Существуй, пока твои легкие не наполнятся моей кровью

Слэш
В процессе
NC-17
Существуй, пока твои легкие не наполнятся моей кровью
Eva_is_not_ok
автор
Ipse
бета
Пэйринг и персонажи
Описание
Знаю, ты все равно сделаешь по-своему, но… Не стоит привязываться к тому, кто однажды уже пытался лишить тебя жизни. Этот "озлобившийся волчонок" никогда не оценит того, что ты для него сделал... или сделаешь. Не привязывайся к нему, Ваньнин. Тогда не будет больно.
Примечания
Давно хотела поработать в сеттинге зомби-апокалипсиса. А делать нужно только то, что хочется)))
Посвящение
Моим читателям :)
Поделиться
Содержание Вперед

В Посмертии мы все одиноки (как это и было всегда)

Когда-то в Посмертии

* Воспоминание *

Чу Ваньнин идет на звук. Звук сигнала электронного браслета. Идет уверенно. Но медленно. Медленно, как если бы был котом, увидевшим мышь, попавшую в расставленную человеком ловушку. Идет на звук, изо всех сил стараясь не шуметь. Это сложно, учитывая разлитую на полу сточную воду и тяжелые берцы на собственных ногах. Сложно, но возможно. Это напоминает их первую встречу. Это оседает горечью во рту и на стенках желудка. Это, как липкие, до тошноты омерзительные щупальца спрута, тянет на дно сознания. Тянет на дно из гниющих воспоминаний, от которых не убежать. Из воспоминаний, с которыми остается только смириться. Это то, что не дает покоя, даже когда цель оправдывает все средства. Цель мокрая. Изможденная. Цель, выбившаяся из сил. Цель, заслышавшая шаги и прижимающая колени ближе к груди. Цель, которая говорит устало. Беззлобно. Говорит тихо, словно бережет охрипшие голосовые связки. Говорит тихо, так, что Чу Ваньнину приходится вынуть один инейр из уха, чтобы расслышать, что именно подросток выдыхает из потрескавшийся губ: — Да когда ж ты уже сдохнешь… Выдыхает и смотрит… Смотрит волком. Исподлобья. Хочет казаться непоколебимым. Уверенным в себе и своих действиях. Но жмется к стене… Жмется к стене и дрожит. От холода или плохого самочувствия, не важно. Он дрожит, и Чу Ваньнин не способен на него злиться. Не способен, поэтому медленно-медленно опускается на колени. Опускается, не обращая никакого внимания, что ноги теперь мокрые. Что грязная водная гладь облизывает их ледяными языками. Опускается, потому что хочет быть как можно ближе. Опускается и осторожно интересуется: — Может быть, тебе что-нибудь хочется?.. Интересуется, а Тасянь-Цзюнь в ответ скалится. Скалится и как-то безжизненно продолжает поток нескончаемых, кажется, кишащих в нем подобно паразитам, пожирающим внутренние органы, мерзостей: — Пойди и сдохни! Хотя нет. Я придумал лучше, — мерзостей, которые для них обоих уже становятся обыденностью. — Я хочу, чтобы перед смертью тебя изнасиловали. Порвали. Чтобы до крови. На сухую. Чтобы ты был унижен. Чтобы молил пустить себе пулю в лоб, потому что не хочешь понести от насильника… Становятся обыденностью… Становятся чем-то естественным. Чем-то на уровне дежурных утренних приветствий. Становятся обыденностью, так что Чу Ваньнин вместо злости и клокочущей в душе смертельной обиды обращает все свое естество в заботу об этом невоспитанном, клацающем зубами щенке волкодава: — Все сказал? — прохладно начинает, чтобы сгладить слишком сильный контраст между чужими и собственными словами. — Дать тебе попить?.. И не успевает Чу Ваньнин протянуть подростку выуженную из рюкзака термокружку с горячим чаем внутри, как звучит сиплое: — Дать. Звучит, и алюминиевый предмет выскальзывает из пальцев быстрее, чем омега успевает договорить. Выскальзывает, но тут же, не удержавшись в чужих пальцах, падает в ржавую сточную воду, поднимая мириады бурых брызг. Выскальзывает, и от обшарпанных стен склада вместе с громким всплеском эхом отражается болезненное животное шипение. Шипение волчонка, попавшего лапой в охотничий капкан. Охотничий капкан мало того что перемоловший плоть и кости в кровавую кашу, так еще и отрезавший последнюю возможность вернуться к некогда свободной жизни. — Что у тебя с рукой? Вылетает изо рта быстрее, чем Чу Ваньнин успевает осмыслить и скорректировать интонационный рисунок сказанного. Вылетает изо рта озабоченно. Как-то испуганно даже. Но в ответ лишь надсадный рык: — Не твое дело. В ответ надсадный рык, но они уже это проходили: — Упал? Подскользнулся? — проходили, поэтому Чу Ваньнин знает, что все нотации и «серьезные разговоры» с наказаниями будут дома. Будут тогда, когда они откажутся в тепле и безопасности. — Что-то ещё болит? Сейчас только решение насущных проблем. — Иди к… Сейчас только решение насущных проблем, поэтому Чу Ваньнин не позволяет подростку закончить. Не позволяет, блокируя очередной приступ сквернословия еще в зачатке: — Да изнасилуют меня когда-нибудь, изнасилуют. И убьют тоже. Уймись. Дай только раны тебе обработать. Ты же хочешь увидеть, как мне плохо. Для этого нужно, чтобы ты раньше времени не умер от заражения крови. Давай руку. Тасянь-Цзюнь недоверчиво сводит брови. Сводит брови, но скорее по инерции, чем по собственному желанию протягивает конечность Чу Ваньнину: — Тебя это не пугает? Протягивает конечность Чу Ваньнину и даже не морщится, когда спирт выплескивается на израненную кожу ладони. Не морщится и немигающим аметистовым взглядом смотрит омеге прямо в лицо. Омеге, спокойно произносящему: — Меня пугает то, что тебе сейчас больно. И то, что ты до сих пор хочешь пить. Омеге, произносящему — и поднимающему из лужи термокружку. Аккуратно отвинчивающему пластиковую крышку и, продолжая удерживать емкость в собственных руках, помогающему сделать первый глоток придвинувшемуся ближе Тасянь-Цзюню. А за ним еще один. И еще… Чу Ваньнин считает их. Фиксирует. Ловит в фокус взгляда каждую сбегающую по подбородку не попавшую в рот каплю. Отмечает про себя, как поспешно-дергано двигается адамово яблоко на шее альфы… Так… Будто бы вот-вот жидкость попадет не в то горло. Тасянь-Цзюнь не окреп… Не окреп достаточно, чтобы совершать даже длительные прогулки… Не то что побеги… Тасянь-Цзюнь не окреп… Да и последние несколько месяцев жил на всем готовом. Отвык от кочевой жизни. Стал домашним псом. Не по характеру, по сути… А что может быть страшнее для домашнего животного, чем оказаться на улице. На улице, полной самых разных опасностей… Опасностей, к которым нельзя подготовиться, даже если, как кажется на первый взгляд, все предусмотрел. — У меня есть булочка, будешь? Ты такие любишь. С маком, — осторожно предлагает Чу Ваньнин, снова опуская руку в недра походного рюкзака. Опуская и нечаянно задевая тыльной стороной ладони холодные металлические зубья молнии. — Это ничего не изменит. Я всегда… — Тасянь-Цзюнь следит за каждым его движением. Следит настороженно. Следит, словно ждет, что омега вместо обещанной еды достанет как минимум гранату с выдернутой чекой. — Я всегда буду ненавидеть тебя. Всегда… — Хорошо. На этом и порешили…

