
молчание
Когда ты загнан и забит
Людьми, заботой иль тоскою;
Когда под гробовой доскою
Все, что тебя пленяло, спит;
Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой,
И тяжелит ресницы иней, -
Тогда — остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг.
Возвращаясь с мороза, всегда щиплет лицо, тёплым воздухом. Руки промёрзшие даже сквозь одежду, едва разгибаются. Гудение холодильника. Шум бутылок и обёрток. Слышится шорох тяжёлых складок дублёнки. — Так-то лучше… Тело знобит, зато лицо горит, — сказал Сергей, сильнее прижимая холодные ладони Игоря к своему лицу. Наклонившись к сожителю Гром едва коснулся чужого лба губами, в попытке измерить температуру. Кажется можно было надеяться на спад. Замёрзшие руки всё ещё обжигало тёпло лица и ладоней собеседника. Тяжёлая голова едва коснулась матраса, расположившись рядом с Разумовским. — Ну-ка слезай, заразишься! Иди отсюда. Нас вдвоём Олег в одиночку не потянет. Давай давай! — запротестовал рыжий, толкая полицейского ладонью в грудь. — О господи…- закатив глаза, устало произнёс Игорь и резко поцеловав сожителя, взглянул в его ошарашенные глаза, — Всё, теперь бояться поздно. И вообще ко мне ни одна зараза… Ну кроме тебя… Не цеплялась, — добавил он, зажав между пальцами сопливый, но любимый нос, как бы делая сливу. — Ну ты и дрянь…- произнёс Разумовский, с силой отнимая от своего лица чужую руку. Снова касание уже согретых рук. Едва различимое, будто боязливое, постепенно становится увереннее. Большой палец разглаживает кожу на выступающей скуле. Странно смотреть в некогда ненавистные глаза. Как странно видеть сожителя, но всё чаще узнавать в нём себя. Будто бы «язва» о которой говорил Разумовский, теперь открывалась внутри Грома. Говорят мы причиняем боль тем кого любим, но часто бывает и наоборот. Снова всё наполнялось абсурдом, Волков любил Разумовского, Разумовский любил Грома, Гром любил не думать об этом всём. По крайней мере так оно казалось ранее, а как это всё складывалось ныне, понять не мог никто. Снова ощущение неправильности заполняло без остатка и отдавалось душащим чувством, от каждого прикосновения. Но как ни заламывай руки, ведь не удержаться… Восприниматься всё стало иначе, жизнь в Петербурге казалась уже чем-то давним, почти нереальным, но совершенно точно тем, чем дорожил каждый, то ли из пережитой боли, то ли не смея забывать о тех, кто покинул «поле боя» навсегда. Тех кто до сих пор снился Грому в самых худших кошмарах и самых счастливых снах, от которых просыпаешься в слезах и с мучительной пустотой утраты. Страшно возвращаться обратно, с осознанием того, что воспоминания снова возьмут своё. Мысли о том, что воспоминания и горечь утраты — последнее что связывает его с теми кого безвозвратно потерял. Страшно думать что до этого момента остаётся всего ничего. Плёнка на тридцать шесть кадров уже была почти заполнена, последние пять хочется заполнить всем и сразу или наоборот не трогать вовсе, оставив эту историю незаконченной. Мысли утекают прочь, одна за другой, цепляя за собой новую, снова и снова.***
— Он ведь просил тебя увезти его обратно, — начал Олег, взглянув на собеседника и, сложив руки на столе, положил на них голову, — Что ты собираешься с этим делать? — Будет слишком безрассудно потакать ему, — ответил Игорь, пожав плечами и захлопнул книгу, что читал до того. — А перечить опасно, — усмехнувшись сказал Волков. — Знаешь… Он сам прекрасно всё понимает. У нас так сказать… Писание о поцелуе Иуды. Тот указал на Христа поцелуем, обрекая его на смерть. Они оба знали об этом «предательстве». Хотя это и был скорее акт прощания… Нежели предательства, — начал Игорь, глядя сквозь окно, на старую церковь, — Кому как не ему это понимать? — Проблема лишь в том, что сейчас он подобно ребёнку, что хочет внимания, однако тонет в собственном чувстве стыда за это. От того едва ли он будет упрекать, — продолжил Волков, глядя в столешницу, — Но чем больше он остаётся с этими мыслями, в этих стенах, с этой церковью, фильмами и книгами где так восхваляют это мученичество… Тем лучше ему не становится. Прежние фрески и мозаики, прожигающие своим мученическим взглядом. Никогда не будучи верующим, всё равно что-то внутри откликалось, от этого взгляда мозаичных глаз. Мироточащие иконы со стеклянного буфета смотрели холодно. Их мокрый от смолы лик был мрачен и сер. — Поживём — увидим… Ну или что ты мне предлагаешь? Увезти его в Петербург? Попадёмся и все трое сядем. Только он снова в психдеспансер, а мы в тюрьму, — сказал Игорь, тихо вздохнув, — А он, как видишь, на всё готов, чтоб не оказаться там вновь. Вообще знаешь… Однажды он изъявил желание уехать на море автостопом… Ты подумай.***
