
Пэйринг и персонажи
Описание
Той ночью ему снится жаркое пекло пустыни, кровь на руках и ледяная вода колодца — прячась от повстанцев с оружием, он просидел в ней тогда около суток.
Он видел только звёзды. И звёзды шептали ему тогда, что он выживет.
Что ж, солгали.
Какая-то его часть умерла там. И она точно была больше, чем его сердечная мышца или, может, вся его проклятущая шкура.
Примечания
«Нам говорят, что война — это убийство. Нет: это самоубийство.»
Рамсей Макдоналд
^^^
Я живу этой работой с июня 2021 года и у меня уже не осталось слов для ее описания, ахахах, какая трагедия… Мне просто хотелось написать большой фанфик про военных, про Брока, про Стива, про Джеймса, без вот этой вот радостной мишуры с полным игнорированием военной профдеформации и вечным стояком (только вдумайтесь, это пугающе), идущим в комплекте с формой. Я просто хотела копнуть глубже, как делаю и всегда… Что ж, я это сделала, вот что я думаю.
На данный момент времени это моя лучшая работа. Я очень ею горжусь. Буду рада, если вы решите пройти по этому сюжету вместе со мной. Приятного чтения!
New chess game
08 апреля 2023, 06:00
^^^
Брок прикрывает глаза, и его стон, раздразненный возбуждением, прокатывается по груди, переходя к горлу дрожью. Горловые мышцы напрягаются, а следом звук срывается меж приоткрытых губ. И Патрик откликается мычанием откуда-то снизу, самодовольный, сучливый черт. Он бы точно сказал что-нибудь, бросил бы что-нибудь колкое, но его рот слишком занят, и Брок чрезвычайно этому рад. Как бы сильно он ни обожал чужую болтовню, в моменте она всегда вызвала лишь единую, чуть раздражённую реакцию защиты с помощью нападения.
Каждый раз, слыша его слова во время секса, Брок морщился, саркастично фыркал и крайне надменной, язвительно-мягкой интонацией просил заткнуться хотя бы на минуту. Патрик всегда смеялся, — если его рот, конечно, не был чрезвычайно занят его, Брока, членом, — и этот смех отдавался где-то в груди дрожью пульсирующего тепла. Он смеялся, но болтать никогда не прекращал.
И Брок обожал это. И Брок никогда не собирался признаваться об этом вслух.
— Блять… Блядский боже, ты можешь уже просто… — еле хрипя пересохшим от возбуждения горлом, он жмурится, морщится в удовольствии, пока под ладонью сменяют друг друга чужие соломенные кудри. Потянуть его сейчас на себя — кощунственное, запрещённое действие; и Брок терпит, не давит, не дергает и единым движением. Пускай и хочется уже до ебучей дрожи в коленях просто схватить его за голову, а после дернуть бёдрами, вколачиваясь до самой глотки парой-тройкой резких движений. Чтобы головка ткнулась в заднюю стенку чужого горла и пустила эту искру удовольствия по позвонкам. И чтобы пальцы вздрогнули, стискивая сильнее чужие волосы.
Он не делает этого. Почти злобно бьет кулаком по стене, где-то около своего бедра, и напрягает бедра, чтобы нахер не съехать на пол. Патрику такое бы определенно понравилось, тут уж можно было не сомневаться. Ему вообще до остопиздения нравилось, как Брока всегда выламывало удовольствием вот так, горячно, резко и почти разъярённо. Его глаза каждый раз загорались чем-то запретным, шкодливым и настойчивым, а губы, всегда раздразненные, раскрасневшиеся от поцелуев или минета, растягивались в поистине блядской ухмылке. И Брок обожал это, ненавидя до остопиздения, потому что Патрик все же был сукой, просто крайним ублюдком.
Если бы Брок умел писать песни, первую же свою он написал о том, что парни, которые оттягивают ему оргазм, конченные ублюдки.
И отчего-то, когда он думал об этом, ему казалось, что Патрику такая хуйня пиздец как понравилась бы.
— У нас вылет через пятнадцать блядских минут… Если я не успею из-за тебя покурить, — еле собирая расползающиеся слова в предложения, Брок дергает головой, мотает ею, но освободиться от марева похоти не удается. Патрик фыркает, нет, блять, он фыркает прямо с его членом во рту и придавливает языком головку к верхнему небу. Нарочно давит где-то под ней, там где чувствительно, остро, а следом облизывает всю, все продолжая и продолжая перекатывать его яйца в ладони. И это приятно почти до скулежа, но такого Брок никогда себе не позволит уж точно. Хватит ему и того, как он вообще позволяет с собой обходиться, как разрешает эти сраные игры с собственным удовольствием и всю эту ебалу с передачей сотой доли контроля над происходящим.
А Патрик балдеет уже, гребанный, чертов кайфушник. Он сглатывает, отвечает каким-то бессвязным мычанием вновь и явно срать он хотел на все желание Брока покурить. Вместо того, чтобы поскорее закончить, он медленно снимается с члена, а после тянется вперед и вылизывает ствол. Брок только стонет раздразненно, в мучении, дергает бёдрами навстречу горячему рту. Воздух их комнаты холодит неприятно влажную головку, но не остужает, не помогает совершенно.
Патрик шепчет:
— Когда-нибудь мы договоримся до того, что я тебя нагну, и это будет исторический день… — Патрик смешливо, сучливо откликается куда-то ему в основание члена на весь тот мат, что крутится у Брока в голове, и Брок не собирается представлять этого, не собирается фантазировать. У него, впрочем, и не получается: прошло уже два года с начала всего этого мракобесия, и он знает точно, что стали яиц у Патрика для такого не хватит. Не сейчас уж точно, но, быть может, лет через десять… Впрочем, думать о том, что с ними будет через десять лет, Брок не желает уж точно. Сука-судьба — баба крайне непредсказуемая и сумасбродная. И поэтому вместо любых фантазий он рывком тянется второй рукой к чужому плечу, находит его на ощупь, чуть случайно не заезжая Патрику по уху, а после тянет вверх, на себя. И шепчет, почти задыхаясь от возбуждения, и раздражения, и похоти:
— Иди сюда, блять, ублюдок… — Патрик тянется вверх и ничего ему не отвечает. А Брок не смотрит, не глядит на него, видя лишь, как под веками вспыхивают сверхновые. Стоит только Патрику подняться на ноги, как он тут же оказывается слишком близко. Весь, какой есть, со своими прыгучими кудрями и вечным, что земная твердь, запахом шампуня с апельсином и шоколадом. Он подаётся ближе, вжимается нагими бёдрами в бедра. Брок не спрашивает у него, где его блядские брюки, зная и так прекрасно, что они валяются где-то у их ног вместе с его собственными. Брок не спрашивает у него ничего.
И только тянет ближе к себе, находя чужие губы на ощупь, на слух, и попутно утыкаясь собственными куда-то в крыло тёплого носа. Патрик только фыркает, обнимает оба их члена ладонью, но ему хватает ума не бросить какую-нибудь глупость. По крайней мере Брок думает именно так, а через секунду слышит наглое:
— Хорошо, что ты командир, а не снайпер, а, Брок, — Патрик бросает эти свои слова ему уже куда-то в рот и вопросительная интонация тонет, растворяете в поцелуе. А Брок только спускает ладонь по его голове к затылку и комкает в пальцах пружинки кудрей, тянет лишь самую малость, но настойчиво, требовательно. И Патрик откликается стоном, вздрагивает его ладонь, обнимающая их обоих и пытающаяся подобрать хоть какой-то кривой ритм движений.
Брок мстит ему удовольствием за язвительность, и ему совершенно не совестно. Потому что Патрик целуется так, будто кайфует от каждого гребанного движения, бесстыдный и требовательный. Кайфует, притирается ближе и, наконец, находит ритм. Оба их члена в его ладони стискиваются крепкой, влажной хваткой, и длинные, тонкие пальцы двигаются, двигаются. Брок опускает свободную ладонь с чужого плеча на бок, дергает форменную футболку вверх, тут же забираясь под неё пятерней. И его ногти, остриженные, но упрямые, царапают там, где чувствительно, остро. Мышцы чужого бока отзываются тут же, спазмируются, реагируют удовольствием и мурашками, а Патрик дергается всем собой и носом шумно выдыхает. Умопомрачительный и немыслимый, Брок давит большим пальцем ему на рёбра, делая хватку крепче, жёстче, так, как Патрику нравится, с этой ублюдочной интонацией обладания и власти в каждом атоме прикосновения. Пока его губы прихватывают чужие, а язык прорывается внутрь. У рта Патрика привкус предсемени и минета, и это чрезвычайно грязно, просто немыслимо, но Брок чувствует, как у него глаза закатываются где-то под веками, и внизу живота все уже выкручивает почти болезненно, а следом Патрик, будто правда зная его поперёк и вдоль, выкручивает кисть и мажет большим пальцем по щелке. И все заканчивается одномоментно, Брок кажется бросает ему в рот какой-то неразборчивый мат, разрываемый стоном надвое, и Патрик откликается шумным, тяжелым выдохом и дрожью. Мышцы его живота поджимаются, он весь вздрагивает крупно, будто собираясь вот-вот обрушиться на пол под натиском оргазма, но выстаивает.
Брок разрывает поцелуй почти сразу, потому что воздуха не хватает и потому что он знает прекрасно, что Патрик сейчас обопрется об него, уложит подбородок на плечо, в желании отдышаться и растянуть этот момент удовольствия ещё хоть на немного. Изнутри уже расползлось удовольствие и все нервные окончания, что закоротило в моменте, выдавая ошибку функционирования, все еще мягко, остаточно искрят. Патрик фыркает где-то над ухом, шумно дышит, и, наконец, разжимает ладонь. А после отступает на шаг. Брок поднимает к нему глаза и ухмыляется слишком самодовольно: он обожает это до блядской тахикардии его несуществующего, мертвого сердца. Обожает всклокоченные кудри волос, наглый, удовлетворённый взгляд и эту его походку, когда он сваливает в душ в полной уверенности, что Брок потащится следом.
В этот момент Брок его ненавидит, пожалуй, и убеждает себя секунды четыре, что никуда нахуй он не пойдёт, не потащится, не побежит. Потому что Патрик им не управляет, он сучливый черт и они трахаются, и Брок обожает его до произвольно сжимающихся в кулаки рук, но нет, нет и ни в коем случае он не подпустит Патрика ближе, чем на длину вытянутой руки, только каждый раз, когда Патрик сваливает в мелкую, покоцанную душевую, соседствующую с их комнатой, Брок держится четыре секунды. А после срывается вслед, и матерится, и слышит, как Патрик ржёт ему в ответ. Каждый раз он ржёт так, будто бы точно знает о чем Брок думает.
И Брок ненавидит его за это.
— Ты гребанная утка… Штаны хоть подбери, — видя, как Патрик отступает назад, стреноженный собственными форменными брюками и спущенным бельём, Брок фыркает, саркастично бросается колкостями. Вместо любых ответов Патрик показывает ему средней палец той рукой, что перемазана их спермой и предсеменем, и все-таки удаляется в ванну своим утиным, стреноженным шагом. В этот раз Брок за ним не идёт, вместо этого косясь на часы и только губы поджимая: до вылета на миссию в Алжир остается десять минут.
Пока Патрик включает воду и вымывает руки, Брок успевает подтянуть валяющиеся в ногах брюки, а после кое-как, по-утиному, дойти до тумбочки. Быстрыми движениями пальцев он вытягивает влажную салфетку из пачки, обтирает член. Морщится самую малость: у Патрика снова эти блядские салфетки с мятной отдушкой. Она холодит чувствительную кожу, но выбора не остается. Брок натягивает белье, после надевает назад форменные брюки и заправляет в них футболку, такую же чёрную, как и весь привычный комплект одежды. Поправляет набедренную кобуру. Комок грязной салфетки летит прямиком в урну, стоящую у двери, а он возвращается ко входу и подбирает сброшенный пуленепробиваемый жилет. Патрик бросает откуда-то из ванной короткое:
— Черт, жетоны все это время были на мне. Вот оказия… — Брок закатывает глаза ему в ответ и даже не удивляется. А еще не задается вопросом снова, кто вообще в их времени говорит «оказия» — два года спустя он уже вообще не задается вопросами в отношении Патрика. Минут пятнадцать назад, как только они закончили с построением и крайним инструктажем, Патрик всполошился и бросил неубедительно-взволнованное о том, что забыл в комнате свои жетоны. Брок солгал, что поверил ему, но видел по глазам: придурку страшно до усрачки и нужно что-то с этим сделать.
Ему самому страшно не было вовсе. Изнутри бились сила и желание наконец показать этому сраному миру и суке-судьбе чего он стоит на самом деле. Отцу ничего доказывать не хотелось, но себе самому — слишком сильно. Доказать, показать и убедиться, что никакой сраный генофонд, никакое сраное воспитание, ничто из того, что принес отец в его жизнь, не могло помешать ему стать настоящим военным.
Не могло помешать ему стать лучше, чем он мог быть.
Задание было простым чрезвычайно и не было ничего удивительного в том, что их, именно их пятерых, выбрали, чтобы его выполнить. Им нужно было долететь до края квадрата, высадиться с парашютами за спиной, а после отстрелять всех и каждого, кто попадётся под руку. Мирного населения там быть не могло, а значит им нужно было лишь не забыть опустить палец на курок. Сверять лица террористов с вводными было не нужно.
Ухмыльнувшись собственной мысли о том, что не справиться они не смогут, Брок накидывает жилет, а после тянется пальцами к первой застежке. Стоит той только щелкнуть, как его яростным движением бьет изнутри неопределимая эмоция, и голос, чужой голос звучит внутри головы, но будто бы вслух:
— Это правда, что тебя на первую миссию в Алжир отправили в девятнадцать? И сразу командиром группы…
Голоса этого Брок не знает и слов этих никогда не слышал. Он оборачивается рывком, оглядывает их с Патриком комнату по периметру, пробегается взглядом и по рабочему столу, заваленному каким-то учебным хламом, и по обеим койкам, что они сдвинули вместе, чтобы было удобно заниматься сексом и не приходилось постоянно беспокоиться, как бы не свалиться на пол. В комнате пусто и нет никого, кто мог бы произнести эти слова. И стоило бы, пожалуй, подумать на Патрика, но не прошло и секунды, как тот вышел из ванной, неторопливо, удовлетворенно насвистывая себе что-то под нос. Он уже надел брюки, заправил в них футболку и выглядел просто до отвратительного аккуратно. Только заметив взгляд Брока, он вскинул бровь вопросительно и сказал:
— У тебя глаза огромные, Рамлоу, кого ты уже успел увидеть в посторгазменном бреду?
Его голос звучал не так. Интонация была другой совершенно и контекст… Брок до отвратительного не разбирался в музыке, но голос Патрика, как, впрочем, и звон его жетонов, он мог различить даже в гомоне сотен кадетов. Голос, задавший ему вопрос до этого, звучал не так.
— Не пизди, блять. Жилет забирай и погнали. Без нас не взлетят, но, если я не успею покурить, я тебе врежу. Терпеть не могу курить на палящем солнце — дернув головой, Брок отворачивается назад, но успевает разозлённо оскалиться Патрику в ответ. Тот только хмыкает, но больше не отвечает, привычно улавливая момент, в котором Брок уже не шутит и в котором с ним уже не нужно шутить тоже. А Брок вновь опускает голову к замкам пуленепробиваемого жилета, и чувствует, что злится совершенно не на Патрика. Он чувствует, что злится на того, кто задал этот вопрос, находящийся вне времени и пространства. Только голоса узнать ему так и не удается.
Одернув себя самого и мысль, уже убегающую куда-то в сторону поиска хоть единого, подходящего вопросу, воспоминания, Брок застегивает жилет до конца. Оборачиваться в поисках Патрика не приходится, он уже замирает где-то за плечом, вздыхает неопределенно. Но ничего не говорит. И Брок уже хочет толкнуть дверь от себя, выйти за порог, только оборачивается вместо этого. Ладонь сама собой привычным движением тянется к чужому затылку, а Патрик уже сучливо ухмыляется, собака такая, и знает ведь, что Брок обожает быть грубым, но отнюдь не до крайности, в рабочих, работающих границах.
Брок целует его, слизывает эту ебучую ухмылку с его губ, сгребает прядки волос за затылке. Патрик целуется вкусно чрезвычайно и подступает ближе — на этом все и заканчивается. Брок отстраняется, не собираясь вновь раскручивать эту сексуальную карусель. И собирает большим пальцем каплю чьей-то слюны, Патрика или себя самого, а после слизывает.
— Верю, что когда-нибудь ты научишься извиняться словами, Рамлоу. Предпосылок не наблюдается, но я очень верю, — Патрик глядит на него, скалится сучливо и саркастично. Брок только глаза закатывает и коротким движением показывает ему средний палец. Ничего больше не отвечает.
Они выходят из комнаты, не оставляя на лицах и единого следа только что случившегося минета и десятка слюнявых поцелуев — Брок терпеть их не может. Прошло уже два года, чуть ли не день в день, а он все еще терпеть их не может и все еще врет себе очень и очень целенаправленно. За пределами их с Патриком комнаты — это точно была его проделка, этого сучливого черта, иначе и быть не может, а Брок все ещё не верит, что их поселили вместе случайно, — его лицо приобретает привычное, надменное и колкое выражение. Патрик выглядит суровым тоже, но, впрочем, выглядеть таким он будет ровно до момента, в котором Брок на него посмотрит.
В ответ на его взгляд Патрик ему всегда усмехается. И в глазах его, сегодня отчего-то неопределимых на цвет, всегда плещется какое-то веселое довольство.
