
Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
«Псина, видно, старая, ибо кашляет шелестяще, захламляет пространство горячим дымом. Нос щиплет, заставляет ткнуться мордой в лапы, прикрыв глаза». Или ау, где нежить и люди живут вместе, а Беверли и Билл две лисицы, скитающиеся по лесам.
Примечания
События происходят в альтернативном XVIII веке. В работе встречаются как реальные места, так и выдуманные. Реальные могут быть представлены очень альтернативно и находиться не там, где положено. Магические практики, ритуалы, Боги рискуют иметь авторское прочтение. Много «дженовых» событий. ВАЖНО! Некоторые метки нарочно скрыты, некоторые добавятся по ходу сюжета, так же с пейрингами. Все определения, лишённые сносок, лишены их умышленно.
Посвящение
Твиттерскому коммьюнити.
Часть 9. Ворон и Лис
22 мая 2022, 04:54
1787 год.
Билл-Билл-Билл.
Произнеси тысячу раз, и рассыплется, как замок из серебристого пепла. Развеется прахом износившейся памяти.
Билловы воспоминания — вредоносные черви, жрущие урожай, выедающие сердцевинки из листьев. Можешь раздавить с десяток ботинком — надёжнее выжечь. Пламя ведь очищает.
Иль коптит до черноты?
Эмпуса сыто облизывала лапы, будто слопала с десяток воробьёв. На самом же деле налакалась чистой воды. Плошка стояла в дальнем углу комнаты, между стеной и громоздким шкафом. Мунин чистил перья, топчась на жёрдочке. Хугин хохлился на первом этаже, слепо таращась в окно. Дескать, не пристало гордой птице с лисицами миловаться.
Патрик вот, птица мудрая и старая, полагал иначе.
Сидел, словно голубокровый эльф в колыбели. Основание кровати разрослось крепкими ветвями, обнимало толстыми пальцами перину. Колдун спиной опирался на подушки, полы халата свисали на радость кошачьим лапам. Билл пристроился рядышком полулёжа, подпирая щёку ладонью. Шерстяным пледом укрылся до талии, выше согревался историями.
— Твой черёд. Поведай мне свою, Билл, — Патрик косится на ночного гостя, чуть прикладывая голову к подушке.
Биллу сны теперь не являлись, лишь чуткая чернота, даже после сказаний про драконов и фейри.
Верно, поэтому бежал греть уши, стоило солнцу шмыгнуть за горизонт.
Всё же сколько б жизнь ни мотала, а любопытные мальчишки навсегда остаются любопытными мальчишками.
Лис протяжно замычал, переваливаясь на спину и елозя плечами.
— Просил бы чего попроще.
Зори свечей шагали нежной поступью. От серебряного кубка по дощатому полу до пушистого хвоста. Эмпуса подкралась к подножью кровати — поняла, что попалась, когда хозяин почесал между ушей.
— Сам-то не рассказывал мне, откуда ты такой вылез, — говорит, посмеиваясь, рассматривая треугольный потолок. К тому, что Патрик живёт на чердаке, Билл привык мигом.
— Что же, правда за тобой. Тогда я обязан рассказать первым. — Он потирает мокрый кошачий нос, когда отстраняется, Эмпуса широко зевает. Билл рывком переворачивается на бок, опирается на локоть.
— Честно и подлинно? — щурится. Колдун в ответ тянет полуулыбку.
— Честно и подлинно. Но взамен я рискну попросить того же: искренности.
Лисица закатывает глаза, роняя голову на руки. Когда выныривает, ставит подбородок на внешнюю сторону ладони. Под нижней губой проступает ямочка.
— Начни для начала, Тень, а то вдруг мне станет настолько скучно, что я усну без задних ног. — Билл подпирает лицо обеими руками.
Патрик сказывал каждую ночь о том, как видал Блокулу в венке обнажённых ведьм, приманивал водяного коня, чтобы отстричь волос с гривы. Вчера поведал о мире светлых альвов. Днём раньше про Локи, убившего Бальдра, да про преданного всеми волка, опутанного цепями тоньше волоса и крепче стали.
Билл подумывал, что и про себя он поведать не постесняется. Прошлое ведь оно такое — скрывает подлинную личину любого существа.
