
Предвестники Фатуи, преканон. Часть 1 (Тема: Маленький город)
Раз уж очиститься от порченной крови соотечественников невозможно, лучше всего стать Пьеро, высмеивающим судьбу.
Каэнри’ах — маленький город. Порой Пьеро удивлялся, встречая под землей мондштадтцев, белолицых, белокурых снежнян или диких и загорелых сумерцев, но потом забывал — всех придворных, следуя этикету, он помнил хорошо, а на алхимические рынки, где чаще всего ошивались чужаки, выходил лишь по нужде, чаще отправляя ассистентов. Со всех сторон несло травой: конским хвостом, зверобоем, мятой, полынью, невесть чем — «земным», притащенным с архонтских земель. От темных склизких щупалец на прилавках поднимался смрад моря и соли. Черепа кабанов соседствовали с ребрами вьючных яков. Кто-то без устали кричал под челюстью. Пьеро опустил глаза, придержав капюшон; с его ростом он никогда не смотрел на людей вверх. Кричащей оказалась торговка из Сумеру — мелкая и щуплая, похожая на пантеру из джунглей, которые неминуемо настиг экологический кризис, так что пантеры остались без еды. Торговка была увешана бусами, на шее блестели медные амулеты и иногда глухо стукались о ключицу. Пьеро спросил: — Что это у тебя, девушка? «Пантера» вскинулась темным телом. Чем-то зашуршала. В пальцах с перстнями возник мешочек, которым она, странно скалясь желтыми зубами, потрясла перед Пьеро: правда, пришлось вытянуть руки, как беднячке. Он принюхался. «Падисара?» — Падисара? Для чего? — А сам как думаешь, милок? Вижу, знаешь толк в магии, — сумерка подмигнула. — Благовония из падисар отгоняют зло, неудачи и ракшас эдаких. Бери, не скупись — посмотри-ка, вот, масляная эссенция… Вечером Пьеро зажег благовония по заветам хилой пантеры. Расставил подставки в форме лотоса по краям письменного стола. Нитки дыма вились вверх, пахло жирно и сладко, словно на королевском пиру. Три капли аромамасла растеклись по пергаменту, на котором придворный чародей выводил формулы. Вдруг дворец тряхнуло. Кругом засветилось божественным светом, светом Архонтов. Вероятно, самой Селестии — это значит, что Золото доигралась. За считанные секунды от Каэнри’ах осталось немногое, но эмалевые лотосы устояли: бамбуковые палочки, напитанные маслом падисар, даже не покачнулись. Пьеро стоял у окна, и выбитый витраж, цветное стекло хрустели под каблуком. Огонь скакал по крышам. Люди умирали и, умирая, пронзительно визжали, потому что заживо слезающая кожа и кипящий мозг — слишком больно для них. Смотря за тем, как быстро сгорает целое королевство, Пьеро вновь удивлялся — насколько же Каэнри’ах маленький город.Рыцарь разрубил очередное чудовище и протянул спасенной женщине руку, но она с пронзительным криком тут же отпрянула. И тогда он понял, что засохшая кровь, вражеская и собственная, страшной маской легла на его лице, а постоянная резня превратила некогда чистые черты в зверский оскал.
Мондштадт — маленький город. Роланду ближе к тридцати, когда спустя десятки спасенных дев, убитых монстров и славы на все Анемо королевство он устает от рыцарства. Знаменитый сладко-пряный сидр ему горчит. Даже вино — желчь на вкус. Он отмахивается от других рыцарей, справляющихся о его здоровье: «ты стал странным, Роланд». Он приносит цветы, лучшие клинки из кузнечной лавки в ущелье Дадаупа, на кладбище мечей, место гибели наставника, где всегда так тихо, будто за углом ждет буря. Он считает, что все чувства в его душе выгорели, словно огненно-серые натланские кратеры — и он уже ничего не ждет от жизни. Мондштадт — маленький город: каждый день рыцарь видит на рынке ее. Иногда она выбирает яблоки, иногда — трет закатники и любуется их блеском, иногда уходит с пустыми руками, а иногда покупает себе букет ветряных астр. Ее курчавые светлые