Дожди с далёкого берега

Слэш
Завершён
PG-13
Дожди с далёкого берега
sher19
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
В клочья и по ветру /собери нас заново/
Примечания
- юсук? после стольких лет? - всегда как же мать его ХОРОШО наконец-то написать что-то по пейрингу, который со мной ГОДЫ и просто отвратительно мне дорог зато он настоялся, но не как вино, а как чайный гриб или типа того понятия не имею, насколько часто будет обновляться сборник, но мне просто необходимо, чтобы эти ребятки наконец-то были при мне
Посвящение
лу
Поделиться
Содержание Вперед

nebula

— Как опиум действует на таких, как мы? Артур раскрывает глаза — потолок в оттенках серого и горчичного, бетонный пласт вот-вот осядет и надломит подпирающие стены — склоняет голову набок и сталкивается взглядом с Альфредом, вошедшим с несвойственной ему бесшумностью и устроившимся в кресле напротив. — Позволь узнать, какого хуя ты здесь делаешь? — вежливо осведомляется Артур. Его покачивает как на подвязанных нитях. Томное умиротворение разливается по венам, остатки привычной раздражительности улетучились вместе с последним задымлённым выдохом. — Я вообще-то Мэтта хотел навестить, но наткнулся на неприятный сюрприз в виде тебя, — Альфред щурит глаза — что-то неуловимое хищное, как будто заклеймил подкожным ожогом. — А ты всё расслабляешься? Намекает на оставленную в миске курительную трубку. Получив право голоса, он говорит теперь громче, интонации заострены настойчивостью и порой излишней крикливостью — в будущем это станет проблемой и головной болью. — Мэттью велел мне чувствовать себя как дома, чем я и занимаюсь, — Артур довольно разводит руками — воздух перед глазами колеблется, как будто пальцы задели незримую завесу и растревожили волнами и изломами. В голове сумбур — но не пугающий, а какой-то потешный, будто раскрученная карусель под весёлую мелодию, улыбающиеся лошадки и цветные огоньки, радуга скручивается в спираль, как раскраска круглого леденца на палочке. Альфред сидит напротив нахмуренный — улавливает, что Артур отвлекается, а он ведь терпеть не может, когда внимание не на него, когда фокус смещается дерзко на что-то более занятное. — Так что там с опиумом? — напоминает он. — Попробуй сам и узнаешь. — Я хочу проверить на тебе. — Ха, я тебе что, обезьянка цирковая? — Артур усмехается беззлобно и закидывает ногу на ногу. Расслабленный настолько, что не получается даже возмутиться. — Плевать, любуйся в своё удовольствие. Не знаю, правда, чего такого занимательного ты ждёшь от моего поведения, это всего лишь успокоительное. Новая панацея девятнадцатого века — в каждой аптеке без рецепта и без противопоказаний. Опиум как безупречное спасение, от простого кашля до истерии — настойка на спирту при сезонных простудах и для склонных к стрессу светских дам — доступная всем благодать — от низших слоёв общества до цветущей аристократии, в дыму тонут потерянные в чужой стране иммигранты и сияющая недосягаемая богема — безвредный для всех возрастов — уставшие от плача обессилевшие мамаши охотно спаивают своих чад безобидными сиропчиками и наслаждаются долгожданной тишиной. Это викторианская Англия во всей красе, на это подсела следом Европа, это уже просочилось в Америку, но только вот Альфред всё вышагивает настороженно и поглядывает с недоверием — приверженец мнения, что распространившаяся от Артура зараза не закончится для мира ничем хорошим. — Франциск недавно сказал, что лекарственные свойства опиума кажутся ему сомнительными. — А он у нас с каких пор эксперт в медицине? — Он просто считает, что всё, что вызывает привыкание, не может быть безвредным. — О-о-о, ну да-а-а, Франциск знает толк в таких вещах, — Артур зачем-то смеётся — вроде никаких шуток, но ему до одури весело. — Хуй с ним. Всё, что нас однажды убьёт, всё равно нас спасает. Наверное, вслух это звучит корявее, чем в его голове. В его голове звучит симфония дребезжащих стёкол, скулящего над крышей ветра и скрипа половиц под шагами того, кто никогда не вернётся. Франциск сказал однажды — я живу ради любви, а не ради страданий. Любить тебя — страдание. Так что пусть этим занимается кто-то другой — мои ему искренние соболезнования. Артур смотрит на Альфреда — тот, кто никогда