*Воспоминание*

— Попался! Голос так близко. В самое ухо. В ухо без привычной тяжести инэйра. В самое ухо, опаляя кожу раковины теплым дыханием. В самое ухо… А потом земля уходит из-под ног. Резко. Стремительнее, чем можно было себе представить. Чем можно было бы себе представить секунду назад, когда легкие разрывались от быстрого бега… Когда глаза слезились от спертого затхлого воздуха заброшенного складского помещения… Когда сердце уже было готово просочиться сквозь ребра и впитаться едким кровавым пятном в кожу груди изнутри… Всего секунду назад… А сейчас Чу Ваньнин уже лежит на полу. На полу, сквозь жесткое бетонное покрытие которого то здесь то там пробиваются растения. Свежие. Цветущие. Доказывающие, что природа с наступлением апокалипсиса одержала безоговорочную победу над цивилизацией. Сейчас Чу Ваньнин лежит на полу и смотрит в знакомое… Но и одновременно такое другое лицо… Смотрит… И больше нет ужаса, сковывающего внутренности в железные цепи. Больше нет сбивчивого рваного дыхания. Больше нет ничего из того, что сопровождало его какие-то жалкие мгновения в пространстве и времени прошлого. Больше нет… Поэтому он смотрит Тасянь-Цзюню в лицо. Тасянь-Цзюню… Повзрослевшему. Это заметно невооруженным взглядом. Это то, что отвлекает на себя все внимание… То, что выветривает из головы все заданные и незаданные вопросы. Больше нет ни намека на детскость в его чертах. Только точеные правильные линии. Правильные прямые линии носа и скул. Правильные линии, которые будто бы высохли, осунулись. Стали резче, грубее. Правильные линии, особенно сильно выделяющиеся на почти что белой коже… Белой коже — последствии завершенной иммунотерапии. Иммунотерапии, которая выела цвет и из глаз… Разъела его. Лишила уникальности некогда аметистовые омуты. Будто бы капнула в них растворитель сверх меры. Капнула и не озаботилась проконтролировать полученный результат. Чу Ваньнин смотрит Тасянь-Цзюню в лицо… Смотрит… И позволяет себе растянуть губы в легкой не понимающей улыбке: — Это ведь я искал тебя, разве нет? Сильно отросшие в течение времени волосы альфы по обыкновению спадают темными небрежно растрепанными прядями на манер шор. Спадают и влажно поблескивают в пробивающемся сквозь разбитые стекла оконных рам солнечном свете. Поблескивают почти так же, как хитрые огоньки в прищуренных внимательных глазах. Внимательных глазах, в которых читается заинтересованное недоумение: — Тогда почему же именно я нашел? Заинтересованное недоумение, сменяющееся озорными искрами. Искрами так и кричащими из глубины: «Умей признавать поражение». Но Чу Ваньнин знает, что признаться в собственном проигрыше — путь в никуда. Знает, что показать Тасянь-Цзюню слабость равносильно недолгой, но такой значимой потере авторитета. Знает, поэтому решает привести все к общему знаменателю. Общему знаменателю под названием ничья: — Кажется, мы вдвоем так и не поняли правил этой игры. Попробуем снова? Ответом молчание… Ответом молчание и изламывающая красивое лицо трещиной понимания ухмылка. Ухмылка, за которой может скрываться что угодно. Ухмылка, словно пасть сытого хищника. Выполнившая свою функцию, но от этого все еще не менее опасная. Не менее опасная, судя по кровавым ошметкам предыдущей жертвы, застрявшим меж массивных клыков. Ухмылка, к которой добавляется смазанное, будто бы пробное прикосновение к пряжке расстегнутого ремешка на кожаной куртке Чу Ваньнина. Он не помнит, как и при каких обстоятельствах расстегнул его… Но… Предполагает, что во время быстрого бега… Для удобства… Чтобы не стеснять