Эксперимент

Гет
В процессе
NC-17
Эксперимент
blueberry marshmallow
автор
.newmoon
соавтор
Описание
Валерия Белова выбирает психиатрию, потому что тени за ее спиной сотканы из дыма. А там, где есть дым, должен быть и огонь. Он искрит в ее кошмарах, что станут явью с подачи Рубеншейтна — старик так любит эксперименты. Не только над пациентами, но и над сотрудниками.
Примечания
Наши тгк: https://t.me/blueberrymarshmallow https://t.me/+wTwuyygbAyplMjU Видео к работе: https://youtu.be/9tgDSb1ogTo?si=a9dH_r4j1gKiPIWa https://youtu.be/bPfdvh135RI?si=4xLr9jj47g5KlUp- Альтернативная обложка: https://i.pinimg.com/736x/92/86/f0/9286f0ba055f397130787a254084a772.jpg https://i.pinimg.com/736x/ca/f4/fd/caf4fd4a8aba33bf9bfc376d7de59826.jpg
Поделиться
Содержание Вперед

Глава 2. И я весь изо вне приходящий свет гашу до последнего люмена.

Мне снится, как вырастает голова на животе

Эта голова паршива тем

Что она просит есть, она просит пить

Она ревёт, она просит её любить

pyrokinesis — До последнего люмена

Ее первый рабочий день наступит в понедельник. Несколько дней ушло на оформление всех необходимых для устройства документов, и уже в первую смену Рубинштейн поставил Лере ночное дежурство, несмотря на испытательный срок — говорит, рабочих рук не хватает, люди бегут из Чумного форта, как крысы с тонущего корабля. Но Беловой как-то все равно. И на то любые опасности, какие могут скрываться в старинных стенах, и на то, что понадобится остаться там на всю ночь. Она будет практически лететь на работу. Ее хостел чем-то напоминал клинику. Нет, он был прилично отделан, вот только был весь белый. Фишка у них — он даже называется именно так. Зато, просыпаясь, Лера тут же видела перед собой большое окно с видом на Литейный проспект. Расположение что надо. Практически самый центр, до Невского рукой подать. Может, с приличной зарплатой через несколько месяцев она сможет позволить себе снять квартиру, вот только мысли сейчас были заняты точно не собственным обустройством. Белова очень плохо спала. По жизни вообще-то, но в последние дни — особенно. Даже арипипразол, которым ей недавно заменили кветиапин, не помогал. Ей снились кошмары. Снова. Только теперь та самая тень обрела плоть. У нее был клюв, у нее были желтые глаза. И она вновь и вновь гладила ее по голове когтистой лапой, чуть царапая, подталкивая в огненное зарево. Вперед и вперед. Но иногда ей снились и иные сны. В них Лера видела ромашковое поле. Клетчатый плед, на котором сидел самый потрясающий рыжеволосый молодой человек, смотрел на нее, чуть щурясь от солнца. Эти сны ей нравились. И даже несмотря на то, что даже от них у нее развивалась почти тахикардия, Лера стремилась в них вернуться, подрываясь посреди ночи из-за аритмии. Закидывалась ещё одной таблеткой нейролептика, лишь бы попасть обратно. А потом наступил день «икс». Она должна была попасть в Чумной форт на самом позднем пароме, когда уже темнело, и остаться там на всю ночь до рассвета. Но в этот раз ей не было страшно смотреть на воду, разливающуюся темной массой, напоминавшей нефть, пока в ней серебром отражалась восходящая полная луна. Было волнительно и… приятно. Ведь Рубинштейн официально передает ей дело Разумовского. Он долго восхищенно лепетал, всплескивая руками, как поражен контактом, какой удалось установить молодой сотруднице с пациентом. Вениамин Самуилович уверял, что теперь тот сможет пойти на поправку и поддаться лечению. Глупо и наивно было верить его словам, но у Леры включилось сердце, и выключился мозг. И уже этим поздним вечером доктор Дорофеева, отныне коллега, приятная брюнетка в возрасте должна была показать Беловой ее кабинет — крохотная каморка, но ей места хватит — и ввести в курс дел. Начальник не хотел нагружать новую подчиненную слишком большим количеством дел разом, поэтому отныне на ней работа с Разумовским и несколько гораздо более легких случаев. Лера стремилась помочь каждому из них, но