не вернётся, возвращается к нему галлюцинациями воспалённого сознания и непрошенным гостем в чужом доме. — А правда ли, что в этих самых… — Альфред отчего-то мнётся. — Эм, заведениях для курения опиума… — В курильнях, — со знанием дела подсказывает Артур. — Правда ли, что в курильнях помимо самого курения предлагают ещё и услуги проституток? — Для тебя это так волнительно? — Просто интересуюсь. — Почти все курильни — в первую очередь бордели, — Артур подпирает висок прицелом двух пальцев. — Все развлечения под одной крышей, как они говорят. — И ты, как я понимаю, под такими крышами бывал? — Случалось, — кивает Артур, весело хмыкнув. Три дня назад буквально — полумрак и красный бархат всюду, кисточки на подвязанных шторах и позолоченные подлокотники расписных соф — и Артуру неинтересны распутные девицы, зато его увлекает поглядывающий из затенённого угла владелец, взгляды задерживаются с неприличной паузой, и Артур с усмешкой вдыхает дым, а выдыхает уже на простынях в самой дальней комнате второго этажа. Всех хороших английских мальчиков, Арти, увозят в Париж, где они ведут себя исключительно плохо — однажды многозначительно ухмылялся Франциск, и Артур гневно отбивал его руку от своего лица. Он отмахивается и сейчас, рассекает секундно жестом пустоту — не понимает, почему он вообще лезет в его голову. Альфред за Артуром действительно наблюдает. В трезвом уме Артур уже бы весь издёргался в бешенстве под его изучающим взглядом, но сейчас не обращает внимания и в принципе не задумывается о том, как давно они в последний раз вот так же — на расстоянии вытянутой руки и без попыток спалить комнату своими скандалами. — Непривычно видеть тебя таким спокойным, — не может не подметить Альфред. — Я и сам рад успокоиться, — делится Артур по секрету — замедляется в речи и движениях, замедляется и неуловимый ход искажённого времени. — Знаешь, когда голова постоянно и много думает? Хотя откуда тебе знать, боже. Альфред усмехается. Придвигается ближе — жалящая очаровательность, гиблые воды, синева глаз нещадящая, и Артур за все эти годы так и не нашёл в себе силы сжечь его портреты. — Видишь, — улыбается он едко. — От тебя нельзя не устать. Даже ты сам это понимаешь. У Артура дёргается уголок губ — тень полуулыбки, с которой сворачивают шею. И он действительно мог бы — рывком впиться в горло пальцами, чтобы отметины неизбежно, чтобы в ладонь упёрся дёрнувшийся кадык. Или хотя бы ответить так же желчно, продолжить обмен упрёками и любезными надрезами под вежливые кивки и ухмылки. Вместо этого внезапно совершенно вспоминает — австрийское лето, зелень в саду цвета виридиана, Альфред сопровождает Артура на торжественном обеде, и Родерих не в курсе, что они вдвоём ускользнули на веранду, Родерих их обоих насадит на шпаги, если узнает, что Альфред бесцеремонно уселся за его рояль, Родерих не проникнется нисколько, если увидит, что Артур поощряет это возмутительное баловство. Альфред, конечно же, не умеет играть, он просто по-детски рад нажимать на клавиши и извлекать из них несвязные звуки, но Артуру отчего-то так восхитительно за ним наблюдать, сидя на софе среди шёлковых кремовых подушек и расслабленно держа в руке бокал, и Альфреду так идёт быть этим спонтанным сюжетом на незавершённом холсте, идёт держать спину прямо и быть сосредоточенным, дурным и притом серьёзным, и Артур лишь ненадолго отводит взгляд к окну во всю стену, из которого проливается на пол солнечный свет, рассечённый тенями рамы и поделенный на квадратики, такой же случайный и умиротворяющий — белыми нитками вшитый в подсознание момент, припрятанный и забытый, как вложенный в книгу засушенный листок. Артуру хочется так же — повернуть голову и увидеть проливающийся из окна солнечный свет. Вернуться в август без дождей, в разговоры без крика, в утерянную возможность смотреть друг на друга с нескрываемым обожанием. Артур берёт со стола трубку, вертит в руке и прощупывает орнамент — резная кость и позолота, геометрия и завитки, выступы и впадины. Добавочные ощущения к осязанию и единственный материальный осколок реальности, за который приятно держаться. — Мне кажется, обществу не хватает красивого упадничества, — изрекает он, вдавливая палец в заострённый узор. — Такой