— Моя мать как-то сказала: «Коли наше поселение обернётся человеком — ростом будет с ноготок».
Эмпуса продолжала крутиться возле кровати, Мунин прижал крылья поближе, нахохлившись. Патрик расслабленно опёрся на подушки.
— Я родился на севере, в семье верховной ведьмы. Среди могучих гор и густых лесов, вдали от людей и чужих племён.
Тогда боги шумели, не оставляли ягнят на растерзание волкам, а клыкастые не нарывались на острые ножи. Билл с Беверли в те времена не родились, а их матушка Изуми цвела, докучая Бабуле Чикэко. Взбалмошный да ветреный нрав им передался от неё. Билл, верно, оттяпал кусок большущий и сочный, а то как объяснить, что к мужчине в спальню захаживал, как бывалая куртизанка? Он тогда ещё, на Лисьем Острове, часто шутил, что не нужны ему никакие ступени храмов да небеса — он себя видит служителем Ёсивара.
— Мою мать звали Мелания. Ох и властная была женщина.
Образ матери напоминал картину, содранную с холста. Хозяин о такой погорюет, а затем и не упомнить: «Что хоть было-то на ней?»
Патрик припоминал мельком, образ женщины отсвечивал в его зеркале — голова черна, без единого седого волоска, заплетённые в тугую косу, свисающую до самых колен. Патрик помнил тяжесть и блеск, словно заточенного клинка. Мальцом воображал, что, пока мать целует в лоб, толстая коса ляжет ему на худощавую грудь, поползёт выше, обовьёт горло и задушит, подобно верёвке.
— Мелания носила бесформенные платья, что ползли вслед за ней по земле.
А на ровном мельном лице светились огромные серые кристаллы.
— Она говорила, что в день моего рождения ощерилась кровавая Луна и умер чёрный баран. Когда я вылез на свет, повитухи едва меня не выронили. Потом до самого отрочества глядели с ужасом.
Только ль до отрочества?
Билл поднял бровь, склонив голову на птичий манер.
— Видишь ли, у ведьм первенцами бывали только девочки. Появление мальчика наряду со смертью скота в день полной красной Луны сулил перемены. А многие верили, что несчастья.
Патрик рос нескладный, худощавый — кости торчали из-под ремешка штанов, лопатки выпирали наконечниками стрел, пронизывая голубой купол. Мелания глядела с косым прищуром, пока сын стоял в длинной ночной рубахе. Из-под треугольного ворота проступала лесенка рёбер, грудина одевалась в кожу, будто в тугой корсет.
Матерь гадала всё, как такого недоноска извергло её чрево.
— Отец умер, когда мне было шесть.
Его звали Бранвен — плечистый высокий мужик с дремучей бородой. Детишки ковена втихушку нарекли пиратом из-за смоляных волос да хромоты на левую ногу.
Отец опирался на трость, которую Патрик подносил ему с первым своим шагом. Тот же взамен ерошил мальца по голове, в сумерках усаживал на колени, держа в руке горсточку деревянных рун. В лучистые вечера протягивал книгу в хлипком переплёте, следя за тем, как Патрик выговаривает слова один за одним.
— Мелания убила его за измену, следом и полюбовницу.
Мать поманила лезвием калёного топора, её маленькая рука держала рукоять играючи. Подле ног лежал изрубленный отец. Сапоги сняты, ступни срезаны толстым слоем, из живота торчит требуха, голова надрублена, а язык вывалился на славу мухам и жукам. Напротив него женщина с клочками выдранных с корнем волос, безглазая. Из груди торчат сломанные кости.
«Разожги костёр, сын. Нужно убрать животных со двора».
Когда Патрик оттаскивал отцовское тело в костёр, сухожилия на шее надорвались с глухим треском. Голова отвалилась, завалилась набок, покосившийся взгляд устремился мальчику за спину. Патрик стиснул трупные руки, не в силах разжать. Когда мать подошла поднять отрубленную голову за волосы, сказала:
«Похвально, что тебя не стошнило под ноги».
— Я был неугодным. Взрослые отворачивались, когда видели меня. Полагаю, они считали меня проклятьем, ведь после моего рождения затянулись заморозки и животные умирали чаще. Дети, воспитанные теми же взрослыми, подкидывали на моё окно зубы умершего скота.