глупо было бы считать, что самым первым она не отправится именно к Сереже. Каблуки размеренно отстукивали ритм о каменный, местами неровный пол больничного коридора, разбиваясь на трещетку о такие же каменные и неровные, глухие стены. В ночи это место нагоняло жуть. Освещение было ни к черту, лампы перенакалялись и трещали, мигали, а некоторые углы вовсе не освещали. Здание старое, на воде, и с электричеством здесь явные проблемы. И из этих самых углов словно тянулись склизкие черные щупальца, так и норовившие ухватить за лодыжку. Но Лера шла вперед уверенно. Напялила сегодня все того же оттенка пыльной розы бархатное платье, которое теперь скрывал короткий белый халат. И у нее отныне есть пропуск в отделение с интенсивным наблюдением. Хорошо, что она — одна из немногих дежурящих ночью врачей, поэтому может немного схитрить и установить свои правила. Временно. А именно — не вести Сережу в комнату, напоминавшую, скорее, допросную, а имеет возможность самой прийти к нему в палату. По крайней мере, так Белова считала. В этом отделении по коридорам бродила вооруженная охрана — здесь содержались преступники, направленные судом. И именно одного из этих бугаев было необходимо уговорить пустить ее к Разумовскому. И пусть немного сосало под ложечкой, Лера была уверена в собственной правоте. Ведь ее намерения кристально чисты. Да ведь? — Не положено, — хмыкает лысый мужик под два метра ростом. — Я его лечащий врач, — гордо задрав маленький носик, настаивает Белова. — Это стандартный обход. — Впервые о таких обходах слышу, — а тот даже не впечатлился. Не-а. Нет-нет-нет, он ее планы не сломает. Не будет она всю ночь в кабинете куковать на экстренный случай. — Не слишком ли поздно строить из себя заботливого доктора? — продолжает непробиваемый твердолобый детина. — А я не строю, — Лера же очаровательно хлопает ресничками. — Я такая и есть. Все, открывайте дверь, не теряйте мое и свое время. — Пять тыщ, — как ни в чем ни бывало, пожимает плечами бугай. Так, все ясно. Коррупция. У Леры с финансами швах. Она не может раскидываться подобными суммами. — Я доложу об этом главврачу, — сузив глаза, цедит она. — Валяйте, заботливая докторша. А я доложу, что вы по ночам к пациентам в палаты ломитесь. И улыбочка у него ещё сальная такая. Сука. Но возразить ей нечем. Она здесь новенькая, и у нее испытательный срок. Вдруг Рубинштейн не оценит ее энтузиазм? Приходится соглашаться. — Я отдам утром. Моя сумка наверху, в кабинете. А бугай вдруг басистым смехом аж на весь коридор заливается. — Так тебе прям туда надо? — и даже бровями нахально играет. — Ладно, иди, цыпочка. На свое свидание… Открывала одноместную палату, скорее напоминавшую камеру, ключ-карта. Лера невольно засмотрелась на то, как та блеснула в руке охранника. И тут раздается лязг металла, дверь открывается с громким, натужным скрипом несмазанных ржавых петель. — Света ночью нет, — улыбочка с подгнилыми зубами становится ещё более сальной. — Развлекайтесь в свете луны. А Лера только подбородок задирает, деловито хмыкая, и делает шаг в бездну. В абсолютную тьму палаты. Дверь за ее спиной с грохотом закрывается, и девушка даже вздрагивает. Сердце сейчас из груди от радости выпрыгнет. Разумовский лежал на больничной койке лицом к стене. Белова сделала несколько робких шагов вперед, стараясь ступать тише, а затем откашлялась: — Сергей? Извините, я вас не разбудила? И потом заметила, что на нем по-прежнему надета смирительная рубашка. За что? Хотя бы на ночь ее обязаны снимать, если пациент не вел себя буйно накануне, а жалоб на Сережу не поступало — она проверила. Лера хмурится и подходит ещё ближе, тут же уверенно берясь за узлы. — Я отдам распоряжение, чтобы так больше не делали. Сережа не сопротивляется, давая ей возможность развязать узлы, но и помогать не спешит — смотрит только, не веря действительно. Мысли продолжают биться в голове — как будто стая ворон разом напала на