волосы напоминают о возлюбленной наставника, Розалине. Говорят, она сошла с ума, хотя Роланд думал — куда уж больше. Она улыбается, поправляя плетеную корзинку, отряхивая кружевной розовый передник — однажды рыцарь спас ее с этим передником. И хотя прошли года, она все еще, кажется, по-влюбленному благодарна. То, что Роланд носит дар, цветок на латах — пустяк. Ее бровки хмурятся, когда она видит, как он истрепался: лепестки подгнили от влажной липкой крови. Девичьи руки взлетают поправить цветок, но потом она останавливает себя. «Ему не надо». Рыцарь видит ее последний раз, и этот рынок тоже — и прощается. Даже если его не убьют в странствиях, он более не вернется в Мондштадт, потому что перевелись девы, которых надо спасать, а у окраин последние года удивительно спокойно. Мондштадт — действительно маленький город, он убеждается, выезжая на большак ранним утром; в воздухе пахнет свежестью, чистотой и сладковатой росой. Несколько зайцев скачут у ног его лошади, словно соревнуясь. Бабочки вьются над цветами у края вытоптанной дороги. В глубине Вольфендома едва слышно шуршат, топчутся волки, скребут когтями по скалам. Мир идеален, но только вверху, на поверхности. Барбатос милостив. Увы, не ко всем. Бурая кровь залила Роланду глаза, так что пришлось поднять забрало. Мир без привычной решетчатости показался чужим, инородным, потому что так, в принципе, и было. Бездна — лишь перевернутое отражение «нормальности». Пародия, что вывернули наизнанку. Он нашел свой конец, свое последнее путешествие, свой подвиг, о котором, стыдясь, не стали бы петь мондштадтские барды — но с ним неожиданно заговорили. Слышался голос Вестника Бездны, но у него не было рта, и оставалось только догадываться, откуда исходит звук. Что ж, содержание — куда важнее… Ему рассказали. Железистый запах собственной крови опьянял, давил на мозг; к плоти мерзко лип тканевый поддоспешник. Рыцарь сидел на камне, похожем на осколок гранитной башни. Кругом руины неизвестной страны. Он зажимал рану. Почерневший от крови меч левитировал в воздухе благодаря магии Вестника. От этого сделалось смешно, потому что Вестник, в таком раскладе, красовался перед противником. В этих руинах, зажимая рану на плече, на куске холодной гранитной башни Роланд узнал, по-настоящему узнал, что такое несправедливость. Девы в беде оказались ни при чем. Здешние женщины, обернутые проклятием в монстров, брали в руки трактаты по магии — и создавали Орден, как и мужчины, и одна из них рассказала пришлому с поверхности рыцарю, как противостоять этой несправедливости. Она телепортировала его в родной Мондштадт, вблизи границы Снежной, где даже весной витали снежинки. Мороз отрезвил. Разводы крови на лице стали покрываться хрупкой корочкой, но Роланд не замечал этого — он тянул руки к Розалине, стоявшей со стороны Снежной. Выглядела она чересчур… нормальной. На мгновение голубые глаза округлились в ужасе. Розалина взяла себя в руки. — Леди Предвестница? — один из агентов мельтешил за спиной, — Вы знаете этого человека? Розалина знала. О несправедливости, и о том, что Роланд познал несправедливость — тоже; как и о том, что совесть не позволит ему забыть произошедшее в Бездне, и о том, что он уже готов сражаться против Небесного Порядка под знаменем Царицы. Срывая гнилой цветок с его черных лат, Розалина знала, что на инициации Пьеро назовет его «Капитано». Спустя века он станет сильнейшим в Тейвате и поведет армию Снежной против законов Селестии, что уничтожала цивилизации и творила монстров из людей. Потому что так поступают рыцари.Даже когда учение его назвали «ересью», даже когда изгнали его навсегда из кругов жадных до знаний людей, тот молодой человек записывал свои чувства на полях собственных заметок.
