Живые Неликвиды

Слэш
В процессе
NC-17
Живые Неликвиды
Roryroarslikeahorse
автор
Пэйринг и персонажи
Описание
В соседних Питерских коммуналках живут совершенно чужие друг другу люди, а единственное, что объединяет приезжую сюда молодежь — тесные помещения и желание обрести лучшую жизнь. В их числе Феликс, представитель Шахтинского «неликвида», который в порыве надежды на лучшее будущее для них с младшим братом не всегда действует в рамках морали... Или даже закона. Особенно, когда на их пути возникают навязчивые, но крайне очаровательные столичные буржуи и преследователи из недалёкого прошлого...
Примечания
Мой канал телеграмм, куда я выкладываю контент и референсы персонажей, кому интересно: https://t.me/sovparshivRory
Посвящение
Моему соролевику, без которого бы и не существовало всей этой истории, а так же подписчикам моего телеграмм канала
Поделиться
Содержание Вперед

Июнь 2010-го. Тихая ночь с шестого по седьмое

***

«Вот же дурак…»

       С губ всё бесконтрольно срывалось шипение, пока неуклюжие пальцы старались поспешно и неряшливо закрыть обратно липкий, разбухший от точечных капель конверт, проглаживая каждый уголок с силой до побеления костяшек. Тонкие брови сами клонились к переносице, от которой длинными полосами тянулись по узкому лбу мелкие морщинки: всё усердие уходило на дрожь по тощему телу и переглядки с настораживающие приоткрытой дверью. Уши навострились, каждый шорох пробуждал внутри трусливую потребность спрятать, скрыть в этой гробовой тишине старой квартиры утаённое, ведь подсознание уже который раз диктовало, что не стоило об этом всём с ней говорить: как минимум лично, ведь в ином случае он бы получил клеймо подлого предателя.       Спускаясь на холодный рыжий линолеум, робкие босые стопы прочувствовали на нём каждую неровность: от колючих крошек песка с улицы, до небольших прожжённых дыр от сигарет и спичек, которые были здесь, кажется, даже раньше, чем в семье поголовно начали злоупотреблять едким табаком. Каждый раз, когда он спрашивал об этом своего старшего брата, тот лишь безразлично отмахивался, говорил, «От прежних жильцов осталось, не бери в голову».       Но как мальчишке было не брать это всё в свой задумчивый, вечно кипящий от тревог котелок, если с каждой новой находкой ему казалось, что в этих стенах ещё с самого начала, с времен Хрущевской застройки предполагался самый настоящий свинарник: отчаянно держащиеся бумажные обои повязли в зловонном жире и местами были словно прожжены химикатами, а разбитая штукатурка висела небрежными засохшими каплями с потолка и периодически падала на головы да в грязные тарелки крупной белой крошкой. Было бы кощунством не признавать, что ни старые, ни новые хозяева не способны были относиться к этой трёхкомнатной квартирке ближе к центру города хоть капельку заботливее. Так, как полагалось по мнению маленького Ромы к ней обращаться, но, по сути, и сам не мог этого обеспечить — от этого уже опускались руки.       Мусор, что копился быстрее, чем его успевали вынести в пару слабых кулачков бесспорно ужасно пах гнилью и терпким аммиаком: в коридоре было периодически невозможно находиться без прищепки на носу, а особенно разбирать бесконечные завалы. На и так уже задёрганного подростка накладывалось всё больше и больше проблем, они порождали настоящий нервный тик, вынуждавший его тратить большую часть свободного время на уборку. Иначе, от приступа аллергии не уберечься.       Не успел он разобраться с прорванным ржавым смесителем в ванной, так вот тебе на: пару недель назад вся кухня была затоплена соседями сверху — по белёсым голым стенам поплыли струями разводы, а огромные пятна от влаги расползлись жёлтыми едкими кляксами по потолку. За ними вслед завелись и грубые пласты чёрного налёта вдоль всех плинтусов. Сколько бы мальчишка не предпринимал попыток хотя-бы скрошить всю цвель драным веником на пол, она, казалось, наоборот разрасталась ещё большими колониями вплоть до побитой плитки. И как бы сильно он не умолял свою мать хоть что-то с этим сделать, в ответ на дрожащие, истеричные из-за отвращения и страха жалобы получал лишь очередные пустые обещания.        «Я разберусь с этим позже», «Завтра схожу к соседке», «Я постараюсь» — всё это ни капли не мешало черни расползаться по стенам, но юноша продолжал искренне верить, что в один день она всё же услышит его.       Садился у чужих коленей на пол, позволял перед сном вновь и вновь проглаживать себя по впалой твёрдой щеке и соломенным, жестким кудрям, сам прижимался брошенным кутёнком к жилистой холодной руке, пока его томливые от усталости чёрные глаза продолжали с молчаливой просьбой разглядывать, искать в чужом пустом взгляде хоть маленькое признание, как он был для неё сейчас дорог. Даже если его однообразный, зацикленный на одной лишь матери мир постепенно и крайне болезненно разрушался: особенно после прочтения бесконечно озлобленных писем старшего брата, которые выпускали в его голову навязчивые, очень пугающие мысль о плесени. Та в его буйных фантазиях прогрызала материнское хрупкое тело вместе со стенами, с полом, со вставшей дыбом от старости деревянной мебелью ― всем, что он с какой-то неуверенностью, но продолжал называть домом. Ветвистые мицелии выедали изнутри то, что осталось от её разума и сердца с проворной жадностью, оставляя за собой лишь обрамлённые пустотой и кровавой грязью дыры в спине, шее и под копной жирных волос. Мальчик трусливо прятался носом в чужой сальный халат от болезненного содрогания своей грудной клетки, ведь приходилось продолжать терпеть в искромётном ужасе чужой вечный холод и режущую душу мысль. Только он мог сделать что-то с этим кошмаром, но совершенно не знал что именно: как бы он в последнее время из вечера в вечер не надрывался в слезах на чужих худощавых коленях, не сжимал кромки тонкой ткани в дрожащих кривых пальцах и не просил её перестать, ну или хотя бы притвориться, женщина лишь холодно заворачивала голову в сторону пузатого, квадратного телевизора на подоконнике и молчала.       Пока ломкий голос младшего сына хрипел в новых и новых, не таких уж и сложных, несбыточных просьбах, те в свою очередь продолжали из дня в неделю, из недели в месяц, а из месяца в весь этот год копиться, собираться в один жирный ком, но также игнорироваться в пользу просмотра однообразных передач на блеклом экране и рюмки водки из морозильника. Просто потому что, кроме этого, она ничего больше и не делала: перемещалась изредка с кухни в свою спальню и наоборот, застывала за столом в невнимательном просмотре очередного выпуска криминальных хроник и вновь тихо просила младшего сына заглянуть в знакомый ларёк меж дворами, принести ещё. И вытирая раскалённое от слёз лицо он молчаливо, с пониманием всей своей никчёмности и вины перед ней соглашался, просто потому что не хотел ещё сильнее расстраивать последнего родного ему человека: даже в снежные бури он послушно отправлялся на поиски бездомных или заядлых пятничных выпивох, протягивал им в дрожащей руке купюру и с пугливо вытаращенными глазами просил купить несколько бутылей, побольше, желательно с запасом, взамен на возможность потратить сдачу на пару поштучных сигарет. Настолько для некоторых это была жалкая и противная картина, что через раз его могли вовсе надуть, так ничего и не отдав. «Рано тебе ещё, малолетка» — слышалось где-то в холодной дали из уст уходящих людей, а Рома, в свою очередь, лишь прятал от них свой униженный взгляд и шёл искать дальше. Наверное, кому-то эти деньги были нужнее.       Часами он проводил на улице свои вечера среди пустых районов Шахтинского отшиба до тех пор, пока не выполнит чужую просьбу: даже если становилось через раз настолько зябко, что приходилось под покровом ночи прятаться от морозного ветра за заборчиками и стенами блочных домов, съёживаться в клубок и некоторое время просто пытаться согреться собственным теплом. Почему он не мог возвращаться с пустыми руками, но хотя бы не подвергать себя постоянно простудам, он сам до конца не знал — просто понимал в глубине трепещущего сердца что для него это было стыдно и страшно. Не было в его чугунной головёшке ни одного более понятного лично для него ответа кроме примитивного чувства вины. Для совсем маленького подростка было легче опалять подушечки пальцев об ледяные монетки, найденные в густом снегу на детских площадках во всех ближайших кварталах, чем чувствовать этот тяжелый материнский вздох разочарования и последующую, очень нагнетающую тишину в доме. В худшем случае, она вновь горстями закидывала себе в рот отвратительно горькие, едкие таблетки , пока наконец не отрубалась крайне чутким, коротким сном только ближе к рассвету щекой в стену, всё так же сидя на облезлой табуретке, — он искренне не знал, для чего она это делала, но и особого интереса никогда это не вызывало. Скорее искреннее недопонимание и последующую тяжесть.