его черепную коробку и пытается выклевать содержимое. Кажется, он даже чувствует, как острые клювы пронзают мозг. Что он должен ответить? В тот день мерзкий ублюдок, которому давно нужно вырвать кадык… Рубинштейн сказал, что он берет ее на работу. И теперь у Валерии Андреевны появляется свой белый халат. Но он не ощущается чужим, как все белое, что окружает его постоянно. И… она здесь. В его палате. Ночью. Снимает с него смирительную рубашку. Что он должен ей ответить? Или… о чем он может говорить? Следует ли ему расценивать появление этой загадочной девушки как некую проверку? Должен ли он… действительно тщательно взвешивать каждое свое слово? — Я… мало сплю. Сережа засыпал только под лошадиными дозами таблеток, которые заставляли его просто выключиться. Иначе — приходили сны. Тяжелые, грязные, огненные, заставляющие его тихо выть по пробуждению. И Рубинштейн, зная это, никогда не назначал такую дозу. Возможно, он полагал, что если измотает самого Сережу, Птица появится, чтобы защитить его… Но Птица для Сережи отнюдь не друг. Поэтому он старался спать как можно меньше, пока сам не доводил себя до изнеможения. Сейчас же, к сожалению — или все же к счастью? — достаточно уставшим, чтобы просто отключиться, он не был. Можно ли было ей говорить об этом? Отдаст распоряжение, чтобы так больше не делали. Вероятно… Сережа должен быть благодарен? Или же… Профессор считал, что смирительная рубашка так же может спровоцировать Птицу. Получается… ее интересует не он? — Я… в чем-то провинился? — вдруг опасливо интересуется Разумовский. — Я не уверен, что… Ко мне можно быть проявлять доброту без повода. — Что? — хлопает ресницами Лера. — Нет, конечно, нет. А сама уже комкает ткань смирительной рубашки, отправляя ту прямо на пол. Оборачивается по сторонам — глаза потихоньку привыкают к темноте, и очертания палаты начинают угадываться в лунном свете. Конечно, здесь нет ничего, кроме койки, привинченной к полу, и унитаза с раковиной за ширмой. Тюремные условия. И Белова ловит себя на том, что ее злит то, что Сереже приходится так жить. Еще и в смирительной рубашке практически двадцать четыре на семь. Стульев, тут, конечно, быть и не может. Но Леру это не сильно смущает. Она осторожно садится на самый край койки рядом с Сережей, мягко уведомляя: — Я теперь ваш лечащий врач. Так Рубинштейн решил. И почему ее, ослепленную любовью, не смущает то, что отдавать такое дело неопытной докторше — глупо? Нет, начальник, конечно, долго распинался, что она уже работала с маньяками, а значит, имеет опыта даже больше, чем многие здешние сотрудники, но… Она новенькая. Плевать. Главное — она тут. Смотрит на Разумовского, такого несчастного и растерянного, взъерошенного и бледного. Сердце кровью обливается. — Я сделаю все для того, чтобы улучшить ваши условия здесь. — Лечащий… врач?.. — переспрашивает Сережа почти смущенно. В этот раз он не пытается отшатнуться от нее, даже наоборот, неосознанно придвигается чуть ближе. Запоздало вспоминает о том, что надо размять затекшие руки, которые ощущались чужими, словно неумело к телу приделанными — а сам пытается сосредоточиться на едва уловимом тепле ее тела и тонком шлейфе духов. До этого им занимался непосредственно сам Рубинштейн. Очевидно, что он решил передать свой самый ценный экспонат исключительно из-за того, что при ней показал себя Птица. И Сережа невольно хмурится, когда смотрит на девушку, такую хрупкую… и самую живую из всех тех, кого он видел за время своего заключения. И он ловит себя на том, что хочет даже… ближе придвинуться. Вспоминает то теплое ощущение, когда она почти гладила его по плечу тогда, и внутри все сжимается. Оказывается, Сережа так скучал… по людям. Они так пугали его раньше, шумные, всегда от него что-то хотящие, а теперь он бы все отдал за возможность почувствовать человеческое тепло. Кажется, что он так… так замерз… — Профессор хочет… другого меня. Вероятно, именно из-за этого