движения и не перетягивать и без того работающую на износ грудную клетку. Прикосновение, и омега чувствует тяжесть чужой руки на своем впалом животе через слой натуральной кожи и синтетики футболки. Чувствует и старается уйти от этих ощущений… Избавиться… Вжимается позвонками обнаженной поясницы в пол. Обнаженной поясницы, которую задравшаяся одежда больше не защищает. Не защищает, и от этого становится по-настоящему не по себе: — Тасянь-Цзюнь… — выдыхает, стараясь ровной интонацией громкого шепота призвать к благоразумию. — Тасянь… Стараясь, но его останавливают. Останавливают, не позволяя договорить. Останавливают прохладной ладонью, легко-легко опускающейся на губы. Останавливают прохладной ладонью, горько пахнущей мокрой травой после дождя. Останавливают: — Нет. Нет. Нет. — Предупредительно цокают языком. — Сегодня ты у нас слушатель. Однако запреты — для того, чтобы их нарушать, поэтому Чу Ваньнин выдыхает меж неплотно сомкнутых на собственном лице пальцев: — Что мы делаем? Тасянь-Цзюнь тоже выдыхает, только вместе с тем еще и обнажает зубы. Все тридцать два… Чтобы сразу… Не церемониться… Показать, что все, что происходит, его более чем устраивает. Что в настоящем не существует ничего, что бы его смущало или могло сбить с намеченного пути: — А разве так важно как-то обозначать «это»? Почему мы не можем… Просто чувствовать, например? — Тасянь-Цзюнь медленно, оставляя мазок на подбородке, убирает руку с лица омеги. — «Чувствовать»… Отличная же формулировка, нет? Это что-то странное. Что-то из глубин собственного сознания. Что-то, что временами дает о себе знать, как старая рана, но потом забывается вновь. Что-то, что вызывало в теле дрожь от одной только мысли… Что-то, чего так хотелось, но… Но было нельзя… Табу… Неестественное… Повисающее между ними незримой угрозой… Что-то, чего Чу Ваньнин всеми силами старался избегать… Не позволял случиться… Убивал в себе и старался игнорировать в Тасянь-Цзюне… Но… Но сейчас… Лежа на полу. Под НИМ. Смотря в ЕГО глаза. Единственное, на что омега способен, — это спросить нетвердым срывающимся шепотом: — Что на тебя нашло? Почему вдруг?.. Тасянь- Цзюнь не заставляет себя долго ждать и открывает рот: — Потому что… — открывает рот, словно желает донести очевидную ему, но не Чу Ваньнину истину: — Ты мой! Ты только мой! Взвизг молнии куртки. Взвизг, который нельзя было предотвратить. Взвизг, помогающий альфе стать еще ближе. Ближе непозволительно… Преступно… — Ты ошибаешься, — последний шанс. Последний шанс отстраниться… Но тело парализует… Парализует в ожидании… Парализует, так будто бы невидимые кандалы сковывают конечности… Не пошевелить… Не оттолкнуть… И Тасянь-Цзюнь это подмечает. Конечно же он подмечает: — Правда? Тогда почему лишь от одного моего прикосновения у тебя сбивается дыхание? И в подтверждение своих слов тянется ладонью под легкую, кажущуюся невесомой ткань футболки. Тянется, и кожа Чу Ваньнина покрывается мурашками. Как током прошибает. А Тасянь-Цзюнь решает идти до конца. Больше не щадит. Склоняется. Близко-близко. Даже не нависает. Теперь уже лежит. Лежит и мягко утробно рычит омеге в шею. В шею, которой после каждой завершенной мысли касается языком. Проводит по подрагивающей от напряжения коже. Касается, и мурашек становится еще больше: — Хочешь доказать мне, что я все себе придумал? Докажи. Докажи мне, что не желаешь меня? — кончик языка скользит выше, по нижней челюсти. — Докажи, что все это досадное недоразумение. Докажи, что никогда не видел меня в ночных грезах. — Как мне доказать? — больше