Быстрым, стройным шагом они доходят до выхода из корпуса за сорок девять секунд. Патрик сворачивает в сторону ангаров и взлетной полосы сразу же, пока сам Брок притормаживает на месте, тянется за пачкой и закуривает. Его взгляд сам собой поднимается в небу, пересчитывает несколько серых, плотных облаков, пробегается по нитке горизонта и уже облетевшей с деревьев листве, которую в дальней части плаца как раз подметает какой-то первогодка. У сигареты в этом дне привычный привкус, горький, табачный. Зажигалка вместе с пачкой ныряет назад в боковой карман, Брок затягивается и почему-то его неожиданно резко тянет обернуться назад. Вместо того, что насладиться видом задницы Патрика, все так и продолжающего идти прочь, Брок оборачивается себе за спину, чувствуя, как с кончика языка чуть не слетает:
— Че по погоде сегодня в Алжире, Т…?
Перед глазами никого не оказывается. А у него за спиной остаются лишь закрывшиеся двери академии, какая-то металлическая табличка с обозначением корпуса на стене. Там нет ни единого человека, ни тех, кого он знает, ни тех, чьё имя его разум пытается подбросить ему прямо сейчас. Подбросить полностью, правда, так и не получается. Раздраженно скривившись, Брок дергает головой, все-таки оборачивается Патрику вслед. И окрикает его зычно, резко — так, что первогодка, ленивыми, халтурными движениями гребущий листья, аж вздрагивает.
— Э, куда погнал, блять? Меня обожди! — сделав первый шаг в сторону уходящего Патрика, Брок все же опускает взгляд к его заднице. Тут же самодовольно ухмыляется, потягивается по ходу расслаблено. Только шага так и не прибавляет — бегать за этим кудрявым чудиком для него последнее дело уж точно.
Бежать за Патриком Брок не будет.
И Патрик, походу, знает об этом. Только заслышав его брань и интонацию, он оборачивается с хохотом. Бросает ответное:
— Не, Рамлоу, я первым пойду! А ты не торопись, насладись прогулкой, — даже не собираясь останавливаться, Патрик продолжает идти спиной, показывает ему язык. Брок только глаза закатывает ему в ответ. Побежать за ним все-таки хочется. Хочется сорваться следом, нагнать, а после врезаться в него всем собой и ещё раз поцеловать. Крепко и жадно, так, как Патрику особенно нравится.
Делать этого он не станет уж точно. Потому что на них смотрит несколько десятков окон, до вылета остается девять минут, а ещё он не собирается тратить сигарету на бег. Патрик обойдётся без нового поцелуя уж точно, потерпит до момента, пока они не вернутся в академию и в собственную комнату — в особенности.
Сможет ли дотерпеть сам Брок это, правда, тот ещё вопрос без ответа. Но он попробует: вытерпит, выдержит, выживет.
Под отзвук задорного, наглого смеха Патрика это будет явно легче, чем без него.
Потянувшись к куреву вновь, он все-таки следует этому заносчивому совету Патрика и пробует насладиться. Получается так себе: в крови уже закипает азарт и задор и отсроченное будущее, в котором они возвращаются, навсегда забирая себе звание самых молодых кадетов, которые впервые были отправлены на миссию ещё во время учебы. Ему нравится мыслить о гордых взглядах преподавателей, ему нравится думать о завистливых взглядах парней с другого курса. И это чувство, это ощущение победителя — если бы оно могло разрубить гравитацию надвое, Брока точно подняло бы над землей на полметра или типа того.
Это ощущение, напоминающее эту ебучую усмешку Патрика, которая появлялась на его губах каждый раз, как Брок находил под своей подушкой мелкую упаковку с желатиновыми бобами, ему нравилось. Пускай сладкие желатиновые бобы он терпеть не мог и ел лишь ради того, чтобы показать: принимает, соглашается, хочет продолжать, продолжать, продолжать; само чувство победителя ему нравилось.
Патрик — нет.
И это, конечно же, было ложью.
К моменту, когда он успевает дойти до взлетной, а заодно и до входа в ангар, где ещё стоит их птичка, Патрик уже там. Его смех слышится издалека, пока он сам забирает из рук Лиззи несколько ножей и пихает их в крепления на пояснице пуленепробиваемого жилета. О чем они говорят Брок не слышит, но вновь натыкается на очевидное — Патрик ссытся и очень умело это скрывает. Полностью скрыть, правда, так и не получается, не от Брока уж точно и не после двух лет этой занимательной возни, пропахшей сексом и чем-то тонким, еле уловимым.
Тем самым, об отсутствии чего очень легко лгать.
Тем самым, что признавать будто бы вовсе не безопасно.
Брок не признает. Смотрит, уже подходя, как Лиззи протягивает Патрику автомат — у того еле заметно вздрагивает рука. Вряд ли от веса, но точно от тяжести. Брок отмалчивается. Выхватывает из кармана пачку, мимолетом косится на часы — до вылета остается меньше семи минут, и он закуривает ещё одну, останавливаясь у самого входа в ангар. Бросает быстрое Лиззи:
— Мои приблуды захватила, зайка? Я просил, — и та тут же кивает, улыбается хитро-хитро. Его интонация, еле заметно пронизанная этим сраным сексизмом, ей определенно не нравится, но по глазам увидеть этого не удается. Вместо картинки, Брок получает целую наглющую, насмешливую аудиодорожку, когда Лиззи говорит:
— Дейв захватил. А ты бы ширинку застегнул, командир, яйца повываливаются, — она точно смеется. И блестит шкодливостью собственных светло-голубых глаз — их цвет Броку всегда напоминает инистую корку льда внутри морозильной камеры. Он об этом не говорит, правда, а теперь говорить не станет и подавно, потому что ведётся, как настоящий малолетка, и опускает глаза к собственным брюкам, выдавая с головой и минет, и себя, и Патрика за компанию.
Лиззи ответа от него так и не дожидается, с фырканьем уходя на борт через опущенный трап. Ей навстречу из-за стены птички уже высовывается модная челка Дэйва, которой чрезвычайно интересно, почему это снаружи Патрик смеется так, будто в последний раз. И не надрывается даже, ржёт чуть ли не до слез в уголках глаз. Броку хочется его треснуться и сказать быстрое, короткое:
— Сотня кругов по этажу, распиздяй, блять…! — но слова вязнут на самом кончике языка, так и не соскакивая прочь. Язык тоже завязывается в узел, и хер бы с ним, что единым только кончиком. Броку удается удержать легкое раздражённое выражение на лице, пока изнутри он весь подбирается, каменеет. Вспомнить, к кому именно он успел когда-либо так обратиться, ему так и не удается. А Патрик все ещё смеется, даже руку опускает на живот, поверх пуленепробиваемого жилета. Мимолетно Броку хочется, чтобы он случайно уронил автомат и тот стрельнул ему в задницу, жаль только автомат заряжен не солью — если бы там была соль, Брок согласился бы стрельнуть в Патрика и сам.
— И как они… — еле пытаясь отсмеяться, Патрик закидывает ремень автомата на плечо, а после лезет в карман тоже. Отрыгивая редкие, затихающие смешки, он достаётся сигарету, а зажигалку не достаёт, как и всегда — Брок, наконец, доходит до него и уже протягивает собственную. И ему вспоминается резко, настойчиво, как они впервые поцеловались ещё два года назад: Патрик нашел его личную курилку на границе территории и начал с завидной регулярностью там околачиваться.
В какой-то момент Брок не выдержал.
Не то чтобы он поцеловал первым — первым он почти подрался в ответ на чужой хитрый, блядский взгляд. А вот Патрик поцеловал.
И никому и никогда в своей жизни Брок не собирался рассказывать о том, как легко его можно было успокоить этой гребаной лизней. Сам притворялся, что все ещё не знал этого. Притворялся, к слову, очень качественно.
Мазнув по нему хитрющим взглядом и сделав первую затяжку, Патрик не оборачивается ни на голос Лучии, звучащий из недр самолёта, ни на Лиззи, уже пересказывающую ей истории броковой ширинки. Он смотрит лишь ему в глаза, усмехается. И зачем-то понижает голос, все-таки говоря то, что сказать собирался:
— Ты удивительный придурок, Рамлоу, — его губы изгибаются в довольном оскале и сказанные слова не звучат вовсе, как оскорбление. Брок только фыркает, головой качает, приосанивается. Патрик затягивается куревом вновь, а после указывает на него подпаленным кончиком сигареты. И голос понижает, говоря неожиданно: — Столько самоубийственной… Не самоотверженности, ха, не надейся, — прищурившись на левый глаз, он белозубо усмехается. Игривый и светлый — никому больше Брок никогда не позволил бы бросаться такими словами, но Патрику позволяет. Себе врет, что все дело в этих светлых пружинках кудрей или в глазах, чей цвет сейчас разглядеть почему-то не получается. Глаза Патрика выглядят мертвецки бледными, но Брок не всматривается. С ухмылкой оборачивается себе за спину, оглядывает быстрым движением глаз взлетную полосу. — Ты просто ебанутый самоубийца, который пытается доказать всем, что до задницы любит жизнь. Вот кто ты такой. И как они только умудрились поставить тебя главным…?
Патрик задаёт свой вопрос, и слова ответа ложатся Броку на язык раньше, чем он успевает даже осмыслить их. Слова правды и истины, те самые слова, которые он сделал правдой за прошедшие два года обучения в академии собственным усердием и устремлением быть лучшим. Потянувшись чуть в сторону, Брок сплёвывает комок табачной слюны на бетон пола ангара, а после оборачивается к кудрявому засранцу. И говорит:
— Потому что я — тот, кто с легкостью протащил бы любого лицом по дерьму, — он говорит, говорит, говорит, и имеет в виду, что Патрику лучше бы с ним не связываться, только Патрик подтекст вновь игнорирует — как и последние два года с того мгновения, в котором они познакомились. Он игнорирует, а ещё заходится лучистым, звонким гоготом. Его плечи дрожат, пепел сыпется с кончика скачущей меж пальцев сигареты.
Патрик верит ему, но все равно смеется, не в силах справиться с собственным страхом. Брок его не понимает, потому что ничего не боится, но все ещё отмалчивается. Им предстоит легчайшая, почти детская миссия, судя по вводным, и Патрику бояться нечего точно — никто из них, никто из их группы, явно не представляет для него угрозы, а те мелкие, жалкие террористы и подавно.
Мягким движением прикрыв глаза в ответ на чужой смех, Брок глядит в будущее и видит лишь собственную победу, видит лишь гордость за себя, регалии и поздравления.
В том, что они со всем справятся, он не сомневается вовсе.
— Командир, минута времени, — из недр птички выглядывает Лучия, и в первую секунду Брок даже не узнает ее из-за причёски: ее светлые волосы убраны назад в тугой, зализанный гелем пучок, чтобы не мешались во время задания. Чёрные глаза, цвета крепкого чая, он узнает, впрочем, сразу. Лучия оглядывает их обоих, поджимает сурово нитку губ и скрывается внутри, не дожидаясь ответа. Ее напряжение, ядреное, колючее, чувствуется привычным и ничуть неизменным, только Брок все равно прищуривается мимолетно.
Ему чувствуется странная неправильность, неуместность происходящего — на месте пучка светлых волос должна быть тугая каштановая коса. И имя… Имя будто бы тоже должно быть другое. Но другого имени нет, не может быть, и он лишь раздраженно поджимает губы, а после вытаскивает из кармана пачку и тушит окурок о крышку. Патрик свой собственный уже выбрасывает тоже — ловким прицельным выстрелом прямо в мусорку, стоящую у входа в ангар.
Они поднимаются на борт вместе. Патрик держится у него за правым плечом, потому что он его правая рука, потому что он его заместитель, и Брок не оборачивается вовсе к постепенно начинающему зудеть изнутри чувству несоответствия. Он сваливает все на азарт, на волнение перед первой победой. Дэйв протягивает ему автомат и пару дополнительных магазинов, после дает ещё один пистолет, помимо того, что уже есть в набедренной кобуре Брока, с быстрой усмешкой — в их комплектацию входит только один, но Дэйв ещё с год назад хорошо сдружился с парнем, сидящем на складе и выдающим оружие.
И теперь протягивает ему второй, дополнительный. Брок только кивает в благодарность, пихает оружие в свободную кобуру на другом бедре и быстрым взглядом осматривает всех своих бойцов. Из рубки пилота уже звучит короткое, обезличенное:
— Все здесь, Рамлоу?
— Да, полетели, — кивнув пилоту без имени и без внешности, Брок усаживается на кресло слева от Патрика. Трап поднимается автоматически почти сразу, они все пристёгиваются. Пока они выезжают на взлетную полосу, Брок ещё раз пробегается взглядом по лицам своих людей, бросает внимательный взгляд в сторону парашютов, висящих на крюках у одной и стен. И тут же спрашивает: — Дэйв, парашюты…
Договорить ему не удается. Дэйв, сидящий у стены напротив, рядом с Лиззи, кивает, перебивает его сразу же:
— Все рабочие. Я проверил, командир.
Кивнув в ответ, Брок вдыхает поглубже. Что-то тянет его обернуться к Патрику, посмотреть на него ещё раз, но именно в этот момент Патрик говорит негромко:
— Пан или пропал, хах, — его голос ещё слышится сквозь гул самолёта, как раз набирающего свою скорость. Обернуться к нему Брок так и не успевает в этом моменте, не успевает заглянуть ему в глаза, вместо этого цепляя взглядом ухмыляющуюся Лиззи. Та чуть надменно фыркает, бросается словами, будто кортиками, только не в Патрика вовсе. В самого Брока.
— Командир нас защитит, не ссы, Патрик, — вот что она говорит, и Брок не успевает ответить ей:
— Всегда, — он не успевает сказать ничего вовсе. Пространство схлопывается будто бы, выжирает из него и слова, и мысли. Самолёт набирает нужную скорость. Они взлетают. Часы сливаются в поток секунд, но те обращаются чем-то поверхностным, более быстрым и незаметным. Он успевает только поймать себя на мысли о том, чтобы встать и узнать у пилота, через сколько они прилетят, но так этого и не делает. На месте пилота сидит не тот, кто должен — вот что зудит в его грудине настойчиво, жестко. И Брок не знает вовсе, кто именно должен там сидеть. Это его незнание тянет его повернуть голову вправо, к своему заместителю, чтобы узнать, какого черта происходит.
Справа сидит Патрик.
Но он тут явно лишний — вот что Брок чувствует, и только сурово комкает нитку губ. Сознание сбоит, выдает ему ошибку одну за другой, только никто вокруг этого будто бы и не замечает. Он видит, как двигаются губы Дэйва, который обсуждает что-то с Лучией, видит, как хохочет Лиззи, но не слышит ничего вовсе. Уши будто закладывает, и это определенно от скорости, не иначе.
Не проходит, кажется, и секунды, как их закладывает уже по-настоящему — от шума ветра в ушах и давления. Брок оглядывается, понимает, что уже успел выпрыгнуть из самолёта, только и сам этого будто бы не заметил, и сразу же находит пальцами руки кольцо парашюта, надетого на плечи. В тот же миг он его не дергает, оглядывает квадрат местности, уже приближающийся к нему с каждым мгновением все быстрее, а после переворачивается на спину в воздухе. Прямо над ним в воздухе виднеются ещё четверо — его люди, его группа. Брок трижды пересчитывает всех, для чего и сам понять не может, а после оборачивается к земле вновь.
И дергает за кольцо.
Они приземляются на западной границе квадрата, за небольшим скалистым возвышением, очень сильно напоминающим какие-то древние, засыпанные песком руины. Солнце жарит так, что глазам становится больно, но Брок только подбирается внутренне. Дождавшись, пока Дэйв — последний, кто выпрыгивал из самолёта, — рухнет в песок тоже, Брок отдает приказ собрать парашюты, а после забирает из рук Патрика бинокль. Поднявшись на возвышение, он только успевает улечься в песок и подтянуть бинокль к глазам, как в следующую же секунду находит себя стоящим рядом с одним из мелких, древних глиняных домов. Часть краски на стене облупилась, а та, что не успела — выжглась на палящем, жестоком солнце уже давным-давно. Прямо перед его глазами Дэйв. Он прячется за другим углом, отстреливаясь от наёмника, залёгшего на противоположной крыше. Крикнуть:
— Я прикрою, помоги Лиззи! — Брок так и не успевает. У Дэйва заедает автомат, а он сам поднимает собственный не так быстро как должен. Дэйву простреливает плечо первой пулей брокова промедления. Следующая, уже его командирская, врезается вражескому наёмнику в висок — не успевает. Дэйву простреливает лобную кость, и он падает замертво в песок. Брок замирает на мгновение. Тупым взглядом глядит на то, как рушится тело, на то, как автомат валится на землю тоже. Его собственное сердце, бьющееся жестко и быстро, не может перебить собственным грохотом, ни ужаса, взрывающегося изнутри, ни громкого девчачьего крика.
Кричит Лиззи.
Она ещё жива, и Брок срывается с места, бросая автомат в песок и не собираясь за ним возвращаться. Пистолетам он доверяет больше — теперь, и навсегда, и навечно. Никогда больше он не забудет того мгновения, в котором автомат Дэйва дает осечку и заедает. Дэйв умирает и валится в песок. Его подружка, живущая где-то в Болгарии, узнает об этом постфактум и никогда уже не выйдет за него. Никогда больше никто из них, четверых оставшихся не пошутит над его уложенной по модному челкой и не услышит в ответ раздражённую колкость.
Но Брок будет помнить. Брок не забудет.
Сорвавшись с места, он делает только шаг в сторону, и сознание выкручивается щупальцем кракена, утаскивая его в совершенно другое место. Он рычит:
— Не смей! — держа вражеского наемника на прицеле, пока тот держит у горла Лиззи зазубренный нож. Брок успевает помыслить о том, что резануть не посмеет, а Лиззи еле держится, чтобы не рыдать. Мелкая девчонка, слишком маленькая, чтобы быть по-настоящему мощной, и слишком влюблённая в Лучию. Слишком молодая, чтобы умирать. Она шепчет:
— Командир, пожалуйста, — и Брок не успевает сказать ей:
— Все будет в порядке, — он не успеет сказать это уже никогда. Пока его собственное сердце бьется громом собственного ужаса где-то внутри, он просто не успевает ответить. Зазубренное острие разрывает горло Лиззи, вгрызается в артерии. Она успевает только вздрогнуть, когда Брок принимает решение — из страха за собственную шкуру и из нежелания дать этому ебучему миру себя прихлопнуть.