общепринятой тоски и отвращения ко всему сущему. Искусство ради искусства, как говорит Франциск, отрыв от осточертевшей реальности и поэтичность каждой мысли, даже самой глупой, вот это было бы здорово. Здорово лежать на полу и изучать потолок, говорить о возвышенном сбивчиво и бредово, отрицать реальность и отрицать мораль, потому что морали нет, мораль придумали, чтобы выглядеть лучше на фоне остальных, хотя в действительности мы все одинаково отвратительны и бессмысленны. Наверное, для этого пока рано, но когда-нибудь ведь надо, верно? Хотя, если я об этом говорю, то и люди скоро заговорят об этом тоже, скоро все будут лежать на полу и говорить, говорить, говорить. Люди дойдут до этого путём исследований и самопознания, методом проб и ошибок, через потери и горе, доползут на разодранных коленях и начнут новую эпоху, а мы будем смотреть на них и гордиться ими, делая вид, что не придумали всего этого раньше. Возможно, Франциск придумает нужное слово для этого, какое-нибудь красивое и пафосное, он любит всё называть красиво и пафосно. Возможно, он уже его придумал, просто никому пока не говорит, всё уже случилось или случится когда-нибудь потом, время порой такое сложное и происходит нелинейно, скомканно, неправильно. Мы, как никто иной, должны чётко и ясно воспринимать ход времени, но иногда оно просто спутывается в клубок и идёт сразу во все стороны, понимаешь? Если сейчас не понимаешь, то когда-нибудь поймёшь. Чаю бы сейчас. И уснуть непробудно на ближайшие полгода. Артура несёт, он не поспевает за самим собой, путается в мыслях, не осознаёт их своими собственными, теряет нить, теряет пространство — рваные линии гуляющих стен и тени по углам размазанными штрихами — теряет себя — небрежный штрих на белом пустом листе. Беглый взгляд в сторону камина — огонь потешным клубком перекидывается на ковёр и разлетается в стороны искрами, коптит стены и шторы, накатывает и опаляет, в труху обращая дома горят дома кричат дома о неспасённых о страдавших о звавших напрасно на помощь молчат дома о похороненных о забытых и безымянных о призрачных силуэтах в разбитых окнах обугленные обломки подставляя воющим ветрам — огонь вытанцовывает и дразнится, огня здесь быть не должно, огонь заливает вода — морская волна разбегается с шипением и пеной, изгибается в вопросительный знак, несёт торопливо осколки кораблей и песни сирен, манящих и зазывающих прямиком на скалы, растревоженное штормом море, море беснуется море волнуется раз море волнуется раз ты не видишь покоя в затишье то создай бурю сам море волнуется разбивается само о себя и солью омывает раны море волнуется о том кто оставляет за собой берега в огне чтобы некуда было возвращаться о том кто забитый и зарёванный смотрел на горизонт чтобы спустя века нестись к нему на поднятых парусах о море море думать о море как о покорённой стихии думать о стихийном юнце как о части себя как о неизменно и неоспоримо тебе принадлежащем смотреть на чужое и разгромленное и говорить моё смотреть на него противящегося и бунтующего и говорить моё но ты ошибаешься мой насылающий ветра капитан твоё не там где завоевал не там где истоптал траву и обратил в пепел живое и трепетное а там где окно зажигается вместо маяка в темноте дом в котором тебя ждут дом который не слышал криков и битой посуды дом к которому все дороги даже сквозь туман даже размытые дождями дожди три дня непрерывно дожди сентябрьские дожди с далёкого берега дождись далёкого берега что станет однажды родным. родной, ты знаешь, как глупо стоять спиной к стене и верить, что ты в соседней комнате делаешь то же самое? и мы оба молчим, спина к спине через стену, в ожидании, кто из нас первый постучится. родной, ты знаешь, что ещё глупее? стоять на берегу и смотреть на море, веря, что в этот же самый момент по ту сторону горизонта ты со своего берега смотришь на меня. Это белая океанская кома — омертвелый штиль выкрасил в безмятежный серый море и небо, лезвием отсечённое от обездвиженных вод. Артур сжимает рукоять штурвала, ёжится под чьим-то пристальным взглядом, поворачивает голову и обнаруживает стоящего рядом Альфреда — бредовое видение и путаница эпох, заплутавший в веках и сунувшийся туда, где ему точно не место, ясный взор