он решил… так, — предполагает Сережа и почти сразу тушуется — санитары терпеть не могли, если он начинал умничать. Но… кажется, его нового лечащего врача это не смущает. И тогда впервые за долгое время его губы трогает робкая улыбка. — Я… я рад. И всего на мгновение Сережа отворачивается в сторону — его глаза давно привыкли к темноте. И его глаза — тоже. И в воцарившейся на мгновение тишине голос Разумовского звучит уже гораздо тверже, даже с насмешкой: — А я тоже рад, пташка. Почему никто не спрашивает меня? А Лера аж вся сжимается. Никто из тех маньяков, с которыми она работала в рамках своих исследований, не говорил так. Она смотрит на него во все глаза и до нее слишком медленно доходит — это не Сережа. Внутри нее тотчас что-то начинает скрестись в ответ… Что-то, что всегда и тянуло ее в командировки по колониям для пожизненного заключение. Ее тень. Лера знала, что у нее нет никакой второй личности. Она просто сама по себе такая — волчица в овечьей шкурке. Любительница шелковых бантиков, нежно-розового бархата и зефира, которой по ночам снятся собственные руки в копоти и чужой крови. — Ты… Ты… Она даже не понимает, что с ним общается не на «вы», нарушая субординацию напрочь. Но это и не формальный визит, верно? Это не сеанс. Это — незапланированный обход, о котором никто, кроме горе-охранника и не знает, но тот никому не скажет, когда получит свои деньги. Тем не менее, Лере хочется убежать. Позорно сбежать и всё. Она, почти не дыша, как бы невзначай поднимается на ноги, будто собирается просто прогуляться по крошечной палате. Подходит к двери. Маленькое окошко в коридор, открывающееся лишь снаружи, закрыто. Это не то что бы страх… Это первобытная жуть, которая почему-то внезапно трансформируется в азарт. Белова разворачивается обратно к уже-не-Сереже и замечает, как во тьме поблескивают его глаза. Почти сияют. У самого Разумовского взгляд был потухшим, а у этого… горит. — Что ж… И чему ты рад? Она же изучила личное дело, как только в руки его получила. От корки до корки прочитала, почти вызубрила. И Рубинштейн постоянно сокрушался, что вторую личность никак не выходило вызвать на контакт. Но с ней Птица едва ли не воркует. Он поднимается на ноги тоже, расправляет затекшие плечи. Это — не Сережа, измученный сомнительной психушкой и всегда старающийся быть меньше, чем он есть. Птица, даже несмотря на временное заключение, остается сильным. В несколько неспешных шагов он преодолевает расстояние, разделяющее их с милой пташкой. Замирает рядом с ней, чувствует ее горячее дыхание, трепещущее сердечко… И резко разворачивается, возвращаясь к противоположной стене. Дразнит. Птица же не дурак, в отличие от Разумовского, наивного, как ангелок — он видит прекрасно, как она реагирует. Птице скучно. Но сейчас, пожалуй, занудному профессоришке он был даже благодарен. Он подкинул ему… действительно интересный стимул для разговоров. Можно сказать, что сразу развязал язык. Птице не нравятся просто красивые вещи. Ему нравится безобразно-красивое. Запах горелой плоти. Предсмертные крики. Хаос, агония, разрушение. Чувство власти. И вот сейчас, за очаровательно-красивым фасадом, он чувствует жилку того же безобразного, темного, мрачного, что есть у него. И пташка эта ему нравится. — Я рад разнообразию. Ты как лучик света в нашем темном царстве, — протягивает Птица довольно. — Видишь ли, пташка… наш общий друг так очаровательно одинок, что в свое время даже выдумывал себе друга. Представлял, что его дружочек с Сирии жив и сейчас находится рядом с ним. Поддерживает. И это — при живом мне, понимаешь? Он снова останавливается перед ней, и в этот раз даже усмехается. Ни намека на мягкие и неловкие улыбки самого Сережи. — Бедный, бедный мальчик… Не спать, правда, самолично решил, потому что ему не дают таблетки. Так боится со мной встретиться, глупый. Но твой проф так любит ставить его в стрессовые условия. Одно время запретил