Он принимает решение — он спасёт себя.
Он, блять, себя спасёт и себе помереть не позволит! Он не позволит себе так бездарно и жалко подохнуть!
Его палец жмет на курок и песок под подошвами берц вязнет, но не может пожрать звука выстрела. Пуля вгрызается в череп Лиззи, расстояние не даёт ей замедлится и позволяет прорваться в череп наемника тоже. Они валятся в песок вместе, когда из-за угла находящегося чуть правее дома вываливается новый боец. Брок пригибается, откатывается в сторону, а уже поднявшись на ноги, стреляет несколько раз. Ему удаётся задеть пулей чужую кисть, другая разрывает ублюдку бедро. Тот все равно приходит за ним, завязывается драка. Брок не чувствует ни пулевого в собственной руке, ни ломаемых под жестокостью чужих ударов рёбер. Пространство сжирает его вновь, не давая времени на то, чтобы замедлиться, переварить и составить хотя бы какой-то жалкий план отступления. В следующее мгновение он уже бежит на крик.
Кричит Лучия. Она зовёт на помощь.
Она стоит на мине, не рыдает, но ревет, взывая к кому-то, хоть к кому-нибудь из их группы. Брок находит ее первым — вокруг Лучии тела двоих, отстреленных ею наемников. Брок находит ее первым и замирает, как вкопанный, на достаточно безопасном расстоянии. Лучия кричит:
— Нужен камень! Хоть что-нибудь, командир! Она может сдетонировать сама!
Но Брок стоит. Стоит и понимает — если подойдёт и мина сдетонирует, его убьёт. Его убьёт прямо здесь, в девятнадцать, в вонючем от крови и пекла Алжире, и никогда, никогда, никогда он не станет настоящим военным — тем самым, каким клялся себе стать. Он, ебанный самонадеянный дух и пушечное мясо, сгинет прямо здесь, и Лучия видит эту его мысль по его глазам. Она только растеряно открывает рот, не в силах вымолвить хоть что-нибудь, а в следующий миг ее взгляд перекидывается в другую сторону. Брок оборачивается туда тоже, вскидывает последний оставшийся пистолет — пока он бежал к ней, потратил все пули первого на гребаных ублюдков.
С той стороны, куда глядит Лучия, из-за угла дома вываливается потрёпанный Патрик. На его руках и лице видны следы крови, взгляд загнанный, обосравшийся, но стоит ему увидеть ее, как он срывается с места. Он орет:
— Прыгай в сторону, дура!
И Лучия дергается, кричит ему в ответ:
— Патрик, нет!
Ее крик тонет в отзвуке взрыва. Брока глушит ударной волной, сносит с ног прямо в песок, и сознание перетряхивает, в глаза набивается песок. Он поднимается почти сразу, пытается оглядеться, еле находит собственный пистолет. Первым, что он слышит, когда звон в ушах затихает, становятся умирающие, жестокие хрипы. И их владельца найти удается чрезвычайно быстро: это хрипит Патрик.
До места, где только секунды назад стояла Лучия, он добежать не успел, но все равно был слишком близко, намного ближе самого Брока. Сейчас же лежал на песке и дергался, почти уничтоженный болевым шоком и смертью, что вот-вот должна была настигнуть его. Брок думал лишь секунду — механическим движением вернув пистолет на защиту, он потянулся к ремню форменных брюк и побежал. И с каждый новым его шагом, ему казалось, что из Патрика выливался новый литр крови.
У него не было больше правой ноги. И левой руки.
Он никогда уже не смог бы играть на гитаре.
И это было абсолютно неважным, но именно с этой мыслью Брок рухнул рядом с ним в песок, тут же затягивая ремень жгутом на остатках чужого бедра. Патрик его, кажется, вовсе не видел. Он трясся, дрожал и пытался просто дышать. По крайней мере не выл — это было бесполезно. Взрыв все равно услышали те оставшиеся вражеские наемники, которые жили здесь, и они должны были подоспеть с секунды на секунду.
— Не смей подыхать, блять! Не смей…! — рванув чужой ремень тоже, Брок вытаскивает его из петель окровавленных брюк и затягивает жгутом на плече Патрика. Тот все ещё хрипит что-то ему в ответ и, стоит только Броку затянуть второй жгут, как он тянется к одному из карманом пуленепробиваемого жилета. Он выхватывает шприц с обезболивающим, вкалывает половину дозы, остальную всаживая себе самому — чтобы продержаться дольше. Чтобы спасти себя, чтобы выжить, выгрести. Он подхватывает Патрика на руки. Он бежит.
Ориентация в пространстве подводит, пока в голове звучит настойчиво и чётко голосом, который он никогда не слышал:
— Убийство — это не выход.
Брок верит этому голосу. Верит и петляет между обшарпанными, полуразрушенными домами, не сразу находя нужное направление. Погоня начинается не сразу. Со спины, где-то вдалеке, звучат чьи-то крики на незнакомом ему языке, но Брок не останавливается. Патрик словно бы приходит в себя, начинает дышать глубже, живее, только его тело с каждым новым шагом становится все тяжелее у Брока на руках.
Брок не хочет умирать. Брок просчитывает вероятности. До места, где их должны забрать тем же самолетом, которым привезли, ему бежать ещё полтора квадрата и этого расстояния не сократить, не уменьшить. Ему придётся бежать прямо так — с Патриком на руках и не оборачиваясь. Дальше местность будет открытая, а значит вероятность, что его подстрелят, как дичь, на выжженной песочной равнине, возрастает. Но он не желает умирать!
А ещё не желает весь остаток собственной жизни существовать с устойчивым знанием — у Патрика нет руки и ноги. Патрик никогда уже не поступит в музыкальное. Патрик никогда уже не сможет играть на гитаре.
— Брос… Бросай… — Патрик шепчет ему это, когда до последнего дома остается разве что десяток шагов. Брок хочет заорать на него, но ему не хватает воздуха. Берцы тонут в песке, песок тяжелит шаги, ноги и каждое его движение, а человеческое тело, даже лишённое пары конечностей, оказывается непомерно тяжелым.
Он все-таки добегает. Достигает последнего дома периметра, прорывается в дверной проем без двери. Внутри не находит ничего, ни фурнитуры, ни крыши, ни даже окон. Патрик больше ничего не говорит, но Брок все равно бросает его прямо в песок, что служит этому хлипкому, глиняному строению вместо пола.
Брок бросает его и тянется к кобуре.
Пространство замирает. Звук сжигаемого солнцем воздуха смолкает, как смолкают и голоса незнакомого ему наречия. Пистолет удобно ложится в ладонь, и говорит ему то же, о чем кричит уже каждая мысль: он не может здесь умереть! Он боится, страшится и не желает. Он обязан себя спасти.
А у Патрика чудные, восхитительные кудри, только взгляд неверящий, удивленный. Брок наводит прицел ему меж глаз, останавливается, только и единая фраза извинения не ложится ему на язык. Он не знает, как вообще за такое можно извиниться. Он не знает, как вообще можно просить прощения за собственную трусость и эгоистичное желание никогда, никогда, никогда не чувствовать вины за то, что Патрик стал навечно калекой. А ещё он просчитывает вероятности — без груза в виде Патрика, которого живым он может и не вытащить, он сможет бежать быстрее.
В одиночку он сможет бежать дольше.
В одиночку у него больше шансов на выживание.
Патрик смотрит лишь на него. Он смотрит так, будто не видит пистолета вовсе, глядит и собственным взглядом прорубает в его черепе дыру. Он, человеческий пазл, который никогда уже не будет завершён, глядит на него и не верит, что убьёт его именно Брок. Что убьёт его именно тот, кому он отдал сердце и кому доверял. Что убьёт его именно тот, на кого Патрик рассчитывал.
Лишь на единое мгновение Брок переводит взгляд вперёд. У него за спиной остается дверной проем, но впереди уже ждет другой, новый — его тут быть не должно и Брок помнит это отчетливо. Брок помнит это так, будто он здесь уже был когда-то, будто он когда-то Патрика уже убивал. За тем дверным проемом раскрывается выжженная солнцем песочная пустошь. Вдалеке виднеется колодец — он сможет в нем спрятаться, если за ним будут идти, бежать, следовать.
Брок просто просчитывает вероятности и выбирает собственную трусость. Опускает глаза назад к лицу Патрика. И жмет на курок.
Выстрел случается беззвучно и ничего будто бы не меняется. Над левой бровью Патрика появляется идеально круглое пулевое, и оно ещё дымится, когда Брок отбрасывает опустевший на магазин пистолет в песок. Пелена смерти затягивает глаза Патрика, и он никогда больше не посмотрит на него сучливо и самодовольно. Он никогда больше ему не улыбнётся. Брок поджимает губы, подбирается весь — впереди его ждёт долгий путь назад, через пустыню, колодец и во спасение собственной шкуры, пока за спиной развевается на ветру смердящий запах чужой смерти.
И он делает шаг туда, вперёд — он желает выжить, он желает себя спасти. Он делает шаг, после ещё один, третий и пятый, обходит Патрика. В тот миг, когда его нога переступает порог пустого дверного проёма, — за ним его ждёт спасение точно-точно, Брок уверен в этом, — в ушах раздается больной, перепуганный детский вой. Он не знает ее, кричащую от скорби и досады малышку, но его сердце отзывается, замолкая и останавливаясь. Сам Брок останавливаться не собирается, потому что ему нужно выжить, ему это необходимо, только руки его сами собой упираются в края дверного проёма, никуда его не пуская.
За его спиной лежит убитый им Патрик и ошмётки тела Лучии, спасать которую он отказался. За его спиной Лиззи уже мертва тоже — Брок был тем, кто ее добил, чтобы дать самому себе фору на побег. Кинься он отбиваться от того урода, который ее прирезал, полёг бы сам и ее не успел бы спасти точно. Но полёг бы сам — это было решающим. Он рухнул бы замертво совсем как Дэйв, просто не успевший выстрелить в ответ, просто не ожидавший, что его автомат заклинит.
Стоит крику малышки смолкнуть, как его голова разрывается болью и сотни тысяч воспоминаний прорываются со дна сознания. Ему вспоминается их первая миссия с Джеком и зудящее на подкорке:
— Только бы не повторилось! Только бы никого из своих не убить! Только бы собственную шкуру за чужой счёт не спасать!
Ему вспоминается Кларисса и ее ванильный аромат набивается в нос, но не позволяет забыть Патрика. Кейли, Нина, Лили и Таузиг. Мэй, Родригес, Наташа и Джеймс. Стив и Ванда. Они все накидываются на него со спины, Пирс презрительно кривит губы, Фьюри берет его на работу, а Колсон профессионален и сдержан. Колсон ничуть не пытается кольнуть его словами — пытается Мария. Ей удается, но Брока не ранит. На подкорке зудит, и зудит, и зудит.
Он не забывает Патрика. Он Патриком живет и лишь натягивает на нить времени к нему остальных — детей, и женщин, и стариков, убиваемых по приказу ГИДРы. Клариссу. Смерть отца? Не котируется. Брок жмурится, стискивает зубы и рычит разъярённо. Если вспоминается веселый взгляд Стива и Джеймс, который дестабилизируется в его кухне в Рождество — Брок готов был за них и убить, и умереть. Это, впрочем, и сделал. За них обоих, за Ванду, за СТРАЙК, за весь мир и за собственное чувство вины. За невозможность обрести то, что не было его по праву? Тоже. Ведь он уже мёртв — он знает это, точно знает, но он не желает умирать прямо здесь и прямо сейчас. А Стив говорит, что он лишь пытается выставить себя хуже, чем есть, но чтобы он сказал, если бы увидел Брока сейчас? Что бы сказал тот самый Джеймс, говоривший ему, что убийство — это не выход? Брок не знает. Он жмурится до боли, только ужас все бьется, и бьется, и бьется в его грудине. Он никогда так не боялся. Напротив отца или напротив Пирса — не было разницы. Его не пугал ни Солдат, ни Патрик, ни даже сближение со Стивом. Но Алжир был его рубиконом и таковым навсегда остался. Он был сосредоточием его трусости, его падением.
Смог ли Брок подняться с его глубин хоть немного за весь остаток собственного существования? Он не спас Клариссу, спася СТРАЙК. Он собственноручно отстреливал детей, и женщин, и стариков, но не позволил себе пристрелить ни Джеймса, ни Стива.
Он научился не убивать своих и выблевал все собственное лицемерие — другие люди жили не ради того, чтобы прикрыть его шкуру. Но сам он жил именно ради этого, прекрасно зная, что никакие ранения, полученные им за других, не перевесят той трусости, той слабости, которую он показал здесь. Он ненавидел себя за это и презирал. Он никогда бы не смог получить собственного уважения, потому что эта ошибка, эта его мелочная, низменная слабость стоила жизни четверым, а ещё стоила десяткам других людей разбитых сердец.
Мать Патрика зарыдала первая на его похоронах перед пустым гробом, а после кинулась к отцу Патрика на грудь — не за поддержкой. Она била его кулаками и кричала, хоть определенно точно должна была кричать не на него. Она должна была кричать на Брока и бить его до самой смерти, потому что именно он был тем, кто забрал у неё сына. Он выторговал его за собственную шкуру так же, как в конечном итоге выторговал Джеймса — за собственную смерть.
Воспоминания проносятся в его голове вихрем такой силы, что перед зажмуренными глазами мутится. Его начинает тошнить, забористо, до блевоты, но двинуться нет никакой возможности. Двинуться, конечно, придется — сделать шаг, побежать, устремиться вперёд… Потому что выживание — эволюционная хуйня. К ней стремится любое существо, и Брок ничуть не исключение. У него только есть сознание, есть личность, и она выломалась тогда, в этом ебучем пекле Алжира, потому что он предал всё.
Он предал своих людей собственной трусостью. И ею же предал себя самого.
И он собирался сделать это снова, стоя уже на пороге собственной жизни и думая лишь о едином: он боится сгинуть здесь и сейчас совсем так же, как тогда, двадцать один год назад. Ему хочется убежать, скрыться, спрятаться в чертовом колодце и оттянуть этот момент, чтобы стать настоящим военным, чтобы всего добиться, но это, конечно же, ложь. Иллюзия, фикция, фарс. Ему хочется лишь найти хотя бы грамм той любви, которая никогда не была по его душу и возможность, на которую из его груди выбил отец. Ему хочется почувствовать, осознать, научиться и очень не хочется умирать, но новый его шаг за порог, второй и последний, вернёт его в эту ленту Мёбиуса.
Брок никогда ничего не познает и никогда ничего не найдет. Брок никогда никого к себе не подпустит. Любви не попробует, не насытится и останется одинок на всю свою дрянную жизнь, именуемую существованием. Он будет стенать, и рыдать, и мучиться, он будет помнить Патрика вечно, он будет вечно страдать от вины и будет от неё же отворачиваться.
Потому что это он убил их!
Он должен был защищать их, но он убил их, он раскромсал их, застрелил их, взорвал их, перерезал им глотки и переломал все их кости, но он должен был их защищать! Он был командиром, он был главным, был лидером, он обязан был вести за собой к жизни и к спасению, но побежал один, и он не имел больше прав ни на что, он обязан был страдать всю свою вечность, обязан был существовать и рыдать глубоко внутри, в самом центре кратера собственного несуществующего сердца, потому что жизнь — это все, что было у его людей.
Жизнь и будущее.
И Брок вырвал у них из рук второе, а после отстрелил первое. Он желал позаботиться лишь о себе, он желал только себя спасти и он просчитывал, просчитывал вероятности, он был трусом, лжецом, жестоким и гнусным, недостойным выродком — отец был прав. Отец всегда был прав, каждое чертового мгновение его глубоководного существования он был прав, и Броку нечем было крыть, потому что и сейчас, в этом жестоком посмертии, где его сердце уже не билось, он был все также напуган, как и тогда. И он был виноват, он был виноват столь сильно, но никогда, никогда, никогда он не желал убивать ни Патрика, ни Лучию, ни Лиззи, ни Дэйва. Он любил их, он очень сильно их любил, и все равно выбрал себя, все равно выбрал собственную шкуру — бесполезное, мерзотное отребье.
Впившись ногтями в глину и облупившуюся краску стены почти до боли, Брок чувствует, как в засыпанные песком глаза набивается влага его слез. Эта вина сильнее его, больше его и трусость тоже — они никогда уже не расцепятся, никогда не расстанутся, как и он никогда, никогда, никогда не получит прощения. Он никогда, никогда, никогда себя не простит. Сейчас просто сделает второй шаг за порог, шаг, продиктованный его трусостью и ублюдством, и побежит, и этот его побег, первый, но повторный, цикличный, повторяющийся, станет его окончательной смертью. Вот сейчас он просто сделает шаг…
Из-за спины звучит:
— Спасибо, — и этот голос принадлежит Патрику, разбивая всю его вину на осколки. Этот голос принадлежит тому, кто знал о последствиях, но все равно кинулся к Лучие на помощь. Этот голос принадлежит тому, кто сделал собственный выбор задолго до самого Брока. Этот голос принадлежит тому, кто шептал ему: — Брос… Бросай.