— Отвратительные создания. — Билл сжал челюсти, щёки впали, а под кожей загуляли желваки. Патрик на это улыбнулся обезоруживающе и пригладил напряжённые кулаки.
— Ничего. Со временем я понял, что за их ненавистью скрывался страх.
В детстве по рукам бегали бородавки, вылуплялись, словно голые слепые цыплята — жалкие. Патрик прижигал, заматывал грязно-жёлтыми бинтами. Дети в ковене смеялись, только за глаза, чтоб нежданный сын не навёл порчу.
Однажды рыжеволосый мальчишка сказал Патрику, что тётка нарисовала на его теле рунную связь — защитить от верховного отродья.
«Бабушка говорит, глаз у тебя плохой. Несчастья приносишь».
— Я рос, читал. Изучал мёртвые языки, просиживал за семейным гримуаром с ночи до утра. И с тем, как вытягивался мой позвоночник, тянулись вверх и силы. Моя мать не говорила обо мне с другими, но я знал — она наблюдает.
Когда кожа на ладонях и костяшках очистилась, он мог назвать болезнь по имени, лишь учуяв запах обладателя. Дети не смеялись, даже молча, но и не кликали ловить редких светляков. Патрик выходил в одиночку, в густую темень, обрамлял в лодочку ладоней, рассматривая мерцающий хвост. Зелёные крохи затем утекали, как блестящий ручеёк абсента.
— Когда я был ребёнком, матери приснился сон, в котором чёрный человек вырезал сердце у неё из груди. Его лицо и тело было обтянуто графитовой кожей. Лицо остро, а зубы белы. Узнать его она не смогла, но запомнила глаза.
Такие же, как у неё.
Мелания просочилась в комнату сына сквозь щели на потолке, принесла мороз и заставила половицы заныть. Нависла над кроватью, впилась в вены на впалой щеке. Патрик дышал ровно, не размыкая век, слушая биение сердца в материнской груди. Чувствуя от волос запах волчьей ягоды и как острая коса покачивается над его поясницей.
«Спишь, воронёнок, спишь?»
Она провисела над кроватью всю длинную ночь. Худая, бледная, не моргающая, она не отрывалась от коротко стриженных висков. От теней под его глазами, от аппетитно выпирающей косточки плеча. От коротких ресниц, которые ни разу не дрогнули.
То-то и оно. Воронёнок заговаривал птиц, видел сны наяву. Кости обросли мясом, тело стало походить на молодое дерево — крепкое, тянущееся выше и выше.
— Когда я вырос, она узнала чёрного человека во мне.
«Какой же ты взрослый».
Подушечками пальцев впилась в челюсть.
Вздёрнула-сжала. Выдавила скрип стиснутых зубов, вынудила позвонки захрустеть. Когда загребла волосы второй рукой и потянула — шею сломать хотела.
Надо было его, маленького тщедушного воронёнка, кинуть в котёл да приправить тимьяном для вкуса.
«Вороны падальщики, мой мальчик, но тебе я обглодать свою тушу не дам».
Он сплёвывал яд вместе с материнским молоком, заправлял отросшие перья за ухо и по ночам мазал грудь не остывшей кровью агнца, вымаливая у Хель поцелуй, что проведёт его сквозь долины Хельхейма. Одной ночью, когда бледный свет освещал холмы, а болотистый ореол пятнал месяц тиной. Мрачная царица поднялась тенью из-под земли, забрала широкой дланью освежёванное мясо и нашёптывала одно-единственное слово: смерть.
— Когда в ковене появляется новая верховная, то силы старой утекают в землю, а затем сочатся в молодую приспешницу. Мужчины-верховного никогда не было. Пускай отцом ведьм и является Локи, — Патрик замолкает, слегка хмуря брови, — однако даже при дочери Мелания сделала бы всё, чтобы оставить силу себе.
Предатели и убийцы переменчивы, неудивительно, что боги по своей натуре то к груди прижмут, то погонят взашей. Локи же, верно, непросто устал от яда, текущего в чашу, что решил развлечь свою неугомонную душу.
— Что было потом? — Билл нахмурился. Патрик за всё время ни всхлипнул, ни сломал голоса, и даже когда усмехался, лицо оставалось беспристрастным.