кормить. Смирительная рубашка постоянно. О, а совсем недавно здесь был санитар, который его поколачивал, но бедный мальчик даже не пикнул, ведь считает, что он заслужил эту боль… Кстати, ты видела его руки? — Вокруг ногтей — все в кровавых корках. — Я говорил, что это ужасная привычка, но он никогда меня не слушает. Глупый. И наклоняется к ней совсем близко, чтобы заглянуть в глаза. Увиденное Птицу вполне устраивает. — Что такое? Тебе не нравится? Я же ведь еще не начал говорить о том, как сильно он хочет причинить себе боль. А Леру колотит всю. Она с таким сталкивается впервые. Обычно те, с кем она работала, были жестоки и вполне способны к приспосабливанию в колониях, а Сережа… В груди наливается тяжелый свинцовый ком, грузом повисший на слабой душе. Слишком слабой, когда дело касается страданий ее пациентов, и вдвойне ослабевшей, когда — Сережиных. — Зачем… — глухо шепчет Белова в ответ, а сама поглощена мороком золотистых глаз. — Зачем ты все это мне говоришь? Опять же, никогда прежде не работая с расстройством, в народе называемым раздвоением личности, она знала о нем лишь поверхностно. Лишь то, что мельком проскальзывало на лекциях в университете или попадалось в научной литературе. Но работа напрямую — это всегда другое. Лера могла понять, что… Одинокий ребенок, вероятно, пережил тяжелую травму, породившую новую личность, когда вытеснял собственные переживания как можно дальше. Но видеть воочию, как второй смотрит на тебя совершенно иначе, чем первый, слышать все эти ужасы о том, кого тебе хочется защищать собственной грудью… Это выше ее сил, которые она явно переоценила. — И почему ты… говоришь со мной? Ей необходимо это знать. А в ответ Птица только смеется. Смех низкий, каркающий, и смеется он долго — как будто только что услышал какую-то невероятную шутку. Хотя так и было. Он поддевает подбородок девушки пальцем — оцарапал бы, если бы действительно были когти. — Передо мной-то можешь не скромничать, пташка. Пришла к нему, вся такая луч света в беспросветном мраке, «я сделаю вашу жизнь лучше», по плечу погладила… Он бы там разрыдался, если бы не боялся тебя так же сильно, как и всех вокруг. — Птица усмехается едва ли не горделиво. — После меня, разумеется. И он чувствует, что она уже на крючке. Осталось только немного дожать… Невероятно. Рубинштейн считал, что идет к своей цели разговорить Птицу, но вряд ли осознавал, какой подарок судьбы ему подбросил. — О чем мне было разговаривать с этим унылым индюком? Он бы не оценил, если бы я сказал, что хочу вырвать ему кадык. И мы ведь оба не хотим, чтобы бедный-несчастный Сережа прошел и через… более опасные процедуры? — продолжает Птица, театрально взмахивая руками — почти крылья. — Наш мальчик так хочет, чтобы его полюбили, чтобы ему больше не было так больно и страшно… И тут появляешься ты. Больная докторша, мечтающая спасти нежную израненную душу. Как там говорят… Харли Квинн на максималках? Его бесили сраные комиксы. Но Сережа, душой оставшийся детдомовским переломанным ребенком, до сих пор зачитывался ими ночами. — Тебе нужен бедный мальчик. Я буду безгранично рад, если ты залатаешь его сердечко. А я… — Финальный аккорд. — А я намерен оказаться на свободе. Понимаешь, к чему я клоню, пташка? Лера аж дуреет. Он говорит… о побеге? Она смотрит в его мерцающие золотом радужки и вдруг погружается в… воспоминания. Все те же мысли, что работать с преступниками она пошла, чтобы быть ближе к темной изнанке жизни. Вспомнила, как говорила об этом со своим первым психиатром после первой попытки суицида в пятнадцать лет, когда ей и поставили диагноз. Уже тогда она мечтала пойти в эту же профессию, мечтала соприкасаться с тьмой и доверительно говорила врачу о том, что могла бы влюбиться в заключенного. Что могла бы устроить ему побег. Тогда доктор очень разнервничался и пошел говорить об этом с ее мамой, пока сама малышка Лерочка счесывала коросту с порезанных вен. — Но я не знаю, как