Брок задыхается рыданием. Пальцы, уже порезанные об острую глину стены, вздрагивают, его голова опускается низко-низко. Он не желает умирать так бесславно и бессмысленно. Он не желает подыхать, будто скот, пушечное мясо, незначимое и бесполезное. И рычит, задыхаясь собственной болью:
— Сукасукасукасукасукасукасука! — а после дергается весь, хлопает резким движением ладоней по поверхности дверного проёма и отшатывается. И вдыхает глубоко — это его последний раз. Он подохнет здесь — вот он, его удел. Он подохнет прямо здесь, среди своих людей, на самой первой своей миссии и никогда никто о нем не узнает. Он никогда ничего не добьётся. Он никогда не попробует любви. Он никогда не попытается научиться ей. Он рявкает: — Пан или пропал, а, сука?! Так ты говорил! А теперь, блять, смотри и, нахуй, не смей закрывать глаза! Я лучше, чем я есть!
Обернувшись рывком, Брок пригибается к земле и вырывает из нагрудной кобуры мертвого Патрика пистолет. Он перепроверяет магазин на количество патронов, вскидывает голову на звук чужих приближающихся голосов — пространство возвращает себе свой бег, а за ним самим уже идут, его уже преследуют. Выхватив из крепления на бедре нож, Брок подрывается на ноги и бросает последнее куда-то вниз, туда, откуда никто ему уже не ответит:
— Я сразу за тобой, засранец. Дай мне продержаться пять минут.
Песок пожирает его шаг, но Брок все равно покидает дом через первый дверной проем. Его лицо искажается в жестокости и ужас подтачивает кости, но он подохнет здесь, все равно подохнет так, как не желал и не собирался. Никто о нем уже не узнает, как и сам он не узнает запаха Клариссы и ее голоса, смеха Кейли и этих суровых складок меж бровей у задумчивого Джека. Он не узнает, как сильно Родригес полюбит Мэй и сколь на многое окажется Родригес способен, и Мэй не узнает тоже — ни собственной силы, ни размеров собственного большого, сострадающего сердца. Он умрет здесь. Джеймса не вытащит и не стабилизирует ни единого раза. Не выпустит Таузига из недр базы отдышаться и пережить очередной приступ клаустрофобии. Он не узнает, что гордость нации до отвратительного не умеет целоваться, он не узнает во взгляде Ванды свой собственный — взгляд ребенка, пережившего незаслуженное насилие. Взгляд ребенка, которого никто не спас и не защитил. Он не выкрадет для себя нежных слов Нины, обращённых к сыну, ни единого раза не заявится на бои Дерека и не подхватит маленькую Лили на руки. Он не выучит назубок все собственные реплики из Храброй сердцем, а ещё не пристрелит Пирса. Он так и не научится — своих не убивать, защищать, защищать, защищать и не ссаться.
Не сметь, блять, пасовать!
Брок чувствует это, знает, но его ужас пред смертью перебивает злоба — под локоть замаха ведущей руки. Неистовая, жестокая — он злится на себя, и на Патрика, который так нагло и безвозмездно отдал ему ещё не заслуженное прощение, и на весь ебанный мир. Они хотят, чтобы он подох здесь, бесславно и безызвестно? Он подохнет! Он исправит ошибку, которую совершил! Он выгрызет трусость из собственной глотки своими же зубами!
И он идёт вперёд, собирая все то, мощное и мужественное, что в нем есть. Пальцы крепче обнимают рукоять пистолета, другая рука впивается в ручку ножа. Берцы вязнут в песке, но они знавали его уже под десяток раз, и потому не противятся. Удары его шагов вбиваются в песок, заполняя тот дрожью его злобы и ужаса. Брок пересекает улицу между соседними домами, выглядывает из-за нового угла — сразу же пытается снять двоих из трёх, что уже направляются к нему, но не снимает ни одного. Ранит только, через мгновения ловя пулю бедром. Боль выжирает его плоть, напоминая о смерти, но Брок уже даже глаз не опускает.
Он рычит мысленно на себя самого — не оглядываться, не останавливаться, не бежать. И быть лучше — чем заклинал отец каждым своим оскорблением и каждым ударом в лицо. И быть лучше — своих не убивать, своих не бросать, чужие жизни на свою шкуру не менять. И быть лучше! Новым выстрелом он все же снимает одного из трёх, а после скрывается за краем стены и устремляется в другую сторону, обходя вокруг дома. Наемники разделяются тоже и на первого же Брок напарывается, стоит только ему обогнуть две стены. Он больше не стреляет, только дерётся, закрывается, откатывается по песку, дожидаясь момента, в котором ему удастся вспороть чужое мерзкое брюхо или глотку. Это у него действительно получается, только изломанные в каком-то предыдущем бое ребра ревут и рычат, мешая движениям. Со спины его накрест пересекает боль от лезвия ножа второго, стоит Броку только покончить с первым, а следом звучит и выстрел — пуля продирает лодыжку почти насквозь, пытаясь раздробить ему кости и остановить его.
Ни у нее, ни у кровящего, глубокого пореза, пересекающего его спину этого не получится. Брок просто им не позволит. Обернувшись волчком, он стреляет дважды в упор, ловит новую пулю животом, ближе к селезенке, и пуленепробиваемый жилет уже не спасает. Его ничто уже не спасет, выживание для него закрыто и похоронено так, как никогда никто не станет хоронить его людей, полегших в этом квадрате местности. Но третья выпущенная им пуля находит свою цель у наемника меж ключиц, и тот валится, валится, валится — Брок разворачивается и идёт туда, где оставил Лиззи.
Он помнит, что тот урод, их главный, ещё жив, просто глаза лишился. Он не остановится, пока его не убьет.
Пошарпанные руины домов сменяются друг за другом, но не кричат ему об опасности. Брок знает о ней и так, видит неподалёку чёрный дым от того места, где разорвалась мина, убившая Лучию, а из-за нового угла дома выходит бесстрашно и сразу же поднимает пистолет. Не стреляет — его руку перебивает какой-то другой наёмник, прятавшийся за углом, оружие валится в песок. Новая драка дарит ему боль в скуле, а ещё привкус крови на языке — она не его и ему не принадлежит. Брок выгрызает зубами кусок чужой шеи, и больше не мыслит, расщепляя все своё человеческое на песчинки и пепел. Чужая кровь заливает ему лицо, со спины нападает кто-то ещё, и он крутится, ускользает, ранится. Он орет от боли. Он бьет почти наугад, лишь на мгновения закрывая глаза.
Под веками его слепит улыбка Стива — тот истинно Солнце в лучшем и худшем своем проявлении. Пахнет справедливостью, смертельностью для самого Брока, но тепло пригревает без алжирской жестокости. Под его веками его озаряет усмешка Солдата — сучливый чертёнок, именуемый Луной где-то на подкорке его сентиментального сознания. Прохладный, прячущий на обратной, темной своей стороне все своё грязное, кровавое прошлое. Он пахнет решимостью, несгибаемой личностью и желанием жить, а Брока обдаёт спасительной, благодатной прохладой. Над пекущим алжирским песком, она становится слишком к месту, давая ему возможность, и право, и силы — уже распахивая глаза вновь, он перебивает одному из наемников кадык. Сворачивает голову следующим же движением рук, пригибается тут же. Где-то выше звучит выстрел, только эта шальная пуля не для него, она мажет, летит прочь. Брок выхватывает из чужеземного, чужого крепления на уже мертвом бедре нож, который ему не принадлежит. А после разворачивается, ещё даже не выпрямляясь, и всаживает лезвие по самую рукоять ублюдку в пах. Кость проламывается, он дергает в сторону посильнее. Чужое тело уже рушится сверху, ослеплённое болью, и Брок наощупь выбивает из мерзких рук пистолет. Он отстреливает очередного врага, дыша рвано, смертельно быстро.
Стряхнув с себя чужое тело, Брок утирает окровавленное лицо ладонью, после оглядывает песок. Собственный пистолет находит в трёх шагах, почти сразу его подбирая. Почти сразу уводя его вперёд и находя дулом важную цель — ублюдок, убивший Лиззи уже поднялся на ноги. Одна его глазница залита кровью умерщвлённого глаза, но он удобнее перехватывает пистолет рабочей рукой. У Брока не остается ни времени, ни пространства, ничего больше, как никогда ничего и не было — он жмет пальцем на курок, чувствуя, что рука ничуть не дрожит.
Его твёрдая, жесткая рука, привыкшая управлять и властвовать, посылает последнюю пулю в единственном верном направлении, и чужая летит к нему ответным приветствием в тот же момент. Рассекая воздух, пули несутся друг на встречу другу, но это не ебанный тупой боевик. Не задев друг друга и по касательной, они пролетают мимо и вонзаются в цель. Пуля Брока находит свою меж глаз у последнего живого наемника.
Чужая — у самого Брока в сердце.
Она пробивает пуленепробиваемый жилет, распиливает ребра по ходу, а после пронзает и сердечную мышцу. Брок понимает, что вот-вот умрет, и только рушится на колени, роняя нож, пистолет и всего себя на песок. Его рёв проносится над квадратом, выделенным им для зачистки, голова поднимается к идеально-синему небу без единого облачка. И глаза зажмуриваются — его глаза позволяют ему зарыдать.
Весь мирок его воспоминаний схлопывается и завершается. И облегчение гладит по голове мягкой рукой любящей матери, которой у него никогда не было. Она — не сука-судьба. Она шепчет ему что-то ласково и осторожно, она верила в него всегда и никогда в нем не сомневалась. И сейчас она обнимает его со спины, целует в макушку, пока сам он орет, и крик его обращается больным рыданием. Брок не помнит, как долго не плакал, Брок не помнит уже ничего. Колени вязнут в зыбком, горячем песке — тот напитывается его кровью и ждёт его смерти, чтобы его пожрать. А Брок все ревет. И кричит, и валится на песок весь, корпусом, грудью и окровавленными кулаками. Его лицо искажается, искривляется, пока меж губ рвётся больной, одинокий вой освобождения.
Он сделал все, что мог. Он вернулся. Он всех убил. Он отомстил за каждого из своих. И Патрик его простил. И сам он — простил себя тоже.
— Я… — первое слово рвётся изо рта, прорывается сквозь залитую слизью и соплями глотку, но выходит кривым и отвратительным. Брок впивается в песок пальцами, дрожит, дергается, будто в припадке, рыдая, наконец, о том, что случилось десятилетия назад, но не могло отпустить его и отпускать бы точно не стало. Потому что Алжиру всегда нужна была жертва, Алжиру нужно было равновесие — лишь за него он готов был отплатить ему облегчением. За каждую пулю, засевшую в его дряхлой шкуре, за каждую сломанную кость и за храбрость. Содрогаясь уродливым рыданием, Брок мычит, давит его — нихуя не получается. Облегчение окатывает его всего, заставляя дрожать окровавленным телом, заставляя стенать и выть.
После лет наказания и жестокости, после лет одиночества и бесконечной, уродливой тошноты, он, наконец, чувствует, как за грудиной перестаёт болеть. И ненависть отпускает. И вся жестокость стекает с него в песок, оставляя ему лишь слёзы и разбитые, уничтоженные рыдания. Усердствуя до последнего, прямо сквозь них Брок мычит и выдавливает:
— Я закончил… Я… Я закончил…
Первая капля холодного дождя валится ему на затылок, прибивает верхний шейный к каркасу его тела. А следом за ней на него обрушивается ливень такой силы, каких в пустыне не бывает уж точно. Брок тянется телом назад, еле садится на пятки. Сил больше нет. У него секунда на вдох или на последнее желание. Он не делает ни того, ни другого. Только голову запрокидывает и подставляет ее дождю.
Только ревет и чувствует — прощение, переданное ему Патриком, прощение, которое он выгрыз себе сам только что, забирает его на ту сторону, где больше не будет ни боли, ни скорби, ни чувства вины.
Любви там, правда, не будет тоже.
Там для него не будет уже ничего.
Кроме облегчения и тишины.
^^^
Внутри вентиляционного короба тихо и немного прохладно. Справа локоть живой руки прижимается к поверхности металла, слева по железному то и дело пробегается продуваемый вентиляционной системой свежий воздух — Солдат прячется в этом металлическом кармане уже третий час кряду и вылезать совершенно не собирается. Прямо перед ним, сгорбившимся в этом низком, очень напоминающем ему криокамеру пространстве, лежит рисунок Ванды с тремя медведями — Бурым, Белым и Пандой. Весь бумажный лист изрыт складками давно высохшей влаги, но рисунок все равно еле-еле видно.
В темноте и тишине ему видно мелкую подпись в нижнем углу и выставленную дату — этот рисунок был нарисован маленькой за сутки до дня смерти Брока.
— Если он так и не придёт в себя… — Солдат не задаёт вопроса, бросаясь лишь мысленными троеточиями и тревожащим его размышлением. Они, они оба, сидят здесь уже третий час как, но Баки не торопится угрожать Солдату и выводить их обоих прочь — вначале прямо, на карачках, до третьего левого поворота, потом аккуратный спуск вниз на три метра и ещё немного вперед, пропустить два поворота, влево и вправо, свернуть на новом, тоже правом, замереть над вентиляционной решеткой, прислушаться, при отсутствии людей в радиусе длины коридора, отодвинуть решётку и спрыгнуть. Вернувшись в коридор этажа, выделенного им со Стивом и Вандой Тони Старком, не забыть ещё раз подпрыгнуть наверх и задернуть вентиляционную решётку назад.
Так, чтобы никто вовсе и Стив в частности не мог заметить, что ее двигали.
Так, чтобы ни у кого не появилось к нему вопросов, на которые Баки точно не смог бы ответить. Сам — нет. Но быть может в присутствии Брока… Брока не было. Его физическое тело уже почти три полные недели лежало в одной из палат частной Нью-Йоркской клиники — та принадлежала Тони Старку тоже, но, впрочем, чем больше времени Баки поводил в Нью-Йорке, тем больше начинал подозревать, что ему здесь принадлежит вообще все. Или по крайней мере процентов восемьдесят пять?
Тони Старк был засранистым до крайности — Баки понял это через полторы минуты от начала их первой и единственной встречи. Она случилась еще три недели назад, после того, как они со Стивом сдали столько крови, сколько сдать смогли, после того, как доктор Чо не позволила им забрать усыплённую Ванду из палаты, после того, как в их набирающий обороты спор неожиданно вклинился Грег… Баки не помнил, когда в последний раз видел Стива, того самого мощного, крепкого и со звездой на груди, на грани слез. И в прошлом-то веке для Стива было редкостью плакать, рыдать ему было несвойственно, казалось, вовсе, но в этом что-то явно поменялось. В них обоих и в Стиве особенно, потому что стоило только Грегу вклиниться в спор Стива и Хелен, решивших поругаться за Ванду прямо посреди больничного коридора, стоило ему только сказать:
— Жизненно важное подлатали. Он стабилен, — как Стив тут же вздрогнул и Баки увидел, точно увидел это мгновение, в котором его нижняя губа вздрогнула тоже. Стив отвернулся мгновенно, напрягся плечами и вновь начал пахнуть, как и до этого — больше злостью чем скорбью, но страхом, страхом и беспомощностью. Сказать что-либо ему не успела ни Хелен, ни Грег, ни даже сам Баки. Стив направился прочь, бросив себе за спину быстрое:
— Позвоните, когда Ванда проснётся, и я приеду, забрать ее. Здесь ей делать нечего, — эта его потребность, не забрать маленькую, скорее вернуть ее в полное своё обладание, ее неумолимость и жесткость были непонятны к тому моменту уже, кажется, каждому, находящемуся в коридоре. И доктору Чо, и Таузигу, так и сидящему последние часы в кресле ожидания напротив операционной, и самому Баки, но Стива это интересовало вряд ли. И что творилось у него в голове… Баки не понимал этого вовсе. Не понимал и определенно был удивлен — Стив пах злостью и явно на Брока, только и Стив же был тем, у кого дрогнула нижняя губа, чуть не искривившись в боли вот-вот начнущегося рыдания.
Стив никогда не рыдал.
По крайней мере Баки не видел ни единожды.
— Отсутствие действия в чужом присутствии не определяет полное отсутствие действия, — вот что мысленно ответил ему Солдат тем же вечером, когда Стива резко вырвали на какую-то встречу по вопросам безопасности вместе с Рыжей — откуда она только в башне взялась, Баки не понял вовсе, — и когда он сам нашел этот карман длинной вентиляционной трубы между этажами. Это было, конечно же, инициативой Солдата. Он явно собирался облазить всю башню вдоль и поперёк изнутри, чтобы осмотреть периметр ради собственного спокойствия, но дальше этого кармана уйти им почему-то не удалось.
Солдату он явно понравился, потому что он забился в него, обнял прижатые к груди колени ладонями и поставил на них подбородок. Спина изогнулась горбатой дугой, а вокруг стало неожиданно очень тихо. Все звуки, доносившиеся с других этажей, были фоновыми, ничуть не мешающими, а запахи, приносимые вентиляцией, проносились мимо него, спрятавшегося в вентиляционном кармане, даже не задевая. Ещё здесь, конечно же, было темно.
Темно и прохладно.
Это было три недели назад — тот миг, когда Солдат сказал ему, что Стив мог рыдать в другое время, не находясь рядом с ним. И Баки определенно точно не желал об этом думать, вместе с этим не желая думать ни о чем, связанном со Стивом вовсе. Потому что последние три недели тот прикладывал определенные, достаточно заметные усилия, чтобы избегать его, и Баки был бы рад все его усилия выломать и, наконец, поговорить, но в первую очередь ему нужно было разобраться с Солдатом.
И это, конечно же, было ложью.
Ему нужно было разобраться в первую очередь с самим собой.