Всё равно он не получит никакого честного ответа из зарвавшихся материнских уст.

       Пробираясь на мягких цыпочках до скрипящего комода, он аккуратно выдвинул самый нижний ящик и подрыл дно под плотно уложенной пыльной одеждой: там был маленький тайник, куда он с трепетом складывал все письма старшего брата с воинской части. Часто перечитывал от ощущения одиночества, желания в абсолютно пустые дни (страх зачастую не давал пойти даже в школу и оставить в очередной раз мать одну) хоть где-то, даже в своих мыслях услышать что-нибудь отвлечённое от этого информационного вакуума. Хотелось слышать в голове чужие безграмотные речи, вчитываться в каждую строку и задумываться всё больше, в какой же момент жизнь накалилась в этом месте так сильно...       Чужие вечные ссоры били в спину раскалёнными гвоздями, гнали куда подальше, не учитывая, что Роме в принципе было некуда больше деваться, а прятаться на одной из сторон конфликта считалось чем-то совершенно подлым. Когда мать говорила одно, старший брат подначивал на совершенно другое, и это постепенно сводило с ума от потерянности. Почему-то ему в силу небольшого ума казалось, что он успеет её изменить за этот год наедине, хотя бы убедить вести себя перед старшим живее, чтобы не злить бывалого зачинщика ссор в ещё более опасных накалах.       И сейчас, когда автобус должен был подъехать уже к пол первого ночи, ему было уже поздно что-то просить на коленях с болезненной просьбой в глазах, чистейшей искренности которых, почему-то, никто в упор не замечал. Ведь Феликс уже давно планировал вещи, которые совсем юношу не устраивали, но понимал, что маловероятно тот недовольство его воспримет всерьёз. Его не слушали все: подлые нравоучители с опухшими мордами, вредная соседка с верхнего этажа, даже собственная мать — так и Феликс маловероятно что когда-нибудь его мольбы услышит. Запихивая самое сокровенное и одновременно самое страшное для него письмо под стопку, он тяжело вздохнул с дрожью, что прошлась жгучей волной от торчащих рёбер до костяшек в кончиках фаланг на отощавших конечностях. Нужно было идти на остановку по просьбе женщины, просто хотя бы ради приличия встретить: он не стал ей говорить, что практически каждую ночь постоянно стали выпадать колючие грады и, в какой-то степени, он его боялся. Попасть под такой никто со здоровой головой желания бы не изъявил, а уж тем более, если вдруг вновь загремят буйные грозовые молнии, но прогуляться на улице и развеяться от духоты действительно мальчишке хотелось. Даже не смотря на важность свежего воздуха для его слабых лёгких, в душе мальчика продолжала ныть злоба из-за усталости от тревожных мыслей за целый день. Он капризно, чуть ли не раскидывая чужие ботинки по всему забитому мусором коридору, но кое как собрался, хватая первую попавшуюся летнюю куртку из платяного шкафа и периодически поглядывая косым взором на мать.       Лампочки в половине дома перегорели, оттого ему приходилось кое как пробираться сквозь тьму к единственному рабочему источнику света во всём доме — сколотой люстре на кухне, внутри которой постоянно что-то мерзко щёлкало и журчало. До неё гирляндой тянулись толстые ненадежные провода, которые, к сожалению, в этом доме смущали только параноидального мальчишку. Тощее тело подростка моментально застыло в межкомнатной арке, и вместе с женщиной они несколько минут смотрели в барахлящий ящик, где под конец вовсе передача перестала быть видимой из-за мерзкого шипения: даже так его мать не смела и на секунду отрывать зачарованный, абсолютно пустой взгляд от заскакавшего по выпуклому экрану шуму. Лишь в очередной раз поднесла к тонким губам край рюмки, прежде чем с небольшим опрокидыванием головы назад залить в горячую глотку содержимое. Лицо брезгливо сморщилось, а горькое спиртное тут же запросилось назад, но она всё равно с обременённой тяжестью глотнула и выдохнула из прожжённой глотки жар.        Рома лишь молча прошёл внутрь до телевизора, чтобы хотя бы попытаться отрегулировать забинтованную как мумию антенну в небрежные лоскутки марли. Те кое как держали её ровно кончиками к запотевшему окну, но не сильно помогали: он вертел их как попало, но тем не менее, проявляющееся изображение тут-же ускользало с экрана вместе с хрипящим подобием звука. Вытягивал, наклонял, перебинтовывал ― ничего не помогало, оттого он практически моментально бросил эту затею. Просто, потому что знал, что мать на самом деле даже не пытается вникать в суть. Ей были куда интереснее собственные мысли, и пустота в чужих голубых глазах моментально была доказана лишь одним нажатием на кнопку выключения: она тут же испуганно, но молча дёрнулась, увидев в телевизоре собственное отражение, а рядом молчаливого сына, ― она просто-напросто того изначально не заметила. Покосившись на него исподлобья, она практически сразу метнулась зрачками на разноцветную жирную клеёнку перед ней, стоило им только обоим случайно посмотреть в неловком молчании на друг друга. Кривые бровки мальчишки всё печально изгибались, но ему ничего не оставалось сделать кроме как тихо, но очень тяжело вздохнуть в эту духоту и прошипеть уже отскакивающий от зубов вопрос:       ― Я выхожу, мам. Ничего в киоске не нужно?       ― Нет, ― не заставил себя ждать и кроткий ответ. Женщина продолжала встревоженно кривить длинные фаланги, судорожно встревая обломанными ногтями в тощие колени, ― но залезть сегодня ещё раз под перила пальчиками. Вдруг…       От такой просьбы Рома с заметной тоской и, с самой что ни на есть брезгливостью, поспешил уйти с кухни, никак своё резкое поведение матери не объясняя: он просто промолчал, потому что в стенах этой мёртвой квартиры уже давно было нормальным принимать тишину за покорное, безоговорочное согласие. В ней можно было легко скрыть уязвимую обиду от чужой ненасытности, со спокойствием прикрыть глаза и постараться забыть о том, что даже изнутри его мысли мог кто-то услышать. Забыть, что в этом коридоре уже давно находиться не только он один одинешенек, а журчащий свет в перегоревших лампочках дома скорее всего никогда не вернётся и не даст ему убедиться, что нет среди ночи в крупном зеркале никого больше, кроме его собственного хлипкого силуэта одичавшего ребёнка с торчащими через тонкую кожу костями. Рома боялся темноты, просто бесконечно сильно. В ней для него всё стремительно сжималось под натиском чьих-то ладоней, переворачивалось и искривлялось так, что ступать было страшно — как бы не провалиться во что-то ещё более тёмное и пустое. Туда, откуда его точно уже никто не достанет, даже сильный старший брат, и там, где до него будет проще всего добраться этой настырной плотоядной грязи.       От страха веки раскрывались всё сильнее, просто потому что ему негде было спрятаться от преследующей его тревоги в этом бесконечном мраке. Внутри был необоснованный трепет в сердце, с которым ему приходилось пальцами залезть в слизь от дождей, скопившуюся под теми самыми перилами — наскрести в глубине приклеенный сверток из полиэтиленового пакета и кое-как отодрать его с силой, засунуть в самую глубь кармана. Он не разглядывал его, не пытался растрогать, что же там в действительности было, и узнать, кому вообще вздумывало присылать его матери подобное.