звучит как капитуляция, чем реальный вопрос по теме. Звучит предательски слабо… Не серьезно. Как каприз больше. Не отказ. — Я сам все пойму, — язык Тасянь-Цзюня мажет в уголке приоткрытых больше в непонимании, чем в ожидании губ Чу Ваньнина. — Просто получай удовольствие. Целовать его… Тепло… Целовать его сложно. Целовать его сложно, потому что он не церемонится. Его поцелуи — как слова, вылетающие из рта. Острые. Желающие найти в жертве брешь. Его поцелуи… Как укусы. Поцелуи-укусы, а губы обветренные. Обветренные, и поначалу даже кажется, что способные изранить омежьи. Но… Так лишь кажется… Его поцелуи — как укусы, как их споры… Ссоры. От них приходится защищаться. Обороняться, выстраивая четко выверенную тактику. Только не словами, нет. А собственным языком. Иногда уступать… Иногда идти ва-банк, в атаку. Чу Ваньнин слышит стоны. Слышит и не способен четко определить, кому именно они принадлежат. Не способен, да и не хочет, быть может. Не хочет отвлекаться от процесса. Не хочет отвлекаться, потому что Тасянь-Цзюнь неспешно играючи начинает губами, несмотря на быстро купирующийся, но все же протест Чу Ваньнина, спускать поцелуи-укусы все ниже. Ниже и ниже. К шее. К бьющейся в такт неспокойному сердцу омеги венке. И сначала целует. Влажно. Властно… А следом впивается зубами. Не сильно, чтобы не прокусить, но ощутимо, чтобы нанести видимые невооруженным глазом на коже отметины. Отметины ни к чему не обязывающие, но напоминающие… Напоминающие, кто и при каких обстоятельствах их оставил. Укус… Еще… Поцелуй… Чу Ваньнин будто парализован. Это транс. Тело сходит с ума, мозг подает сигналы к действию, но… Почти ничего не получается предпринять. И дело не в том, что ему не позволяют… Нет… Он сам не способен пошевелиться… Не способен, хотя безумно хочет. Хочет запустить пальцы в длинные волосы. Хочет потянуть за них. Распутать, пропустив пальцы между прядями. Но он не способен. Не способен, даже когда Тасянь-Цзюнь с загадочным выражением лица медленно расстегивает Чу Ваньнину ширинку плотных дорожных джинсов цвета стали. Расстегивает и, безбоязненно запуская длинные тонкие пальцы под ремень, произносит… Произносит, касаясь шершавыми подушечками кожи бедра, отдающейся миллиардами тонких иголочек удовольствия… Произносит… Ласково. Растягивая каждый звук. Растягивая так, что страшный смысл сказанного не сразу доходит до омеги: — Тебя оказалось так просто получить. Даже как-то обидно. Нет азарта. Скука смертная. Не сразу доходит, но все же доходит… — Что? — становится тяжело дышать. Не вздохнуть. Не выдохнуть. Показалось, может быть… Показалось же… Но нет… — В миссионерской позе будем продолжать? — интонация кардинально меняется, теперь это почти едкая насмешка. — Так тебе нравится? Так тобой обычно пользуются? Одеялко не принести? Реальность идет рябью. Кренится, словно вот-вот подобно плохо повешенной на стену картине в тяжелой раме упадет на дорогой паркет. Оцарапает его. Оцарапает так же, как слова — Чу Ваньнину внутренности. — Что? — повторяет он задушено, будто это способно, что-то изменить. Будто это способно что-то исправить, продолжает: — Когда я сегодня уходил, ты сказал, что любишь меня, — так по-детски. Так наивно. — Люблю? — смешком и ядом, почти издевательским криком. — Я? Сам-то веришь в тот бред, что говоришь? — Ты сказал, что любишь меня. А тебе я верю… — Ты извращенец, да? Нравятся маленькие беспомощные альфочки? Как тебе живется, зная, что единственный, кто тебя возбуждает по-настоящему, — это шестнадцатилетний полностью зависящий от тебя подросток?

