Лёва остался у входа курить. Он уже имел чёткое представление, как всё пройдёт, что для этого нужно, как они будут себя вести, но всё-таки это было так ново, что в непосредственной близости показались абсолютно незнакомым, неестественным. В одну секунду Лёве подумалось, что его чуть ли не на опыты сейчас сдадут. Как описать ощущение, когда готовишься сделать то, чего никогда раньше не делал, о чём только слышал? Паника, но лёгкая, от которой спазмом сводит всё ниже пупка, от которой хочется поджать ноги и свести пальцы в кулак. Такое вот ощущение. Лёва хотел умыться, сходить в душ, переодеться во что-то красивое, но забыл об этом, как только они вошли в квартиру. Как-то совсем сразу он оказался в кровати, лежащим на спине на свежих, ещё детских простынях, на твердой подушке. Шурины отросшие волосы щекотали в лицо, когда он, нависнув сверху, целовал. Он и раньше касался шеи Лёвы губами, но так, как сейчас — никогда. Прихватывал, ласкал языком, тут же отпускал. Лёва хотел посмотреть, как оттягивается его кожа, но не сумел — хотя свет они не выключали, из-за волос ничего не было видно. Шура целовал повсюду и помогал раздеваться, но Лёва робко попросил, когда тот уже расстегнул его джинсы: — Давай сначала ты? — и неловко прикусил губы. Страшно было говорить что-то такое, но опыт показывал, что Шуре можно сказать вообще что угодно — он поймёт. — Да, ладно, — Шура покивал, взглянув на выключатель. — Свет выключить? — Пусть пока горит, — решил Лёва. — Хочу на тебя посмотреть. Вообще-то, снаружи они оказались, ожидаемо, почти одинаковыми, но видеть себя голым и видеть таким Шуру — это были совершенно разные ощущения. Там у него тоже оказалось много волос — Лёве это особенно запомнилось, как запоминается обычно совершенно не то, что должно. Он смутился, улыбнулся, покраснел и вернул Шуриковские руки себе на джинсы, позволяя снять. Целовались и трогали друг друга они ещё долго, но уже не так, как раньше — смело, с особенным вниманием, у всех этих ласк была цель. Лёва не совсем понимал, когда Шура должен надеть презерватив, когда должен оказаться внутри, но старался не думать ни на секунду вперёд. — Готов? — спросил Шура наконец. — Кажется, да, — Лёва кивнул, неловко расставил ноги, растопырил пальцы на них, взялся за свою чёлку, убирая её с намокшего лба. Шура накрыл их одеялом, но Лёва видел контур своих острых торчащих коленей. — Я тоже никогда ни у кого не был первым, — признался Шура, видя, как Лёва напрягся и наморщил нос, будто готовясь к уколу. — Но бояться нечего. Лёва покивал и постарался смотреть на Шуру, но, только почувствовав его, отвернулся, зажмурился, громко задохнулся и закрыл ладонью рот, чтоб не застонать. Больно было, но только первые пару секунд — так, пустяк, не стоит внимания. Шура подобрал Лёвину мокрую руку, которой тот намертво вцепился в простынь, и приложил к своей щеке, поцеловал в мизинец. — Больно быть не должно, тебе больно? Только честно, — спросил Шура, приостановившись. До этого он минуту двигался, медленно, но уже уверено и легко. Лёва, казалось, не дышал, сильно прогнувшись и кусая ладонь, но чтобы ответить — убрал её, положил Шуре на голую спину, погладил. Улыбнулся, глубоко прерывисто вздохнул. — Мне не больно, просто непривычно, — сказал честно, дёрнув бёдрами. В глазах был блеск, но не от слёз, а от азарта и удовольствия. Шура улыбнулся тоже. Обоим перестало быть страшно. Лёва ни разу не пожалел, что доверился. Хоть ему и было всего шестнадцать, он не чувствовал, что поспешил, что сделал это рано — разве что, вернувшись в прошлое, он попросил бы себя не зажиматься так сильно и не контролировать каждый ох-вздох, но кроме этого… Кроме этого, всё прошло хорошо. — А что-то теперь поменяется? — спросил Лёва, когда они, расслабленные, ещё горячие, натянув его домашние вещи, курили на балконе. Лежать обоим не хотелось — слишком много вдохновения и энергии появилось. — Нет, — ответил Шура уверенно. — Ну, может, ты стал взрослее. Обычно это чувствуется. Я тогда это почувствовал, и всё. — Ты будешь относиться ко мне так же? — Как мне