А главное, за какие деньги?

      Целый год они растягивали копейки, которые через раз присылал им по почте родной отец Ромы, но и этого хватало практически только на оплату базовых потребностей, и конечно же, зациклившихся алкогольных увлечений матери. Мальчик лично следил за финансами, лично ползал в потайник под гарнитуром, чтобы пересчитать деньги в маленькой коробке из-под птичьего молока и с точностью мог сказать, что та вовсе не пыталась самостоятельно взяться за купюры: в какой-то момент она решила, что даже здесь она, совершенно обычная женщина, была крайне некомпетентна и бесполезна.       Тогда откуда и почему? Страшно было задумываться о том, в какие бесконечные долги могла влезть мать в самом худшем исходе его мыслей. Проверяя ещё и другие мокрые перила рядом, он нервозно выдохнул мягкий пар в летний холод… Ничего больше, а значит, он может идти и нести дальше на себе это бремя молчания.       Он был не рад тому, что Феликс вернулся. Совершенно его эта новость не подбадривала, надежды на что-то хорошее не вселяла, а заставляла лишь устало сжимать крючковатый нос в предзнаменовании нескончаемого кошмара: он как никто другой знал, что за его братом всегда способна была тянуться только густая пелена проблем подобно дыму от сигарет, постоянно торчащих меж его сжатых кривых зубов. И всё чёрное небо сгущалось крепко взбитым флёром дымчатых лучей над низкими крышами пятиэтажек, а тонущий в нём полный месяц означал для подростка лишь сухое окончание одной двенадцатой части года — ничем совершенно от других не отличимой.       В опустившейся ночной дымке он мог насчитать лишь те же три звезды, которые кое как пробивали светом дыры в небесном своде: так он любил находил в своём опустелом мире стабильность. Он позволял им вновь провожать себя по тротуарам разбитых дворов и закоулков, спрятанных от людского глаза среди заржавевших гаражей и мутных очертаний железобетонных заборов Лахмана. По последним всё текли размазанной краской крючковатые граффити, чужие имена, разного рода матершинства и непотребства, которые Роме было даже немного стыдно читать; сквозь эту призму человеческого невежества мальчик всё равно старательно высматривал хоть что-нибудь прекрасное. Например, те размазанные дождём строки из какой-то забвенной песни, он тихо пытался шёпотом под нос представить её себе. Повторял как мог, бесконечно интересовался у самого себя о смысле, который трактовал по-разному и мечтал её в действительности услышать, пока бродил по мусорным завалам полупустого города. И так же, как и всегда, вновь проводив знакомую строку взглядом, Рома лишь тихонько вздохнул и забурчал себе под нос:       ― И я не знаю точно, кто из нас прав, ― слегка разбежавшись, он грубо подкинул на носочке развязанных кед скомканный диск из алюминиевой банки, который переливался на свете фонарных столбов настоящим гало. Поигрался немного и запулил в ближайшие лысые кустарники с тихим скрипом железа об крупный дорожный песок, ― меня ждёт на улице дождь, их ждёт дома обед…        И всё простое и невозможное мгновенно тонуло в лужах от вчерашнего ливня, тянулось из тени рассудка забытыми силуэтами бесконечных упрёков, ведь тощие руки продолжали безуспешно, с каплей нервозности срывать ногтями режущую чешую: ею покрылись все неугодные ранки на смугловатой коже, травмированной и убитой от количества бытовых химикатов. Тонули и его черты лица в отражениях слегка подсохшей дождевой воды. Ему не нужно было в очередной раз напоминать, на кого он был так сильно похож в этих грязных ледяных разводах. Потому что была эта откровенность абсолютно лишней, неприятной для него и навязчиво обижающей — он и так всё прекрасно понимал, видел и в презренных глазах брата, и в странном, неосознанном страхе матери.        Презрение домашних к совершенно другому человеку оставляли в его сердце лишь недоумение: с возрастом эти сходства становились всё более отчётливыми, ведь тёмные волосы быстро лоснились и завивались в крупные кудри, а нос кривился характерной «Герценовской» горбинкой. Постыдное и страшное в стенах этой квартиры имя не смывалось со строчки отчества в документах мальчишки, южная, броская внешность — с его юного лица. Издевательские взгляды и улыбки до зубов поплывших, уродливых рож на крашенных шинах, которые выглядывали из заросших палисадников под окнами дома, только сильнее заставляли того кутаться в куртку, прятаться в капюшоне и стараться идти медленнее. Так медленно, пока не успеет много раз взойти и сесть солнце, пока месяцы, а может даже годы бесконечно одинокой ходьбы в никуда не приведут его отсюда подальше. Там, где им с мамой не будет так холодно как среди этих пустых людей, вся кровь которых замерзла в ржавых, торчащих подобно венам трубопроводах старой трёхэтажки. И, может быть эти бесконечные трубы, восходящие ненадёжными арками вдоль двора, привели бы их в место куда получше — туда, где внутри ржавой стали есть хоть капелька тепла этим гадким летом. Однако, как бы не манила его эта беззаботная дорога хоть куда-нибудь, он продолжал трусливо следовать грязи и следам от колес старых иномарок, которые вели исключительно к трассе возле конца города, к расхлябанной автобусной остановке, к самому Феликсу...       Под тяжёлым железным навесом давно стоял он: бесконечно угрюмый жирный кнур, выделяющийся своим невысоким и совершенно немужественным силуэтом при всех имеющихся массах. По веку левого глаза с самого его рождения растекался пламенеющий невус, но настолько этот человек славился отвратительным поведением в округе, что люди охотнее верили, что это грязно-фиолетовое с кожи пятно было фингалом — да с такой видимо регулярностью его ставили на одно и то же место, что старые не успевали даже сходить ярко-наливной краской. Никто его имени не знал, местные старушки у подъездов просто называли нелицеприятного, слегка неприятного на внешность молодого человека со сломанной челюстью «хряком невоспитанным», да и сложно их было за такое мнение осуждать — Феликс не умел себя вести, а уж тем более правильно ставить себя перед людьми. Потому что ему это вовсе было не нужно. Запах тлетворного дешёвого табака в его толстых пальцах гулял вместе с ветром, разгонялся встречным потоком от шумных автомобилей и доходил вплоть до Ромы. Он же лишь морщился в темноте от знакомой особенной вони, похожей чем-то на палёные волосы со скисшим молоком, и которая ассоциировалась у него исключительно с собственным братом, — от этого перекосившееся лицо само вжималось в ладони посильнее. Приземистый молодой человек же никуда в свою очередь не торопился — раскуривался себе потихонечку после дальней дороги, холодно поглядывал в горизонт вслед скрипящему армейскому автобусу прямиком с низов Ростова-на-Дону: это была не первая и не последняя его остановка, оттого и стоял теперь служивый там совершенно один, да и был этому, откровенно говоря, совершенно не против.       Он криво поправлял воротник флисовой куртки под слоями полевой формы, прижимал свободной рукой тяжёлую сумку к своему боку и тихо прокашливался от горечи на корне языка, пока молча стоял и чего-то ждал: видимо, не хотел лишний раз утруждать свои мысли неизбежным фактом возвращения домой. И проще простого ему было потеряться в блуждающем по пустой черепной коробке дымовом мареве, ведь ничего его более не радовало среди последних полуночных огней в низких окнах и полном одиночестве. Ночной летний холод бродил, кажется, исключительно вокруг него и оседал на потрёпанной куртке и в короткой щетине бледных волос, словно окутывая недружелюбными объятиями. Пока сам Феликс переминал мощными ногами в резиновых сапогах по бурой слякоти, подошвы с осторожностью скользили скрежетом по камням разбитого асфальта.       Рома нахохлился и затих с опущенным взглядом, когда нерешительно, но всё-таки оказался так близко. Сжал подрагивающие от холода руки на кофте так, чтобы ограничить любой доступ к глубоким карманам и надеялся, что тот не станет лезть к нему.        Сколько бы он старался не выдавать в себе лишнюю нотку сомнений, он испугом весь вздрогнул как ошпаренный, когда грубая рука втиснулась пальцами в его кудри и нагло стукнула веском в крупную грудину, не давая даже шанса выбраться из этих неприятных дёрганий и похлопываний по нежному, не битому столько времени затылку. Этот человек совершенно не умел ластиться, оттого он по случайности накручивал узлами и выдирал мелкие пучки волос, либо прилагал слишком много усилий к растиранию грязного пота с ладони по шее ребёнка. Тому лишь оставалось мучительно мычать и прятаться лбом в чужие ключицы, просто чтобы тот отстал со своими приступами совершенно неумелой и крайне неуместной любви ― ведь она так просто сейчас погаснет, и он был к этому совсем не готов.       ― И чё это мы тут забыли посередь ночи, а, кудря мелкопакостная? ― грубый, выдавленный голос со всей своей заливистостью ударил куда-то в уши. Упитанная морда старшего брата продолжала с некоторой насмешкой кривить зубы в улыбке, сжимать их так, чтобы нижняя челюсть выпадала вперёд ещё заметнее. ― ещё скажи давай что соскучился, ага, я тогда тут со смеху и полягу.       ― Распоряжение свыше пришло, ― процедил как можно тише Рома с мягкой язвительностью, пытаясь увести подальше взгляд и неуклюже отмахнуться от чужих назойливых рук. Даже как гусеница крутился и возился, словно был готов оставить в смущающих объятиях свою одежду, просто чтобы не прижиматься к тому лишний раз и не вдыхать запах затхлого пота от формы. Однако, Феликсу было важнее в очередной раз «любя» помучить его хорошенько: подёргать то, что так давно не дёргали, и посильнее избить с неосторожной лаской. Раньше на тельце малыша от таких игрищ оставались нехилые такие синяки размером с наливную черешню, а Феликс, даже получив однажды нвстрёпку от отчима, всё равно продолжал это делать, может быть даже иногда назло чужому родителю, ― а я отказывать ей не умею, сам знаешь…        И спустя, кажется, бесконечное время раздумий о чужих словах со вжатыми к переносице острыми бровями, он со всей тяжестью впустил в прокуренные лёгкие холодный воздух и измученно выдавил его уже из рта. Тонкие, практически отсутствующие губы сжались, пока уголки тянулись в какой-то неопределенной эмоции скрытой злобы: он еле как сглатывал её комком язвительной желчи всю дорогу до Шахт, пытался со всем презрением копить её только в подарок для ненавистного человека. Пусть даже если на языке постоянно крутилась привкусом терпкая горечь, он прекрасно знал, что всё это ему ещё пригодиться сегодня. И не мог он больше держать в себе прожигающую гортань влагу, даже держать кривую ухмылку для родного брата становилось бесконечно сложно, стоило тому вновь припоминать, почему он так сильно не хочет оставаться в этом месте.       ― Достала пади тебя эта сука драная, а?       ― Нет. Но и не надейся на какие-то глобальные изменения, ― со всей честностью ответил он, когда брат подпихнул его коленкой под зад и упёрто вынудил снова вернуться из тревожного покоя в это место: даже если на улице было после крупного дождя кошмарно холодно, даже если дул настолько сильный ветер, что верхушки деревьев прогибались к низу, даже если неприятно пахло — здесь всё равно дышалось куда легче. Феликс сжимал кулак на капюшоне, словно боялся, что тот решит куда от него убежать, пока Рома продолжал стараться держать дистанцию, просто потому что представлял, что с ним будет, если тот каким-то боком обо всём узнает. Узнает, что всё это время он способствовал материнской потере человеческой оболочки, сам приносил на блюдечке то, что оставляло от неё груду бесполезного мусора, совершенно не отличимого от любого другого в их доме, ― я получил все твои письма, кстати…       Он, как только предоставлялась такая возможность, быстрее перепрыгивал на другую тему подобно собственному же скрытному брату. Не хотелось в этом неловком молчании задумываться, как корректно размусолить опасные изречения и не вызлить Феликса ещё больше: если ему будет нужно найти в их матери очередные причины для ненависти, он и сам их обязательно найдёт. Найдёт даже больше, чем смог насчитать на своих тощих, кривых пальцах Рома за всё это время наедине с ней ― ведь тот не умеет совершенно ничего и никого прощать. Оттого и удивляться не стоило, что лучшими друзьями Феликса были исключительно его же враги — неразборчивое в собственных заскоках быдло, с кем лишний раз можно было и люлей вместе кому неугодному надавать, и кусок хлеба не поделить как шайка голодных собак. И при любом раскладе он умудрялся обижаться на них и в открытую ненавидеть, просто потому что они ему в чём-то всегда не угождали. Ненавидел он на самом деле даже тех, кого в лицо совершенно не знал, но зато имел на них целый подпункт.        Да настолько искренне он подходил ко всей своей неутолимой злобе, что даже и младший брат ненароком перенимал то, чего сам не понимал — просто искренне верил на слово, благодаря ему знал, что виноваты во всём, конечно же, столичные. Неважно было для Ромы в чём, главное, что ненависть к этому образу «зажравшихся свиней, готовых сожрать кого угодно во имя своего нечищеного рыла» была единой для брата с матерью, а значит и он примет по своей инфантильной натуре это как фундаментальный факт. И когда Феликс упоминал в своих письмах место, где на деле, было таких нечищеных свиных рыл не меньше, чем в самой Москве, Рому заставал какой-то сплошной ступор и даже страх, что возможно, старший брат сам не понимает на деле, что предлагает. Предлагает немыслимое и совершенно глупое.       ― Да неужели? ― с какой-то толикой надежды в хрипе спросил Старший, даже искреннее, хоть и слабовато удивляясь такой несомненно греющей чёрствую душу новости. ― а чё тогда не ответил даже ни разу, а, врунишка?       ― Я не понял, как это сделать.       ― Ох, ― тихо прошипел себе под нос Феликс, как-то даже немного потерявшись. Ведь весь год, сколько бы он не писал такие чёткие выражения собственной ненависти ко всему происходящему вокруг, он действительно считал, что никому его письма дома не были нужны. Махнув рукой, он зажал тонкие губы в наигранном безразличии, ― ну, ладно, хрен с ними, с этими письмами. А чё в целом тогда думаешь? Особенно про последнее?       Рома, услышав нежеланный вопрос краем уха, в ту же секунду после небольшого ступора стал пытаться чуть обогнать его. Ведь тот прекрасно слышал, с какой натугой он молотил обычно всегда болтливым языком, и не хотел, чтобы тот ещё и видел его лицо. Но даже так Рома продолжал говорить честно насчёт упомянутого страшного письма, пусть и никогда эта искренность не воспринималась Феликсом адекватно:        ― Я не знаю. Другой город… Здорово, наверное. Но тебе не кажется, что это…это, ну, немного рискованно?       ― У нас нет иного выбора, Ром.       ― Ну почему это так обязательно нужно делать так скоро? Неужели никак нельзя подождать, пока она… Ну, вот кто тогда будет всё это время с ней?       Молодой человек постепенно нагнетался изнутри, кипел буквально как чайник и не боялся в любую секунду начать по-настоящему бурлить перед ребенком, который в очередной раз даже не представлял себе, какой же сущий бред несёт. Кулаки его сжались крепче, а круглые карие глазищи вытаращились на младшего брата так, как никогда ещё ранее не пытались просверлить взглядом. Феликсу не оставалось совершенно ничего, кроме как холодно, злобным шипением сквозь стиснутые зубы отвечать на поток вопросов, пусть они и были насквозь пропитаны нездоровой мнительностью:       ― Она и сама разберётся… Не маленькая уже, чтоб ей жопу до сих пор вытирали и следом целовали. А нас ждут, нам туда нужно.       ― С чего ты вообще решил, что на нас там кому-то не плевать, а? Ну вот кому? Чем вообще, по-твоему, Петербург отличается от той же Мос-        — Всем! — в один момент грубо отрезал он, багровея с каждым новым сдавленным в лёгких прикриком на испуганного мальчишку, ― чё ты так ссышь, а? Ты своему собственному брату не доверяешь или чё?        — Доверяю. ­­­       — Вот и не бзди тогда! — И прочищая захрипевшее от звонких криков горло, он харкнул себе же под ноги. ― я сам со всем разберусь, а твоё дело в тряпочку молчать и на рожон не лезть, у нас на подобное времени нет!       ― Но… Я правда никуда не хочу, ― лишь совсем чуть-чуть, Рома, с блестящими в скромной мольбе глазами посмотрел из-за плеча на него, ― здесь у меня всё знакомое и привычное — школа, кровать, мама! Что я буду делать там…?       ― Жить. Жить как человек блять, а не трупная личинка в собственной же мамаше. Хуже уже чем здесь нигде не будет, прекрати!!!       И разочаровываясь с каждым новым ответом на измучившие душонку вопросы, которые копились так долго и требовали ответов более мягких, сочувственных, Рома уже не хотел даже об этом пытаться спорить. С тяжелым весом на груди, словно ломавшим и выкручивающим его ребра наизнанку, он еле как позволил себе неразборчиво промямлить последнее трусливое «Да откуда тебе вообще знать где для меня хуже…», да так тихо, чтобы его старший брат в жизни эту колкость не услышал — ему жизнь собственная дороже, а на глазах уже было сложно сдерживать навернувшиеся от тихой обиды слезинки.       Замечая, как постепенно закривилась колесом чужая спина и тихий голос заскулил себе в губы, Феликс даже не собирался как-то это исправлять — всё равно это было бесполезно, он расплачется только сильнее, если делать на этом слишком много акцента. Он сказал всё честно и самым доступным языком, как уж это воспримет уж слишком чувствительная натура младшего его не интересовало. Оттого и было проще вовсе от того оторваться, слегка уменьшая темп шага и не пытаясь более попасть в единую для них скорость — Рома всё равно уже сам начал стараться с обидой ускользнуть от него всё дальше и дальше вперед, сделать вид, что он вовсе не с ним.