Сегодня уходил…

Сегодня…

Любишь меня…

Любишь…

Шестнадцатилетний полностью зависящий от тебя подросток…

Шестнадцать лет…

Подросток…

Как пощечина. Как холодный душ. Как… Просвет… Как бы иронично это ни звучало в пугающей наступившей вокруг полутьме. Полутьме поглощающей. Убившей одномоментно все то, что породило бьющееся в агонии сознание. Сознание, которое больше не способно разделять, что выдумка, а что реальная жизнь. Не способно, поэтому Чу Ваньнин все еще видит очертание Тасянь-Цзюня. Или не его вовсе. Но такое похожее. Звучащее внутри черепной коробки точно так же. Истерично. Призывно. Пугающе громко. — Кричи! Ударь! Борись за свою жизнь, черт тебя подери! Сделай хоть что-нибудь! Чу Ваньнин не может дышать. Не может, потому что чужие пальцы сжимаются на горле. Сжимаются с силой, но медленно. Сжимаются не ради того, чтобы убить быстро. Чтобы помучать. Чтобы поиздеваться. Смотреть и наслаждаться собственной властью. — Ты нужен мне! Ты нужен! Ты только мой! Мой! Чу Ваньнину холодно. Мокро. Вокруг разлита вода. Ледяная вода. Ему что-то говорят… Но он не слышит. Не слышит из-за собственных хрипов. Не слышит из-за внутреннего голоса, перекрывающего собой все… — Только ты можешь все это прекратить! Только ты! Останови меня! Чу Ваньнин не знает, откуда… Не может вспомнить… Это какая-то пугающая интуиция. Или знание, чье происхождение в собственной голове — загадка… Но… Он знает, что где-то здесь есть нож. Знает… Знает и, как задыхающаяся рыба бьется об лед в поисках полыньи. Так и его ладонь бьет по ледяной воде в тщетных попытках нащупать спасительный предмет. Предмет, который должен быть совсем рядом. Должен… — Ты должен убить меня. Ты должен убить. Убей! Чувствует лезвие… — Убей! Чувствует под пальцами… — Убей! Кажется, даже режется, когда пытается добраться до рукояти. — Убей! Кажется, даже режется, но это незначительная мелочь. — Убей! Это мелочь, не стоящая и секунды его внимания. — Убей! Это мелочь, которая может стоить ему жизни. — Убей! Это что-то животное… — Убей! Инстинкт самосохранения, который открывает в организме скрытые до момента опасности резервы. — Убей! Замах… — Убей! Удар… — Убей, черт тебя подери! И… Лезвие входит в чужое горло, как нож в тофу. Беспрепятственно… Мягко даже… Входит и… Между булькающими хрипами… Между стонами… Чу Ваньнин отчетливее в своем сознании, чем наяву, слышит: — Хороший мальчик… Слышит, и тело… Тело все еще подающего признаки жизни неизвестного ему человека рушится на пол подобно бесформенному кулю с грязной одеждой для прачечной. Рушится… И… Чу Ваньнин делает первый вздох. Делает, а потом начинает кашлять. Сильно. Надрывно. Начинает и не может прекратить… Начинает, а потом его выворачивает на пол желудочным соком. А дальше… Дальше… Пробел… Как будто несколько мгновений жизни вырвали из головы. Вырвали, как зуб ржавыми не продезинфицированными плоскогубцами. Вырвали… Когда же Чу Ваньнин снова осознает себя… Он заносит руку с зажатой в пальцах рукоятью ножа. Заносит… Явно уже не в первый раз. Заносит… И… Удар. Еще. И еще. Удар. И снова. И снова… Это помешательство. Это аффект. Это что-то, что нельзя контролировать. Что-то, что затемняет сознание. Что-то, что лишает рассудка. И отпускает только тогда, когда в изможденном теле не остается и капли сил. Отпускает постепенно. Как откатывающаяся от берега волна цунами. Волна, уносящая с собой все живое. Волна, оставляющая после себя только разрушения. Чу Ваньнин видит темную жидкость. Много темной жидкости. На полу… Лезвии ножа… Его собственных руках… Много… На распахнутой верхней одежде, которую он так и не успел застегнуть. Застегнуть после того, как чужие грязные пальцы касались его обнаженной кожи. Касались… И теперь, кажется, что не отмыться. Кажется, что каждое даже незначительное прикосновение оставило на теле омеги клеймо. Выжженный след… След, от которого не избавиться… Не избавиться, а только содрать вместе с кожным покровом. Сбросить его подобно змее… Сбросить и спалить дотла. Спалить, чтобы ничего… Никогда… Не напоминало… Ему хочется кричать. Кричать во все горло, но связки не слушаются. Не слушаются, и получается бессвязный тихий вой. Вой, который слышит только он один. Слышит только он, потому что в радиусе многих сотен метров нет ни одной живой души. Больше нет. Только он… Только он и боль… Боль физическая. Боль, вернувшаяся из ниоткуда. Вернувшаяся и накрывшая с головой. Боль, от которой не скрыться. Боль… Боль, которую омега сам себе не в силах объяснить. Несмотря на которую Чу Ваньнин все равно должен идти. Память подводит. Сбоит. Разум путается… Фиксирует все урывками… Но Чу Ваньнин должен… Он должен. Встать и выйти из этих пропитанных гнилью стен. Пропитанных гнилью стен, в которых он не помнит, как оказался… Он должен встать и… Выйти на улицу… Выйти, потому что… Потому что там есть шанс. Есть шанс, что его найдут. Есть шанс, что если он доберется до «маршрута»… Есть шанс, что его обнаружат. Хотя бы утром… Хотя бы его труп… Есть шанс… Он забирает с собой нож. Нож, который будто бы прилипает к ладони. Нож, который не спасет… Но который придает мнимой уверенности… Когда Чу Ваньнин выходит в ночь… В темную… Холодную… Его шею пробивает судорогой. Сильной. Судорогой, с которой не получается справиться. Он выходит в ночь. Выходит, и в непроглядной темноте, нарушаемой лишь отдаленными криками зараженных, редким воем все еще оставшихся в живых диких животных… В непроглядной темноте, когда глаза начинают различать что-то большее, чем ничего, замечает очертания брошенной машины с распахнутой дверью… Замечает, и где-то на периферии сознания раздается: Все хорошо. Теперь ты можешь отдохнуть. Все хорошо. Все хорошо… Все хорошо… Теперь все хорошо…