Оно и понятно. Прошлого, говорят, не воротишь.
— В один из дней своего восемнадцатого года, на исходе осени, мать послала меня за хворостом. Зима набиралась сил, дома скрипели от холода. Когда я отошёл в чашу, то услышал, как затихла еле живая трава, как надрывно заскрипели деревья. Моя мать выткала себя из воздуха, сжимая нож. С момента смерти отца её рука осталась такой же маленькой.
Там, где заправляла Мелания, леса крючковатые, сырые на ладонях, мазались кровью жимолости. Запах стоял зимний, снегом на макушку, даже при светящемся Гелиосе.
— Когда лезвие прошло сквозь грудь, с веток спорхнули птицы. Думаю, последние в тот год.
Она разрезала под ключицами и до самого пупа, лезвия ни разу не вытащила. Окунулась в распоротую грудину по локоть, подлезла под бледную клетку, раздвигая кишки да лёгкие, сдавила пальцами шмоть — скользкий, тёплый. Бьющийся. Выдернула, покрутила, словно сорока блестящее колечко унесла в гнёздышко.
Пустое. Всех съела, только скорлупки оставила.
Билл скомкал простынь, поджимая губы, — Патрик вновь обернулся.
— Ты… ты провёл смерть. Обманул своих богов, — Билл поднял брови, непонимающе покачивая головой. Хотел было дотронуться. Пригладить, утешить? Но колдун усмехнулся, прикрывая глаза.
— Я же верховный. Мы умеем находить тропы.
Патрик лежал на замерзающей земле. Вороньё налетело первым, тянуло мягкие ткани, кусочки мяса из его живота. Отщипывали аккуратно, почти уважительно. Один пернатый, наглый и ушлый, клюнул глаз. Да так, что капилляры полопались, заполняя яблоко красным бельмом. Благо позже, когда вынутое сердце зашепчет, а кожа посветлеет, — глаз оправится. Брюхо вот заживать будет болезненно и долго — от шрама теперь никуда не денешься.
— Почему она так поступила?
Он добирается, подобно отблеску огня, до груди. Лапой примыкает на перекрёсток шрамов — где сердце. У Беверли билось, как птица. Дикое, быстрое, барабанило по клетке, полосовало крыльями воздух. У Патрика шептало, прибилось за сетью рёбер, недостаточно мёртвое, чтобы истлеть, и недостаточно живое, чтоб звучать во всеуслышание.
— Когда кто-то хочет отнять то, что принадлежит тебе, ты готов пойти на всё, чтобы остановить его. Даже если опасность лишь в твоей голове.
Но к нему всё равно хочется прижаться. Поджать лапы, опустить морду, согреть обнажённую, цветом как у курасов, грудь. Погреться под ладонями. Чтоб длинные пальцы расчёсывали шерсть, отросшую, пушистую и белую, как облака.
Облака.
— Что ты видел там? В смерти? — Билли ведёт по шраму, пальцы ощущаются легко, словно пёрышко.
Билла учили, что в стране мрака ждут демоны, — держи, дескать, нож, защищайся. Быть может, если везучий, то преодолеешь жёлтую реку.
— Эта история уже на следующий вечер. Теперь твоя очередь. — Патрик взглядом проходит от тонкой кисти до обнажённого плеча.
Честностью на честность, Билли.
— Ох, не мучь меня, — лисица морщит нос, резво переваливаясь на спину. Выдыхает, недовольно мыча.
— У тебя всегда есть возможность отказаться. — Патрик не изменяется в лице. Это тревожит куда больше, нежели грубый тон или угрозы. Пугает сильнее того, что война затянется на века, ведь Билл забыл, как обращаться с тем, кто спрашивает тебя о твоей истории. Запамятовал, как быть, когда лежишь в тёплой кровати и от тебя не требуют собирать пожитки да бежать сломя голову.
— Я прервусь там, где захочу.
— Конечно, решать лишь тебе.
Лис собирался шагнуть с обрыва, где внизу об отколовшиеся глыбы бились годы, прожитые в лесах, погребах, заброшенных амбарах и болотах. На верхушках водных вихрей оставались те несчастные, кто встречался на пути. За ними задушевного трёпа не вспоминалось, а если и был, то оставлял больше синяков, чем залечивал.