это сделать, — растерянно признается Белова, вместо того чтобы отрицать его безумные идеи. Выдыхает шумно, остервенело мотает головой, запустив руки в волосы. Рукава белого халата задираются, обнажая бледные полоски шрамов на запястье. В свете луны они кажутся почти перламутровыми. — Я… Я… — и Лера ощущает, как падает вниз, вниз, вниз по кроличьей норе. На мгновение Птица даже… засматривается. Он убил достаточно не-людей для того, чтобы не испытывать и тени сочувствия к чужой боли. Но что-то в изрезанных тонких запястьях заставляет его смотреть. Без тени так часто свойственного ему злорадства и яда. Это было красиво. Безобразно-красиво, так, как обычно ему и нравилось. Но сейчас почему-то не нравилось. Все в душе противилось тому, чтобы видеть эти шрамы на ней. Должно быть, это было больно. Не столько физически, сколько ментально. И это — самая худшая боль. Птица знает. Откуда? Он не должен был это знать. Из них двоих кто-то один должен был занять роль абсолютной мрази, и Птица берет ее на себя. Они живы только потому, что есть он. Что Птица достаточно циничен для того, чтобы сделать то, на что в жизни не решится тонко чувствующий Сережа. Птица умеет выживать, и это их спасает. Для того, чтобы выживать, ты должен быть бесчувственной тварью. У Птицы нет души. Но эти шрамы… Они ей не идут. — Не лезь, — рычит он как будто бы сам себе. — Не лезь. Сейчас мое время! Он не может всерьез жалеть малознакомую девчонку без влияния этого сердобольного идиота, которому жалко всех, кроме себя. Птица рычит и почти злится, но почему-то его не отпускает. Влюбленная докторша — единственный шанс выбраться из этой дыры. Ему больше ничего от нее и не нужно. Но эти шрамы… Птица бесится, и все же позволяет себе — Сереже? им обоим? — неожиданно мягко взять ее руку в свою, оглаживая старые шрамы. Кожа вздувшаяся, но все равно… нежная. Откуда-то в голове возникает знание, что на шрамах она обычно более чувствительная, и поэтому Птица едва-едва касается. Злится, проклинает Сережу, беснуется, а остановиться не может. — Мы здесь подохнем, — вдруг говорит Птица вслух. И больше ни намека на прежнюю театральность. — Он еще держится, потому что есть я. По факту — уже не вывозит. Давно. А тебя прикончат следом за нами, потому что без меня в тебе нет никакой ценности. Это очевидно, пташка. Птица терпеть не мог полагаться на кого-то — даже на Разумовского. Но сейчас… очевидно, что без нее шансы сводились к нулю. — Мне все равно, что могут сделать со мной, — завороженно шепчет Лера. Она все ещё смотрит исключительно этому удивительному созданию в глаза, но все ее тактильное внимание сосредоточено на том, как он оглаживает ее шрамы. Раньше она причиняла себе физическую боль по многим причинам. Унять душевную, например. А ещё — привлечь внимание тех, на ком была удушливо зациклена, из-за кого эту боль и испытывала. Ещё ей нравился вид крови. Дура была малолетняя. Но вкупе со всем… Белова всегда ощущала себя какой-то не такой, неправильной, недоделанной. Будто у всех других внутренние механизмы работают без перебоев, а ее все время заедают, скрипят и ломаются, рассыпаясь на винтики и гаечки. Много-много раз Лере приходилось собирать себя по кускам после того, как она раз за разом строила воздушные замки, которые окружающие разносили в пыль. Возможно, такой же замок она строит прямо сейчас. Потому что теперь она смотрит на не-Сережу иначе. Сначала она полагала, что вторая личность опасна. Возможно, это и не изменилось, но вдруг одним нежным прикосновением он дурманит ее и без того загубленный разум. Лера… не ожидала. Не ожидала увидеть в том, в кого были вытеснены детские страхи и агрессия, такую глубину. Глупо с ее стороны… для дипломированного специалиста. Но разве все, что она делает сейчас — не сюрреализм чистой воды? И за следующий ее порыв эту девчонку точно стоит лишить лицензии. — Мне все равно, что будет со мной, — тверже повторяет Белова. — Но