***

Свет. Визг шин. Шелест рифленых подошв об асфальт. И… И вот его вытаскивают из салона пустой машины. Вытаскивают его тело и кладут на что-то сильно отличающееся от текстуры асфальта. Что-то теплое, словно тканевое… Над ним склоняются. Щелкают перед лицом пальцами. Светят карманным фонариком в приоткрытые глаза. Зовут: — Юйхэн… Светлые волосы, обрамляющие сливающееся в мутную нечеткую рябь лицо, подобны нимбу. — Юйхэн… Светлые пушащиеся от влаги волосы, пропускающие меж прядок неизвестно откуда взявшийся глубокой ночью яркий свет, озаряющий все вокруг. — Небеса, Юйхэн. Мы так испугались. Слава богам, ты жив. На лоб Чу Ваньнина опускают сделанный наверняка на скорую руку компресс. А потом принимаются за куртку. Стягивают ее. Стягивают с трудом с безвольного словно тряпичная кукла тела. Тряпичная кукла с каркасной негнущейся внутренней основой. Стягивают с трудом, но осторожно. Стягивают с трудом и комментируют скорее сами для себя, чем для Чу Ваньнина. — Все будет хорошо. Все будет… Комментируют. Повторяют, как мантру, себе под нос. Повторяют. Затем шумно вздыхают, будто бы пугаются чего-то… Пугаются и громче добавляют: — О, нет… О, нет! Нет! Нет! Несите инъекторы. Чу Ваньнин не уверен. Совсем не уверен, что конкретно вызывает столь бурную реакцию. Не уверен. Да и не способен лишний раз пошевелиться, чтобы в полной мере утолить свое любопытство. Не способен… И… Терпеливо… Беспомощно… Слезящимися от контраста черноты собственных век и бьющего по сетчатке «божественного» света глазами глядит на то, что позволяет видеть угол обзора. — Я сделаю несколько уколов. Тебе нужно поспать. Станет легче. Да… Совсем легко… Теперь Чу Ваньнин понимает… Он знает, что кроется за самым обычным на первый взгляд «нужно поспать»… Знает, что это не фигура речи… Знает, но почему-то всегда до настоящего момента думал, что он избежит этой участи… Думал… Но… Ему казалось, что он больше ничего не чувствует… Казалось… Однако, когда первая игла выстреливает в мягкие ткани предплечья… За ней еще одна, но уже совсем рядом с линией сгиба локтя… В вену… Когда едкий препарат начинает медленно попадать в организм… Чу Ваньнин ощущает все… Как каждая клеточка тела наливается свинцовой тяжестью. Как мир постепенно теряет очертания, цвета. Как угасают звуки. И в этой заведомо проигранной борьбе… Омеге удается… Из лоскутков сил собрать что-то целое… Удается собрать… Произнести… Произнести сбивчиво, на слабом выдохе: — Тасянь… Произнести и надеяться, что его поймут, что разберут движения онемевших губ. И, к счастью, его действительно понимают. Понимают и даже отвечают за секунду до того, как сознание окончательно растворится в пустоте под воздействием введенной в кровь убойной лекарственной дозы. — Мы о нем позаботимся. Мы… И больше Чу Ваньнин ничего не слышит… Ничего, кроме стука собственного замедляющегося сердечного ритма…

***

P. S.

Шестьсот сорок третий день Посмертия (продолжение)

Мо Жань знает, что ему нельзя трогать Чу Ваньнина. Ему запретили. Он знает, что у него есть лимит времени. И он понятия не имеет, сколько уже здесь. Минуту. Две. Десять. Он знает, что ему нельзя трогать Чу Ваньнина. Ему запретили. Но он трогает… Наплевав на все запреты. На всех вокруг. Он сидит на полу у глубокой ванны. Сидит… Как побитый щенок перед кроватью уставшего на смене хозяина. Хозяина заснувшего, но обещавшего еще утром пойти погулять. Вывести на улицу своего домашнего питомца. Сидит и вылизывает хозяину лицо, руки, то, до чего способен дотянуться. Не вылизывает, ладно… Целует через ткань маски-респиратора. Целует, в промежутках между непрямыми прикосновениями губ к испещренной гематомами и порезами (неизвестной этимологии) коже умоляя вернуться. Вернуться, потому что… Потому что Мо Жань не представляет своей жизни без него… Больше нет… Умоляет… Целует… Целует и целует… Глотает клокочущие в горле слезы. Вытирает лицо и продолжает… Продолжает… Прекрасно осознавая, что в любую секунду может открыться дверь и его вышвырнут. Вышвырнут и больше никогда не впустят… Мо Жань уже даже готовит план на случай экстренной ситуации… На случай стратегического отступления… Но когда врач приходит… Ничего не требуется. Он только вздыхает. Глубоко так. Устало. Руки скрещивает на груди. Сжимая предплечья до белых обескровленных костяшек. Сжимая предплечья и тихо-тихо выцеживая из себя: «Ну молодец. Теперь таблетки будешь глотать горстями во избежании негативных последствий данной встречи…» По лицу заметно, что еле-еле сдерживается… Сдерживается… Видимо, хочет съездить по затылку. Хорошо так. Сильно. Чтобы запомнилось… И единственное, что останавливает… Временно (как оказалось) взваливший на свои плечи опеку Цзян Си. Цзян Си, которого, как Мо Жань успел заметить за время проживания в «Сышэн», уважали. Уважали, потому что, судя по всему, боялись. Сколько прозвищ данного субъекта альфа слышал вскользь то тут, то там, и не сосчитать. Ну… Вернее, слышал до тех пор, пока большая часть людей не перешла на почти постоянное использование жестового языка. А сколько теорий было о прошлой жизни этого товарища… Прошлой жизни, тему которой, по правилам Посмертия, неприлично поднимать в обществе. Так… между собой… «Что было в прошлом, осталось в прошлом…» Но обсуждать за спиной и разносить самые разные слухи никто не запрещал. Этого товарища, с которым подростку еще предстоит сегодня встретиться…