Потому что Тони Старк был засранистым — вот как Баки охарактеризовал его полторы минуты их единственного разговора спустя. Разговор этот случился на следующий же полдень после дня смерти Брока. Баки как раз собирался приготовить Ванде что-нибудь на обед — она уже успела проснуться и переехать в башню тоже, вместе со своими вещами, переданными им СТРАЙКом, — когда услышал в коридоре голос Стива. А следом и голос Тони Старка. Он не был единственным, кто напряженно обернулся ко входу в широкую, просторную гостиную, имеющую при себе и кухонную зону, и даже высокий длинный стол, чем-то очень напоминающий тот, что остался на минус седьмом этаже базы ГИДРы. Вместе с ним обернулся и сидящий на одном из стульев Джек, — его или кого-либо из СТРАЙКа присутствие в башне вместе с Вандой в течение дня было условием ее нахождения в Нью-Йорке до момента пробуждения Брока, — а ещё, конечно же, обернулась Ванда, но она напряженно не выглядела вовсе. Только заинтересованно голову подняла повыше, на стуле вытянулась мелкой стрункой.
Уже после она по секрету мысленно рассказала Баки, что Тони — она звала его мистер Стар, и Баки так и не смог понять из-за реактора в груди или из-за фамилии, — такой же, как Брок. Сам Баки согласен с ней не был совершенно, именно потому что Тони был засранистым, пускай и светил харизмой похлеще, чем припрятанным в груди реактором, но возразить ей он так и не успел. Ванда прошептала в его мыслях:
— Он тоже пытается найти прощение… — и об этом Баки не желал думать тоже. Потому что ему по самое горло было достаточно того, что на несколько этажей выше жил человек, родителей которого он убил. Ему достаточно было того, как пренебрежительно хмыкнул Солдат, стоило только Тони войти в гостиную, и как в их общем на двоих сознании мелькнула резвая мысль:
— Лицом на отца похож. Кистями на мать, — и Баки не сбежал в тот миг, когда Тони со Стивом возникли на пороге, только потому что ему было почти жизненно необходимо выглядеть так, будто он в норме. Чтобы не привлечь внимания Стива, чтобы ни единого раза больше не услышать того жуткого, ужасающего бреда, который уже слышал от него в ночь перед днём смерти Брока. Сейчас почему-то ему казалось, что Стив будет говорить лишь об этом, когда они все-таки говорить начнут — именно поэтому Баки важно было притворяться, что все более чем в порядке. Именно поэтому ему нужно было слиться с рельефом происходящих вокруг событий и ни в коем случае не выбиваться. И ни в коем случае не подавать вида, как сильно ему хочется подойти к Тони близко-близко и просто сказать… Что бы он мог сказать и какими словами, Баки не знал. Не знал и Солдат, но, впрочем и явно к счастью, это его желание не осуждал и не пытался обезличить ядом собственных мыслей.
Солдат вёл себя так, как будто бы все больше и больше понимал, что его шикарное функционирование в ГИДРе сыграло с ним в плохую игру — он мог убить человека за десять секунд любым подручным предметом и собственной металлической рукой за три, но в нормальном, человеческом и хер бы с ним, даже геройском мире, в который их вышвырнул Брок, это не ценилось вовсе. Что ценилось помимо этого, Солдату пока что было неясно. И не то чтобы Баки стремился хоть что-нибудь ему объяснить — он вряд ли вообще умел это делать и очень сомневался, что в его попытках был вообще какой-то смысл.
Только вновь и вновь сам же натыкался на мысль — если бы здесь был Брок, разбираться было бы легче. Даже без его слов, даже без его объяснений и без его советов, самостоятельно и в холостую, а все равно было бы легче.
Только Брока не было. Умерший три недели назад и каким-то чудом, вероятно, вернувшийся с той стороны, сейчас он был в коме. И выходить из неё явно не собирался.
— Доктор Чо сказала, что у каждого организма свой собственный период адаптации, — вот что он отвечает Солдату, медленно глубоко вздохнув. И только глаза прикрывает, скрывая от себя самого рисунок Ванды, лежащий перед ними с Солдатом. Тот, придавленный за уголок носком его кроссовка к полу вентиляционного кармана, еле заметно покачивается, от проносящихся мимо потоков воздуха, но никуда совершенно не улетает. А Баки не думает, не думает, не думает, но Солдат думает за них обоих. Спрашивает неожиданно мысленно:
— Адаптации к чему?
Он, конечно же, не понимает. Мыслящий категориями приказов, не имеющий понятия морали и не умеющий вовсе идентифицировать чувства, он совершенно не понимает того, что происходит вокруг последние три недели. Сам Баки понимает тоже с трудом, но в моменте ему в голову неожиданно приходит ответ и он отправляет его мыслью туда, откуда только что пришёл вопрос.
— К жизни, — вот что он отвечает Солдату и от этого ответа самому Баки становится больно и у корня языка скапливается горечь. Она совершенно не похожа на ту, что есть в чёрном кофе — Баки теперь пьёт его каждое новое утро уже две с половиной недели как, с момента, в котором Ванда посреди очередного завтрака случайно обронила слова о том, что Брок очень любит чёрный горький кофе.
Теперь она роняла такие слова частенько, но никогда не произносила их в прошедшем времени, определенно не собираясь выбирать то будущее, в котором почти полностью восстановившийся благодаря переливанию их со Стивом крови Брок все-таки умирал. Баки такое будущее выбирать не желал тоже, поэтому с усердием поднимал каждые оброненные маленькой слова. Теперь он пил утрами горький кофе, только проснувшись, скатывался с постели, чтобы отжаться, а ещё держал под подушкой пистолет. Он совершенно не пытался заменить Брока, — это априори было бессмысленно, потому что заменить его было невозможно, — но с усердием пытался натянуть его шкуру поверх собственной всеми этими ритуалами, чтобы просто понять.
Понять, узнать, выяснить и найти ответы на свои вопросы о том, почему все обернулось так, как обернулось. Вопросов этих, правда, у Баки не было вовсе — ни единого по-настоящему сформулированного. У него была только нужда, потребность поговорить, но скорее услышать объяснения, услышать о том, почему Брок не злился на Ванду, почему отдал его, выменял и выставил это, как предательство. Ещё у него было желание знать, что будет дальше, и, возможно, вопросы, настоящие, сформированные, у Баки все же были, только не было и единой мысли о том, как он мог бы сформулировать их вслух.
Будто позабыв о том, кем является Брок, будто позабыв о том, насколько многое с ними и между ними произошло, Баки боялся даже помыслить о том, чтобы спросить. Солдат не боялся — у него не было этой эмоции, не было такого чувства в строчках его программного кода, но он тоже не желал даже думать о том, как Брок вновь отталкивает его, отшвыривает и сваливает прочь так, будто бы не нуждается. Сваливает уже по-настоящему, чтобы жить свою жизнь или чтобы умереть где-нибудь вновь, где-нибудь в другом месте.
Именно поэтому теперь каждое новое утро Баки пил кофе, отжимался, а всю ночь до этого спал с пистолетом под подушкой. Это не помогало вовсе ни понять, ни узнать, ни выяснить хоть что-нибудь. Все, что ему оставалось — ждать, с каждым новым днём в свободное время пробираться все выше или все ниже по вентиляционным шахтам, подслушивать чужие разговоры, готовить завтраки, обеды и ужины Ванде и не ждать, что Стив придёт хотя бы на один приём пищи. Все, что ему оставалось, скучающе глядеть в ту сторону коридора их этажа, где находились двери в тренировочный зал, и думать о том, вежливо ли будет воспользоваться им без спроса и в одиночку. Солдат, конечно же, уже который день подряд изводясь без стоящей физической нагрузки, мыслил о том, что вежливость не котируется и что ему стоит просто позвать с собой в зал Джека, или Мэй, или Родригеса, или Таузига, которые сменялись день за днём, сторожа Ванду — этих мыслей Солдата Баки поддерживать не собирался. И в качестве альтернативной мысли вновь и вновь подкидывал ему воспоминание, в котором их рука душила мать Тони Старка.
Это, как и угрозы применить электрический ток, работало каждый раз безукоризненно.
— Медведик, слышишь меня? Отведи меня к Броки-Броку, пожалуйста. Сегодня суббота, — из коридора их жилого этажа неожиданно ему слышится достаточно громкий, мягкий голос Ванды, но среагировать сам Баки не успевает. Занимающие его мысли мешаются, не дают двинуться сразу — за него двигается Солдат. Собственным движением он напоминает о той реальной, четкой разнице между ними. Напоминает о том, что он в отличие от самого Баки находится в напряжении постоянно, ежесекундно считывает окружающую их обстановку и не медлит.
Вот и сейчас именно он открывает глаза, одновременно с этим тянется железной рукой к рисунку и быстрым движением пальцев складывает его. Тут же распрямляет ноги, прячет подарок в передний карман толстовки с невидимой, но точно существующей эмблемой Старка на груди. Такая же эмблема есть на левом бедре его спортивных штанов и надевая их каждое новое утро вместе с толстовкой, Баки уже три недели подряд думает лишь о том, что Тони был добр к нему лишь потому что ничего не знал. Ведь это был именно Тони — именно он распорядился выдать им со Стивом несколько комплектов спортивных костюмов, пока они не перевезут в башню собственные вещи. Самому Баки перевозить было, конечно, нечего. Его форма, ГИДРовская, все ещё одиноко лежала вместе со всем оружием на одной из полок шкафа в его спальне, явно презрительно поглядывая на те комплекты спортивных костюмов, что лежали несколькими полками ниже.
Ничего больше у них с Солдатом не было. Не раз впитывавшие чужую кровь тряпки из прошлого, спортивные костюмы из настоящего и рисунок Ванды. Ещё, конечно, была карточка для перемещения в пределах башни, но она сама по себе была безнадобной — всю пропускную работу за неё отлично выполняли камеры, расположенные на всех этажах башни в немыслимом количестве. Они считывали его лицо, прогоняли по базе уровень допуска и не давали ходу из лифта никуда, кроме их жилого этажа и этажа холла.
И Старку определенно точно не стоило знать о том, насколько редко Баки этим спуском на лифте в холл пользовался, при том насколько часто он выходил из башни другими окольными путями. Естественно, он делал это только мимолетом, выспросив у редко появляющегося на этаже Стива о том, когда тот вернётся, потому что ему все ещё не нужно было вызвать подозрений. А Стиву явно не нужно было знать о том, как тревожно — пускай для Солдата такого названия и не существовало, ему его дал Баки, — было Солдату, запертому в самом центре незнакомого города в незнакомой же башне, и о том, как сильно самого Баки тянуло в сторону частной клиники, находящейся кварталом южнее.
В той клинике лежал Брок.
И в ту же клинику вечером каждой субботы Баки отводил Ванду — с субботы на воскресенье уже третью неделю кряду Стив на их этаже не ночевал, все ещё продолжая разбираться с политическими последствиями ГИДРы и скомпрометированным ЩИТом.
Потянувшись в бок, Солдат почти укладывается на живот и изворачивается головой в сторону нужного ему проёма вентиляционной шахты. За них двоих двигается все ещё он, стремится и почти несется, один хер что на карачках, к маленькой, чтобы срочно ей сообщить, что он ее услышал. Кричать в ответ нельзя ни в коем случае, — эхо разнесется такое, что и на два этажа в обе стороны его услышат, — а мысленно ответить возможности нет: с момента, как Брок умер, три недели назад мысленно Ванда общаться почти перестала.
Солдат идентифицировал это как опасность. Баки же просто называл это его ощущение грустью — запертый лишь с ним одним внутри их головы, Солдат правда грустил, что не может поговорить с кем-то ещё. Он мог бы поговорить, правда, со Стивом или с кем-то из СТРАЙКа, но с момента смерти Брока он почему-то сторонился этого. Почему именно Баки не знал. И разбираться не торопился, ранжируя проблемы Солдата и его восприятия по возрастающей.
В наивысшей точке все ещё был вопрос солдатского отношения к ошибке собственного функционирования в тот миг, когда они все же спасли Брока, пускай у них был приказ этого не делать. И это было самым, сука, последним, во что Баки собирался ввязываться — его злость на эту дурость, которая была для Солдата базовым смыслом существования, была слишком большой, чтобы он мог быть хоть немного рационален.
Добравшись до третьего левого поворота, Солдат кое-как разворачивается в тесном пространстве и спускается вниз на три метра, упираясь спиной в одну стену короба и кроссовками в другую. Железная ладонь скользит по гладкому металлу, но не издаёт и единого звука. Опустившись на твёрдый металл изогнувшегося под прямым углом короба, им удается даже встать во весь рост, но, впрочем, длится это не долго. Солдат сгибается, вновь опускается на карачки и проделывает весь оставшийся путь с удивительной сноровкой. Баки не вмешивается и ему не мешает, вместо этого разглядывая это устремление к маленькой, которое замечает в Солдате уже не в первый раз за последние три недели. Вентиляционная решетка встречает их светом, разгоняющим тьму, кажется, бесконечного тоннеля, Солдат сдвигает ее в сторону, вначале просовывает в проем голову — чтобы убедиться, что Ванда не стоит прямо под ним и он не навредит ей, — и только после выпрыгивает вниз, успев в полёте провернуть быстрый кувырок. Подошвы кроссовок встречаются с полом, пара прядей волос, собранных в пучок одной из цветных резинок Ванды, выбивается к его лицу. Прежде чем, наконец, обернуться к маленькой, стоящей перед ним и смотрящей на него большими, восхищенными глазами, он подпрыгивает к потолку и возвращает решётку на ее место. Только после опускается на корточки.
— Я соскучилась, Медведик. Как прошёл твой день? — маленькая сегодня в синем спортивном костюме — это один из тех, собирающих вместе радугу, которые ей купил Брок, и Баки не помнит, откуда у него эта информация, но она у него есть. А ещё есть Ванда. Она подходит к нему близко-близко совершенно без запаха страха и обнимает его приветственно. Баки порывается обнять ее в ответ одновременно с Солдатом, но ни один из них не касается ее спины металлической ладонью. Та так и остается висеть вдоль тела, пока ему на ухо уже шепчут довольное и радостное: — Ты нашел себе тайное убежище? Та-ак круто…
Радость Ванды пахнет сладкой ватой и сразу же напоминает о Стиве — вот уж кто за сладкую вату готов без сомнений продать что угодно. Только о Стиве думать не хочется все ещё, и поэтому Баки лишь вздыхает, прикрывает глаза. Он отгоняет от себя эту мысль, теплую, с этим шлейфом давно, кажется, позабытого прошлого, и каждую новую отгоняет тоже. Вместо них всех Баки говорит:
— Я тоже скучал, маленькая, — и Солдат тут же добавляет, ничуть не меняя его интонацию, только сами слова делая суше и короче: — Там темно, тихо и прохладно. Там безопасно, — вот что он говорит, отвечая Ванде на вопрос об убежище, и та тут же кивает, задевая носом его плечо. Этого в сумме с достаточно долгим — секунды истекают одна за другой, но Солдат не отшатывается, напитываясь этим единством с маленьким человеком, чем-то будто бы похожим на него самого, — объятием оказывается для Солдата достаточно и он отступает вглубь сознания, возвращая Баки контроль над их телом полностью. Уже Баки интересуется негромко: — Как прошёл твой день, маленькая? Родригес хорошо себя вёл?
— Да-да-да! — Ванда довольно отстраняется почти сразу, всплескивает руками и широко улыбается. С момента, как она проснулась три недели назад от снотворного и узнала, что Брок будет в порядке, она улыбается теперь почти постоянно. Теперь она просыпается в девять, завтракает, обедает и ужинает по часам, спать укладывается до десяти и постоянно таскает с собой плюшевого Халка, которого ей купил Брок в утро того дня, в котором умер. Каждый новый будний день кто-то из СТРАЙКа сопровождает её на четыре этажа выше, — Солдат пробирался туда по вентиляции каждый день половину первой недели, чтобы убедиться, что маленькая будет в порядке, — в лабораторию к Брюсу Беннеру на занятия по счету, чтению и письму. По пятницам ее водят на осмотр к доктору Чо, на три этажа выше, по вторникам она учит испанский с Пеппер Поттс, помощницей Тони Старка — Пеппер приходит к ним на этаж сама. По средам и воскресеньям Джек забирает ее на прогулку в центральный парк и оттуда Ванда всегда возвращается со списком тех «собачек», которых успела там встретить и с которыми успела поиграть.
А Баки просто не говорит ей о том, что на самом деле каждый новый ее шаг — итог четкой, выверенной и нотариально, почти поминутно заверенной сделки между Стивом и Джеком. Баки не говорит ей о том, сколько раз во время этого обсуждения, случившегося между новым, временным командиром СТРАЙКа и Капитаном Америка, чуть не случилась драка, как много матерных, обвинительных слов было сказано. Никто никого, конечно же, так и не ударил, но, кажется, лишь потому, что в переговорной кроме них двоих находился сам Баки, Франклин, помощник Мёрдока, и сам Мэтт Мёрдок — человек, заверявший завещание Брока.
Из всех произошедших событий — огибая, конечно же, почти случившееся самоубийство Брока, — приход Мердока был самым неожиданным. Он случился на следующий же день после дня смерти Брока: Ванда только успела проснуться от своего снотворного сна, где-то в частной клинике, кварталом южнее башни, а Мэй так и спала крепким сном без сновидений и слез, когда Стив нашел самого Баки в гостиной на их жилом этаже и сказал, что ему нужно его присутствие.
Не он сам.
Не помощь.
Не объяснения, ответы на вопросы и что-либо другое, наиболее важное и отсутствующее между ними.
Ему было нужно его, Баки, присутствие. Отказать Баки не мог. Солдат отказывать отказался, потому что любая информация, касающаяся Брока, была помечена алой полосой у нижнего края воображаемого листа и была чрезвычайно важной. Пускай даже она и касалась завещания, составленного Броком за пару десятков дней до дня его смерти.
Изначальное обсуждение не предполагало разговоров ни о маленькой, ни о каком-либо будущем. Они разместились в переговорной, также находящейся на их этаже, и первым вопросом Мёрдока, стал вопрос о том, кто такая Мелинда Мэй, жива ли она и где он может ее найти. Солдату этот вопрос не понравился сразу, но Баки удержал их обоих от того, чтобы скривить губы. Он дождался конкретики, дождался, пока завещание будет дочитано Франклином до конца. Того, как Джек раздраженно и вымученно спрячет собственной лицо в руках, услышав, что Брок оставил его дочери крупную сумму денег, Баки не ждал, но все равно увидел это. От Джека пахло злостью и болью, но скорбью уже не пахло.