Ну и пусть.

      Пусть злиться где-нибудь подальше от него, там, где тот может сделать вид, что не увидел, как Рома все резко вытягивал руки из карманов к мокнувшим глазам, пока мелкий мусор выпадал из карманов. Там, где сам Рома не придаст большое значение и даже в дальнейшем от ужасного страха не вспомнит, как старший кривым наклоном поднял что-то с раздробленного асфальта, брезгливо осмотрел и снова на этот счёт промолчал. Пусть глупый подросток сейчас плачет сколько его душе угодно — когда-нибудь потом он обязательно поймет чёрствую грязь в сердце любого взрослого. Тогда уж и найдет возможность простить брату поступок в тот злосчастный день — сам в один момент станет точно таким же.       ― Послушай… Что бы ты для неё не делал — она это ценить не будет. Вот хоть ты здесь с ней пол жизни своей оставь, пока самому присоединиться за стол с бутылочкой не захочется, ей по херу на нас было что тогда, что сейчас, что потом! А ты ведёшься на это всё как дебил малолетний! ― и уже стоя на лестничной площадке, у двери, от которой всегда несло, неизвестно по какой причине, старой смолой и жареной картошкой, он всё-таки попытался собрать с мыслями совсем расклеившегося пацана. Схватив того за плечи, он попытался заглянуть тому в лицо, даже если Рома очень старательно пытался его воротить. Холодная тыльная сторона бледной руки грубо протёрла влагу с налившихся алой кровью щёк и век. ― давай, иди в комнату, а я пока… Оздоровительную беседу с ней проведу.       ― Только не кидайся как псина опять, я тебя умоляю. ― от напряжения слова застревали в горле колом, а воспалённые чёрные глаза не могли всё никак сморгнуть болезненные иглы в веках. Еле заметный, прораставший кадык всё катался с нервозными взглатываниями по лебяжьей шее, а тонкие руки с просьбой тянулись к сжимавшим его плечи кулакам: это было больно и бесконечно неприятно. От нелицеприятного сравнения Феликс дёргано пихнул мелочь в квартиру, никак на чужую слезливую просьбу не отвечая, а может даже на деле её не услышав под примесью обиды.        Даже не раздеваясь и не ставя тяжёлую сумку на тумбочку в прихожей, он скрючил орлиный нос и зажмурил глаза в надежде хоть что-то разглядеть в могильной темноте перегоревших лампочек.

Внутри ужасно смердило.