***

Цзян Си: — Налюбовался на своего спящего красавца? Мо Жань: — Ты теперь меня караулить по углам собираешься? — Перемирие было недолгим? Как получил, что хотел, так все? Забрало упало? — Ничего у меня не упало. Забудь все, что было вчера, понял? А я закрою глаза на то, что ты, оказывается, умеешь быть не конченным бездушным уебком. Вернемся к исходной точке. Я ненавижу тебя — ты меня. Идиллия. — К твоему и, не скрою, моему глубокому разочарованию я теперь твой полноправный опекун. Так что будь добр прикусить свой остренький язычок. У меня терпение не бесконечное. — Зато твоим самомнением можно затопить парочку близлежащих безопасных зон. — Лучше уж самомнением, чем подростковым инфантилизмом. Пока сделаю скидку на то, что у тебя сильный стресс. Но это только пока. Услышал? Руки в ноги и за мной. У нас много дел. — А если я не пойду? — Месяц будешь здесь стоять? Устроишь забастовку? Помочь лагерь разбить? Плакат с лозунгом написать? — Какой месяц? Ты че несешь? — Тебе не сказали? О, парень, я совсем забыл, что ты до сих пор мысленно живешь в сладком сказочном мире розовых пони. Твой ненаглядный в хрустальном гробу надолго. И магией его не воскресить. Только длительной муторной медикаментозной терапией. У которой есть определенный четко выверенный срок. Так что проснуться твой принц от поцелуя любви сможет очень нескоро. — Ты несерьезно? Это неправда. Это не может быть правдой… — Стадия отрицания. Понимаю. — Если все, что ты сейчас сказал, правда, то… — Что? Ну, не томи. Сгораю от нетерпения послушать твои умозаключения. Уверен, они великолепны. — Лучше пулю в висок и сразу в ад, чем провести еще хоть один день в твоем обществе. — В ад? Милый, мы и так уже в нем. Дальше падать некуда. Так что не прибедняйся — варись в свое удовольствие. А я тебе в этом, так уж и быть, помогу. А теперь шевелись. Топ-топ. Я не собираюсь выслушивать твои истерики на голодный желудок. Боюсь не сдержаться. — ОН не простит тебя, если со мной что-нибудь случится. — Это ты на слабо меня сейчас решил взять? Забыл, чем подобное закончилось в прошлый раз? — Угрожаешь? — Помогаю освежить память, только и всего. — Угрожаешь… — Ты же можешь скандалить и в движении, так что тебя останавливает? Идти и говорить не так уж и сложно, попробуй. — Я имею право оспорить решение об опеке? — Единственное решение, на которое тебе сегодня позволено повлиять — это упасть в голодный обморок или нет. Давай-давай, Волчонок, будь хорошим песиком. {Свистит. Манит за собой} Будь хорошим мальчиком. Обещаю выделить тебе самый теплый угол в доме. Выгуливать. Кормить по часам. Или на время отправить тебя на отдых в Тяньян? — А вот это подло… — Подло? Подло кусать руку помощи, которую тебе протягивают. А теперь, мой истеричный друг, мы едем на завтрак. И прошу тебя, давай хотя бы попробуем не отравлять друг другу жизнь. Я рассчитывал на перемирие, но, кажется переоценил твои умственные способности. Надеюсь, что, быть может, шарики и ролики в твой голове еще начнут работать. Не сразу, но со временем. Это в твоих же интересах. Разогревай их быстрее. Иначе, клянусь, я не пожалею кредитов и прикуплю тебе персональный бьющий током ошейник. К пробуждению Юйхэна будешь как шелковый. Он мне еще спасибо скажет…
Вперед