Непередаваемая, почти детская радость появилась в болезненном лице Разумовского, когда в середине месяца в их доме появилась ёлка, в преддверии нового года. От поломанных игол дерева веяло тягучим свежим запахом. Ёлка была совсем маленькой, молодой и являлась очевидно чисто символическим жестом. Как попытка скрасить предстоящий праздник, которого уж не то что никто не ждал… А которого несколько боялись, как нового шага в неизвестность. Всё-таки различные мелочи всё ещё приносили радость. Приятно, но отчего-то тревожно держать в костлявых руках холодный ёлочный шар из советского набора игрушек. Разумовский разглядывал собственное отражение в стеклянной поверхности, с приятным чувством будто бы глубинное, ещё совсем детское, желание праздника постепенно исполнялось. Но было во всём этом что-то не так. Отражение расплывается, будто бы снова в галлюцинациях. Цветное стекло с весёлым рисунком переливается в ладони. Липкое удушливое чувство снова наполнило грудную клетку, мешая дышать. Напоминало очередной приступ, вызванный искусственно, ради получения лекарств в диспансере. Нельзя было их бросать совсем. Холодный ёлочный шар в бледных руках. Стеклянный и хрупкий. Стеклянный шар. Только не снова. Воспоминание из башни. Кусок стекла поднесённый к собственному горлу. «Я убью себя и убью нас обоих». Руки в точности так же дрожат. Как тогда… Вспоминать страшно. Но не думать обо всем уже почти невозможно. Попытки усмирить поток мыслей виделись так, словно сидя в лодке гребёшь против течения реки. Барахтаешься на месте, а толку нет. И в конце концов сдаёшься, пускаясь по течению. «Если мне придётся пожертвовать собой чтобы спасти людей… Я сделаю это». Громкий треск. Режущее чувство по ладоням, наконец-то отрезвляет. Окровавленная ладонь с кусками лопнувшего цветного ёлочного шара, на котором некогда красовался весёлый рисунок. Шум в ушах. Чувствуются чужие ладони на собственных руках и лице. Отрывки обеспокоенных фраз. Руки совсем багровые. Их уже не отмыть. Внутри Разумовский ощущал, что они грязны по локоть. — Ёб вашу… Да, перевязочные на холодильнике. Не знаю… Там в целом аптечка лежит, — слышится как Гром ругается, вынимая цветные осколки, похожие на конфетти.Я в детстве заболел
От голода и страха. Корку с губ
Сдеру — и губы облизну; запомнил
Прохладный и солоноватый вкус.
Туго замотанный бинт, пахнущий аптекой и особенно спиртом. Только сейчас пришло сознание произошедшего. Рыжая голова покоилась на чужом плече. Тяжёлая вечно тёплая ладонь привычно треплет волосы. Полицейский перевязывает уже вторую покалеченную руку. Накатывающее чувство отвращения к себе и паники, уже ощущалось физически, тошнота мутила голову и скапливалась где-то в горле. Ощущение грязи и спёкшейся крови сидит где-то глубоко под кожей. Его больше ничем не смыть. В глазах всё ещё стоят разноцветные искорки стеклянных осколков. «У нас получилось?»… Чужая рука сжимает челюсть, в попытке открыть рот, снова таблетки. — Дыши, — успокаивающий голос, неожиданно нежный и спокойный. Снова мягкие касания в четыре руки.Никто не убивал,
Он тихо умер сам, —
Он бледен был и мал,
Но рвался к небесам.
А небо далеко,
И даже — неба нет.
Пойми — и жить легко, —
Ведь тут же, с нами, свет.
Вспышка. Новый кадр в фотоплёнке, совсем похожий на новогоднюю советскую открытку. Пара ёлочных игрушек уже висели на ветках. Сожители усердно хлопочут вокруг дерева. — Ну не туда вешаешь, видишь же, здесь и так три висит… Ну туда хоть. Да не сюда же, здесь всё равно у стены, — недовольно произнёс Гром, закатывая глаза. Олег лишь молча выполнял поручения, изредка тяжело вздыхая. Попытка скрасить болезненные воспалённые дни хотя и обернулась новым приступом, всё-таки начатое закончить стоило. Совсем успокоившись Разумовский уже разбирался с настройками фотоаппарата. Большим открытием для него стала установка таймера. От чего в фотоплёнке начали появляться совместные кадры. В комнате вновь на мгновение всё показалось как-то иначе, совсем незнакомо и тревожно. Страх темноты, собственных снов, одиночества и страх находиться одному, страх пустых комнат и клеток. Всё это пропитало стены комнаты. В какой момент новый быт, который был ценнее воздуха, стал такой тягостью? Кандалами по рукам и ногам. В углу иконы смотрят то ли с жалостью, то ли с презрением. Как много можно разглядеть в монотонном лике святых… Говорят что человек должен бояться гнева божия, но как же он может гневаться, если гнев — смертный грех, подобно гордыне и унынию. — В следующий раз, если вновь задумаешься совсем бросить таблетки… Подумай дважды, — со вздохом произнёс Волков, присаживаясь рядом Сергеем, тем самым вытащив его из рассуждений. Разумовский лишь молча кивнул, поджав губы. Снова подбадривающий хлопок по плечу и поцелуй в лоб. Разрушающая склонность винить себя во всём снова давала о себе знать. Место поцелуя будто бы горело, от чувства вины и стыда. — Олег, я не хочу здесь оставаться, — тихо произнёс рыжий, — Так тошно. Крепкое объятие, словно попытка закрыть и спрятать от внешнего мира. Чужая голова упирается в шею, горячим лбом. Болезненная слабость и тревога всё ещё заставляет тело дрожать. Они оба знали что сломаны, но всегда видели эту разницу. Сломавшись, один становится лишь сильнее, подобно камню, что согнуть намного сложнее чем сломать, для второго же любой удар может стать роковым, прежде чем разрушиться насовсем. — Я знаю, — ответил Волков, глядя куда-то в пол. В голове роились мысли о новых переговорах с полицейским. Теперь он точно не мог оставить Сергея здесь, лишь бы тот не мучался. Вытащив его из одного психдеспансера, невольно он оказался в другом, где уже мучал себя самостоятельно. Пугала и мысль о том, что запасы препарата постепенно иссякали, что совершенно точно говорило о том, что больше он не сможет тянуть рыжего за собой.Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.