Он вновь перевернулся, опираясь на локти. Отсвет рыжих свечей оставил в глазах белые точки.
— Ты слышал о кицунэ? Плутовках с девятью хвостами. С такими горько враждовать, но и дружбу водить невозможно.
Сестра бы сказала, что младший братец лишился рассудка. Спятил, свихнулся.
А Билл наблюдал за Патриком. За тем, как тот смотрит на него, за тем, как пускает к себе без стука. За тем, как кормит и поит. За тем, что не прикасается к нему слишком часто или зазря. За тем, что не отворачивается, когда Билл вглядывается.
— Несложно представить тебя с девятью хвостами.
Лис отражается нечётко, со слегка неровными краями, расплывается в красноватой радужке.
— Показать не проси, а то испортишь красивую ночь. — Он садится на колени, кутаясь в плед. Патрик отодвигает руку.
— В мыслях не было.
Билл ищет на его подбородке, губах, расстоянии меж глаз то, за что следует ухватиться. Царапать, щёлкнуть зубами. Вскочить и побежать. Но находить осенний цвет и бледность, как у прячущейся за ветками Луны.
— Мы с Беверли родились на Востоке, — Билл прикусил нижнюю губу. Вдохнул поглубже. — Свалились на голову Бабушке со смертью родителей. Мне шёл первый год, Бев — четвёртый.
— Когда я родился, в наших краях орудовали охотники.
Ошивались с раскидистыми луками, теперешние солдаты бы позавидовали.
Теперешние охотники?
Старые вот так же барахтались группами. В одиночку никогда. У них зыркалки заточены на атласные да густые шкурки. Головы острых, правильных форм, чтобы на стене смотрелись выгодно. Дороже мешка золотых. И когти чтоб блестящие. Из таких и амулет дочке, чтоб от разбойников защищал, и жёнушке ожерелье, чтоб кичилась, какой благоверный у неё силач и добытчик.
Забойщик.
— Развелось, как тараканов. Поговаривали, что это люди с соседнего острова. Мои родители искали их, пускай Бабушка просила мою маму не ходить, но знаешь, как бывает? Как можно отказать себе в родительском неповиновении? Беверли говорит, что совсем не помнит день гибели родителей, я и подавно. Знаем только, что однажды они не вернулись домой.
— Почему люди охотились на вас? — Патрик поймал его беглый взгляд, Билл зло усмехнулся.
— Страх? Ненависть? Золотая лихорадка? Кто знает. Бабушка говорила, что наша шерсть мягкая, как шёлк. За неё тогдашние богатенькие коллекционеры готовы были разорвать. — Он пожал плечами, а затем отмахнулся. — Быльём поросло. Я даже не помню лица матери с отцом.
Билли однажды сидел среди опавших опилок и покусывая кончик кисти. Ведомый колючим желанием изобразить пейзаж, который ему никак не поддавался. Поставил в уголок холста маленькую точку, а затем закрасил голубым. Родители, их голоса, как эта точка, — скрыты под слоем краски. Умершие настолько давно, что он и не знал, как скучать по ним.
— Как я уже сказал, нас воспитала Бабушка.
Она учила их располагать треугольные и плоские камни в домашнем саду так, чтобы болезни не захаживали на порог.
Когда сомоку мэбаэ идзуру касалась кончиками ног земли, Бабушка отводила внуков в открытый сад под розовопенные кроны сакуры. Откупоривала бутылку вина, пригубливала и жмурилась. Раскатывала лепестки букета вдоль языка. Лисята глядели на бабочек — одна из них, оранжевая, словно корка апельсина, уселась Биллу на нос. Тогда он скосил глаза и замер, словно вот-вот потеряет равновесие. Бабочка потёрла лапки, упорхнула, оставив лису на память глаза в форме больших блюдец.
— Бабушку звали Чикэко. Она учила нас читать, писать, рисовать. Носила меня на спине, когда я был маленьким. Обучала Беверли игре на сямисэне.