я никому не дам причинить вред… Вам. И кладет свою руку поверх его, покоящейся на ее запястье, словно клятву подтверждая. И гладит костяшки его пальцев в ответ, прекрасно отдавая себе отчет в том, что сейчас делает это не с Разумовским. Первой инстинктивной реакцией было желание отдернуть руку. Вероятно, Птица и должен был это сделать. Еще одна аксиома — прикосновения несут только боль. Птица узнает это рано, когда только появляется на свет, когда они еще только начинают выживать в детском доме. Без него Сережа даже не пытается бороться, но Птица учит его этому. Тогда у них появляется Олег — странный мальчик, такой же одинокий, но жизнь в нем аж искрит. Птице он нравился. Почему-то. Может, тем, что у него уже были зубы. Теперь они выживают втроем. Было… неплохо. И единственный раз, когда Птице было действительно жаль — когда он узнает о смерти Волкова. Узнает именно он — Сережа не выдерживает потери единственного близкого человека. Уходит в глухое отрицание, и в дальнейшем видит Птицу исключительно в образе мертвого друга. И сейчас Птице кажется, что это… было обидно. Он засматривается на то, как тонкие пальчики гладят его ладонь, и вдруг понимает, что это не вызывает неприятных ощущений. Это не больно. И не страшно. В сущности, это из-за Птицы в том числе ловящий панические атаки Сережа сбегает ото всех, не давая себя коснуться. А сейчас… Нет. Нет! Он почти рычит, когда резко отдергивает руку. Мгновение — и ладонь Птицы смыкается на горле девчонки, прижимая ее к стене. Может, и головой ударилась. Плевать. Не думать. Не думать. Не думать! — Не смей, — шипит Птица ей лично. И хотя рука сжимала ее тонкую шейку, он все равно делал это не так сильно, как мог бы. — Не смей! — повторяет он с предательским надрывом. Не смей делать меня слабым. А Лера только смотрит на него, широко распахнув глаза. Не сопротивляется, ничего подобного. Сначала чисто инстинктивно, чисто чтобы удержать равновесие, хватается пальцами за его руку на своем горле, но потом… Отпускает. Медленно-медленно. — Но я ничего не делаю, — возражает Белова, ощущая, как перехватывает дыхание, но отнюдь не из-за сдавленного горла. Из-за его близости. Должен чувствовать пальцами, как задолбила ее сонная артерия. Должен видеть, как расширились зрачки. — Пока. И сама тянется к нему, чтобы порывисто коснуться его губ своими. Вишневый блеск безбожно смазывается. Ей не удается предпринять ничего, кроме очень короткого и почти невинного поцелуя, как в детском садике — не-Сережа держит крепко. Но этого все равно достаточно, чтобы ее грудь начала волнительно вздыматься. Как и у него, на самом деле. Потому что в это мгновение Птица впервые за долгое время чувствует себя настолько… растерянным. Состояние, почти естественное для сбитого с толку болезненного Сережи, оказывается чем-то новым для его второй личности, мнящей себя всесильным богом. Оказывается, не всесильным. И сейчас он заторможенно касается своих губ кончиками пальцев. Вишня. Сладость мерзкая. Птица их терпеть не может, пока Сережа пьет свой приторный кофе с горой взбитых сливок и сиропами. Вишня, кстати, Птицу и бесит больше всего. Омерзительно. Омерзительно! Только сейчас… сердце бьется. У него? Не может. У Разумовского? Бедный мальчик совсем растаял под влиянием красивой девочки? Разумно. Только почему это чувствует Птица? Почему в груди вдруг так… сладко-тяжело? Совсем не надолго Птица ослабляет хватку, но вскоре снова сжимает ее шейку — гораздо крепче, чем до этого. Надави сильнее — сломаешь; хотя он и не уверен, что у их тела хватит на это сил. И в этот раз Птица и сам прижимается гораздо ближе. Чувствует ее сбивчивое дыхание на своих губах, и почти разъяренный тем, как доверчиво-влюбленно она на него смотрит, клянется: — Я тебя убью. Ему не в первой убивать людей. Только… почему так сильно дрожит рука? А Лера вдруг… улыбается. Безумна, как Шляпник. Не даром исследования о гибристофилии писала. Но, наверное, в