      Застоявшийся жаркий воздух пах грибной сыростью: Рома не знал, как открывать деревянные гнилые рамы окон, да и физически бы не смог. От того стоило Феликсу только хлопнуть за собой дверью, как вся это духота ломанулась ему в нос и удушила до громкого кашля, через который всё прорезывались глухие ругательства. Мальчишка, чтобы в этом конфликте вновь крайним не оказываться сразу же послушался брата: кинул куртку с ботинками и незаметно ускользнул куда подальше в одну из комнат, чтобы там трусливо притаиться где-то в темноте. И продолжал заранее вжимать кривые пальцы в уши, не желая даже вслушиваться в грузные шаги брата прямиком на кухню. Они застыли где-то там в тяжёлом молчании, в котором женщина продолжала стараться игнорировать стоящий в арке силуэт.       ― Ало, мать. Я как бы тут, если тебе вообще интересно. ― Сколько бы ненависти в этих комковатых словах не звучало, молодой человек продолжал звать её с какой-то бесконечной тоской. В глупой надежде, что хоть сейчас она обратит на него должное внимание. Но, как и всегда, он получил в ответ лишь тихое, пропитое и совершенно безразличное «Я слышу тебя, Феликс», которое заставляло сложенные руки на груди парня тяжелеть и сжиматься сильнее.       ― И это чё типа, всё? Ничё больше сказать не хочешь?       ― Я не знаю, что ты хочешь от меня услышать. ― женщина медленно покачала склонённой головой, чуть закрывая глаза. Кажется, она прекрасно знала, чем это закончится, но даже сама искренне не понимала, почему возвращение своего старшего сына не заставило сердце хоть капельку всколыхнуться. Сильная усталость томила веки голубых глаз и пронизывала немощное дыхание сквозь гниловатые, жёлтые зубы.       ― Ну даже не знаю блять. Например, «Я так ждала тебя, сыночек!» или «Я так рада тебя видеть! Ведь мне совершенно не похер до глубины души на тебя, ведь мне Ромочка с бутылкой водочки и дурью в придачу ни капельки не дороже!»       ― Прекрати так говорить, ― она ненавидела эти своевольные потоки мыслей старшего сына, который всегда придумывал от себя слишком многое. Оттого и позволила себе единожды зашипеть на него подобно пожилой обессиленной кошке, ― мне с тобой ссоры не нужны, но ты специально пытаешься их провоцировать.       ― Затыкать меня это мы всегда пожалуйста, а как поднять свою костлявую жопу с табуретки и встретить меня вместо Ромы – так целая задача для тебя, мать, — он вальяжно прошёл по стучащей, сколотой плитке и грубо хлопнул по хлипкому столу прямо у неё под носом, чтобы заставить всколыхнуться в неприятной дрожи. От сильного удара рюмка чуть пролилась через собственные края, ― я уезжаю. Уезжаю и забираю с собой мелкого, а ты и дальше высиживай тут, королевишна, бухай хоть до посиненья! Мы тебе мешать больше не будем!!!       ― Ты о чем? Куда вы это ещё собрались?       ― Куда-нибудь подальше от тебя, в бомжатник какой Питерский. Там и то почище будет, чем рядом с тобой, свинота.       ― Феликс, ты чего? Какие ещё бомжатники, что на тебя вообще нашло? На какие деньги ты там собираешься и себя, так ещё и его впридачу кормить? ― только сейчас сын умудрился зацепить её за какую-то последнюю струнку в сухом сердце, заставляя тощую грудину пропустить внутри себя удар, а женщину испуганно выпучить огромные впалые от недоедания глаза. Она искренне не понимала, с чего вдруг тому пришла такая идея, оттого поспешно старалась его от этой мысли отвести. ― всё. Прекращай… Раздевайся и садись давай ужинать, не веди себя как капризный ребёнок.       — Так это чё, всё что тебя волнует, сука старая? Да я ему блять всё сам и доставал, после того как этот старый гандон отсюда сбежал, ― высокая женщина медленно прогибалась и загибалась под чужой нагнетающей тенью, вжимая тощие руки себе в живот, и молча терпела, когда запах гадкого табака из чужого плюющегося рта врезался ей в дыхание. Жирный палец угрожающе продолжал упираться ей в ребра. Она прекрасно знала, о чём говорит Феликс, и не отрицала правдивости этого. Не отрицала, что в глубине души всегда за это собственному ребёнку была благодарна, но никогда не могла сказать это вслух, ― кто его в первый класс собирал, а? Если твоя бошка пропитая уже ни черта не помнит, то это не мои проблемы! Уж я точно на себя и на Рому деньги найду, а не буду как ты пол жизни, на эти нищебродские Валентиновские подачки голодный ротик открывать!!!       ― Я просто знаю, что ты прекрасно сможешь самостоятельно о себе позаботиться, поэтому и не вижу смысла запрещать уехать тебе самому, ― и в тихих своих речах она уже даже не пыталась его успокоить. Просто, потому что по опыту прекрасно знала, что в такие моменты ничего, кроме святой уверенности собственной правоты и желания подавить женское мнение у любых мужчин в головах нет. А она в это и не лезла, пусть и продолжала робко перечить, когда дело касалось чего-то большего, чем глупых мужских хотелок, с которыми она обычно умела бесконечно просто мириться. Аккуратно протирая лицо дрожащей рукой, она пыталась хоть как-то стереть капли слюны с лица, ― но ты действительно не понимаешь, что ответственность за подростка – это не так легко, как тебе кажется. Не надо это сравнивать, и тем более, пожалуйста, плеваться мне в лицо.       ― Да ты просто боишься, что кроме твоего «сокровища» никто за тобой дерьмо убирать не будет, ― в один момент, голова женщины оказалась совсем у холодной стены веском. Нервозно дыша и закрывая глаза вновь, она позволяла со всей своей трусостью на себя кричать, ― Рома, Рома… У тебя один что ли блять сын? На меня, как всегда, поебать, ага? Только вот ты всю жизнь ни мне, ни ему ничего дать не могла, а я могу! Петербург — это не Шахты, где тебе и поджопником не заплатят. И я сделаю так, чтобы мелочь росла со мной так, как никогда не могла расти с тобой и Валентином, ясно?!       ― Нет, Феликс. Ты никуда его не повезешь. Ищи себя где захочешь, только оставь своего брата в покое. Если тебе нужно что-то кому-то доказать это не значит, что для этого нужно втягивать в проблемы ещё и Рому...       ― Сама же втянула его в эту помойку свою содомистскую и сидит, святыня, ― и может если бы не осталась в его душе хоть какая-то тихая, глушимая жалость к этому подобию матери, он бы без зазрения совести накопил для неё слюны во рту. Но, он всё-таки в один момент оставил её в покое, просто решив поставить перед фактом, ― я сказал что хотел, и это не обсуждается. Валяйся дальше в своём очередном приходе, разглядывай там на стенах кого захочешь, только не втягивай во всё это нас.       ― Я сказала нет, Феликс, ― прокатив весь мандраж через воспалённые лёгкие, она не оторвалась от стенки, даже когда сын наконец убрал себя подальше. Застывая и пряча лицо в ладонях, она рефлекторно сжалась, ― я сейчас не хочу об этом разговаривать, давай мы завтра всё спокойно обсудим…       ― А я сказал, что твоего мнения на этот счёт не спрашивал, кляча драная.       ― Феликс, пожалуйста… Он не глупый – сам за себя всё чуть позже решит, как только подрастёт…       ― Какое «подрастёт» с тобой? Ты только доканывать всех и можешь, пизда престарелая. Тебе одного моего папы было мало, да? Недостаточно его крови в этой злоебучей Москве для тебя пролилось, хочешь ещё и Ромку в могилу свести следом за собой?        На последний грубый вопрос женщина промолчала, закрываясь в руках всё сильнее и сильнее. Просто игнорировала всё происходящее вокруг, потому что думать обо всём этом не желала. Игнорировала окружающую её грязь и шум дождя за окном, игнорировала сына рядом, игнорировала все обвинения, которые заслуженно, по её мнению, получала. Не хотела с ними напрямую соглашаться, но действительно чувствовала за это вину, вину за то, что в тот момент ничего не сделала: потому что была глупой женщиной, глупой беспомощной женщиной, что могла лишь держать всё это в себе и надеяться, что когда-нибудь, когда даже Роме она уже не будет нужна, Господь будет к ней милосерден. И эта жалкая картина, когда мать продолжала что-то нашептывать себе под нос, заставляла Феликса лишь кривиться в искреннем отвращении и обиде. Такой сильной обиде, что он даже не собирался контролировать собственные руки.       