Кормила грибами, собранными на Горе Курама. Направляла кисть Беверли, учив её писать. И первые, ровно как и последние, краски из ракушек Биллу подарила она. Его с детства не привлекала бумага, заключающая в клетку, словно птицу. Билл жаждал выходить за края, его кисть оглаживала стены, дверные проёмы и даже полы. К отрочеству дом превратился в палитру.
— Моя Бабушка была одной из старейшин в нашей деревне. Следила за благополучием жителей, помогала советами потерянным. Провожала пожилых лисиц в Вечную Страну.
С Чикэко они двумя клубками шерсти бывали в бухте Эдзири, подгоняемые ветром, щекочимые травами, любовались на белую и умиротворённую Фудзи. Билл с Беверли, повзрослевшие, провожали и встречали корабли в Эдзири до последнего мирного дня.
— Когда кицунэ исполнялось пятьдесят лет, они становились послушниками в храмах. Это величайшая честь, которую заслуживали немногие, но стремились все. Беверли оставался год до посвящения.
Она мирилась с исходом детства, прощаясь с беззаботными проказами, затяжными гуляниями и полётами за путеводной звездой. На правах старшего ребёнка её место среди старейшин определилось с появлением на свет. Беверли знала, что ей не достаёт бабушкиной строгости, однако не занимать собственной стойкости и упрямства. Биллу же не занимать свободолюбия и бойкости, казалось, совсем ещё детской.
— Бабушка ждала, когда я вырасту, а мне этого не хотелось.
Когда Беверли, закинув руки за голову, сказала, что братишка увидит её в одеждах старейшин, Билл ответил, что из их семьи она будет последней, надевшей её. Бабушка, появившаяся из-за плеча, ответила, что детские годы хороши именно тем, что они заканчиваются. Билл на это фыркнул, что волен сам выбирать время конца. Чикэко ответила, что если Билл не вырастет, то в конце не сможет позаботиться не только о семье, но и о себе.
— Затем… началась война. И ни мне, ни Беверли не грозила одежда старейшин.
Билл шмыгает носом, подползает ближе, шурхая по кровати кончиками ног. Кладёт ладони на сгиб чужого локтя.
— Не говори Беверли о том, что я рассказал, — голос надламывается, но веки остаются сухими.
Детские годы болезненно стучат по голове, вместе с подсохшими шрамами по телу. Билл не плакса — он науськался не казывать настоящей морды. Не трепать, о чём не следует, не доверять и не отираться в кровати с врагом.
Патрик же селит своё прошлое рядом, приглядывая, слёз от него не наворачивается. Было и было, пусть теперь лес пересказывает, как недетские сказки.
Билл сжимает пальцы на его локте. Свеча на столе подрагивает, рыдает восковыми каплями.
Патрик не обещает «Я никогда не предам» — слова для него ценны. Способны убивать. Он рассказывает о волшебнице Цирцее, об адских снующих гончих, о прекрасном народе с острыми ушами, о ведьмах. Даёт разворошить комнату, открывать дверь без стука, скрипеть половицами. Даёт зёрна, чтоб покормить Мунина, а Хугина отваживает, когда тот задирается. Патрик никогда не рассказывает, откуда в доме изобилие еды, но всегда позволяет смешливо клацнуть зубами.
Он не подбадривает продолжить, когда Билл сцепляет челюсти.
Честно и подлинно.
Лисица внутри брыкается, кусает, бьётся загнанным зверьём. Патрик мог бы успокоить, погладить вдоль шерсти. Взять на руки?
Билл думает о том, что если Беверли проснётся, то ему несдобровать.
Он опирается ладонями ему на грудь, невесело улыбаясь. Носом не хлюпает, лиса внутри щерится. Патрик прогуливается по его костяшкам, обнимает, обхватывая длинными пальцами запястье. Хвостатый под сердцем смиренно прижимает морду к земле, Билли же к чужому лбу.
Нос щиплет, как от специй, в горле застывает скулёж. Билл переходит на шёпот, сохраняя секреты от ушастых стен. Доверяясь, Патрику в губы.
— Кицунэ не хотят показываться.
Колдун прячет тайны в ладонях, как светлячка. Туда же поместится Билл, свернувшийся в клубок, уткнувшись мокрым носом в шерсть. Патрик готов приютить, насколько хватит домашних свечей, шепча притаившийся лисе:
— Они сами себе хозяева.