ещё к тебе относиться? — Шура усмехнулся, закинув руку Лёве на плечи. — Потерять интерес. Так бывает. — Я обещаю не потерять к тебе интерес и через сорок лет. Как уж его потерять, если ты постоянно что-то такое выдаешь… Ой, Лёвка, — Шура закатил глаза и потрепал друга по и без того спутавшимся волосам. Так Лёва стал взрослее. На самом деле, это действительно почти ничего не изменило. Только на плановом школьном осмотре через пару месяцев Лёве на вопрос врача о том, ведёт ли он половую жизнь, пришлось таки ответить «да». Ну и ещё ночевать вместе стало сложнее — постоянно тянуло друг к другу. С каждым днём они всё сильнее отдалялись от всех прочих и всё больше строили свою собственную семью. Даже гуляя по городу, иногда останавливались и оглядывались, а потом кто-нибудь обязательно говорил, хотел бы здесь квартиру или нет. Лёва оканчивал школу. Из предыдущей его выгнали на восьмом году обучения за поведение и прогулы, во многом чему поспособствовал Шура: он писал Лёве объяснительные и забирал гулять. Это было определяющим фактором нелюбви к нему от Лёвиных родителей — и, надо сказать, они были справедливы. Потом, правда, Шура попытался реабилитироваться и уговорил Лёву поступить заново, уже в другую, вечернюю школу, закончить там десятилетку. Лёва не хотел ни в какую школу, но на уговоры поддался — в итоге не пожалел. В десятом классе он чётко понял, чего хочет. Он хочет окончить школу, поступить в институт на актёрское мастерство и поселиться с Шурой в каком-нибудь уголке недалеко от центра. Их театр закрыли, но актёрство Лёва не разлюбил, а даже напротив — погрузился окончательно. Вместо борьбы стал ходить на танцы. На семнадцатый день рождения Шура подарил ему новую гитару, под которую вечерами Лёва пел Кино, Битлз, Высоцкого, а иногда и собственно сочинённые стихи — правда, редко. И хотя у Шуры с Лёвиной семьёй не задалось, у Лёвы с Шуриной — ещё как. Шура познакомил их достаточно давно — когда его родители ненадолго приехали в Минск, решили нанести визит к Шуре в коммуналку. Ранним утром он уже проснулся и покуривал, лёжа в кровати, как услышал стук в дверь, открыл, а там… — Мам, пап! Вы чего так рано? Я думал вас встретить на вокзале, позвонили бы, самостоятельные, — он обрадованно улыбнулся и обнял их, но тут же прижал палец к губам и кивнул в сторону своей спальни. — Тихо только, я это… Не один. — А я говорил, Инн! Тю, халера, попортили пацану свиданку, — выругался дядя Коля. — Ничего не испортили, хорошо, видно, свиданка-то прошла. А кто там у тебя? — Да я вот… Давно рассказать хотел, привезти… Лёвка зовут. Только он спит пока, — Шура приложил ладонь к затылку, смущаясь. Выглядел он как мокрый воробей — несуразно, растрёпанно. Майку надел на левую сторону, шорты не застегнул. — А посмотреть можно? — спорила тётя Инна. — Инка, здурнела, куда смотреть-то? Пошли, — дядя Коля взял жену за плечи и потянул к выходу, но Шура остановил. — Ладно, мам, тихо только. Он стесняется, — и, приоткрыв дверь, позволил взглянуть на развалившегося на кровати Лёву, громко сопящего себе под нос. — Дитё! — воскликнула Инна и круглыми глазами снизу вверх взглянула на сына. — Маленький совсем! — Мам, всё нормально. Просто ночует у меня, я человек приличный, — и Шура галантно улыбнулся, подмигнув. — Человек он приличный… Дитя всё равно. Оболтус, а. Лет сколько? — Ну… Пятнадцать пока, но… — Чёрт тебя побери, а, — тётя Инна поджала полные губы. — Шурка, скотина, так и знала, что тебе доверять нельзя. Ребёнка попортил. Эх… — Мам, он просто спит. Правда. Я у тебя хороший, — поклялся Шура. — Вот увидишь. Шура попросил родителей заглянуть часам к восьми и спешно выпроводил их. Коммунальная квартира у него была не худшая из мирских — средняя и по размеру, и по отвращению, которое вызывали обитатели, и по качеству. Соседей он знал плохо: с ним жила семья с ребёнком и два вечно залитых мужичка лет пятидесяти. Раньше был ещё мужик, но его не так давно посадили за кражу — жить стало просторнее. О том, что предстоит познакомиться с Шуриными родителями, Лёва узнал сразу, как