Ещё от него пахло непониманием и виной.
Но, впрочем, им воняло и от самого Баки, и от Стива, и от всего СТРАЙКа последние три недели. Постепенно этот запах превращался в фоновое, привычное сопровождение их существования.
От Мэтта Мёрдока непониманием не пахло. От него пахло сдержанностью, профессионализмом и согласием на то, чтобы задокументировать недельное расписание Ванды, а после и заверить. Ушло на это, правда, почти два часа, потому что Брюса и Хелен пришлось обзванивать отдельно, чтобы не отрывать их от работы, а ещё потому что Джек со Стивом никак не желали прекращать ругаться.
Пускай Стив и затыкался, когда Джек указывал ему на подписанный документ о свободе Ванды, после все начиналось заново.
Но говорить об этом Ванде, улыбающейся, жутко довольной малышке, которая не знала вовсе о том, как много юридических проблем добавила Стиву и Джеку собственным желанием учить испанский, — учить язык Брока, — Баки определенно не собирался. Эта информация ей была явно ни к чему, и, впрочем, была также вероятность, что она ее уже знала сама, если лезла к Стиву или Джеку в голову.
И все равно улыбалась — ее улыбка пахла сладкой ватой тоже. Солдат идентифицировал ее как безопасную.
— Мы с Родригесом сегодня танцевали! А ещё играли в прятки! Я его пятнадцать раз нашла, а он меня ни разу, представляешь, — Ванда вскидывает руки и голову поднимает тоже, задирая свой курносый, уже зацелованный солнцем нос. В ней цветёт радость, довольство и Баки не может не выдавить из себя мелкую, чуть тоскливую улыбку. Ванда, правда, почти сразу глаза отводит, чуть смущённо бормочет: — Я использовала силы, если честно, но… Не думаю, что Родригес догадался. Брок всегда говорил, что он балбес, — мелко, смущённо рассмеявшись в кулачок, Ванда вновь глядит на него, заглядывает ему в глаза с надеждой и словно бы попыткой поделиться с ним своей радостью. Баки же приходится сделать над собой усилие, чтобы уголки губ не опустились под тяжестью его собственной горечи — стоит ему услышать имя Брока, как горечь эта поднимается в нем вновь сама собой.
— Ты будешь брать с собой какие-то вещи? Или вначале поужинаем? Перед выходом, — быстрым, ловким и явно слишком заметным движением собственных слов переведя тему, Баки выпрямляется и поднимается на ноги. Солдат внутри него только губы кривит с его топорности и сантиментальности, но уже не бросается язвительными, сухими грубостями. Ему и самому хреново, и пускай у него нет названия для его ощущений, он все еще чувствует.
Чувствует и поэтому только губы кривит.
Ванда же почти сразу счастливо сообщает ему, что Родригес накормил ее пиццей, а ещё говорит о том, что там в кухне ещё осталась целая коробка для него, для Медведика. Баки заставляет себя улыбнуться, но уже точно знает, что есть не будет. Теперь он ест только, когда ест Ванда — ради того, чтобы не вызвать у неё подозрений, как на самом деле ему тяжело и тошнотно. Кроме Ванды подозрений вызывать ему больше не у кого, потому что все те части СТРАЙКа, что приходят на их жилой этаж, держатся достаточно обособленно и напряженно в его присутствии, а Стив…
Стива сейчас рядом с ним нет.
И Баки совершенно не знает, когда он все-таки появится.
По пути к лифту они заходят разве что в спальню Ванды. Солдат замирает на пороге, все ещё с урчанием переваривая это приятное для него название Медведик, Баки приваливается плечом к дверному косяку. Уже не оглядывается напряженно, не всматривается ни в саму комнату, с каждым днём все больше и больше заполняющуюся всякими мелочами, — вроде разноцветных наволочек для маленьких подушек, разложенных на кровати, — ни в пару мягких игрушек, появившихся за последнюю неделю. Откуда все это появляется в комнате Ванды, он не знает, но склоняется к тому, что все эти мелочи ей приносят либо СТРАЙКовцы, либо Пеппер с подачи Тони Старка. Других обстоятельств быть просто не может, потому что у него самого нет ни денег, ни телефона даже, а Стив появляется реже того же серебряка луны на полуночном небе.
По ночам небо в последние недели затянуто облаками, реже — тучами. И пускай Солдату это не приносит спокойствия вовсе, потому что видимость неба ухудшается, самому Баки нравится: и гулять среди ночи по пустому Нью-Йорку, и наслаждаться тишиной да размеренностью безмолвного на звёзды неба.
После того, как Ванда собирает несколько цветных тетрадок — с прописями и математическими примерами, как выясняет Баки уже в процессе, внимательно слушая ее быстрый детский щебет, — и берет с собой маленького плюшевого Халка, они выдвигаются. Спускаются в лифте, без вопросов выходят из холла. Весь путь до частной клиники Ванда рассказывает ему о том, что Мэй с Родригесом, наконец, нашли себе квартиру где-то неподалёку от башни, а ещё щебечет о Лилии, дочери Джека. Та должна приехать со дня на день и Ванде очень-очень хочется поскорее с ней познакомиться. Баки даже задаёт ей какие-то вопросы, стараясь не упоминать Брока и не слишком докапываться, чтобы не вызывать подозрений. Вопросов о чем-либо, кроме того, о чем говорит Ванда, он не задаёт вовсе, достаточно успешно притворяясь, что его не интересует ни как дела у Мэй, ни как там Таузиг.
Самому поговорить с ними о чем-либо у него все ещё не хватает духа. Каждый новый день встречая утром на их жилом этаже кого-то из СТРАЙКа, он разве что здоровается, получает короткий, четкий кивок в ответ и стойкий аромат пришибленной злобы — он понимает, правда, понимает эту их злость на него, на Стива и на Брока, вероятно, тоже. Но совершенно не знает, что с ней делать.
И никакого желания извиняться не имеет вовсе — он сделал все, что смог. Он выиграл битву у собственного сознания, победил Солдата, все-таки вырвавшись из вертолета и метнувшись к Броку, на вертолётную площадку.
В частной клинике пахнет стерильностью и покоем. Они проходят, называют свои имена медсестре, сидящей за стойкой на входе, а после сворачивают в тот же коридор, который Ванда измеряет шагами каждый вечер субботы и после, утрами воскресений, уже возвращаясь назад. Стив об этом, конечно же, не знает, как, впрочем, и Джек — о том, что с субботы на воскресенье маленькая ночует на поставленной специально для неё в палате Брока больничной койке. Вначале час она проводит в щебете и болтовне о том, как прошла ее неделя. Она рассказывает Броку всё: все детали, все мелочи, рассказывает ему и о СТРАЙКе, который проводит с ней дни, и о Баки, и о Стиве тоже. Ещё она рассказывает ему о Солдате, но намного тише и всегда под конец — Баки это игнорирует полностью. И обсуждать с маленькой собственного ментального подселенца не желает так же, как не собирается и рассказывать Стиву или Джеку о происходящем.
До частной клиники он всегда ведет ее дворами и подворотнями, избегая уличных камер, в лифте и на выходе из холла включает одну из тех глушилок, которую крайне нагло украл у Брока после того, как его прооперировали и выгрузили из его карманов все вещи. Глушилка, к слову, все ещё работала — пережила и падение в воду, и клиническую смерть собственного командира. Теперь она обеспечивала безопасность Ванде, и менять положение дел Баки не собирался. Ещё его не собирался менять Солдат — в нем была какая-то удивительная, не именованная привязанность к маленькой и любым ее желаниям. В особенности к тем, которые не укладывались в заверенные Мёрдоком строчки договора Стива и Джека.
Все ещё не имея возможности разгадать и части устройства сути Солдата, Баки просто наблюдал. Наблюдал, но даже не ждал, что сможет хоть когда-нибудь его понять.
— Броки-Брок, привет! — стоит ему открыть перед Вандой дверь, как та тут же прорывается внутрь, разбивает тишину и тихий писк аппаратуры звоном собственного голоса, а после доходит до своей койки. Они обе, ее и Брока, сдвинуты друг к другу уже три недели кряду, и Баки бы стоило удивиться, как это у Стива до сих пор не появилось вопросов, но удивлению здесь не было места. Как, впрочем, Стива ни единого раза не было здесь, в больничной палате Брока.
И думать об этом Баки не желал вовсе — ему это приносило ничуть не меньше боли, чем Солдату, пускай у Солдата таких названий, названий для сантиментов и чувственных переживаний, и не было.
Прикрыв дверь за ними обоими, Баки включает свет в палате, после проходит вглубь. Напротив входа располагается закрытое жалюзи окно, по правую руку, — его собственную, живую и теплую, — располагается дверь, ведущая в небольшую ванную комнату, несколько экранов и капельница, две сдвинутые вместе койки, а по левую, — его собственную тоже, металлическую и мертвую, холодную, — широкий, почти полностью пустой изнутри шкаф и кресло для посетителей, замершее в том углу, что ближе к окну. Именно в это кресло Баки и садится. Мимолетом замечает, как Ванда привычными движениями стягивает кроссовки, после подпрыгивает и забирается на высокую для неё койку. Помощи у него она не просит, отлично справляется сама и усаживается лицом к Броку, подобрав под себя ноги.
Брок молчит. И вряд ли видит ее даже — помимо того, что он в коме уже три недели, его глаза перевязаны плотным, светонепроницаемым бинтом. Стоит Баки только бросить на него взгляд, как он чувствует мгновенно: Солдат изнутри морщится, отворачивается и поджимает губы. Названий для сантиментов у него так и не появляется, но он явно переживает о том, что доктор Чо ошиблась или, может, просто им соврала.
— Повреждение затылочной доли было слишком масштабным. Зрение должно восстановиться благодаря переливанию крови, но, скорее всего, это произойдёт в последнюю очередь. Сыворотка в вашей крови существует в меньшей концентрации, чем в чистом виде, не говоря уже о том, что дополнительные меры, применявшиеся для превращения вас в суперсолдат, отсутствуют. Нам остается только ждать его пробуждения и уже после действовать по ситуации, — вот что сказала им доктор Чо на следующий день после операции. Баки тогда только слушал, с серьезным, суровым выражением на лице, и вряд ли именно этим выражением отличался от Стива. Но остальным — точно да. Потому что внутри головы Стива не сидел напряженный, жесткий Солдат, который никак не мог определиться, собирается он дестабилизироваться или нет. Это, конечно, вряд ли от него зависело, но именно от Баки зависел их внешний образ.
Это образ должен был оставаться крепким, собранным и четким, не зависимо от того, как тяжело было от мыслей о том, что Брок может остаться слепым навсегда. Не зависимо от того, как тяжело было на него, тихого и не двигающегося, смотреть.
Баки все равно смотрел. Стоило Ванде рассесться на койке, уложить у себя на бёдрах плюшевого Халка и открыть одну из тетрадок, как его взгляд замер на поверхности чужого лица. Брок уже не был бледен, выглядел определенно живым, а ещё побритым. Последнее, впрочем, удивительным не было еще после первой недели его комы — в ту самую ночь, когда Баки пробрался к нему в палату через окно и не застал там никого лишнего, но уловил ноту запаха Мэй. Та все еще пахла Родригесом, а еще последнюю неделю носила на пальце обручальное кольцо в виде тонкой золотой нити с мелкой россыпью камней. Изысканным оно было вряд ли, но точно было удобным в бою и почему-то Баки казалось, что при выборе они двое, и Мэй, и Родригес, руководствовались именно этим.
Солдату не казалось ничего вовсе — он был уверен.
А Брок был гладко выбрит, явно не столь давно, может, с полдня назад. Длина его щетины была почти единственным, что вообще в нем менялось. Конечно, в течение дня ему меняли мочеприёмник и капельницы, вероятно, делали массаж мышц, но все остальное… Оно будто бы замерло вне времени и пространства. Каждый раз, как Баки приходил, он лежал в одном и том же положении на спине, а руки его, обе, запястьями были прикованы наручниками к металлическому каркасу койки. На этой детали точно настоял Стив, и Баки не думал, не думал, не думал об этом.
Или очень сильно в собственном отсутствии мыслей пытался себя убедить.
Помимо прочего, помимо десятков вещей и проблем, что были между ними со Стивом, там был и Брок — он замер непреодолимой высоты барьером, который, кажется, невозможно было ни обойти, ни разрушить. Баки хотел бы знать, нравился ли Брок Стиву, но и не хотел вовсе. Ещё мог бы спросить, почему у них все началось, — оно ведь началось точно, быть иначе не могло, потому что Брок реагировал, ещё тогда, в начале марта, он реагировал на его слова о Стиве возбуждением, каким-то ядреным довольством и собственническим нахальством, — но не смог бы.
В этом Баки был уверен на добрую сотню — у него не было никаких идей, как он мог бы вообще завести подобный разговор со Стивом. Потому что Стив был зол, болен сердцем и разочарован, а ещё предан, напуган и расстроен. Вся эта какофония запахов, запахов его чувств, тяжелых, душных, что он носил с собой не последние три недели, но больше, много больше, была совершенно невыносима Солдату, который срать хотел на сам факт существования сантиментов и воспринимал Стива жалким слабаком и нытиком.
Солдат не умел сочувствовать. В его программном коде сознания, выращенном на протоколах, приказах и четких установках, не было такой функции. А в нем самом не было и единого зачатка собственного сознания для такого большого чувства — не программного кода, именно чувства, рождённого из сантиментов и переживаний, — как сочувствие.
У Баки сознание было. И поэтому он мог выносить всю ту вонь, что Стив носил за собой следом несмываемым шлейфом — потому что сочувствовал и скорбел вместе со Стивом, потому что мог чувствовать его боль. И потому что мог разделить её. Пускай у него не набралось бы мыслей, сил или слов, чтобы просто поднять эту тему вслух, тему Брока, Баки все же прекрасно понимал переживания Стива. Единственное, что мог делать сейчас — не бежать от его присутствия, вдыхать его боль и думать о нем как можно меньше.
Чтобы просто не разломиться надвое под натиском всего, что грохнулось на него подобно той же бетонной стене, под которую он поднырнул, чтобы Брока собою закрыть.
А все же Брок был прикован к постели — фигурально, образно и, конечно же, буквально. Стив, похоже, считал, что это помешало бы ему сбежать, но Солдат сомневался. На каждую новую мысль о неосуществимом побеге, он подкидывал по три идеи, как Брок мог бы освободиться от наручников с помощью подручных средств. Каждая первая идея включала в себя физическую боль, вывих кисти или перелом — это было, пожалуй, на Брока похоже.
Если бы он хотел уйти, он бы ушел в любом случае. Но хотел ли он действительно? Не тогда, не три недели назад, а сейчас, если бы вот прямо сейчас он проснулся, чтобы он стал делать и как скоро сбежал бы прочь, не связавшись ни с кем из своих? Ответов на это крайне вероятное будущее Баки не знал. И Брока, кажется, теперь не знал тоже, пускай ничего кардинально и не изменилось. Для Брока уж точно, и это было самым гадским.
Ни он сам, ни Солдат, живший в его голове, не желали думать о том будущем, в котором Брок приходит в себя и пахнет горечью от несовершенного до конца самоубийства. О том будущем, в котором находит новый способ и… Баки смаргивает. Изнутри него уже поднимается удушливая, больная волна собирающегося дестабилизироваться от всех этих мыслей Солдата, и Баки смаргивает, тормозит всю мыслительную конструкцию и переводит взгляд в сторону Ванды. Та уже не щебечет без остановки, широко, медленно зевает, прикрывая рот ладонью. Судя по часам его выкинуло на добрый час в собственных размышлениях, и это было в последние недели совершенно не редкостью. Чего стоили только те ночи, в которые он пробирался в вентиляционной короб и часы напролёт просто сидел в темноте, тишине и прохладе, выбираясь в свою спальню лишь под утро, чтобы в новом дне выглядеть обычным, спокойным и собранным.
Это было необходимо ему, запертому внутри собственной головы с собственными сантиментами, собственными вопросами без ответов и, конечно же, Солдатом. Тому это, к слову, было необходимо тоже. Вентиляционной короб, находящийся в бетонных стенах между этажами, напоминал ему минус седьмой на базе ГИДРы, криокамеру и покой бездействия. С той лишь разницей, что теперь Солдат бодрствовал. И это определенно было важнейшей сложностью, потому что раньше все его функционирование строилось на бесконечных, сменяющих одна другую миссиях, в то время как сейчас он просто был нигде.
Не было ни вводных, — кроме, конечно же, перехода под командование Стива, но осуществлять этого Солдат не собирался вовсе, даже под страхом самого жесточайшего наказания, — ни временных рамок, ни заданий, ни приказов. На удивление забота о маленькой, которой так или иначе были посвящены его дни, не воспринималась Солдатом миссией. Это было его собственное, личное желание.
Баки явно стоило бы радоваться тому, что оно у Солдата вообще появилось. Но радоваться он разучился в тот миг, когда у Брока остановилось сердце, и научиться заново пока что получалось не очень.
— Уложишь меня спать, Медведик? — Ванда складывает свои тетрадки, убирает их в ноги койки и широким зевком съедает концовку своего к нему обращения. Баки только кивает, сразу же поднимаясь. Он делает это каждый поздний вечер субботы теперь — выводит ее из башни Тони Старка, приводит сюда, с час просто ждет, пока она наговорится, а после взбивает ей подушку и накрывает больничной простыней. Почти все из этого он делает руками Солдата, а Ванда всегда укладывается к Броку лицом и берет его за ладонь своей, маленькой и детской.