устремляет вдаль, любуясь монохромом морских просторов, — и безрассудная синева непокорных волн запечатана вся в его глазах. Артура начинает трясти. — Тебя здесь быть не должно, — чеканит он в закипающем гневе и медленно достаёт из ножен саблю. — Это моё время. Взмах клинка рассекает пустоту — Альфред пропадает на мгновение раньше, украденный волной и расколовшийся в фонтане брызг. С горизонта доносится раскатистый гром, небо стремительно чернеет, отравленное и обезумевшее море бурлит и вскипает, бьётся о борт разбуженного судна и пузырится, скручиваясь в изумрудную воронку. Артур тяжело дышит, стоя неустойчиво посреди раскачивающегося корабля, срывает с правого глаза повязку и отшвыривает под порыв ветра. По небу выплясывают молнии и отбрасывают вспышки на скрипящую палубу, ходуном пол и сердцебиение, без промедления наступает раскол, когда ясную лазурь затягивает чернильным маревом туч, когда гроза обламывает лопасти обезумевших мельниц, когда вместо весны приходит война, когда припрятанная в каждой реплике нежность кровоточит и слово за словом стирается в крошево, сменяясь на укоры и пререкания, щёлочь и желчь, надрезы и уколы — следы от уколов сливаются в багровый кровоподтёк на сгибе локтя не закатывай рукава при королеве она не должна знать и не должна увидеть следы на шее бесцеремонной россыпью не отгибай воротник у нас тут викторианство пуританство никакого святотатства а ты хороший английский мальчик — франциск говорил, что нельзя вечно пропадать в море, что это временное баловство и лишь иллюзия свободы, а на деле мы никогда не будем вольными, мы принадлежим каждый своей земле, вытряхивай уже из головы ветер и возвращайся домой — а если нет дома если дом в огне если любимый до скулежа лондон осточертел каждым своим башенным шпилем боем часов и избитой каретами брусчаткой даже лондонский мост хочет раствориться в тумане лондонский мост падает моя прекрасная леди я пожалею о сказанном я пожалею о сделанном это просто такая осень бесконечная английская осень как три северные зимы — наверное, это только людям к лицу противоречия, невыносимость чувств и тяга к саморазрушению, мы же всё-таки из чего-то другого, надёжные и слаженные, расчётливые и рассудительные, я не должен бежать от города, строившегося на моих глазах, я не должен проклинать одиночество, когда обрёк на него себя сам — капитан прямо по курсу земля капитан корабля каждому своя земля каждому своя неволя — больно привязываться к смертным и терять их раз за разом, больно привязываться к бессмертному и не иметь возможности хоть куда-нибудь от него скрыться, стремиться к нему взглядом в толпе и искать среди улиц, где его точно не встретить, стремиться к нему мыслями и воспоминаниями, отучиться вздрагивать от упоминания и мучиться от незнания, где он и с кем, по слогам проклинать его имя, на которое не отзывается тишина пустых коридоров, его имя выцветает в голове неминуемо, стоит прочесть что-то надрывное о любви и неизлечимости — капитан корабля прямо по курсу земля капитан корабля пожалуйста только не земля только не земля — потому что не вылечится, не отболит и не отпустит, весне свернули шею тихим апрельским вечером, вместо весеннего цветения случились клинки и пули, едкие слова вместо пуль, меткие пули вместо слов о том как я отчаянно и непозволительно по тебе скучал я не понимаю что со мной не так то ли мало времени прошло чтобы всё затянулось то ли это то самое что остаётся с тобой навсегда понимаешь навсегда навечно мы живём без конечной и веками оплакиваем самих себя конечно тебе не понять тебе очеловеченной катастрофе что не осознаёт никогда нанесённый собою урон ты высеченное на моей могиле ты вырезанное на прикрытых манжетами запястьях ты выжженное с обратной стороны век с тобой не выжить без тебя не выжить но мне как-нибудь всё же придётся вопреки — капитан мы летим на скалы стремительно и неизбежно капитан мы обречены капитан отдаёт приказ — полный вперёд. Артур отводит от камина взгляд — промаргивается растерянно, как после тревожного сна, попытки подцепить подпалённые края реальности и где-то посреди этого сумбура выловить очертания и себя самого. — О чём я там говорил? — Об упадничестве, о том, что ты хочешь, чтобы все в твоей стране