проснулся. Испугался и обрадовался, весь день только об этом думал, а, познакомившись, понял, что нужно было только обрадоваться — они оказались одними из самых чудесных людей, кого он только знал. Тётя Инна была лет на пять моложе Лёвиной матери, совсем низкого роста, кудрявая, полноватая и очень громкая. Дядя Коля был чуть выше Шуры, уже седой, хоть и достаточно молодой, такой же длинноносый, как и сам Шура. Родители сначала жили в деревне на западе страны, потом перебрались в Бобруйск, где и родился Шура, потому общались на смеси русского и белорусского, проще говоря — на трасянке. Знали лучше белорусский, но привыкли уже, что на нём мало где говорят, и приноровились, как и многие, мешать языки. В меньшей степени, но и Шуре это передалось: он знал русский на порядок лучше, но привык к белорусскому говору и некоторым словам слишком крепко, чтоб переучиваться. Перед их приходом Лёва с Шурой достали с лоджии раздвижной стол и накрыли его — картошка, салат, водка, солёные огурцы и пирожные на десерт — гостеприимством Шура не отличался, но Инну растрогало и проявление самостоятельности и такой трогательной заботы. Остановиться родители должны были в квартире у друзей, но Шура заранее настоял, чтоб первый вечер прошёл у него. Лёва плеснули водки, он выпил и расслабился. Весь вечер Инна говорила, какой он красивый и как Шура, в случае чего, получит, если вдруг обидит — кажется, угрожать ему было общее у всех родителей, — и как она рада, что Шура наконец-то перестал метаться. — Поедешь к нам в Бобруйск на каникулы? С Шуриком поедете? Мы вам комнату выделим, мешать не будем, — звала тётя Инна. — С Карасем познакомишься. Вы люди творческие, должны подружиться. Шурка его обожает, вон, — поддерживал дядя Коля. — Шурик рассказывал много… Про него, про вас. Зовёте? — Настаиваем, Лёвочка, настаиваем! На каникулы Лёва тогда действительно поехал в Бобруйск — и с тех пор туда они с Шурой зачастили. Тётя Инна убедилась в тот раз, что вырастила хорошего парня — Лёву он и правда не думал ни тронуть, ни обидеть. И с Карасем, Шуриным дядей-музыкантом, Лёва познакомился — и, конечно, тут же подружился. Вечерами они уже втроём развлекали всё огромное семейство песнями и плясками. А семейство и правда было немаленькое: тётя Инна, дядя Коля, Карась, его дочь Зойка, его жена, брат дяди Коли — Василь и его двое детей. Жили все по соседству, часто собирались вместе. Лёву обожали все, заботились и берегли так, как никто никогда. Зойка, маленькая, юркая девчонка, всё время носила ему чай и сладости, а он играл с ней и Шурой и часто читал перед сном. Она прибегала к ним в комнату по утрам, прыгала в кровать, будила, за руки тащила на кухню и включала утренний детский эфир на пузатом шипящем телевизоре, под которой они, сидя на диване, досыпали. Потом оба умывались, завтракали со всей семьёй, гуляли вдвоём или втроём с Зойкой. — А вы уже поженилися? — спросила Зойка, когда вечером они вместе, уставшие, валялись на разложенном диване. Шура лежал на подушке, Лёва — у него на животе, перпендикулярно, Зойка — у Лёвы под боком. — Ну… Нет ещё. Мне ещё нельзя, — ответил Лёва, зевая. — Почему нельзя? — Мне пока пятнадцать только. Можно с восемнадцати. — Тебе будет и поженитесь? — Да, — вступился Шура. — Только исполнится — сразу. И на хорошую квартиру в Минске переедем, тебя в гости пригласим. — А у вас будут дети? — Да будут. Лёвка институт закончит, и будут. — А когда он его закончит? — Я ещё даже не поступил, — Лёва хихикнул. — Мы не такие взрослые, как ты думаешь. Особенно я. Уезжал Лёва их Бобруйска всегда со слезами. Шурина мама тоже плакала — отпускать не хотела. Зойка висла у них на шеях и просила забрать с собой. Очень быстро все притёрлись, приняли Лёву лучше родного. Никто не сомневался, что он в этой семье навсегда. Каждый раз они приезжали всё более и более взрослыми. В один из приездов, когда Лёве уже стукнуло шестнадцать, Шура поставил на дверь комнаты щеколду, которой там раньше никогда не было, и тётя Инна поворчала на него, но ругать не стала — видно было, что всё и правда серьёзно, да