Брок руку в ответ никогда не сжимает. А Баки просто не смотрит и не думает.
— Я приду завтра утром. Если что-то случится, беги в башню, маленькая. Я тебя защищу, — подхватив обеими руками больничную простынь, Солдат помогает маленькой забраться под неё, после подтыкает с боков — это движение явно не его, так делал кто-то очень давно, в прошлом самого Баки, но Солдат об этом не думает, осуществляя его механически, — и поправляет капюшон чужой толстовки, чтобы тот не сминался под шеей. Ванда зевает ему в ответ, жмурится сонно и разве что желает ему спокойной ночи.
Скрутившись маленьким комочком на больничной койке, она засыпает ещё до того, как Баки выходит из палаты. Вместе с ней засыпает и Нью-Йорк тоже, суматошный, живой Манхэттен, который, кажется, никогда не спит, выключает часть собственных окон в жилых домах. До башни Баки добирается тем же путём, почти что шаг в шаг. Через парадные двери не заходит, минует холл по вентиляционным трубам и следующие полчаса взбирается по ним же на нужный жилой этаж. Три недели спустя ориентироваться уже не составляет большого труда для него — темная вентиляция и ее ответвления остаются статично неизменными.
Жилой этаж — тоже. За исключением, правда, мелкой, еле заметной детали: в кухне мерно, твёрдо и еле слышно бьется чьё-то живое сердце. Солдат, вечно собранный и готовый отразить любую атаку, слышит его звук первым, и тут же сворачивает весь свой план о том, чтобы провести ночь в вентиляционном кармане между этажами. Он доползает до нужной решетки, сдвигает ее тише и аккуратнее, а после спрыгивает на пол без единого звука. Решетка выпускает его в той части коридора, которая находится как раз между дверным проемом, ведущим в гостиную, и комнатой Стива, и прежде чем направиться на звук сердцебиения, Солдат в прыжке поправляет расположение решетки.
Стоит только ему вновь почувствовать подошвами кроссовок пол, как Баки возвращает себе власть над их физическими реакциями — сталкиваться со Стивом Солдат не желает вовсе.
Тот выглядит уставшим. Только ступив на порог между коридором и гостиной Баки замечает его сгорбленные под тканью форменного капитанского костюма плечи, видит немного отросшие пряди волос на макушке. На отсутствующий звук его шагов Стив не оборачивается, вероятно, просто не слыша его, и лишь ради того, чтобы его не пугать, новый шаг Баки делает более заметным. Тут уже Стив оборачивается к нему рывком, за мгновение — на долю секунды в его глазах Баки замечает напряженное ожидание нападения. Оно пропадает мгновенно, заменяется узнаванием и тихо радостным:
— Бакс, это ты. Привет, — но ни интонация, ни вялая, измученная улыбка, не могут спрятать от его взгляда теней у Стива под глазами и осунувшегося от усталости лица. Последний раз они виделись, кажется, дня четыре назад, и Баки спросил бы, как много Стив спал за эти дни, спросил бы, как он вообще себя чувствует, только храбрости на это у него не хватает. Где-то в сознании Солдат презрительно кривит губы, и это абсурдно, потому что он же, именно он чуть не сошёл с ума от сантиментов и дестабилизации, когда желал и не мог Брока спасти и после того, как спас. Но все равно Солдат кривит губы, мысленно отворачивается.
— Привет. Давно вернулся? — Баки у Стива так ничего и не спрашивает. Ничего из того, что спросить желает и что желает узнать, если точнее. А ещё не узнает стоящего перед ним Стива. Тот выглядит таким же, как и в прошлом веке — уже не парниша из Бруклина, но гордость нации и символ свободы. Рослый, крепкий, привлекательный — Баки не узнает его. Вспоминает, как у Стива вздрогнула нижняя губа, когда Грег сказал им, что Брок стабилен, вспоминает, как Стив был готов почти грызться с Джеком насмерть за Ванду и ее нахождение в башне Тони Старка — просто не узнает. А ещё не понимает. Солдат любые подсказки давать просто отказывается, даже мысленно на Стива глядеть не желает, а все, что видит сам Баки, причиняет ему лишь боль.
Потому что именно это он и видит — в глазах, в хмурящихся бровях, в руке, сжимающейся в кулак… Стиву больно, но он отлично держится. Зашёл бы сейчас в гостиную кто другой, не увидел бы ни сгорбленных плеч, ни этой изможденной эмоции на его лице. От Баки Стив не прятался так настойчиво, и это, пожалуй, можно было бы переложить в ту же категорию хороших вещей, где уже находилось наличие у Солдата желания заботиться о Ванде, но Баки не перекладывал.
Он боялся. Не понимал. И не имел ни единой возможности спросить хоть что-то.
Потому что это дало бы Стиву право задавать вопросы тоже, и Баки не мог ума приложить, как стал бы ему объяснять — не про Брока, про Солдата, конечно же.
— Закончили раньше в Вашингтоне и сразу назад полетел. Ванда уже спит? Я давно не видел ее, — Стив мимолетным движением опирается ладонью на столешницу, рядом с которой стоит, но тут же становится назад, ровно и стойко. Он, конечно же, спрашивает о Ванде, не роняя и единственного вопроса о том, как дела у самого Баки, и только сейчас, три недели спустя, Баки неожиданно понимает.
Стив боится тоже. Не его, конечно же, но всего того, что сейчас есть между ними, всего того, больного и прогорклого от соли слез, что разъединяет их обоих. И той непреодолимой стены с именем Брока, конечно же, тоже. Стив, вероятно, все ещё считает, что Брок привязал его к себе, вынудил и заставил подчиняться, причинил боль, и вред, и жестокость — стоит только Баки подумать об этом, как Солдат изнутри отзывается разъяренным рычанием, желая вступиться за своего командира.
И будто открыв этой ночью для самого себя карт-бланш на понимание и на действия, Баки откликается на чужое рычание резким воспоминанием о том, как Брок ударил Солдата и как вынудил его кончить тогда, в начале марта. Для него самого это не было чем-то болезненным и травматичным, Брок был груб, конечно, но это было намного больше в рамках нормы, чем все изнасилования, которые совершались над Солдатом до его появления.
Потому что они совершались над Солдатом. И это было странным тоже — все те моменты, в которых Баки ловил себя на стойком ощущении непричастности к тому насилию. Оно было больным для Солдата, им же самим воспринимаясь будто услышанная где-то жуткая история. И именно поэтому в моменте, лишь ради провокации, ради того, чтобы узнать хоть немного больше, Баки бросает это воспоминание Солдату в ответ. Тот замирает внутри его головы, подбирается весь, переставая мысленно рычать на Стива мгновенно. И отвечает чётко и тихо-тихо:
— Командир не хотел вмешиваться в функционирование. Командир ошибся. Командир признал ошибку.
С этими собственными словами Солдат ускользает куда-то вглубь, явно не собираясь коммуницировать и дальше, и Баки просто отпускает его, как делает все последние три недели. Что ещё с ним делать, с этим осколком программного кода в своей голове, он не знает вовсе. Вздыхает разве что. Говорит Стиву, так и ждущему его ответа:
— Да, она уже спит. Я… Я рад, что ты вернулся, — последние слова срываются с кончика его языка сами собой, пока разум все ещё пытается осмыслить ответ, полученный от Солдата, а Стив откликается на них тут же. В лице меняется, поджимает губы, глаза отводит. Он становится беззащитнее, но лишь мгновениями, элементами мимики — всю его беззащитность сжирает сразу же капитанская стойкость. И натянутая улыбка уже тянется на губы.
Улыбке этой Баки не верит, помня, как Стив умеет улыбаться на самом деле.
— Да, я тоже… Мне надо отдохнуть, Баки. Поговорим позже, хорошо? — двинувшись в сторону выхода, Стив задаёт вопрос-обещание, и Баки кивает ему, не давая лживый ответ. Этот вопрос Стив за последние три недели задаёт уже в шестнадцатый раз, но обещание так и не сбывается. Новым днём или через несколько у него находятся очередные важные дела, и Баки просто отпускает его так же, как отпускает Солдата.
А Стив уходит. Обходит широкий стол, стоящий на высоких, металлических ножках, направляется к двери, явно удерживаясь от того, чтобы не обойти самого Баки по касательной. Он все еще улыбается, натянуто, ничуть не по-настоящему. И Баки, конечно же, оборачивается ему вслед — с тоскливым, больным взглядом и десятками, сотнями слов, произнести которые просто не может, не имея ни сил, ни храбрости, ничего внутри себя самого.
Он просто оборачивается Стиву вслед, но отпускает его так же, как Солдата.
Что ещё с ним делать, — с ними обоими, — Баки совершенно не знает.
^^^
В душном мареве сна ему видится Фьюри — их самая первая встреча после его разморозки. Стив оглядывается, уже возвращённый с улиц Нью-Йорка назад в филиал ЩИТа, но предметы обстановки забываются им, стоит только увести с них взгляд. Слова Фьюри вязнут, топнут в плотном, душном воздухе и Стив прикладывает усилие, чтобы услышать их. Фьюри говорит об обязательствах, кажется — прочесть по губам у Стива совершенно не получается тоже. Где-то в груди теснится тревога и вопрос уже формируется в сознании, быстрый и резкий, что та же пуля. Стив задаёт его машинально и достаточно громко:
— Где Брок? Брок Рамлоу, — и тут же Фьюри замирает всей своей мощной фигурой перед ним. Он кривит губы насмешливо и в какой-то странной, иррациональной издевке. Отвечает свысока:
— Рамлоу застрелился три недели назад, мистер Роджерс, — и стоит только ему произнести это, как перед глазами Стива вновь оказывается поверхность вертолетной площадки, что вот-вот разрушится. Он в вертолете, сидит и не может даже двинуться, а ещё смотрит, наблюдает и видит — Брок поднимает руку с пистолетом к виску. Это движение случается быстро и медленно, невозможно, а Стив хочет рвануть вперед, закричать, дёрнуться, приказать, сделать хоть что-нибудь, но не может двинуть ни ногой, ни рукой. В ушах стоит громыхающий шелест вертолетных винтов. Брок поднимает руку с пистолетом к виску.
Ожидаемый выстрел раздается неожиданно — Стив успевает только зажмуриться, и его вышвыривает из сна тут же. Грудину разрывает нехватка воздуха, а ощущение футболки, прилипшей к спине, становится первым, что он чувствует. Руки сами собой сжимаются в кулаки, когда он садится резким движением и раскрывает влажные глаза. Это точно не слёзы — в их существовании Стив себе отказывает, продолжая упиваться ложью и иллюзиями. Потому что Брок — предатель и лжец. Потому что Брок — враг нации, всех народов мира и жестокое чудовище, насильник и убийца.
И Стив не станет по нему рыдать, а те рыдания, что случились с ним ещё в конце мая, забудет, сотрёт из собственной памяти, выжжет, засыпет песком — конечно же, тем же самым, по которому Брок чертил вокруг него защитные круги. Но иначе не будет и не имеет значимости, что в реальности после крушения Баки он рыдал также и также выл, оплакивая потерю, оплакать которую было, кажется, невозможно вовсе.
Оплакать ее и отпустить у него так и не вышло.
Прикрыв глаза вновь, Стив трёт ладонями взмокшее холодным потом лицо, а после стаскивает свое тело с постели. Лишь единый взгляд в сторону электронных часов, стоящих на тумбочке, дает ему бессмысленное знание — он успел проспать разве что шесть часов, и на пересчёт всех тех прошедших дней, что он не спал вовсе, вместе с Наташей и Марией Хилл разгребая руины документов по ГИДРе и разбираясь с последствиями скомпрометированного ЩИТа вместе с Колсоном, этого оказывается почти катастрофически мало. Назад в постель Стив так и не ложится. Он подходит к широкому, затемнённому окну больше наугад, наощупь, и касается его кончиком пальца. Уже не так опасливо, как в самое первое своё пробуждение здесь, в спальне, выделенной ему Тони, но все равно осторожно. Стекло окна реагирует сразу же, загорается панель с несколькими кнопками. Стив выбирает ту, что отвечает за прозрачность, а после затемнение сходит.
Перед его глазами раскрывается рассветный Нью-Йорк. Только не даёт ему ни спокойствия, ни благодушия собственным умиротворением. Где-то внизу кварталы, разрушенные армией Читаури, все ещё восстанавливаются, укладывается новый асфальт вдоль дорог, дома сносят и строят новые — это происходит много быстрее, чем можно было бы ожидать. И лишь башня, башня Тони Старка, возвышается среди осколочной разрухи, почти не тронутая и минимально пострадавшая. Изнутри ее Стиву, конечно, не видно, не видно ни ее масштаба, ни ее эгоистичной значимости.
Зато прекрасно видно собственные воспоминания — в одном Брок вторит ему, осуждая Тони прямо ему в лицо, а в следующем, в телефонном разговоре, говорит, что Старк хороший малый. Стив слышит в трубке лишнее, второе сердцебиение, и уже не думает ни о чужих ему изменах, ни преданных отношениях. Тогда думал. Еле урвав минуту на то, чтобы отзвониться Броку из самого центра только выигранной битвы, он правда ведь думал об этом. Слышал сердцебиение, даже дыхание слышал еле-еле — оно принадлежало не Ванде. Это сердце, чужое, взрослое и крепкое, что билось рядом с Броком в ту ночь принадлежало кому-то другому, и сейчас собственная глупость — он так сильно беспокоился, что Брок может изменить ему, в то время как Брок был порождением ГИДРы, вот ведь нелепость, — кажется бездарной и пустой.
А наличие вероятной измены уже ничего не меняет. Если она и была, то она лишь множит всю ту ложь, которой Брок окружил его. Чем больше дней проходило с момента, как доктор Чо сделала Броку переливание крови и тот начал идти на поправку, тем больше Стив желал бы обернуться против него, закрепить в себе всю эту злобу и боль, удержать их на едином месте и принять окончательно.
У него не получалось. Его собственный суд над Броком Рамлоу все ещё шёл внутри его головы и ничто не помогало Стиву ни выиграть его, ни проиграть. Ему оставалось лишь ждать пробуждения лжеца, не имея сил даже навестить его, вновь взглянуть ему в лицо, и верить, что тот все же сбежит — когда это случится, оно станет последней каплей. Когда это случится, когда Брок придёт в себя и сбежит прочь, Стив сможет все-таки отпустить это и признать его последним ублюдком.
В том, что это случится, он очень старается не сомневаться.
Ожидание дерёт грудину, не давая спастись ни в разбирательствах с последствиями ГИДРы, ни в общении с кем-либо. Впрочем, Стив не то чтобы сильно общается — смотреть ни на Баки, ни на Ванду у него просто не получается, Наташа, явно закрывшись от него, не выглядит согласной разговаривать вовсе. Их занимает работа — вот она, именно она, действительно помогает, не зависимо от того, как долго тянутся собрания с политиками и юристами ЩИТа и как мало ему приходится спать.
В то, что все это будет длиться вечно, Стив, конечно же, не верит. Он лишь ждёт, когда у него найдется достаточно сил хотя бы ради того, чтобы извиниться перед Вандой лично, один на один, или рука сможет потянуться к папкам и флешке по проекту «Зимний Солдат». Наташа передала их ему ещё неделю назад, самостоятельно собрав всю информацию по источникам — в этом ее действии Стиву виделось прощение и тихий шепот о том, что между ними все в порядке. Независимо от обстоятельств. Независимо от того, что собственным неверием и промедлением он чуть не убил Брока.
Но Наташа ведь была причастна к ГИДРе тоже!
Стоит Стиву только услышать этот собственный больной внутренний крик, как он прикрывает глаза и тяжело вздыхает. Об этом ему тоже сказал Брок, бросил ядовито и остро в ту ночь, три недели назад, когда они обсуждали план по рассекречиванию ГИДРы. Этим Стиву стоило заняться тоже, но у него просто не было сил. Ни сил, ни времени, ни желания.
Предательство Брока разрушило в нем все то, что удалось выстроить за последние полгода, с момента пробуждения в этом веке. Предательство Брока… Тяжелым движением распрямив плечи, он отступает от окна и стягивает уставшими руками футболку. Та, влажная, тяжелая, укладывается тяжелой тряпкой в его руках и Стив отходит к шкафу, находящемуся в углу комнаты. Он вешает футболку на плечики, следом надевает толстовку — одну из тех, что идёт комплектом со штанами, Тони позаботился, чтобы им с Баки выдали несколько таких, — и та укрывает собой все холодные мурашки, бегущие по плечам. Ещё Стив надевает штаны, мягкие, спортивные, и зачем-то резко, осколочно вспоминает:
— Мы потрахались. Ты сидишь в моей кухне почти в одном белье, моём белье, и я собираюсь заставить тебя остаться на ночь. И завтра мы поедем в птичник к часу. Вместе. Тебе некуда возвращаться, Стив. Ты уже здесь, — Брок сказал это ему в их самую первую ночь, и Стив ему никогда уже не скажет, как много эта ночь вообще для него значила. Сейчас он только глаза прикрывает, крепче сжимает пальцами пояс штанов и все-таки надевает их до конца, пряча под ними и белье, и всю свою боль. От неё ему теперь нет спасения вовсе. Единственное, что удается — держаться символизма, но скорее линии среза, как сказал бы Брок. И Стив держится. Принимает решения, ведёт разговоры, держит на лице суровость и жесткость, непримиримость справедливости.
Изнутри весь рыдает и воет.
И он думает, думает даже о том, что пора бы уже заканчивать, что должен быть какой-то предел этой боли, но заканчивать не получается. Ему вспоминается его пробуждение и несколькодневное одиночество. Большой, раздавшийся в плечах Нью-Йорк и мало знакомый Вашингтон душат его суматохой и холодом льдов, что все никак не желает его отпускать. Кепка дает скрытности, но не даёт успокоения и помощи не несёт, а Стив гуляет, выхаживает по улицам, знакомится с февральским холодом, который не может перебить холод тех льдов, что он носит с собой, как ни старается. В грудине зудит ощущение — он должен соответствовать. Рослый, мощный суперсолдат, гордость нации и символ мира… Он должен соответствовать!