валялись на полу, говорили о возвышенном и вели себя аморально, ещё ты говорил о неправильности времени, немного о кораблестроении, о морской навигации и о завязывании узлов, потом ты таинственно замолчал и пялился на занавеску, — Альфред смотрит слегка искоса, слегка опасливо и недоверчиво. — Ты точно в порядке? Вот вообще ни капли. Артур всё это время говорил без умолку, но даже не помнит, как открывал рот. Лёгкие будто сковало, дышится вскользь и мимо ритма, сердцебиение выколачивает рёберную решётку и грозится заглохнуть в любой момент. — Был до твоего появления. — Слушай, ну Мэтт сказал мне, что ты здесь, я не мог не… — Я про вообще. А ведь можно же существовать без этих постоянных надрезов — вот бы вспомнить, как это делалось раньше. Альфред неопределённо морщится. За фразу не цепляется, осматривает в неловкой тишине громоздкий комод — взгляд его приковывает пристроившийся среди статуэток и стопки книг резной сундучок на изогнутых ножках. — Ого, а она здесь что делает? — Альфред поднимается с кресла и подходит к шкатулке, прокручивает торчащий сбоку ажурный ключ и откидывает крышку — и в комнату просачивается механическая мелодия, переливы и перезвоны, перестукивания крошечных молоточков и тоскливая сказочность отзвуком. Артур застывает, чувствуя, как плачущий мотив остриём проходится по всем его незажившим рубцам. Всего лишь отлаженный механизм, вращающийся цилиндр цепляется выступами за зубцы металлического гребня, а Артура будто отшвыривает на годы назад — зал в лондонском особняке, Альфред совсем ещё юный, но уже обогнал Артура по росту и расширился в плечах, упрямится и не хочет никак учиться манерам и традициям. Взбалмошный и суетливый, всё рвётся и торопится куда-то, где интереснее и веселее, а тут Артур прицепился со своим скучным бальным этикетом и настаивает на танцевальном уроке. Они кружат под музыку этой самой шкатулки, неловко и сбивчиво, Артур постоянно поправляет руку Альфреда на своей талии и хвалит за каждый получившийся шаг, и Альфред всё отчего-то не смотрит в глаза, но ведёт и ступает всё увереннее, пальцами нерешительно сжимает руку Артура в своей широкой ладони и силится не краснеть на замечания и подколы. Альфред с удивлением оборачивается. Берёт играющую шкатулку в руки, несёт с собой и ставит на столик рядом с креслом. — Ты её из Лондона притащил сюда? Зачем? — Я не помню. — Ты сейчас её привёз? Как давно эта шкатулка здесь? — Я не помню. — Зачем ты вообще приехал в Канаду? — Я не помню, Альфред, как же ты заебал. Реальность расползается по стежкам и догорает с краёв, одинаковая обманчивая муть и хаотичные образы что перед глазами, что под веками. Артуру бы лицом под ледяное, скачком в небытие и обратно, чтобы встряхнуло и отпустило, но никто здесь не кинется его спасать, встревоженно нащупывать пульс на запястье и оглаживать горячий взмокший висок. Альфред забывчивостью Артура не впечатлён. Щурится по-новому и по-чужому, быстрым шагом сокращает расстояние, нависает угрожающе и вглядывается пристально в глаза. Шкатулка на фоне звучит уродливо мимо нот, как искажённая мелодия неисправной карусели, лошадки теперь совсем не добрые и искрятся не улыбками, а развороченными механическими внутренностями. — Я почти не вижу твоих зрачков, — говорит Альфред мрачно, и его слова звучат сразу спереди и сзади, ознобом обнимают с затылка и колючим глотком проваливаются в горло. Артур отстраняется на рефлексе, лопатками вжавшись в спинку кресла. Тянется рукой на ощупь и захлопывает крышку шкатулки, погружая комнату в гулкую тишину. Если Альфред просто возьмёт и уйдёт, то Артур не станет даже окрикивать, не станет смотреть в напрасном выжидании в дверной проём. Если Альфред просто возьмёт его — прямо здесь или где-нибудь ещё, сейчас или когда-нибудь потом, в укрывающем полумраке и в осыпающихся витражах — то Артур будет отсмеиваться нервно и дразняще изворачиваться, будет смотреть снизу вверх, будет смотреть обречённо и завороженно, как капитан летящего на скалы фрегата, как обречённый пассажир несущегося под откос поезда — да с чего бы вдруг, господи, угомонись и прекрати сходить с ума — голову заволакивает и пьяно кружит, рука соскальзывает со стола, вздрагивает и сжимает подлокотник. — Лучше