Сумеру — маленький город. В Тейвате были и краше, и современнее, Зандик знает, потому что временами в их деревянный порт заходили корабли из Лиюэ, Фонтейна и даже Снежной, и всегда мудрая Академия лишь ломала голову, откуда в этих странах такие корабельщики. «Академия глупа. Сумеру чересчур мал, чтобы принять: мудрость — не только про лекарей-спасителей». Именно об этом думает Зандик, любуясь родиной издалека, из теплой глубины джунглей Ардрави, стоя у края обрыва. Под ногами прозрачной тонкой змейкой извивается река, над гладью которой вспархивают оризии. Солнце палит до боли. На исходе дня от земли поднимается жар. Исполинские папоротники без ветра недвижимы. Слышно, как Сохре копается где-то позади. Она раскладывает лепешки, персики зайтун и, в какой-то момент, даже болтает бутылкой с мондштадтским вином. Зандик оборачивается, забывая про Сумеру. Сохре мнет края своей академической мантии, цвет которой ему напоминал плесень — пеницилл. Зеленый значок Амурты теряется на фоне травы. Забавно. Они спорили об эволюции, об изолировании видов, даже коснулись каэнрийской механики по дороге сюда — чтобы теперь оказаться на «пикнике», словно парочка отупелых студентов, сбежавших с занятий. Сохре кидает взгляд в сторону отключенного и будто бы мертвого автоматона. Потом — на небо, размытое розоватым закатом, нежным природным красителем. На горизонт, подпираемый сводами Академии и ее башен. Ей кажется, скоро будет смеркаться. — Может, начнем? Зандик улыбается, садясь рядом. Он не интересуется ничем из ее корзины, оставляет даже вино — но то и дело заглядывается вдаль, а потом назад. На Стража руин. «Будто любуется», думает Сохре со странной язвительностью. Впрочем, в те времена никто не называл их «Стражами руин». — Вы боитесь, дастур Сохре? Так смотрите… — молодой ученый берет в руку персик. Перекидывает, туда-сюда, — Это же просто «механизмы без воли», ваши же слова. Она откидывает каштановые волосы за спину. По шее липко и противно стекает пот: полевые исследования — не для слабаков, но Зандик не жалуется. Значит, и ей не пристало. — Я не отказываюсь от них, — хмыкает Сохре. — Просто у тебя странный выбор мест для свиданий. — У нас свидание? — Можно сказать и так. Если тебе не нравится, можем назвать это «дебатами на открытом воздухе». Сохре отрывает кусок пресной лепешки. Устраивает на ней половинку персика и несколько мгновений любуется, как сладкий сок впитывается в пористое тесто. Зандик трогает свое запястье, смотрит, но не на нее. Смотрит так глубоко в несчастную бутылку вина, словно она откроет ему тайны Ирминсуля, не меньше. — В таком случае, я бы поспорил с вашим утверждением. То, что вы называете «механизмами без воли» — для меня высочайшая ступень человеческого разума и его созидательной силы. — О, Дендро Архонт, пошли мне милость… Забудь, Зандик. Может, не о машинах? — Не о машинах… — тихо повторяет он, и щурит жуткие кровянистые глаза, — Тогда о чем? Сладость вяжет на языке. Сохре любит персики зайтун, любит сладкое, так что если бы Зандик не знал, то пообещал бы себе — «на следующий пикник я принесу ей… заварной крем из роз, например». Она интересна, с этим глупо спорить; правда, Амурта и столь примитивная биология уже скучны, а она сильно помешана на них. Даже жаль, что Зандик знает. Она — нет. Автоматон за ними начинает шевелиться так тихо, что, кажется, даже пресловутые папоротники шуршат громче. Шестерни и поршни смазал заранее, желая показать, насколько опасно недооценивать каэнрийских механиков. «Машины без воли», как же. Энергетический куб нашелся неподалеку, в зарослях монстеры. На самом деле, искать особо не пришлось. Везение, посчитал он. — Недавно в зале Амурты проходила лекция на тему рудиментарных органов у тигров ришболанд, — Сохре подставляет широкоскулое лицо закату, — Не ходил? — Не ходил. «И не схожу», улыбается Зандик, прикрывая веки. Темнота приятна в своей неизвестности и глубине. Сначала звучат шаги: глубокие, громкие, как удары кузнеца. Темнота озаряется белой вспышкой, потому что Сохре кричит так громко, что от шока удержаться невозможно даже ему. Лишь затем — хруст ломающихся костей. Он влажный, шумно-приятный; приятный, как темнота или разломленная, поджаренная на костре лепешка. Заряда в автоматоне хватило на немногое, однако для демонстрации — более чем. Автоматон распускает стальные объятия. Тело Сохре падает рядом. Зандик держит глаза закрытыми. Она, безусловно, жива: хрипит, страдает, перелом не то шеи, не то подъязычной кости. Какая уже разница. Зандик улыбается. Последнюю минуту жизни Сохре смотрит, как закатное солнце льет на Академию свой свет. Их маленький глупый город утопает в розовом.«Чириканье насекомых в давно минувшую осеннюю ночь — это хор изгнанников, поющих древнейшую песню человечества, когда они переживают свое тяжелое положение …» «Лишенный всего того, что когда-то было близко к телу и что когда-то была дорога душа, песни и воспоминания — это все, что осталось от прошлого». «Последние певцы, первые Феи, они сыграли свою последнюю мелодию в залах ангелов.»