Тихо раскрывая Ромину находку, которую он умудрился выронить по пути и забыть, он разломал таблетки в кулаке и всё, что от них осталось, засыпал в холодную, наполненную рюмку. С белой проявившейся пенкой, он размешал водку грязным мизинцем и без каких-либо потуг совести резко отодрал силой чужие руки от испуганного лица. Просто потому что ему это всё надоело, чужие оправдания и просьбы только разжигали ненависть в его сердце. К этому пропащему месту, к собственной матери, к собственному отчиму и даже к собственному единоутробному младшему брату. И даже если в его поступке не было абсолютно никакой необходимости, он всё равно это делал: бесконечно сильно надеялся её больше не видеть и просто отомстить ей за всё в последний раз. Потому что эта мягкая жалость не способна была разбавить бурлящий изнутри кипяток злобы, а шанса у него никогда больше не будет. И пусть та начала задыхаться от кашля, когда в драном горле начался жечь горечью ком не до конца растворившихся химикатов, он не стал даже смотреть, как одним своим глупым действием сжёг пищевод своей матери.        И ни капли об этом, кажется, не жалел, потому что только так смог утолить голод своей обиды… Отомстить ей за годы бездействия, когда отчим в очередной раз находил лишний повод на нём отыграться, а та трусливо отмалчивалась и игнорировала крики и просьбы сына остановить это. Отомстить ей за то, что впустила в их дом это старое, больное на голову отродье, от которого ещё и умудрилась разродиться маленьким невинным генетическим уродцем: просто нашла замену Феликсу и его отцу, стоило только тому пропасть так рано из их жизни в могильной земле. Она наверняка даже не пыталась делать вид, что несчастна и скучает. Слишком мало в её сердце хоть какой-то совести…       ― Пошли отсюда, сейчас же.       ― Что? Куда?! ― резкое появление старшего брата в комнате озадачило мальчика, ведь тот жался с какой-то нервозностью за кроватью от чужого продолжавшегося кашля. Обрамлённая кудрями головёшка испуганно высунулась из-за края, пока уши пытались вслушаться в душераздирающий хрип на кухне. Он непонимающе пучил свои глазёнки в сторону стены и немного потрясывался, потому что Феликс зачем-то вывалил все учебники из его пробитого насквозь рюкзака на кровать, и в этой полутьме поспешно запихивал внутрь первые попавшиеся под руку вещи мальчишки. Все старые кофты и футболки, что брались непонятно откуда в гардеробе, всё бельё что было, документы. Даже старательно и грубо утрамбовывал, чтобы влезло как можно плотнее. Спрятавшись в капюшоне, Рома заморожено за этим наблюдал, кажется, начиная медленно понимать, что собирается сделать Феликс, оттого пугался только сильнее. Ведь он искренне надеялся, что мама сможет за него заступиться. ― Феликс, нет…       ― Вылезай живо, мы уходим.       ― Зачем?! Мама ведь сказала, что-        Но того уже не слушали, просто вырвали из-за кровати насильно и впихнули в руки рюкзак. Потому что пути назад уже не было, а мальчишка сильно процесс тормозил. Сильно тормозил и совершенно не помогал, даже обратно одевать его приходилось собственноручно Феликсу, ведь тот был слишком испуган и стоял столбиком: смотрел прямо на просвет кухни и вслушивался, как где-то там, в глубине квартиры, что-то грохнулось на плитку, пока удушливый кашель с попытками проглотить эту встрявшую в горле мерзость продолжал разрывать сердечко подростка в волнении. И не мог он свести своего напряжённого взгляда с моргающего, журчащего света вдалеке, поэтому Феликсу приходилось всеми способами его отвлекать и напяливать потеплее.       ― Она просто подавилась блять своей же водярой, чё ты туда смотришь?! Ты же сам прекрасно знаешь, что она в хламину.       ―…Что ты с ней сделал.       ― Тс, ― лишь шикнул он, закрывая собственной тушей свет из кухни и просто не давая Роме туда заглядывать. Сам он поскорее поправил сумку на отдавленном плече и подхватил ребенка на руки как мешок картошки, просто чтобы тот не медлил и не подставил их обоих, ― я тебя заберу отсюда и всё блять будет наконец нормально, ясно тебе?       ― Нет, мне совершенно не ясно! Что ты с ней сделал, Феликс?!        Но ответа всё так же не следовало. Даже когда он продолжал свой вопрос выкрикивать в эхо лестничной площадки, а следом и улицы, мотая ногами и руками в разные стороны в попытке выкрутиться из чужой хватки, — это не помогало. Он был слишком слаб и запуган происходящим, ведь сколько бы он не кричал, все соседи как трусливые крысы попрятались в своих квартирах и даже не пытались реагировать на попытки мальчишки привлечь внимание. Просто чтобы его маме хоть кто-нибудь помог, пусть даже если он не знал, что именно Феликс с ней сделал: про собственную находку он забыл, но даже если и вспомнит, то обязательно подумает, что лишь безвозвратно потерял её во время своей истерики по пути до вокзала. Все соседи затихли, молчали, и молчали как всегда, когда слышали из их квартиры очередные истошные крики. Все просто знали, что с этой квартирой было бесполезно разбираться. Бесполезно и страшно. А некоторые даже считали это весь кошмар абсолютно правильным.       В какой-то момент затих и Рома, опустив свои руки с чужого плеча и мучительно поникнув, заглядывая в приоткрытое окошко кухни, в котором так быстро затих кашель. Узкие дворы вокруг вновь погрузились в какую-то неискреннюю тишину, а соседнее окошко, загоревшееся всего на пару мгновений, вновь провалилось в глухой мрак, как и любое другое вокруг. Район вновь застыл в своей привычной безразличности, и только тогда Феликс решил поговорить:       ― Ты можешь мне нормально объяснить, чё ты истеришь то, а? Я не просто так это делаю, лишь бы тебе насолить, а для твоего же блага, мелочь неблагодарная. Ты мне вообще хоть капельку веришь, а?       ―…А у меня что, теперь выбор есть?       ― Рома, ― он наконец его поставил на ноги, держа покачивающуюся тушку и заглядывая куда-то в даль улицы. Словно вслушивался во что-то и боялся, как бы сейчас они не упустили последний шанс на спасение из этого пропащего места из-за очередных слёз младшего, ― мы ничего тут сделать не можем, всё! Давай, вытирай бабьи слёзки свои и пошли отседова. Нам тут делать больше нечего, вдвоем найдем… жизнь получше.       ―…Ей просто нужно ещё немного времени. Ей плохо и мы могли-       ― Нет.       Подхватив того за руку, он сжал её посильнее в своём тепле и попытался успокоиться. Ведь теперь всё было нормально, мелочь покорно плелась на ватных ногах за ним и больше не требовала ответов на свои вопросы. Ведь его вновь никто не послушал, а он и не удивлялся: давно к этому привык. Просто закрыл глазки, утыкая нос в асфальт и не зная искренне, что теперь ему со всем этим делать. Тяжелый рюкзак давил на слабые плечики, но он и не пытался жаловаться, пусть старший брат и пытался пару раз его забрать в свободную руку. Дождь неприятно стучал по лбу и попадал в глаза, а кеды с отклеившейся подошвой постоянно пропускали к коже ног воду из наполнившихся, разлившихся повсюду луж. Всё хлюпало и чавкало, но мысли были настолько отвлечены совершенно другим, что он даже не сразу смог среагировать на проезжающую мимо карету скорой помощи. Феликс успел его за капюшон отдёрнуть с пешехода, стоило той промчаться мимо и обрызгать их обоих грязью из бесконечно быстро стекающей по дороге дождевой воды, которая всё копилась и копилась от ливня.