не трогай меня, — просит Артур хрипло — голос его и не его, фраза осознанная, но будто сказанная вперёд мысли, пульс выстукивает одновременно из груди и из подвешенного на стену циферблата. Альфред недоумевающе хмурит брови. — А что такое? Можешь ударить меня? — Нет, — Артура срывает — в нервный смешок и со склона кубарем. — Не ударить. В том-то и дело. Альфред интересно подвисает. Мысль в его голове ворочается так наглядно и захватывающе, тени блуждают по лицу, подправляя черты под что-то суровое и холодное. Солнечное затмение, предвещающее одни лишь беды. Артур отталкивает его от себя — от греха подальше, небрежно и устало. — Уходи. — Почему? — Альфред возмущён и как будто обижен. — С пришибленным тобой общаться гораздо легче, чем с обычным. — Убирайся, я сказал! — Артур вскипает и впивается пальцами в подушку, дышит-шипит сквозь зубы, прикрывает болезненно глаза в приступе резкой мигрени. — И не смей больше врываться ко мне. Когда меня отпустит, я даже не вспомню, что ты здесь был. Альфреда такое пренебрежение явно не устраивает. Как это так — не помнить о его присутствии? Как это так — спутать его с миражом, с уловкой затуманенного сознания? После него нельзя не помнить, после него остаются руины на пепелище и глубокие шрамы — после него хоть потоп. Это то, что прицельно бьёт по его самолюбию — это то, что толкало его бунтовать и зубами выдирать собственную свободу. — Ну уж нет, — качает он головой, и глаза отблёскивают чем-то нездоровым. — Ты будешь знать, что я здесь был. Он оглядывает комнату, подходит к письменному столу и хватает блокнот в кожаной обложке, раскрывает и вырывает страницу, гремит настольным бардаком в поисках пера и чернильницы. Артур на него не смотрит. Созерцает горнично-серое потолка, слушает равнодушно, как скребётся по бумаге, вытанцовывая, кончик пера. Ему всё ещё дышится странно, будто прилетело сквозным под рёбра, стены наплывают одна на другую и скрещиваются резными карнизами, под одеждой хозяйничает блуждающий холод. Альфред возвращается к креслам. Складывает вдвое блокнотный листок и кладёт на крышку шкатулки. Несколько секунд стоит рядом, накрыв нереагирующего Артура своей неподвижной тенью. Уходит, не сказав ни слова. Стукает закрывшейся дверью и удаляется по объятому эхом коридору прочь, и шаги, надуманные и которых уже давно не слышно, никак не перестают звучать. Наверное, проходит минут пять. А может, и целый час, или даже целая вечность, за которую империи успевают распасться и пеплом подняться к облакам, отстроиться заново и отскулить свои бесчисленные века в одиночестве. Артур нехотя встаёт с кресла. Тело ведёт в сторону, но он не валится позорно на пол, упирается в стол рукой и второй раскрывает оставленную Альфредом записку — свидетельство, что он действительно был в этой комнате, а не померещился в полубреду опиумной горячки. Я здесь. И у тебя глаза в таком состоянии похожи на полированный срез малахита. Артур раз за разом перечитывает написанные знакомым почерком строчки. Усмехается, пока буквы двоятся и подпрыгивают, смеётся, едва удерживая листок в трясущейся руке. Конечно, блять, ты здесь. Повсюду буквально. В моём доме, на порог которого ты никогда не посмеешь ступить, в чужих стенах, в которых я прячусь и ухватываю у бессонниц пару часов на забытье. От тебя нигде не скрыться. Ты бесцеремонно своевольничаешь в мире и в моей больной голове. Артур выдыхает порывисто и сминает записку, комкает и швыряет в камин. Смятый листок трещит и подёргивается, распадается на изломы, как будто раскрывает лепестки цветок, и предаётся жадному огню. Артур падает в кресло, судорожный и шаткий, падает поперёк и выгибает шею на подлокотнике, роняет безжизненно повисшую руку и устремляет замыленный взгляд в потолок. Тело без опоры и ватное, теряет силы и последнее сопротивление лихорадочному сну, в голове смешались музыка карусельная и музыка шкатулочная, сломанная карусель и сломанная шкатулка, скрежет невыносимый вместо переливов мелодии, и только по радужке, не переставая, как заевший механизм — кружатся по кругу изуродованные лошадки. Потолок раскалывается и обваливается обломками вниз, обнажая рассыпанные созвездия и туманности, — Артур закрывает глаза, чтобы не смотреть.
Вперед