Им всем остается только догадываться, насколько велика Селестия. Поздним летом из Лиюэ возвращаются Чайльд с Синьорой. Вечером того же дня Коломбина приходит к Одиннадцатому: мальчишке, смешно поджимающим босые ноги в кресле. Он сидит, задумчиво скребя ногтем по обложке. Коломбина прищуривается — это сильно искаженная версия «До солнца и луны» из государственной библиотеки. — Гео Архонт изменил тебя, — хихикает Коломбина, порхая над креслом, — Раньше ты интересовался подобным только когда вспоминал о своей наставнице. Как там ее… Чайльд сдувает рыжую прядку с носа. Он хмурый, непривычно хмурый — даже задернул тяжелые алые портьеры, хотя часто плакался, как мало ему света в Заполярном дворце. «Бедного мальчика никто не предупредил, что он будет играть клоуна». Ей смешно, ведь спустя тысячелетия люди неизменны: вязнут в обидах, амбициях и пороках. Порой приятно издеваться над ними. — Скирк. И при чем тут Моракс? Может, я сам… — Что Архонт наплел тебе? Наконец, Коломбина находит себе место напротив. Она садится тихо, неуловимо и легко, словно бабочка — на нежный лепесток, но это обман. Здесь только диван. Чайльд напряжен; она складывает руки на коленках. Лукаво улыбается. Крылышки над ушами заинтересованно трепещут. — Я не спрашивал, — возвращаясь глазами в книгу, отвечает Одиннадцатый, — Но даже если бы спросил, он бы не рассказал. — Хочешь, расскажу я? — Не хочу. — А я расскажу. — Коломбина рассмеивается, — Как ты думаешь, на что похожа Селестия? Чайльд кидает в нее взглядом исподлобья. Коломбина держит удар не хуже Капитано. Спустя секунд десять Чайльд капитулирует — его пугают эти глаза-рубины, глаза-вишенки, похожие на мокрые выколотые глазницы. Конечно, вслух он говорит: — Понятия не имею. — На дерьмо, Чайльд. Селестия похожа на дерьмо, и если ты думал, что Бездна устроила тебе кошмар во плоти, то ты не бывал там, наверху, потому что там… — Стой, — он вскидывает руку: тонкую, но сильную и почему-то обожженную. — Откуда ты узнала про Бездну? — Ты, должно быть, шутишь? — Коломбина удивленно моргает глазками, а потом растекается в ухмылке, — Я знаю все. Возможно, даже чуть больше, чем все. И, к слову… не перебивай старших! Чайльд откидывается назад, на приглушенно скрипнувшее кресло. Коломбина… припоминает. Их народ изгнал Изначальный, изгнала Селестия, лишив прекрасных хрустальных дворцов и изобретений, и нежных садов со сладкими яблонями. У них было все — и все исчезло, словно разложившийся труп. В ней говорит обида. В этом отношении ангелы недалеко ушли от людей. — Издалека Селестия кажется прекрасной и красочной, но это не так. Изнутри ее дворцы измазаны кровью, а под сводами висят крюки, на которых, будто свиньи, нанизаны те, кто вознеслись. Из их животов торчат кишки, а у некоторых вываливается огромная черная печень, стоит их растормошить. Ах, представь как красиво — черное на белом! Только если из их ноздрей и рта не валятся червяки. На острове пахнет серой, кислотой и гнилью, а водопады полны гноя. У тебя ведь есть Глаз бога, Чайльд, м? Пальцы рефлекторно тянутся к поясу, поглаживают голубую стекляшку. Выражение на его лице дорогого стоит — всегда спокойные, по-мертвому статичные глаза как блюдца; того гляди, и выпадут от шока, но потом Чайльд очухивается. Коломбина видит, как напрягается крепкий пресс в разрезе рубашки. То ли страх, то ли жалкое удивление. Он кивает. — Так вот ты… — белый пальчик тычет ему в район груди, — Вознесешься, когда умрешь. Ты пополнишь собой список свиней, что болтаются под белым куполом, и в крови, что из тебя выпустят, радостно смеясь, будут купаться Архонты, потому что такова их природа, как тварей Селестии. Как думаешь, Моракс… — Хватит. Это бред. — Бред? — хохочет девушка. «Нет... монстр в скелете девушки, если у нее вообще есть скелет», думает Одиннадцатый. Она считывает его мысли. Продолжает улыбаться. — Бред, потому что Моракс тебе такого не рассказывал? — Хватит! И про Моракса, и про все. Уйди из моих покоев, Коломбина, ради Царицы… «До солнца и луны» летит на кофейный столик. Чайльд вертит головой в поисках заначки, бутылки огненной воды — «без нее никак», вытягивает из его разума Предвестница. «Мальчик не только клоун, а еще трус». Это неправда, она знает. Он отменный воин, может, неплохой стратег, но в делах выше, чем битвы или придворные интриги, сведущ на уровне Пустынника. Тем не менее, цапать его за нервы еще приятнее, чем условных Арлекино или Пьеро: сказывается опыт. Коломбина вспархивает с дивана. — Как скажешь. Спокойной ночи тебе, наш Одиннадцатый. Когда Чайльд отворачивается, чтобы открыть бутылку, она рассыпается белыми перьями — и жутко хихикает на прощание.В доме ярко горит очаг, наполняя комнату мягким теплом. Лица детей порозовели от бликов огня, а их улыбки так чисты и просты, что, если бы сюда забрел случайный путник, он наверняка принял бы их за обычную, счастливую семью.