Может быть, даже заслуженно.

      И красно-синяя мигалка, давящая на мозг своим истеричным визжанием, заставила Рому вновь засмотреться с искренним любованием ей вслед: яркое пламя света вновь куда-то от него поспешно убегало, не замечая этих искренне молящихся им глаз. И мимо ушей вновь молниеносно пролетали слова брата, который рассерженно влепил ему подзатыльник за невнимательность и грязь, в которой они теперь оба по уши из-за него стояли. И пусть тот дальше вёл его в сторону центра города и местного вокзала по каким-то тернистым путям, он вновь и вновь мысленно проговаривал у себя в голове адрес. Может в надежде, что красивые торопливые огоньки его услышат. Может, в надежде, что это было всё временно… Может в надежде, что когда-нибудь она за ним вернётся и они смогут вернуться домой.       А пока пришлось беспрекословно смириться, судорожно разглаживая уголки билетов на ближайший автобус из Шахт, пусть от этого и болели бледные костяшки на тощих пальцах. Молча сидеть рядом с братом на мокрой остановке, слегка приобнимать и обхватывать чужое плечо руками. Слушать чужие речи и медленно, устало кивать, когда тот тихо предлагал купить ему что-нибудь по приезду в этот самый непонятный город. Неважно что, на самом деле, потому что Рома уже слишком устал даже думать об этом всём. Не стал даже смотреть через мутное стекло вслед уползающему с горизонта городу, когда старший ради этого уступил ему место у окошка.       «Вот же дурак», прошипел выдавленный голос рядом, прежде чем без всяких рассуждений скинуть с себя заграничную, ужасно старую бежевую куртку с тяжёлыми железными пуговицами и кривыми нашивками, чтобы накрыть ею свернувшегося клубком ребёнка. Наверное, от старого хлопка когда-то приятно пахло незнакомым им обоим человеком, которого ни Рома, ни даже сам Феликс на деле никогда не видел даже на фотографиях, но сейчас от неё сквозил лишь запах затхлости. Теплый, приятный запах родной затхлости и сигарет…
Вперед