и Шуре можно было доверять. Только, конечно, без просьб «Чтобы уехало столько же детей, сколько приехало» уже не обходилось, но с этим можно было жить, да и в присутствии Лёвы, чтоб не смущать, она ничего подобного не говорила. Смущать можно было и бесконечно воспитывать только Шуру. В детстве Шуру иногда били, но он рассказывал об этом с улыбкой как о каком-то добром, дорогом воспоминании. Как тётя Инна бегала за ним по дому с полотенцем, как ремнём пыталась отходить за раннюю пьянку, как уши трепала. Иногда Шура удивлял Лёву уж очень сильно. Лёву не били никогда, но что-то подсказывало, что он бы так этому потом радоваться не смог. Между прочим, очень часто Шура взаправду помогал Лёве с уроками, но с каждым разом это было всё труднее и труднее. Лёва откровенно не хотел учиться в последнем, десятом классе, хотя, конечно, понимал, что закончить его нужно. Шура делал за него математику, химию и иностранный язык, а с русским, белорусским и литературой Лёве приходилось справляться самостоятельно. — Лучше б тоже в хазбу пошёл. Дебильная школа, — ругался Лёва, выводя неаккуратные буквы в тетради. — Десять лет… Нахрена столько? — Так, я тебе дам хазбу. Таким как ты, Лёвчик, там делать нечего. Давай… Последний год остался. Последние полгода даже. Только закончишь — сразу замуж тебя заберу. — Обещаешь? — Лёва улыбнулся уголком губ и подпёр голову ладонью. — Давно тебе об этом говорю. Какую свадьбу хочешь? — Шура тоже поставил локоть на стол, а другую руку положил Лёве на колено. — Не знаю. Ну… Распишемся с родителями и друзьями в ЗАГСе, это понятно. Рачо пусть будет, Даня, Ленка, Тёма — ну, это дело десятое. А потом можно поехать на природу, есть же кафе всякие на природе? Вот туда. Ну и первую ночь уже на новой квартире хочу, естественно. — Тебе бы пошёл костюм. Такой, черный… С кружевом. На заказ пошьем. Ну и я постараюсь соответствовать, не чтоб как бомж. Побреюсь, там, галстук привяжу, — пообещал Шура. — Ты и без галстука ничего. Может, пусть фишка — свадьба в синем? Все гости надевают что-то синее, чтоб мы не сливались. Я в киношке видел, интересно получилось. А, Шур… А деньги? — За год накопим, — решительно заявил Шура. Вот только копить получалось плохо. Осенью восемьдесят девятого Шуре перестали платить зарплату и всё обещали выдать зимой… Не обманули. После забастовки действительно выдали — макаронами, хлебом, колбасой, резиной. Резину Шура продал, как ему и сказали, но, конечно, вырученное за неё ни в какое сравнение не шло с теми деньгами, которые ему задолжали. Начальство сказало прямо: денег нет и не будет, но будут производство и еда. Шура остался — идти было некуда. — Нет, — говорил он Лёве, посмеиваясь, — я как бы понимаю, что коммунизм предполагает отсутствие денег, но, сука, что он предполагает их отсутствие только вот у меня — это новости. Построили, умельцы, сработано. Зимой же ввели талоны — на дефицитную еду и предметы первой необходимости. В январе Лёву сильно избили прямо у подъезда, забрали талоны и деньги, и если бы не Шура — сидеть бы было его семье без масла, молока и хлеба. Шура помог и сидел без всего этого сам, что, конечно, было от Лёвы секретом. Всё чаще в разговорах между членами Шуриной семьи звучало слово «Иммиграция». Шура сказал сразу: «Мы с тобой, Лёвка, может, уже будем жениться в Израиле». И Лёва знал, что без него Шура уж точно никуда не улетит, потому был спокоен. В Минске было всё менее и менее спокойно: что ни день, то митинг или выступление, а потом, как водится, драка. В школе тоже было странное настроение: казалось, все позабыли о том, что надо бы учиться и учить — просто пытались выжить и понять, к чему всё идёт. А в начале февраля Лёва странно заболел: его вырвало прямо на школьной перемене, стоило только зайти за здание на перекур. Лёва почувствовал запах дыма, его тут же окатил озноб, тошнота появилась совершенно внезапно — он только и успел, что отвернуться от курящих ребят, даже до мусорного ведра не добежал. Дома от одного взгляда на пачку сигарет становилось дурно. «Аллергия», — подумалось Лёве.
Вперед