Кур-де-Фонтейн — маленький город. В детстве, правда, казалось иначе — до «Буфф д’эте» был Флев Сандр, где всегда несло рыбой, помоями и кислым перегаром, и тощей девчонке думалось, что Фонтейн огромен. После воды из канализации и аквариум показался бы океаном. Сейчас ей кажется, что Фонтейн, от Флев Сандр до Дворца Мермония, убог, словно хромой бедняк. Линетт хочет ее позвать. Видя, как задумчива сегодня «Отец», отказывается от этой идеи. С Арлекино в Фонтейн прибыл целый взвод агентов, но провожает ее любимая дочь — у них особая связь, хотя преемником выбран Лини. Наверное, потому что она женщина, а они умнее, считает Арлекино, беспристрастнее. Линетт хватает хладнокровия, чтобы не лезть в гущу. — Что с маркизом Бернаром? — Устранен. Арлекино улыбается уголком губ. Они проходят какой-то бутик: яркие шляпки, цветы, жакеты, юбки и платья — все скрадывает полутьма сумерек. На этой улице не горят фонари, а солнце-предатель уже угасло за горизонтом, оставив Фонтейн на милость ночных развлечений. В подворотнях мелькают размалеванные шлюхи. Носится ребятня. Пахнет дешевыми духами и почему-то — застоявшейся водой. — Графиня Депре? — Устранена, — тихо отзывается Линетт, — Мы изобразили несчастный случай с неисправным жандарматоном. Никто не подумал сомневаться. — Славно. — кивает Арлекино. — Почему бы тебе с братьями не взять выходной? Они проходят чуть дальше, и когда с улиц теряются шлюхи с детьми, за одним из поворотов возникает особняк; по крайней мере, рухлядь когда-то была им. Подгоревшие рамы свалены там, где раньше цвел сад с маркотами. На ночном ветру хлопают отрезанными языками тряпки. Лунный свет течет сквозь прорехи в черепице, сквозняк скрипит половицами, что торчат из полуразрушенных стен, словно старые косточки. Арлекино знает это место, как и Линетт. Особняк Лефевров. Его уже наполовину растащили бедняки, но она бы узнала, даже приведи ее «Отец» на пепелище или в райский сад. — Зачем мы здесь, Отец? — проигнорировав чужую милость, почти беззвучно спрашивает Линетт. — Чтобы ты не забывала. Она вздрагивает — не может сопротивляться. Шерсть на хвосте пушится, нестерпимо хочется пригладить, успокоить, но максимум, на что поддаются мышцы — поджать губы: это из-за Путешественницы. Они с братьями заигрались. Забылись. Арлекино хочет напомнить, где их место: подальше от героев и привязанностей. — Боишься? — Нет, Отец. — Тогда иди первая. Слуга в черничном фраке и белых перчатках вел ее за руку; за спиной хлопнула дверца экипажа. Все тише и тише стучали копыта удаляющихся лошадей, а потом умолкли совсем. Брат остался вдалеке, в центре, сердце их оказавшегося жалким города, чтобы показывать фокусы богачам. От запаха маркотов девочку чуть не вырвало. Арлекино гладит ее плечо — и сжимает когти. Очертания особняка дрожат перед глазами. Боль пульсирует красно-белым, но Линетт терпит, не издает ни звука. Наверное, «Отец» сейчас улыбается. — Иди, Линетт, и помни, что этот город не очистит ни один огонь и даже священная вода пророчества. Здесь гниют люди, пряча вонь за дорогим парфюмом. Им нельзя доверять, а ваша дура-Путешественница — не исключение. Когда-нибудь сгниет и она. Все еще думаешь, что не боишься? — Не боюсь. Линетт заносит ногу — и ступает в руины дома Лефевров. Зола пахнет приятнее маркотов, что в этом городе на каждом шагу.