глубине души она всегда знала, что ее ждёт именно такой исход. Белова, например, была уверена, что не доживет до тридцати. И что смерть ее будет либо жутко жалкой от собственных рук, либо максимально эпичной от чужих. И стоило догадаться, что это мог бы быть ее же пациент. Молодая докторша всегда любила играть с огнём. Просто обожала. — Можешь убить, — сипит она, ведь теперь из-за его напора говорить стало гораздо труднее. — Или я могу помочь тебе выбраться отсюда. Потому что теперь это, считай, моя идея-фикс. Лера предельно честна с ним — он все равно, очевидно, видит ее насквозь. — Но прежде, чем убьешь… Позволь мне… И она несмело поднимает руки, трепетно касаясь его лица. Острые скулы, птичий профиль, родинка на линии челюсти. И глаза. Бешеные, золотые. Они ей нравились. И голубые глаза Сережи тоже нравились. Они — две стороны одной медали, каждая из которых складывается с ее душой, как идеально подходящий пазл. Ведь в Лере и нежности хватит с лихвой, и ярости с безумием, если понадобится. — Пожалуйста… Она и умолять готова. И Птица сдавленно ругается себе под нос, резко ее отпуская. Весь пышит яростью, злобой, гневом… болью. И оно требует выхода, ему нужно это куда-то выплеснуть, однако единственная возможность стоит, хлопает на него своими глазенками и говорит до тошноты очевидные вещи. Еще с полгодика здесь, и Сережа окончательно сгинет. Вся обстановка вокруг давит на него, медленно уничтожает, но вместо того, чтобы как Птица бороться и рваться на свободу, он покорно дает себя убить. И даже сам же им помогает. Что будет с Птицей, если Разумовский умрет? Он не знает. И проверять не хочет. Потому что Птица хочет жить. Он мог бы прорываться боем, но тело слишком измучено и ослаблено нахождением в психушке. Страдает голова — страдает все остальное. Да и именно этого Рубинштейн от него и ждал — тупой грубой силы, как от громилы Грома. Но Птица умнее. Может, умнее даже Сережи — потому что напрочь лишен его сентиментальности. И он должен был действовать… тоньше. И вот появляется эта глупая больная Лерочка со своим огромным сердцем и большими глазенками. По факту — белая ворона среди стаи коршунов, которые хотят ее сожрать. Но Птице вороны нравятся. И он намерен поставить на эту девчонку все. Как и Рубинштейн, очевидно, сделал свой ход. Маленькая пешка могла стать ферзем. Если бы сама не пришла к Птице. — Валяй, — вдруг и сам сипит он, не сделав и шага назад. Не знает только, что вообще ей позволяет, но… от нее зависит слишком многое. Она ему нужна. А Птица просто отчаянно хочет на свободу. А еще он хочет, чтобы его опять любили. А сама Лера всегда считала себя мотыльком. С пушистыми крылышками, глупеньким таким, летящим на ослепляющий свет, чтобы эти самые крылышки нещадно и опалить. Вот только мотыльки тоже бывают разные. И далеко не все безобидны. В Индии, например, водятся кровососущие. И все мы знаем, какое значение они имели в том же «Молчании Ягнят». Мертвые головы. Вот у Лерочки точно голова мертвая. Как и инстинкт самосохранения атрофированный. Потому что едва она получает зеленый свет, ее темные глаза искрятся, сами становятся бездной, которая смотрит в ответ. Белова, которая снова может свободно дышать, все равно задыхается. От его близости. Ей даже кажется, что она может уловить едва заметный запах гари. Вот он — ее шанс сжечь себя заживо. И она им воспользуется. Лера обнимает Разумовского за шею, жмется к нему близко-близко. И улыбка у нее прям отчаянная. Она вновь касается своими мягкими губами его сухих, но теперь уже куда более настойчиво. Запускает пальцы в рыжие пряди, упиваясь моментом. — Ты ведь прав насчет меня, — почти мурлычет горе-докторша. — Ну, про Харли Квинн. Я не дам вам сгнить здесь. Ему… Им еще надо увидеть солнце не через решетчатые окна. Лера понятия не имеет, что будет делать, но… Она расшибется, если надо будет. Сделает все, о чем ее попросят. Лишь бы любили в ответ.
Вперед