Он не может. Руки не слушаются, растерянность давит болезненно на кадык и на щеках все ещё будто чувствуются его собственные слёзы по Баки. А Фьюри ждёт. Ждёт Мария Хилл, Колсон, весь ЩИТ и, кажется, весь мир ждёт тоже — когда он наденет свой костюм и будет воевать дальше, будет биться за справедливость, спасать и помогать.
Стив воевать больше не желает. Но никому-никому об этом не говорит.
Только закрыв дверцу шкафа, он открывает ее вновь, чтобы у влажной от пота футболки был свежий воздух и она не завонялась, а после разворачивается в сторону выхода из спальни. Запоздало думает о том, чтобы зайти в душ, соседствующий с его спальней, но только головой дергает, отказывая себе. Ему хочется уйти прочь из этого места, уйти прочь от того кошмара, который укусил его за и так больные внутренности, чтобы разбудить. Взгляд сам собой задевает лежащие на журнальном столике папки и флешку — в них кроется вся информация по проекту «Зимний Солдат» и вся истинная жестокость Брока. Стив останавливается, сделав разве что шаг вдоль шкафа. Останавливается и просто вздыхает.
Физически для него нет никакой сложности, чтобы просто пройти мимо шкафа, стоящего вдоль стены, мимо одного из двух кресел, стоящих по бокам от столика, а после подойти и к нему самому. Затем — взять папки и флешку. И чуть позже — подхватить ноутбук, одолженный ему тем же Тони и стоящий на столике ближе к стене. Физически это просто до банального, но мысли об этом почти невыносимы. Увидеть, как Баки пытают и мучают? Узнать его прошлое? Узнать, как Брок измывается над ним и ломает его на базе ГИДРы в то время как у себя в квартире заигрывает с самим Стивом и залюбливает его до тахикардии и оргазма?!
Стиву даже загадывать не нужно — после такого ему захочется Брока убить, замучить до смерти так, что и сама ГИДРА восхищенно присвистнула бы. Ещё ему, конечно же, захочется удавиться. И как он будет после всех этих папок и флешки смотреть Баки в глаза? Он не сможет. Его слов о том, что ему жаль, будет недостаточно, никогда не будет достаточно, а вся его собственная боль за Баки уничтожит его точно под руку с чувством вины.
Его взгляд буравит папки почти три минуты. Беззвучно сменяются цифры на электронных часах, стоящих на тумбочке. Нью-Йорк просыпается, но вряд ли знает и часть того, что знает сам Стив. Вряд ли знает, как много сил его гордости требуется, чтобы этой гордостью оставаться. Стив не чувствует в себе сил, чтобы просто подойти и взять хоть что-нибудь с этого злосчастного журнального столика, но все равно делает шаг. Этот застой не будет длится вечно уж точно, в какой-то момент Брок придет в себя, в какой-то момент самому Стиву придется поговорить и с Вандой, и с Баки, и даже с Наташей. Стив уговаривает себя самого подойти и коснуться хотя бы флешки, аргументируя тем, что в ближайшие шесть часов, до самого полудня, у него нет ни дел, ни встреч, а значит есть время на это.
Значит ему необходимо занять себя чем-то другим, чтобы думать хоть на сотую долю меньше о Броке и на грамм меньше боли чувствовать.
Металлическая флешка на ощупь совсем как льды, из которых его вытащили. Стив подбирает ее осторожно в первый момент, но уже в следующий крепко стискивает в ладони. Затем тянется к ноутбуку, берет его тоже, а ещё берет свой блокнот, но к лежащей рядом с ним ручке не тянется — внутри страниц блокнота чувствуется мелкий огрызок карандаша и его Стиву будет достаточно, в этом он не сомневается. Из комнаты выходит бесшумным босоногим шагом и три недели спустя уже даже не оглядывается напряженно. Ни высокий этаж небоскреба, ни ширина этажа уже не вызывают удивления или сомнений в том, насколько эта конструкция вообще крепкая. До гостиной он доходит чрезвычайно быстро: из всех трёх занимаемых ими с Баки и Вандой спален, его собственная ближе всех к ней находится. Пускай Стив, вероятно, и реже всех пользуется ей, этой широкой, просторной гостиной, соседствующей с кухней.
Уже опустив ноутбук на стол, Стив собирается положить на него и блокнот с флешкой, как замирает. Его перетряхивает острой мыслью волнения за Ванду из-за того, что они не виделись последние несколько дней, но Стив только головой встряхивает, напоминая себе о том, что у Ванды нет возможности покидать башню, а ещё о том, что о ней заботится Баки и бывшие члены СТРАЙКа.
О том, что она сама может постоять за себя? Об этом Стив старается не думать, чтобы лишний раз не грузить себя самого.
Все-таки уложив все свои вещи на стол, он быстро оглядывает кухонную столешницу, замечает оставленную на ней коробку, явно из-под пиццы. Надежда на существование в ней, в этой самой коробке, или хотя бы в холодильнике чего-то, что не придется готовить, зарождается в нем сама собой. Ещё напоминает о том, что последний раз он ел где-то в середине вчерашнего дня — это было плохо. Это было просто категорически плохо для его метаболизма, для всего его тела, только голод, выжирающий его изнутри, все равно почти не чувствовался из-за тех переживания, что сидели в его голове.
В коробке оказывается ещё целая половина пиццы и Стив забирает ее всю с собой на стол, попутно включая электрический чайник. Кофемашину он игнорирует с момента, как впервые зашёл в гостиную три недели назад, потому что Брок был тем, кто пил кофе, но каждая мысль о Броке сейчас была ненавистна для него. Каждая мысль о предательстве Брока…
Это было личным и иначе быть не могло. Ещё тогда, в прошлом веке, только согласившись на то, чтобы стать участником эксперимента и позволить вколоть себе сыворотку, позволить облучить себя, Стив подозревал, к чему это может привести. Его тело изменилось, стало сильнее и здоровее, улучшились все когнитивный функции и ловкость появилась словно сама собой. Пожалуй, он из прошлого века, болезный и непригодный к службе, не мог даже представить, насколько это восхитительно — чувствовать себя не просто здоровым, но и сильным физически. Это было сравни желанному подарку, но, конечно, он не мог перевесить той ответственности, что легла на его плечи. Он мог лишь уравнять ее — так Стиву казалось несколько дней спустя после эксперимента.
А сейчас не казалось уже ничего вовсе. Он стал символом намерено, он взял на себя миссию мира и благодати и, конечно же, подозревал, что отношение других людей к нему изменится, но так и не смог с точностью высчитать масштабы этого изменения. Люди вокруг него ждали чуда — это не случилось по щелчку пальцев, скорее став последствием действий, событий войны и, конечно же, побед.
И это было тяжело. Чем больше дней проходило, тем глубже и дальше уходила его настоящая, собственная личность. Символ, что он нёс на себе, выступил вперёд, загородив шириной плеч весь обзор на все внутренности, нежные, нуждающиеся во внимании и заботе, нуждающиеся в поддержке тоже — как и любое живое, мыслящее существо. Людям, что были вокруг него, не было до этого дела. Они смотрели на него большими глазами и ждали от него чуда, что в прошлом веке, что в этом.
Стив должен был соответствовать — и он был. Соответствовал и лгал себе, что эта ловушка, в которую он угодил собственным желанием разобраться со всеми подонками, ничуть не тяжела для него. К тому же рядом с ним был Баки — этот аргумент в прошлом веке был по-дружески хлипким, но важным, на этом аргументе держался весь Стив, тонущий в одиночестве и обособленности в иллюзорных стенах, что выстроил вокруг него носимый им символизм. После эксперимента Баки вовсе не изменился и не изменил ему своей верностью и своей дружбой. Он был единственным, пожалуй, кто не ждал от него чуда, кто продолжал шутить над ним и продолжал видеть за широкими плечами мощного символа личность самого Стива.
Ту самую личность, что отошла на второй план и скрылась где-то внутри, одинокая, обособленная и отвергнутая. Потому что миру не нужен был Стивен Грант Роджерс — миру нужен был Капитан Америка. Миру нужен был лидер, который привёл бы его к победам. Миру нужно было лицо, волевое и устремлённое, и бесстрашное, и нерушимое. Идеальный человек, с идеей и без слабостей — вот, кто нужен был этому напуганному, жестокому миру.
И Стивен Грант Роджерс, который на самом деле временами боялся тоже, который мог чувствовать боль и вину, который чувствовал их, а ещё чувствовал это чудо, от него ожидаемое, миру был не нужен.
Именно поэтому предательство Брока было личным — потому что проснувшись в новом веке и ощутив, как одиночество обрушивается на него вновь, и видя, как чужие глаза все горят ожиданием чуда и победы… Брок не был одним из этих людей. Даже в тот вечер, самый первый вечер их встречи, когда он притворялся старым воякой в отставке, когда он спрашивал про наличие у Стива подружки, про переезд и работу — уже тогда он точно узнал его лицо, в этом Стив не сомневался, но он спрашивал не про символизм, не про ценности, чтобы убедиться, правда ли Стив тот, кем является. Он спрашивал о нем самом, и шутил, щурился так хитро, создавая одним этим своим присутствием какой-то странный обыденный уют в его, Стива, необжитой квартире. По этому уюту Стив очень скучал.
И каково было его удивление, когда ничего не изменилось! Стоило им познакомиться уже по-настоящему, с чинами и статусами на следующий день, как он понял — Броку было насрать. На регалии, на символизм, на статусы. Он смотрел вглубь, потому что хотел смотреть именно туда, минуя широкие, мощные плечи символа и огибая все те чудеса, которые Стив, будучи Капитаном Америка, мог нести этому миру. Чудеса Броку были не нужны вовсе, — нахуй даже, как сказал бы он сам, — а ещё ему не нужно было, чтобы Стив оставался крепким и мощным, чтобы он притворялся этим символом даже тогда, когда быть им не мог вовсе.
В прошлом веке мог и был — Баки было это не нужно. Баки всегда нужен был лишь он, его личность, его живое, дышащее нутро, и так оставалось до самого конца, до того момента, в котором Баки сорвался с поезда. И от этого его потеря для Стива была лишь более жестокой. Не только потому что он любил Баки всем своим сердцем, пускай так и не набрался смелости сказать ему об этом, но и потому что с уходом Баки Стив остался совсем один.
В новом веке этим человеком для него стал Брок — он не смог бы заменить Баки ни при каких обстоятельствах, пускай они и были похожи чем-то, мелочно, еле уловимо. Заменить его Брок и не пытался. Он просто смотрел глубже, отмахиваясь от чуда, от символизма, от регалий и статусов. И когда все разрушилось, когда Брок признался, что был причастен к ГИДРе, когда признался, что ГИДРА ещё жива, и после, особенно после, когда рявкнул на него:
— Засунь все свои сантименты туда же, куда похоронил все после Нью-Йорка, и не вытаскивай, блять. Потому что если мой план сорвётся нахуй, я буду первым, кто пристрелит тебя, ясно? Я не собираюсь всирать всю свою жизнь и жизни своих людей из-за твоих блядских переживаний…
Стив никогда и никому не расскажет о том, как его убило той ночью этими словами Брока. Никто и не спросит, впрочем, ведь он символ, он идейный, он крепкий, сильный и справедливый. Ему чужд страх и чужда боль сердца, потому что он не имеет на них и единого права — за его спиной весь мир, который он обязан защищать. И защищать который он так хотел отказаться… Когда все только начиналось, эксперимент, сыворотка, агитационные высказывания и самые первые Капитанские костюмы — Стив не собирался воевать вечно. Никому не сказал об этом, потому что слишком страшился осуждения, но на самом деле не собирался. Он хотел помочь, хотел спасти раз и навсегда, только единый раз повторился вновь, а после ещё раз, и снова, и снова, и вот он был здесь: сидел на жилом этаже башни Тони и пустым взглядом смотрел на коробку из-под пиццы. А ещё думал о том, что так и не рассказал об этом своем желании отказаться Броку.
Тот видел в нем личность, и Стив дорожил этим немыслимо, нереально, но так и не смог в тот вечер, за половину суток до вылета в Нью-Йорк сказать Броку о том, что он не желает. Он просто больше не хочет быть символом, он больше не хочет воевать, он хочет любви, хочет жизни, настоящей и обыденной, с мелкими победами и мелкими поражениями, и с Броком тоже, и даже с Вандой, с этой милой улыбчивой малюткой. В тот вечер Стив хотел сделать это, правда, хотел рассказать, поделиться, только Брок дал понять чётко и явно — миру нужен символ.
Без символа мир погибнет.
А с символом сам Стив растворится и потеряется, его личность исчезнет, пропадёт все, что он любит, и все, чем дорожит. Останется только идея, справедливость и война — это было самым страшным. Огибая всю боль одиночества, огибая все эти чужие взгляды, ждущие от него чуда и рассчитывающие на него, он потеряет себя в этой войне и уже никогда, никогда, никогда не вернёт.
Вот о чем он хотел сказать Броку тогда. Так и не смог, помыслив о том, что Брок обвинит его в халатности, в безответственности и разочаруется не в символе, в его личности, что отвергает все возможности спасти и помочь из банального, эгоистичного желания просто жить. А после все завертелось и главная тайна открылась уже в конце мая — Броку никогда не нужна была его личность. Он лгал, юлил, выстраивал незаметную линию нападения, чтобы использовать его символизм, но он никогда на самом деле не нуждался в самом Стиве.
Точно так же, как не нуждались и все остальные, весь этот большой, испуганный и жестокий мир.
Поэтому это предательство было личным.
— Почему… — он шепчет сухими, мелко дрожащими губами тот самый вопрос, который так Броку и не задал, а после прячет лицо в ладонях. Слез нет, только саднящее ощущение в уголках глаз и тяжелящее плечи одиночество. Где-то на задворках кроется чувство вины — вот что он получит, если все же откажется от щита и костюма сейчас, или через пять минут, или завтра. Выжирающее внутренности понимание о том, что все те, кто умирает на полях сражений, могли быть спасены его рукой, что спасать их отказалась. Из этого порочного круга больше не было выхода. Он остался где-то там, за половину суток до вылета в Нью-Йорк, когда Брок постучал в дверь его квартиры и когда сам Стив допустил быструю, слишком глупую мысль: — Если он поддержит меня, если он будет рядом и не осудит меня за мое желание, я смогу жить с этим чувством вины. Если он просто будет…
Развития эта мысль так и не получила. Брок оказался лжецом и ублюдком, ГИДРА — живой. И в нынешнем моменте времени Стив совершенно не понимал, что ему делать, потому что Баки был жив. Будь иначе, Стив умер бы где-нибудь там, на очередной миссии или новом задании, и просто освободился бы от всего раз и навсегда. Только Баки был жив и оставить его Стив не мог. Все ещё любил слишком сильно. Все ещё желал защитить, позаботиться и оградить от того тотального, мирового одиночества, в котором существовал сам.
Чуда можно было не ждать. А новый век его жизни собирался быть тяжелым, жестоким, больным и полным чудес, которые он сам собирался принести другим. Но для начала ему, конечно же, нужно было разобраться хотя бы с Броком. Для начала ему нужно было хотя бы с чего-то начать.
Опустив руки, Стив поднимает глаза к электрическому чайнику и понимает, что даже не успел заметить, когда тот выключился. Он делает себе чай медленно, заторможено, после усаживается, наконец, за стол, открывает ноутбук. Флешка на ощупь все такая же холодная и отчуждённая, и Стив вставляет ее в проем, подключает, находит нужную папку. Та открывает ему доступ к нескольким десяткам пронумерованных файлов, определенно связанных с проектом «Зимний Солдат», но не они в первую очередь цепляют его внимание. В самом верху находится видеозапись с настойчивым названием «Начни здесь», и Стив вздыхает, прежде чем кликнуть на неё с помощью кнопок тачпада.
Он ожидает, что там будут пытки Баки или, может, операция по протезированию его металлической руки, и он определенно не желает видеть этого никогда, но все равно включает. Регулирует звук, прежде чем нажать кнопку проигрывания записи, и даже бросает взгляд в сторону пиццы — так ее и не берет.
А после нажимает.
Видео запись не приносит ему ни реальных, физических пыток, ни операций, ни чего-либо другого, что Стив мог бы от неё ожидать. На экране оказывается коридор, светлый, пустой коридор Трискелиона — это определенно запись с камеры наблюдения. В нижнем правом углу счёт отмеряет время и дата выжигается у него на сетчатке.
Это день их битвы с ГИДРой.
Это день смерти Брока.
Раздражение вскидывается в Стиве рывком, потому это очевидная провокация со стороны Наташи. Он тянется к тачпаду пальцами не отсмотрев и пяти секунд, только остановить запись так и не успевает: в коридоре появляется Брок и он пересекает его с устремленностью и неумолимостью противобойного танка. Стив почему-то вспоминает, как они, разбуженные среди ночи звонком доктора Чо, ехали за Вандой — тогда Брок выглядел настолько же жестко и непримиримо, и гнал через весь город на переделе скорости ради того, чтобы успеть, и спасти, и защитить, и закрыть собой, и отстреливаться, конечно же, отстреливаться, если будут отстреливать его.
Стив все ещё помнил ту ночь и вряд ли смог бы забыть. Брок на записи с камеры двигался так же, пускай никуда и не ехал, но шёл, устремленно и жестко, непримиримо.
Он шёл в переговорную, туда, где сам Стив и Наташа уже дрались с Баки, а Фьюри лежал на полу без сознания.
И Стив не желал смотреть на это, потому что не желал разбираться с Броком вовсе. Только выключить так и не смог.
^^^